Страница:
Граф вполне равнодушно отнёсся к посещению господина Жюстена Маккара. самого видного лица в округе, который поспешил явиться, узнав о его прибытии в Ла-Фосс. Господин Маккар, сухощавый человечек, одетый по старинной моде в длинный редингот, с треуголкой и тростью в руке, выглядел каким-то старообразным, хотя ему ещё не было сорока лет. Он коллекционировал насекомых, издал учёный труд о растительности департамента и, явившись засвидетельствовать своё почтение королевскому брату, проездом посетившему их коммуну, принялся излагать ему проект лесных посадок на местных болотах, ибо во времена римлян здесь был густой бор, но люди по жадности и невежеству свели его. Не обошлось, конечно, без ссылок на собственную родословную: господин Маккар был уроженцем Лилля и обосновался здесь всего пять лет назад, а происходил он от Жанны дю Лис, племянницы Жанны д'Арк.:.
— Неужто вы не видите, господин Маккар, что его высочеству страсть как хочется спать? — прервала его госпожа Жуа.
Карл и в самом деле зевал чисто по-королевски. Посетитель ретировался.
Господин де Полиньяк улёгся на деревянной скамье: не будучи отпрыском французского королевского дома, он не имел права на камень. Господин д'Экар положил голову на мешок с мукой и удовлетворился голым полом. У дверей несли караул два солдата лёгкой кавалерии. Бочонки подкатили под огромный стол, за которым кормили жнецов. Дети с бабкой и невестками отправились спать наверх. Свечи задули, кроме одной, которую поставили за столбом, чтобы она не светила в лицо его высочеству.
Господин де Дама остался сидеть, облокотившись на стол, точно школьник, который делает уроки, когда все в доме спят, и задремал, а ржавые блики света падали из скрытого источника на его парик с косичкой по старинной моде. Многие придворные бодрствовали ещё долгое время и слышали, как вздыхает граф Артуа, облокотясь на свой бочонок. С его уст сорвалось даже имя Христово… Мало-помалу, несмотря на неудобства-а как требовать лучшего, когда королевский брат довольствуется камнем? — глаза у всех сомкнулись, кто-то всхрапнул раз-другой…
А граф во сне отталкивал брата, который пытался отнять у него бочонок, поминая господина де Шаретт. Карл отбивался, стоя на покрытой грязью, ведущей на Голгофу дороге, и твердил:
«Нет-нет, ни за что не поеду с вами в Англию! И не перейду через Кедрон, потому что на той стороне-Иуда». А Иуда был как две капли воды похож на отца Элизе и говорил: «Карл (возмутительная фамильярность)… Карл, отдай мне бочонок, если не отдашь бочонка…» Карл хорошо помнил, что после Киберона задолжал огромную сумму этому мерзавцу Торлашону, но отдавать ему все своё золото не хотел, а Элизе Торлашон грозил ему пальцем и повторял: «Запомни, Карл, когда ты приедешь в Англию, господа Ллойд и Друммонд, которым ты ещё со времён юношеских проказ должен тридцать тысяч фунтов стерлингов, подадут ко взысканию и засадят тебя в долговую тюрьму! Ты отлично знаешь, что, кроме меня, никто не может все это уладить… а если ты не отдашь мне своё золото… я все расскажу, и не только про денежные дела!.. Ибо у тебя. Карл, есть такие грехи, в которых ты не покаялся сегодня днём священнику в храме св. Вааста и никакому другому духовнику до него… и ты будешь проклят во веки веков за то, что утаил свои прегрешения перед судом божьим».
А Карл прижимает к груди бочонок, набитый золотом, и лепечет: «Ни за что, ни за что не поеду в Англию… лучше смерть, ни за что не перейду через Кедрон… Прочь, Иуда Искариот, с меня ты не получишь тридцати сребреников! Это ты, ты, окаянный мошенник, подделал письмо Шаретта и подсунул его англичанам! Ни за что, ни за что не поеду в эту проклятую страну! Прочь ступай, прочь, Торлашон».
В эту ночь в селении Ла-Фосс близ Лестрема, над каменной лестницей, к подножию которой скатилась треуголка с белым плюмажем, маячит навеянный чарами луны, никому не видимый и не понятный мираж города на трех холмах, что соединены висячими мостами, — города, где свирепствуют ветры, где горизонт загорожен холмами, где ощущаешь море, не видя его; вот цитадель высится посредине… а что это за дворец на старинной улице, перед которым стоят на страже солдаты в чёрных меховых шапках с множеством лент и тремя перьями, ниспадающими на плечо, в пунцовых суконных куртках, в зелёных с красными полосками килтах, из-под которых видны голые колени и чулки в красную и белую клетку, с кожаными сумками у пояса и серебряными пряжками на башмаках? Здесь витает тень Марии Стюарт, здесь у неё на глазах убили её любовника Риччо… Здесь ты будешь доживать свой век. Карл, граф Артуа, здесь, в замке Холируд, в Шотландии. Сейчас ты спишь, опершись на бочонок с золотом, но впредь во Франции для тебя не найдётся, чтобы прикорнуть, даже каменных ступеней на ферме «Под тисами» близ Лестрема, где и камень что пух для беглеца.
В Бетюне дождя не было и во всех окнах горел свет, когда маршал Макдональд добрался туда в полной темноте, около восьми часов вечера. Ехал он в той самой карете, которую починили в Бомоне, но лошади в эти дни были нарасхват, и при выезде из Лилля ему впрягли первых попавшихся кляч, так что, проделав всего шесть миль до Ла-Бассэ, он пожелал их переменить. Однако в Ла-Бассэ лошадей не оказалось. Поневоле приходилось сделать передышку. Маршал выбрал этот путь. а не другой-на Аррас, так как рассчитывал попасть в Париж через Амьен, минуя запруженные войсками дороги, где, пожалуй, не всякий проявил бы снисходительность к маршалу, ещё не успевшему скинуть мундир королевской гвардии.
В трактире Жак-Этьен заказал лёгкий обед-суп и овощи, к рыбе он относился с опаской… А ведь он даже не позавтракал сегодня, и, возможно, потому у него так отчаянно болела голова, хотя спал он вполне достаточно. Как бы то ни было, лучше воздержаться от вина и пива. Он не мог забыть, как его подвёл Мортье. Тот самый Мортье, с которым он думал провести весь день… которого считал надёжным другом… и что же? Когда Макдональд послал записочку с просьбой извинить его за опоздание к завтраку-он-де нынче заспался, а ему ещё надо одеться. — Мортье не долго думая ответил, что ждать не может. Уже была провозглашена Империя, войска сменили знамёна на трехцветные и, по телеграфному распоряжению из Парижа, командование было возложено на Друэ д'Эрлона, который неожиданно вынырнул из своего убежища, где скрывался с начала марта, после участия в восстании Лефевр-Денуэтта. Мортье с минуты на минуту должен был выехать в Париж по вызову военного министра, маршала Даву… да, там не мешкали. «А я-то так мечтал провести денёк с другом Эдуардом…» Говоря по правде, Макдональд впервые называл Мортье Эдуардом, даже про себя. В салат налили слишком много уксуса. Он кликнул служанку и попросил приготовить другой, без приправы, он сам добавит что нужно из судка. «А ведь как подумаешь, что ещё в конце января, когда Эксельманс самовольно покинул назначенное ему место жительства и его судил военный трибунал 6-й дивизии, стоящей в Лилле, Мортье самым наглым образом вынес ему оправдательный приговор… Друэ д'Эрлона он тогда и не подумал разыскивать, зато нынче утром мигом столковался с ним».
Погруженный в такие размышления, Макдональд вдруг слышит, как в соседней комнате-в здешнем трактире было несколько смежных залов-молодой голос называет его имя. Он заглядывает туда, видит незнакомого юношу, вполне прилично одетого, который перебирает какие-то письма и показывает их сидящему напротив. Любопытство разбирает Жак-Этьена, он подходит поближе и узнает письма, которые отправил накануне перед сном графу Артуа с уведомлением об отъезде короля. А собутыльник молодого человека так и заливается и напевает:
Добрый путь вам, мсье Дюмолле!
В Сен-Мало вам пристать без помехи.
Добрый путь вам, мсье Дюмолле!
Ждём вас снова на нашей земле.
Надо назвать себя хотя бы для того, чтобы одёрнуть разошедшихся весельчаков. Кто такой этот гонец, которому дали оба письма, хотя их должны были отправить двумя путями-одно на Армантьер, другое для вручения графу в дороге?
Юноша покраснел, но виноватым себя не признал. Оба письма были вручены главному интенданту королевской гвардии, тому, что доставил его величеству депешу, посланную графом Артуа из Бовэ. Одно из писем он должен был передать этому молодому человеку, а со вторым ехать сам другой дорогой. Но, можете себе представить, у этого интенданта объявились друзья в Маршьене, в шести милях от Лилля, только в другом направлении, вот он и отделался от обоих пакетов…
— Вы что же, голубчик? Вам вручили письма вчера с вечера, а вы доехали только до Ла-Бассэ.
— Мне сказали, что я повстречаю королевскую гвардию в дороге, — чистосердечно объяснил молодой человек, — а сюда я добрался порядком усталый и решил соснуть.
Итак, граф ещё не знает об отъезде короля. Макдональд отобрал письма и, весьма недовольный, возвратился в свою карету. Езды до Бетюна было не больше часа, но попасть туда оказалось довольно мудрено. Настоящая осаждённая крепость, хотя ни под стенами, ни вокруг незаметно было скопления войск.
Пришлось вести нескончаемые переговоры у Аррасских ворот, откуда идёт дорога как на Аррас, так и на Лилль. Гвардейцы Ноайля, с синей кокардой, нёсшие караул в контр гарде, не слушали никаких резонов. По счастью, с ними был офицер, который узнал маршала и сообщил ему, что граф Артуа после известий, полученных из Лилля, отбыл с тремя сотнями гвардейцев. Каких известий? От кого? Ведь письма-то у меня в кармане!
Однако, когда маршал добрался до ратуши и прямо направился наверх к коменданту, генералу де Монморен, он застал там сборище офицеров, оставшихся в Бетюне под начальством господина де Лагранж. Кроме него, здесь были только либо генералмайоры, либо полковники, все высшие чины королевской гвардии укатили с графом Артуа. Они понимали, что солдаты их почти не знают, и не решались выполнить оставленный им приказ — собрать войска на Главной площади и объявить во всеуслышание, что его величество отбыл в Бельгию, где не может содержать столько народу, а посему их просят отправляться по домам.
Офицеры были в замешательстве, они сами сомневались в отъезде короля и боялись, как бы полки не обвинили их в измене…
Среди прочих здесь находился генерал Дессоль, начальник Генерального штаба и командир парижской Национальной гвардии. Он недавно прибыл в Бетюн по дороге в Лилль, чтобы в качестве королевского министра присоединиться к свите монарха.
Он отвёл Макдональда в сторону, желая узнать, правильны ли сведения об отъезде короля. Неужели он переправился в Бельгию? Это в корне меняло дело. Генерал Дессоль не собирался покидать родину…
— Да и вы, господин маршал, как будто повернули назад?..
Их давно уже сближала общность вкусов, любовь к музыке.
Дессоль устраивал у себя домашние концерты, о которых говорили в свете, ибо участием в них не пренебрегали Керубини и виконт Марен.
В общем, ничего иного не оставалось, как собрать войска на площади и объявить им об их участи. Маршал решительно настаивал на этом, и господину де Лагранж пришлось повиноваться.
Все равно до возвращения кавалерии никаких окончательных действий предпринимать нельзя, никто из присутствующих не имеет законных полномочий произвести расформирование. Вот разве что вы, господин генерал…
— Почему я, а не вы, полковник?
Макдональд видел, что каждый норовит свалить ответственность на другого. Дорога на Амьен идёт через Дуллан, где, как он слышал в Лилле от Мортье, находится главная квартира Эксельманса. Э, рискнём!
— Вы едете со мной, Дессоль! Вот только удастся ли выбраться из Бетюна?
Хотя у Аррасских ворот не было и тени кавалеристов Эксельманса, все здесь убеждали маршала, что они кишмя кишат вокруг города и ехать в Дуллан-чистое безумие, ведь это же дорога на Сен-Поль, идёт она болотом от предместья Сен-При, а уж там-то выход блокирован наверняка! После рассказа о дневном инциденте с герцогом Беррийским у Приречных ворот никто не сомневался, что город окружён-пусть войска стоят даже на расстоянии, но все равно окружён.
Итак, Дессоль сел в карету с Жак-Этьеном. Он наблюдал вступление Наполеона в Париж, понятно тайком, но захлёбывался от впечатлений. Ладно. Когда их наконец выпустили через ворота Сен-При, они очутились в полном мраке на совершенно безлюдной дороге. Надо полагать, тем, кто сидел в Бетюне, Эксельманс попросту пригрезился. Оба посмеялись над этими мнимоосажденными.
В память Теодора навсегда врезалось зрелище бетюнской Главной площади при свете факелов, загромождённой повозками, лафетами, запруженной почти полутора тысячами человек, преимущественно молодыми людьми, которые не помнили себя от тревоги и нетерпения и невольно прислушивались к тому, что им нашёптывали насчёт их командиров. Имена назывались с опаской, но, если первый произносил их шёпотом, десятеро повторяли эти имена во весь голос. Кто, кто? Да господин де Лагранж взял на себя эту незавидную обязанность, а господин де Лористон смылся вместе с принцами… Все это только слушки… Но в этот трагический час вс„ на этих улицах под пасмурным небом, куда уходит шпиль башни, создаёт картину какого-то фальшивого оживления, — распахнутые и по большей части освещённые окна, откуда обыватели с жёнами, стоя спиной к свету, смотрят на происходящее внизу, и кофейни, где горят низко спущенные лампы, и уличные фонари, которые бледнеют рядом с ручными факелами, и фонари карет с выпряженными лошадьми и стоящими на козлах кучерами, и лихорадочно блестящие глаза… В этот трагический час для молодых людей, начинающих понимать, что им давно уже лгут, что против них что-то умышляют, что их обрекают на жалкую долю, вполне естественно взвалить вину на тех, кто ими командует, подвергнуть сомнению намерения командиров, припомнить их прошлое: все бывшие бонапартовские офицеры сейчас им подозрительны… Кем был Лагранж, кем был Лористон, кем были и остались маршалы? Ничего удивительного, если они вернутся к прежнему хозяину… и слово «измена» переходит из уст в уста.
Все эти молодые люди толпятся здесь, собираются кучками, созванные с разных концов города барабанным боем. Некоторым, пришедшим с опозданием, повторяют все заново, и они в ярости швыряют наземь каски, кивера, шапки и плачут, как малые дети.
Сторожевые посты послали сюда представителей, чтобы те, вернувшись на пост, осведомили их.
И вдруг Теодор, который послушался было своего хозяина и даже завернул на Приречную улицу, где мясники убирали с полок туши и где он намеревался взглянуть, что представляет собой лавка пресловутого старьёвщика, будто бы особенно бойко торгующего теперь… вдруг Теодор чувствует, что у него не хватает духу уехать. Он словно заразился всеобщим отчаянием, порывами ярости: те чувства, которые, надо полагать, таились под спудом, сейчас проявляют себя открыто и необузданно.
Казалось, он знает этих легкомысленных франтов, этих балованных сынков, которым папенька купил офицерский чин, этих юнцов, способных только орать да пить, и что же? Именно они полны отчаяния и страха перед бесчестьем, и надо полагать, не сегодня родилась в них преданность и вера, пускай во что-то невразумительное, но все-таки вера и преданность…
— Нет, нет! — выкрикивает какой-то гренадер, и всем понятно.
к чему относится его негодующий возглас.
Королевские кирасиры, все как один, выхватили сабли и размахивают ими при свете факелов. И даже несчастные мальчики-волонтёры-вместо башмаков у них на ногах холщовые обмотки, а взгляните, какое выражение лица хотя бы у этого долговязого… А швейцарцы, они-то почему бьют себя в грудь и всем пожимают руки?..
Где Монкор? Где Удето? Где юный Виньи? Посреди этой давки, в которой отдельные группы сливаются, распадаются, перемещаются в причудливом свете, а привязанные лошади ни с того ни с сего начинают бить копытом, толпа вдруг раздаётся, из неё выволакивают раненого гвардейца конвоя, ни от кого не добьёшься толку, ни одного знакомого лица. Главное, солдаты не построены по роду оружия, все бегут с разных сторон, перед ратушей стоят гренадеры, на балкон выходит незнакомый генерал, а вокруг него офицеры, набранные откуда попало, образчики всех мундиров королевской гвардии…
— Как вы назвали того, что говорил сейчас?
— Генерал де Монморен.
— Откуда он взялся? Из ваших, что ли?
— Да нет же…
Теодор потрясён: он слышит слова, удивительно похожие на те, которые уже слышал тогда ночью, в Пуа, их произносили совсем другие уста, но слова были те же. Здесь тоже говорят о родине, о мире. Из домов выходят женщины, обнимают содрогающихся от рыданий мальчуганов и плачут вместе с ними. Они-то думали, что на их стороне сила, количество, на их стороне право и отчизна. И вдруг выясняется, что их предали, теперь ясно, их предали той призрачной армии, которая давно уже, как им чудится, окружает, преследует, подстерегает их, она где-то здесь, хотя пока что не показывается, из всей этой неуловимой армии они видели сегодня только улан, нарушивших присягу своему королю, но ещё носящих на груди ордена, полученные из рук его высочества, герцога Беррийского… Всех их заманили в Бетюн, и они простодушно вошли в его стены, считая, что это очередной этап, оказалось же, что это ловушка, быть может подготовленная заранее, капкан, который захлопнулся за ними. Теперь они пленники, пленники! К чему им это оружие? Пушки, которые они тащили за собой от самого Парижа и которые не выстрелили ни разу, не выпустили ни единого ядра, да, впрочем, в кого?
Неприятеля нет, есть грандиозный заговор, в который их втянули бесчестные командиры, а они-то, несчастные дурачки, верили во все-в знамя, в бурбонские лилии, в династию…
— Что такое? — кричит гвардеец-кавалерист волонтёру, который только что говорил. — Не веришь больше?
Ответа никто не слышал, все это напоминало танец призраков, они менялись местами, как будто раскланивались, сходились, расходились… Группы все больше дробились, расталкивали друг друга, чтобы услышать, что говорит их товарищ там, в центре кружка, наваливались один на другого, кричали: «Мы будем драться! Не сдадимся!»
Да и правда, как поверить тому, что им сейчас сказали?..
— Королю пришлось выехать из Лилля, так как его величество не мог положиться на верность войск, составляющих гарнизон лилльской крепости, и ныне с великим прискорбием принуждён покинуть Францию…
Когда эти слова прозвучали с балкона, они долетели отнюдь не до всех, многие решили, что не поняли, ослышались. Никому не известный генерал вынужден был повторить: «Королю пришлось выехать из Лилля…» Каждый пересказывал другому все с начала и до конца… «…и искать прибежища в Бельгии». Когда это произошло? Одни утверждали, что два дня назад, другие, что накануне. А от них это скрывали. Всю вину за умолчание они возлагали на единственного известного им военачальника, на Лагранжа. Принцы удрали, взяв с собой только свою свиту, а ведь сопровождать их готовы были все, решительно все.
— Король выражает благодарность всем тем, кто остался ему верен, и в ожидании лучших времён предлагает всем вернуться к домашнему очагу.
Что для большинства означают эти слова? Для тех, кто всю жизнь служил бросившему их ныне на произвол судьбы королю, кто изведал изгнание, унизительность подчинения иноземным офицерам, кто мыкался по всей Европе, в тех краях, где им, отверженным. Узурпатор оставлял ещё немного места в стороне от движения своих армий. Вернуться к домашнему очагу! Где он-их домашний очаг? Не меньшей насмешкой звучит это и для юношей, которые взялись за оружие, надеясь, как их отцы в войсках Конде или Наполеона, положить начало славной эпопее, прожить увлекательную жизнь:
— Король поручает военачальникам расформировать те части, кои не могут вступить неразоруженными в чужую страну…
Невообразимо! Немыслимо! Не мог король сказать подобные слова! Где это написано его рукой? Кто нам докажет, что нас не обманывают? Это все придумал Лагранж! Вы сами свёртываете знамёна! Вы гоните прочь преданные сердца!
Теодор сроду не слыхал таких речей. Значит, неправда, что головы у них пусты и ничто не заставляет биться их сердца… нет, все эти мушкетёры, солдаты конвоя, гренадеры верят, твёрдо верят в своего короля, хотя король в эту самую минуту бросает их на произвол судьбы. Поистине душераздирающая картинатак человек безмятежно возвращается домой и видит, что гнездо его опустело, а жены и след простыл… Сердце разрывается у него в груди, и он твердит: «Чего ей недоставало, почему она ушла от меня…»
Когда к офицерам приступали с расспросами, они по-своему толковали королевское послание, считая, что тут явно видна рука графа Артуа. Ведь сказал же господин де Монморен, что ничего не будет предпринято, пока не возвратится кавалерия. Кавалерия, ну, во всяком случае, та её часть, которая сопровождает принцев.
Да ведь достаточно кавалерии осталось и здесь! Так к чему же медлить? Раз есть приказ короля… В том-то и дело, что это вовсе не приказ: король освобождает нас от присяги, и теперь мы вольны либо расходиться по домам, либо следовать за королём за границу. Кто это сказал? Может быть, это говорится в угоду общественному мнению, чтобы отмежеваться от лагранжей и лористонов, чьи имена стали синонимами перебежчиков к Бонапарту? Теперь группы формировались более отчётливо, потому что почти в каждой объявлялся свой оратор. Его перебивали, спрашивали, как его зовут, особенно молодёжь, простые солдаты, которым дела нет до чинов… «А сам ты кто такой?» Сам он был виконт Рикэ де Карамон или маркиз Дюбокаж, граф де Сен-Мори или барон Потр де Ламот… Или ещё господин де Мондор, господин Лаббе де Шангран. Им кричали: «Вы служили Буонапар^ те?» Они отрицали; тех, кто был в армии принцев, награждали рукоплесканиями. Таким путём Теодор узнал фамилию волонтёра, на которого обратил внимание ещё в Бовэ, очень уж это была приметная фигура, вездесущий, длинный как жердь болтун, а руки точно крылья ветряной мельницы! Тот самый, что ехал от Пуа до Абвиля в фургоне приказчика, который тут же на козлах пустил себе пулю в лоб.
Сейчас, например, у подножия башни собралось не меньше двухсот человек, и Теодор не преминул вмешаться в толпу. Здесь была не только зелёная молодёжь, но и люди постарше и даже штатские, привлечённые пылкостью речей, кучера с кнутом в руках, слезшие с козёл, ребятишки, не желавшие идти спать. Но большей частью это были сверстники оратора, юнца лет восемнадцати. Сразу видно, что он готовится в адвокаты, язык у него подвешен неплохо! Правду сказать, он чувствовал, что слушатели на его стороне, и подкреплял своё красноречие широкими жестами. Впрочем, будем справедливы, говорил он складно. В словах оратора слышался шум ветра, развевающего знамёна, когда он, держа в руках ружьё, восклицал:
— Конечно, принцы не могли официально приказать нам, чтобы мы разделили их изгнание, посмотрите же, как великодушно они освободили нас от присяги! А знаете, чего они втайне ждут от нас? Разве сердце француза способно на капитуляцию? От нас самих зависит пойти на жертву, избрать горькую долю изгнанников, примем же, примем достойно выпавший нам удел, безрадостный и высокий, суровый и трудный.
Кто-то не разобрал, каким именем назвался вначале долговязый, и теперь перебил его:
— Как тебя зовут, приятель! Уж больно ты хороню говоришь!
Оратор остановился, несколько уязвлённый тем, что его имя не запомнили с первого раза, и повторил:
— Руайе-Коллар Поль, студент-правовед, я сын доктора…
Это имя звучало как пароль отнюдь не из-за отца-доктора, а из-за дяди, знаменитого Руайе-Коллара, который во времена изгнания был членом королевского совета. Теодор переводил взгляд с оратора на обращённые к нему взволнованные молодые лица. Ему хлопали, но некоторые гвардейцы конвоя и мушкетёры перешёптывались и подталкивали друг друга локтем. Вдруг вперёд вытолкнули рослого, статного кавалериста, который был виден Теодору только со спины. Тот отнекивался и отбивался.
Когда он очутился в центре круга и какой-то королевский кирасир осветил его лицо факелом, Жерико с удивлением узнал его, а все слушатели, по крайней мере те, кто мог что-то разобрать, были захвачены с первых же слов. Те, что стояли подальше, кричали:
— Громче, не слышно!
Тогда господин де Пра взобрался на колесо зарядного ящика и, оказавшись рядом с пушкой, сызнова начал свою речь со всем жаром двадцати пяти лет и тем желанием нравиться, которое так сильно чувствовалось в нем и редко бывало обмануто:
— Моя фамилия Ламартин, я родился в Маконе, семья моя ни разу не покидала родной земли, веря в священные права отчизны, как наши предки верили в права престола.
Помимо звучности и красоты голоса, именно смущение, проистекавшее от того, что молодой человек впервые выступал публично, придавало особое обаяние его речи. Глядя на него при вечернем освещении, Теодор охотно признал про себя, что господин де Пра в самом деле хорош собой и нечего удивляться, что юная Дениза любила сидеть у него на постели и слушать, как он рассказывает про Италию.
Молодой оратор долго распространялся о жизни провинциального дворянства, из среды которого он вышел и которое, презирая развращённость двора, вместе с тем осуждало «преступления Революции», хотя и было «неизменным и умеренным сторонником её принципов»… Тут поднялся шум, фанатикироялисты прервали его.
— Не мешайте! Данте ему говорить! — кричали другие.
— Неужто вы не видите, господин Маккар, что его высочеству страсть как хочется спать? — прервала его госпожа Жуа.
Карл и в самом деле зевал чисто по-королевски. Посетитель ретировался.
Господин де Полиньяк улёгся на деревянной скамье: не будучи отпрыском французского королевского дома, он не имел права на камень. Господин д'Экар положил голову на мешок с мукой и удовлетворился голым полом. У дверей несли караул два солдата лёгкой кавалерии. Бочонки подкатили под огромный стол, за которым кормили жнецов. Дети с бабкой и невестками отправились спать наверх. Свечи задули, кроме одной, которую поставили за столбом, чтобы она не светила в лицо его высочеству.
Господин де Дама остался сидеть, облокотившись на стол, точно школьник, который делает уроки, когда все в доме спят, и задремал, а ржавые блики света падали из скрытого источника на его парик с косичкой по старинной моде. Многие придворные бодрствовали ещё долгое время и слышали, как вздыхает граф Артуа, облокотясь на свой бочонок. С его уст сорвалось даже имя Христово… Мало-помалу, несмотря на неудобства-а как требовать лучшего, когда королевский брат довольствуется камнем? — глаза у всех сомкнулись, кто-то всхрапнул раз-другой…
А граф во сне отталкивал брата, который пытался отнять у него бочонок, поминая господина де Шаретт. Карл отбивался, стоя на покрытой грязью, ведущей на Голгофу дороге, и твердил:
«Нет-нет, ни за что не поеду с вами в Англию! И не перейду через Кедрон, потому что на той стороне-Иуда». А Иуда был как две капли воды похож на отца Элизе и говорил: «Карл (возмутительная фамильярность)… Карл, отдай мне бочонок, если не отдашь бочонка…» Карл хорошо помнил, что после Киберона задолжал огромную сумму этому мерзавцу Торлашону, но отдавать ему все своё золото не хотел, а Элизе Торлашон грозил ему пальцем и повторял: «Запомни, Карл, когда ты приедешь в Англию, господа Ллойд и Друммонд, которым ты ещё со времён юношеских проказ должен тридцать тысяч фунтов стерлингов, подадут ко взысканию и засадят тебя в долговую тюрьму! Ты отлично знаешь, что, кроме меня, никто не может все это уладить… а если ты не отдашь мне своё золото… я все расскажу, и не только про денежные дела!.. Ибо у тебя. Карл, есть такие грехи, в которых ты не покаялся сегодня днём священнику в храме св. Вааста и никакому другому духовнику до него… и ты будешь проклят во веки веков за то, что утаил свои прегрешения перед судом божьим».
А Карл прижимает к груди бочонок, набитый золотом, и лепечет: «Ни за что, ни за что не поеду в Англию… лучше смерть, ни за что не перейду через Кедрон… Прочь, Иуда Искариот, с меня ты не получишь тридцати сребреников! Это ты, ты, окаянный мошенник, подделал письмо Шаретта и подсунул его англичанам! Ни за что, ни за что не поеду в эту проклятую страну! Прочь ступай, прочь, Торлашон».
В эту ночь в селении Ла-Фосс близ Лестрема, над каменной лестницей, к подножию которой скатилась треуголка с белым плюмажем, маячит навеянный чарами луны, никому не видимый и не понятный мираж города на трех холмах, что соединены висячими мостами, — города, где свирепствуют ветры, где горизонт загорожен холмами, где ощущаешь море, не видя его; вот цитадель высится посредине… а что это за дворец на старинной улице, перед которым стоят на страже солдаты в чёрных меховых шапках с множеством лент и тремя перьями, ниспадающими на плечо, в пунцовых суконных куртках, в зелёных с красными полосками килтах, из-под которых видны голые колени и чулки в красную и белую клетку, с кожаными сумками у пояса и серебряными пряжками на башмаках? Здесь витает тень Марии Стюарт, здесь у неё на глазах убили её любовника Риччо… Здесь ты будешь доживать свой век. Карл, граф Артуа, здесь, в замке Холируд, в Шотландии. Сейчас ты спишь, опершись на бочонок с золотом, но впредь во Франции для тебя не найдётся, чтобы прикорнуть, даже каменных ступеней на ферме «Под тисами» близ Лестрема, где и камень что пух для беглеца.
В Бетюне дождя не было и во всех окнах горел свет, когда маршал Макдональд добрался туда в полной темноте, около восьми часов вечера. Ехал он в той самой карете, которую починили в Бомоне, но лошади в эти дни были нарасхват, и при выезде из Лилля ему впрягли первых попавшихся кляч, так что, проделав всего шесть миль до Ла-Бассэ, он пожелал их переменить. Однако в Ла-Бассэ лошадей не оказалось. Поневоле приходилось сделать передышку. Маршал выбрал этот путь. а не другой-на Аррас, так как рассчитывал попасть в Париж через Амьен, минуя запруженные войсками дороги, где, пожалуй, не всякий проявил бы снисходительность к маршалу, ещё не успевшему скинуть мундир королевской гвардии.
В трактире Жак-Этьен заказал лёгкий обед-суп и овощи, к рыбе он относился с опаской… А ведь он даже не позавтракал сегодня, и, возможно, потому у него так отчаянно болела голова, хотя спал он вполне достаточно. Как бы то ни было, лучше воздержаться от вина и пива. Он не мог забыть, как его подвёл Мортье. Тот самый Мортье, с которым он думал провести весь день… которого считал надёжным другом… и что же? Когда Макдональд послал записочку с просьбой извинить его за опоздание к завтраку-он-де нынче заспался, а ему ещё надо одеться. — Мортье не долго думая ответил, что ждать не может. Уже была провозглашена Империя, войска сменили знамёна на трехцветные и, по телеграфному распоряжению из Парижа, командование было возложено на Друэ д'Эрлона, который неожиданно вынырнул из своего убежища, где скрывался с начала марта, после участия в восстании Лефевр-Денуэтта. Мортье с минуты на минуту должен был выехать в Париж по вызову военного министра, маршала Даву… да, там не мешкали. «А я-то так мечтал провести денёк с другом Эдуардом…» Говоря по правде, Макдональд впервые называл Мортье Эдуардом, даже про себя. В салат налили слишком много уксуса. Он кликнул служанку и попросил приготовить другой, без приправы, он сам добавит что нужно из судка. «А ведь как подумаешь, что ещё в конце января, когда Эксельманс самовольно покинул назначенное ему место жительства и его судил военный трибунал 6-й дивизии, стоящей в Лилле, Мортье самым наглым образом вынес ему оправдательный приговор… Друэ д'Эрлона он тогда и не подумал разыскивать, зато нынче утром мигом столковался с ним».
Погруженный в такие размышления, Макдональд вдруг слышит, как в соседней комнате-в здешнем трактире было несколько смежных залов-молодой голос называет его имя. Он заглядывает туда, видит незнакомого юношу, вполне прилично одетого, который перебирает какие-то письма и показывает их сидящему напротив. Любопытство разбирает Жак-Этьена, он подходит поближе и узнает письма, которые отправил накануне перед сном графу Артуа с уведомлением об отъезде короля. А собутыльник молодого человека так и заливается и напевает:
Добрый путь вам, мсье Дюмолле!
В Сен-Мало вам пристать без помехи.
Добрый путь вам, мсье Дюмолле!
Ждём вас снова на нашей земле.
Надо назвать себя хотя бы для того, чтобы одёрнуть разошедшихся весельчаков. Кто такой этот гонец, которому дали оба письма, хотя их должны были отправить двумя путями-одно на Армантьер, другое для вручения графу в дороге?
Юноша покраснел, но виноватым себя не признал. Оба письма были вручены главному интенданту королевской гвардии, тому, что доставил его величеству депешу, посланную графом Артуа из Бовэ. Одно из писем он должен был передать этому молодому человеку, а со вторым ехать сам другой дорогой. Но, можете себе представить, у этого интенданта объявились друзья в Маршьене, в шести милях от Лилля, только в другом направлении, вот он и отделался от обоих пакетов…
— Вы что же, голубчик? Вам вручили письма вчера с вечера, а вы доехали только до Ла-Бассэ.
— Мне сказали, что я повстречаю королевскую гвардию в дороге, — чистосердечно объяснил молодой человек, — а сюда я добрался порядком усталый и решил соснуть.
Итак, граф ещё не знает об отъезде короля. Макдональд отобрал письма и, весьма недовольный, возвратился в свою карету. Езды до Бетюна было не больше часа, но попасть туда оказалось довольно мудрено. Настоящая осаждённая крепость, хотя ни под стенами, ни вокруг незаметно было скопления войск.
Пришлось вести нескончаемые переговоры у Аррасских ворот, откуда идёт дорога как на Аррас, так и на Лилль. Гвардейцы Ноайля, с синей кокардой, нёсшие караул в контр гарде, не слушали никаких резонов. По счастью, с ними был офицер, который узнал маршала и сообщил ему, что граф Артуа после известий, полученных из Лилля, отбыл с тремя сотнями гвардейцев. Каких известий? От кого? Ведь письма-то у меня в кармане!
Однако, когда маршал добрался до ратуши и прямо направился наверх к коменданту, генералу де Монморен, он застал там сборище офицеров, оставшихся в Бетюне под начальством господина де Лагранж. Кроме него, здесь были только либо генералмайоры, либо полковники, все высшие чины королевской гвардии укатили с графом Артуа. Они понимали, что солдаты их почти не знают, и не решались выполнить оставленный им приказ — собрать войска на Главной площади и объявить во всеуслышание, что его величество отбыл в Бельгию, где не может содержать столько народу, а посему их просят отправляться по домам.
Офицеры были в замешательстве, они сами сомневались в отъезде короля и боялись, как бы полки не обвинили их в измене…
Среди прочих здесь находился генерал Дессоль, начальник Генерального штаба и командир парижской Национальной гвардии. Он недавно прибыл в Бетюн по дороге в Лилль, чтобы в качестве королевского министра присоединиться к свите монарха.
Он отвёл Макдональда в сторону, желая узнать, правильны ли сведения об отъезде короля. Неужели он переправился в Бельгию? Это в корне меняло дело. Генерал Дессоль не собирался покидать родину…
— Да и вы, господин маршал, как будто повернули назад?..
Их давно уже сближала общность вкусов, любовь к музыке.
Дессоль устраивал у себя домашние концерты, о которых говорили в свете, ибо участием в них не пренебрегали Керубини и виконт Марен.
В общем, ничего иного не оставалось, как собрать войска на площади и объявить им об их участи. Маршал решительно настаивал на этом, и господину де Лагранж пришлось повиноваться.
Все равно до возвращения кавалерии никаких окончательных действий предпринимать нельзя, никто из присутствующих не имеет законных полномочий произвести расформирование. Вот разве что вы, господин генерал…
— Почему я, а не вы, полковник?
Макдональд видел, что каждый норовит свалить ответственность на другого. Дорога на Амьен идёт через Дуллан, где, как он слышал в Лилле от Мортье, находится главная квартира Эксельманса. Э, рискнём!
— Вы едете со мной, Дессоль! Вот только удастся ли выбраться из Бетюна?
Хотя у Аррасских ворот не было и тени кавалеристов Эксельманса, все здесь убеждали маршала, что они кишмя кишат вокруг города и ехать в Дуллан-чистое безумие, ведь это же дорога на Сен-Поль, идёт она болотом от предместья Сен-При, а уж там-то выход блокирован наверняка! После рассказа о дневном инциденте с герцогом Беррийским у Приречных ворот никто не сомневался, что город окружён-пусть войска стоят даже на расстоянии, но все равно окружён.
Итак, Дессоль сел в карету с Жак-Этьеном. Он наблюдал вступление Наполеона в Париж, понятно тайком, но захлёбывался от впечатлений. Ладно. Когда их наконец выпустили через ворота Сен-При, они очутились в полном мраке на совершенно безлюдной дороге. Надо полагать, тем, кто сидел в Бетюне, Эксельманс попросту пригрезился. Оба посмеялись над этими мнимоосажденными.
В память Теодора навсегда врезалось зрелище бетюнской Главной площади при свете факелов, загромождённой повозками, лафетами, запруженной почти полутора тысячами человек, преимущественно молодыми людьми, которые не помнили себя от тревоги и нетерпения и невольно прислушивались к тому, что им нашёптывали насчёт их командиров. Имена назывались с опаской, но, если первый произносил их шёпотом, десятеро повторяли эти имена во весь голос. Кто, кто? Да господин де Лагранж взял на себя эту незавидную обязанность, а господин де Лористон смылся вместе с принцами… Все это только слушки… Но в этот трагический час вс„ на этих улицах под пасмурным небом, куда уходит шпиль башни, создаёт картину какого-то фальшивого оживления, — распахнутые и по большей части освещённые окна, откуда обыватели с жёнами, стоя спиной к свету, смотрят на происходящее внизу, и кофейни, где горят низко спущенные лампы, и уличные фонари, которые бледнеют рядом с ручными факелами, и фонари карет с выпряженными лошадьми и стоящими на козлах кучерами, и лихорадочно блестящие глаза… В этот трагический час для молодых людей, начинающих понимать, что им давно уже лгут, что против них что-то умышляют, что их обрекают на жалкую долю, вполне естественно взвалить вину на тех, кто ими командует, подвергнуть сомнению намерения командиров, припомнить их прошлое: все бывшие бонапартовские офицеры сейчас им подозрительны… Кем был Лагранж, кем был Лористон, кем были и остались маршалы? Ничего удивительного, если они вернутся к прежнему хозяину… и слово «измена» переходит из уст в уста.
Все эти молодые люди толпятся здесь, собираются кучками, созванные с разных концов города барабанным боем. Некоторым, пришедшим с опозданием, повторяют все заново, и они в ярости швыряют наземь каски, кивера, шапки и плачут, как малые дети.
Сторожевые посты послали сюда представителей, чтобы те, вернувшись на пост, осведомили их.
И вдруг Теодор, который послушался было своего хозяина и даже завернул на Приречную улицу, где мясники убирали с полок туши и где он намеревался взглянуть, что представляет собой лавка пресловутого старьёвщика, будто бы особенно бойко торгующего теперь… вдруг Теодор чувствует, что у него не хватает духу уехать. Он словно заразился всеобщим отчаянием, порывами ярости: те чувства, которые, надо полагать, таились под спудом, сейчас проявляют себя открыто и необузданно.
Казалось, он знает этих легкомысленных франтов, этих балованных сынков, которым папенька купил офицерский чин, этих юнцов, способных только орать да пить, и что же? Именно они полны отчаяния и страха перед бесчестьем, и надо полагать, не сегодня родилась в них преданность и вера, пускай во что-то невразумительное, но все-таки вера и преданность…
— Нет, нет! — выкрикивает какой-то гренадер, и всем понятно.
к чему относится его негодующий возглас.
Королевские кирасиры, все как один, выхватили сабли и размахивают ими при свете факелов. И даже несчастные мальчики-волонтёры-вместо башмаков у них на ногах холщовые обмотки, а взгляните, какое выражение лица хотя бы у этого долговязого… А швейцарцы, они-то почему бьют себя в грудь и всем пожимают руки?..
Где Монкор? Где Удето? Где юный Виньи? Посреди этой давки, в которой отдельные группы сливаются, распадаются, перемещаются в причудливом свете, а привязанные лошади ни с того ни с сего начинают бить копытом, толпа вдруг раздаётся, из неё выволакивают раненого гвардейца конвоя, ни от кого не добьёшься толку, ни одного знакомого лица. Главное, солдаты не построены по роду оружия, все бегут с разных сторон, перед ратушей стоят гренадеры, на балкон выходит незнакомый генерал, а вокруг него офицеры, набранные откуда попало, образчики всех мундиров королевской гвардии…
— Как вы назвали того, что говорил сейчас?
— Генерал де Монморен.
— Откуда он взялся? Из ваших, что ли?
— Да нет же…
Теодор потрясён: он слышит слова, удивительно похожие на те, которые уже слышал тогда ночью, в Пуа, их произносили совсем другие уста, но слова были те же. Здесь тоже говорят о родине, о мире. Из домов выходят женщины, обнимают содрогающихся от рыданий мальчуганов и плачут вместе с ними. Они-то думали, что на их стороне сила, количество, на их стороне право и отчизна. И вдруг выясняется, что их предали, теперь ясно, их предали той призрачной армии, которая давно уже, как им чудится, окружает, преследует, подстерегает их, она где-то здесь, хотя пока что не показывается, из всей этой неуловимой армии они видели сегодня только улан, нарушивших присягу своему королю, но ещё носящих на груди ордена, полученные из рук его высочества, герцога Беррийского… Всех их заманили в Бетюн, и они простодушно вошли в его стены, считая, что это очередной этап, оказалось же, что это ловушка, быть может подготовленная заранее, капкан, который захлопнулся за ними. Теперь они пленники, пленники! К чему им это оружие? Пушки, которые они тащили за собой от самого Парижа и которые не выстрелили ни разу, не выпустили ни единого ядра, да, впрочем, в кого?
Неприятеля нет, есть грандиозный заговор, в который их втянули бесчестные командиры, а они-то, несчастные дурачки, верили во все-в знамя, в бурбонские лилии, в династию…
— Что такое? — кричит гвардеец-кавалерист волонтёру, который только что говорил. — Не веришь больше?
Ответа никто не слышал, все это напоминало танец призраков, они менялись местами, как будто раскланивались, сходились, расходились… Группы все больше дробились, расталкивали друг друга, чтобы услышать, что говорит их товарищ там, в центре кружка, наваливались один на другого, кричали: «Мы будем драться! Не сдадимся!»
Да и правда, как поверить тому, что им сейчас сказали?..
— Королю пришлось выехать из Лилля, так как его величество не мог положиться на верность войск, составляющих гарнизон лилльской крепости, и ныне с великим прискорбием принуждён покинуть Францию…
Когда эти слова прозвучали с балкона, они долетели отнюдь не до всех, многие решили, что не поняли, ослышались. Никому не известный генерал вынужден был повторить: «Королю пришлось выехать из Лилля…» Каждый пересказывал другому все с начала и до конца… «…и искать прибежища в Бельгии». Когда это произошло? Одни утверждали, что два дня назад, другие, что накануне. А от них это скрывали. Всю вину за умолчание они возлагали на единственного известного им военачальника, на Лагранжа. Принцы удрали, взяв с собой только свою свиту, а ведь сопровождать их готовы были все, решительно все.
— Король выражает благодарность всем тем, кто остался ему верен, и в ожидании лучших времён предлагает всем вернуться к домашнему очагу.
Что для большинства означают эти слова? Для тех, кто всю жизнь служил бросившему их ныне на произвол судьбы королю, кто изведал изгнание, унизительность подчинения иноземным офицерам, кто мыкался по всей Европе, в тех краях, где им, отверженным. Узурпатор оставлял ещё немного места в стороне от движения своих армий. Вернуться к домашнему очагу! Где он-их домашний очаг? Не меньшей насмешкой звучит это и для юношей, которые взялись за оружие, надеясь, как их отцы в войсках Конде или Наполеона, положить начало славной эпопее, прожить увлекательную жизнь:
— Король поручает военачальникам расформировать те части, кои не могут вступить неразоруженными в чужую страну…
Невообразимо! Немыслимо! Не мог король сказать подобные слова! Где это написано его рукой? Кто нам докажет, что нас не обманывают? Это все придумал Лагранж! Вы сами свёртываете знамёна! Вы гоните прочь преданные сердца!
Теодор сроду не слыхал таких речей. Значит, неправда, что головы у них пусты и ничто не заставляет биться их сердца… нет, все эти мушкетёры, солдаты конвоя, гренадеры верят, твёрдо верят в своего короля, хотя король в эту самую минуту бросает их на произвол судьбы. Поистине душераздирающая картинатак человек безмятежно возвращается домой и видит, что гнездо его опустело, а жены и след простыл… Сердце разрывается у него в груди, и он твердит: «Чего ей недоставало, почему она ушла от меня…»
Когда к офицерам приступали с расспросами, они по-своему толковали королевское послание, считая, что тут явно видна рука графа Артуа. Ведь сказал же господин де Монморен, что ничего не будет предпринято, пока не возвратится кавалерия. Кавалерия, ну, во всяком случае, та её часть, которая сопровождает принцев.
Да ведь достаточно кавалерии осталось и здесь! Так к чему же медлить? Раз есть приказ короля… В том-то и дело, что это вовсе не приказ: король освобождает нас от присяги, и теперь мы вольны либо расходиться по домам, либо следовать за королём за границу. Кто это сказал? Может быть, это говорится в угоду общественному мнению, чтобы отмежеваться от лагранжей и лористонов, чьи имена стали синонимами перебежчиков к Бонапарту? Теперь группы формировались более отчётливо, потому что почти в каждой объявлялся свой оратор. Его перебивали, спрашивали, как его зовут, особенно молодёжь, простые солдаты, которым дела нет до чинов… «А сам ты кто такой?» Сам он был виконт Рикэ де Карамон или маркиз Дюбокаж, граф де Сен-Мори или барон Потр де Ламот… Или ещё господин де Мондор, господин Лаббе де Шангран. Им кричали: «Вы служили Буонапар^ те?» Они отрицали; тех, кто был в армии принцев, награждали рукоплесканиями. Таким путём Теодор узнал фамилию волонтёра, на которого обратил внимание ещё в Бовэ, очень уж это была приметная фигура, вездесущий, длинный как жердь болтун, а руки точно крылья ветряной мельницы! Тот самый, что ехал от Пуа до Абвиля в фургоне приказчика, который тут же на козлах пустил себе пулю в лоб.
Сейчас, например, у подножия башни собралось не меньше двухсот человек, и Теодор не преминул вмешаться в толпу. Здесь была не только зелёная молодёжь, но и люди постарше и даже штатские, привлечённые пылкостью речей, кучера с кнутом в руках, слезшие с козёл, ребятишки, не желавшие идти спать. Но большей частью это были сверстники оратора, юнца лет восемнадцати. Сразу видно, что он готовится в адвокаты, язык у него подвешен неплохо! Правду сказать, он чувствовал, что слушатели на его стороне, и подкреплял своё красноречие широкими жестами. Впрочем, будем справедливы, говорил он складно. В словах оратора слышался шум ветра, развевающего знамёна, когда он, держа в руках ружьё, восклицал:
— Конечно, принцы не могли официально приказать нам, чтобы мы разделили их изгнание, посмотрите же, как великодушно они освободили нас от присяги! А знаете, чего они втайне ждут от нас? Разве сердце француза способно на капитуляцию? От нас самих зависит пойти на жертву, избрать горькую долю изгнанников, примем же, примем достойно выпавший нам удел, безрадостный и высокий, суровый и трудный.
Кто-то не разобрал, каким именем назвался вначале долговязый, и теперь перебил его:
— Как тебя зовут, приятель! Уж больно ты хороню говоришь!
Оратор остановился, несколько уязвлённый тем, что его имя не запомнили с первого раза, и повторил:
— Руайе-Коллар Поль, студент-правовед, я сын доктора…
Это имя звучало как пароль отнюдь не из-за отца-доктора, а из-за дяди, знаменитого Руайе-Коллара, который во времена изгнания был членом королевского совета. Теодор переводил взгляд с оратора на обращённые к нему взволнованные молодые лица. Ему хлопали, но некоторые гвардейцы конвоя и мушкетёры перешёптывались и подталкивали друг друга локтем. Вдруг вперёд вытолкнули рослого, статного кавалериста, который был виден Теодору только со спины. Тот отнекивался и отбивался.
Когда он очутился в центре круга и какой-то королевский кирасир осветил его лицо факелом, Жерико с удивлением узнал его, а все слушатели, по крайней мере те, кто мог что-то разобрать, были захвачены с первых же слов. Те, что стояли подальше, кричали:
— Громче, не слышно!
Тогда господин де Пра взобрался на колесо зарядного ящика и, оказавшись рядом с пушкой, сызнова начал свою речь со всем жаром двадцати пяти лет и тем желанием нравиться, которое так сильно чувствовалось в нем и редко бывало обмануто:
— Моя фамилия Ламартин, я родился в Маконе, семья моя ни разу не покидала родной земли, веря в священные права отчизны, как наши предки верили в права престола.
Помимо звучности и красоты голоса, именно смущение, проистекавшее от того, что молодой человек впервые выступал публично, придавало особое обаяние его речи. Глядя на него при вечернем освещении, Теодор охотно признал про себя, что господин де Пра в самом деле хорош собой и нечего удивляться, что юная Дениза любила сидеть у него на постели и слушать, как он рассказывает про Италию.
Молодой оратор долго распространялся о жизни провинциального дворянства, из среды которого он вышел и которое, презирая развращённость двора, вместе с тем осуждало «преступления Революции», хотя и было «неизменным и умеренным сторонником её принципов»… Тут поднялся шум, фанатикироялисты прервали его.
— Не мешайте! Данте ему говорить! — кричали другие.