Страница:
Усталость эта шла не так от нынешней ночи, хотя ему удалось поспать всего три-четыре часа, как от всех предшествовавших этой ночи дней, проведённых в Париже, от утомительной нерешительности короля, от вечных полумер, от вестей, поступавших с Юга. Ему достаточно быстро стало известно содержание деклараций, выпущенных Бонапартом по высадке в Канне. Обвинения, предъявленные ему, Мармону, императором… О них он думал не переставая.
Некоторое успокоение в его душу внесла процедура бритья, с которой ловко справился присланный префектом цирюльник.
Герцог Рагузский провёл ладонью по свежевыбритым щекам, рассеянно прислушиваясь к болтовне цирюльника, восторгавшегося физическими совершенствами своего клиента. До того ли ему было! Эта кампания, если только можно назвать кампанией беспорядочное бегство… разве похожа она на то, что происходило в Испании, где лучшим рассеянием воину служила любовь…
Для него Бовэ был не гарнизонным городом, но местом временного постоя: не сегодня завтра враги будут здесь. А французы… для него французы похуже, чем испанские партизаны на Пиренейском полуострове. Если он попадёт в руки своих, его постигнет судьба герцога Энгиенского. Не это ли имела в виду его жена-а не только случайности войны, — когда после стольких лет разлуки попросила его увидеться с ней в эту субботу? Как и всегда, горечь примешивалась к его мыслям о герцогине Рагузской… о мадемуазель Перрего, как про себя он называл Гортензию с тех пор, как она после событий 1814 года заявила, что не ^желает носить его имя. Фактически они не были мужем и женой уже с 1810 года, и Гортензии не хватило даже простой благопристойности не афишировать свои любовные похождения, пока супруг её воевал по всей Европе. Однако выглядело все так, будто это она осудила его, когда он предал Наполеона, хотя герцог сам, вернувшись из Иллирии, прогнал её из своего особняка на улице Паради. Впрочем, поскольку она изъявила желание с ним увидеться… он согласился и поехал в особняк на улице Черутти…
Пожалуй, ничто не могло лучше прояснить весьма неясную ситуацию, царившую при дворе, чем этот шаг со стороны мадемуазель Перрего. Она предложила мужу сделать перед отъездом полное завещание в её пользу. При существующих между ними отношениях это было уже не просто наглостью, но-как бы выразиться точнее? — твёрдой уверенностью в грядущей его судьбе. Конечно, он мог отказать, расхохотаться ей в лицо. Но его вдруг словно коснулся аромат первых дней их брака, словно прозвучала незавершённая музыкальная фраза мелодии, которая преследует вас денно и нощно, хотя знаком вам из неё один лишь отрывок. В конце концов, если ему суждено умереть, разве не должна остаться после него герцогиня Рагузская? Он не разошёлся с ней в ту пору, когда Наполеон ввёл разводы и когда разводы были в моде. Умрёт ли он, останется ли в живых-все равно она его жена,"поскольку сейчас разводы отменены. Ему почудилось даже, что великодушный жест будет как бы^ возмездием в отношении и этой женщины, и императора, и всей жизни.
К тому же всем своим благосостоянием, своим именем, недвижимым имуществом и капиталами он оплачивал сведения первейшей важности: предложение мадемуазель Перрего доказывало, что её брат и компаньон брата, банкир Лаффит, были твёрдо убеждены в том, что события примут благоприятный для Бонапарта оборот. А кто мог быть осведомлён лучше, нежели они? Господа Лаффит и Перрего, от отца к сыну, ставили всегда только на верную карту.
И если в эти дни они превратились в бонапартистов, уж поверьте, они знали, что делают. Не следует забывать, что именно речи банкира Лаффита при временном правительстве 1814 года побудили Талейрана сделать ставку на возвращение Бурбонов…
Щеки у Мармона были розовые, свежевыбритые, а на сердце-тяжело. От цирюльника он узнал, что во время его сна в префектуру прибыл герцог Ришелье, и решил пойти поздороваться с этим вельможей, хотя почти совсем его не знал, ведь герцог возвратился из России лишь полгода назад, подчёркнуто держался в стороне от всех дел и неизменно отказывался от любых должностей, которые предлагал ему Людовик XVIII. Однако маршал живо интересовался этим вельможей со столь необычной биографией: двадцать пять лет жизни из сорока девяти Ришелье провёл на службе у его величества императора всея Руси. И он отнюдь не был эмигрантом, подобно всем прочим, а покинул Францию в 1791 году по особому разрешению Конституционной Ассамблеи, за что на него косились в Павильоне Марсан, ибо истинной причиной его добровольного изгнания, как всем было известно, являлся брак с мадемуазель Рошешуар, превосходившей допустимые пределы уродства. Женился он в ранней молодости по настоянию семьи. Хотя случай Мармона был совсем иным, он все же чувствовал, что одинаковые судьбы в какой-то мере роднят его с герцогом Ришелье: оба они, по сути дела, всю жизнь прожили вдали от своих жён, если только можно назвать их жёнами. Впрочем, ещё неизвестно, что лучше: мерзкая распутница или горбунья… По правде сказать, маршал не сохранил в отношении женщин того пиетета, с каким подходил к ним Ришелье, свято уважавший таинство брака. Но разве Наполеон не величал его, маршала, иронически «Мармон первый», когда он краткое время царил в Иллирии и имел власть, равную той, что осуществлял в течение одиннадцати лет Ришелье в городе Одессе?
Его интерес к Ришелье подогревался не столько сходством их личных судеб, сколько сожалением о своём вице-королевском могуществе, столь мимолётном, что он едва успел вкусить от этих благ, и оставившем после себя чудовищную привычку швырять деньгами, увы. не поступавшими ныне из государственного кармана…
Бывшего губернатора Новороссии он застал как раз в ту минуту, когда ему перевязывали раны, натёртые золотыми монетами, по несчастной случайности выскользнувшими из кармашков пояса. Так как почти в то же самое время «хирург его величества, отец Элизе, прибыл в Бовэ и сразу же явился к герцогу Масса узнать, по какому маршруту проследовал королевский поезд с эскортом, префект города Бовэ радостно воскликнул: „Вот кстати-то!“ — и передал первого камергера короля в искусные руки иезуита.
Святой отец постарался как можно быстрее закончить перевязку, чтобы продолжить путь в Абвиль, если только король действительно направился в Абвиль. В Бовэ отец Элизе расстался со своим возницей, с которого вдруг соскочил весь страх: Жасмин стал говорить громко, даже насмешливо и повернул свой кабриолет на Париж под тем предлогом, что-де там, в Париже, живёт его милая, — надо сказать, что за время пути он успел значительно облегчить кошелёк своего пассажира, то соглашавшегося на все, то впадавшего а гнев. За неимением экипажей преподооныи отец выклянчил у господина Масса место в дилижансе, требовалось срочно вручить депешу, а телеграф бездействовал: Людовик XVIII дал, правда с запозданием, приказ разрушить сигнальную систему. На самом деле депеши сейчас пересылали с конными гонцами, а те доставляли их в Амьен, где телеграф ещё работал. Неутешительные то были вести: с минуты на минуту в Тюильри ждали Наполеона; Париж, по сути дела, находился в руках бонапартистов, господин де Лавалетт снова был назначен управляющим Почт и заместил на улице Жан-Жака Руссо графа Феррана.
Хотя ныне уже значительно померкло юное обаяние драгунскою офицера Арман-Эмманюэля Ришелье, состоявшего при особе королевы в Трианоне, хотя с годами он стал немного сутулиться, однако он и по сей день сохранил выправку молодого кавалериста, что было особенно заметно сейчас, когда он разделся для врачебного осмотра. Объяснялось это отчасти худобой.
благодаря чему стан его оставался гибок, как в те времена, когда он вместе с принцем Шарлем де Линь и графом де Ланжерон участвовал под командованием Суворова в штурме крепости Измаил. Мармон был на целых восемь лет моложе Ришелье, но он вдруг почувствовал себя в его присутствии тяжёлым, обрюзгшим и даже немного позавидовал свежести этого лица, сохранившего под преждевременно побелевшими волосами смуглый румянец, — и свежесть эта, несомненно, объяснялась аскетической жизнью герцога, совсем уж удивительной для внука знаменитого в минувшем веке распутника, на которого он так сильно походил внешностью и так мало моральными качествами. Эмманюэль был одного роста с маршалом, но совсем иного телосложения: голова его казалась неестественно маленькой, возможно, по сравнению с широкой грудной клеткой, слишком длинной шеей и длиннющими ногами, в которых было что-то от балетного танцора. Ни капли жира, резкие бугры мускулов. Его густые волосы, отливавшие голубизной, до сих пор пышные и волнистые, свободно падали на лоб и виски, как в дни молодости, о которой они были единственным напоминанием, и это лишь усиливало общее впечатление моложавости: хотя нос герцога был излишне длинен, а рот излишне велик, что-то женственное чувствовалось в его чистом и смуглом, как у цыгана, лице с широким разлётом бровей над ярко блестевшими и очень тёмными глазами. Да, Мармон глядел на Ришелье так, словно видел в герцоге олицетворение того идеала, к которому тщетно стремился сам. с той нередко встречающейся у мужчин ревнивой и тайной завистью к представителям мужского чипа, резко отличающегося от их собственного. Но завис! ь эту питали ещё и иные. более глубокие причины, те, что порой лишают человека сна. жгут сердце… Эта поистине удивительная жизнь, долгая жизнь, полная приключений, войн, путешествий, почти что королевская власть в течение двена/щати лет на пространстве от Кавказа до Дуная, страшные дик. когда в Одессу-детище и творение герцога-пришла чума и он не знал ни часа покоя, а кругом лежали бескрайние степи… все это прошло, не оставив на герцоге Ришелье ни отметины, ни следа, тогда как Мармон в сорок один год, хотя и был ещё. по кыражению дам, интересным мужчиной, чувствовал на своих плечах [непомерный груз наполеоновских кампаний, беспощадное солнце Итлирии и солнце Испании, снега и ветры Германии и России. Прожитая жизнь наложила на него неизгладимый след усталости, сомнений, честолюбивых замыслов, гневных яспьпиек. И сожаление о том, что ему удалось лишь понюхать власти в Лейбахе, п Триесте.
Пока отец Элизе собирал своё имущество, свои баночки с мазями, сворачивал бинты и без умолку рассказывал о своих дорожных злоключениях между Понгуазом и Бовэ, Мармон вдруг заметил сидящего в углу молодого человека в форме мушкетёра, который поднялся со стула при появлении маршала. В первую минуту он не узнал в этом скромном гвардейском поручике генерал-майора Рошешуара, племянника Ришелье по жене, человека тоже не вполне обычной судьбы, подобно своему дяде бывшего офицером русской армии, которого по гфиказу царя назначили комендантом парижских укреплений в момент вторжения союзников в столицу Франции в 1814 году. Леону Рошешуару на вид казалось не больше двадцати семи лет, однако был он приземистым, жирноватым, с пухлой, несколько помятой физиономией под шапкой каштановых, мелко вьющихся волос. Он был управителем у Ришелье в Одессе и целых семь лет заведовал хозяйством герцога, так что тот решил даже сделать его наследником всех своих русских владений, но потом заменил в завещании его имя именем господина Стемпковского. Когда отец Элизе собрался уходить, Рошешуар встал и проводил его до дверей.
— Значит, действительно меня допекло, господин маршал, значит, действительно нужен был мне врач, если я согласился допустить до себя эту гнусную личность. Да ведь у него на физиономии прямо-таки написана вся похоть нашего смутного времени, усугублённая лицемерием сутаны. Не могу взять в толк, как это государь, безусловно сознающий необходимость восстановить во Франции не только Трон, но и Алтарь, как может он допустить, чтобы в самом ближайшем его окружении находился субъект, всем своим видом способствующий распространению атеистических идей. Ведь именно поэтому злые языки имею смелость утверждать, что их связывает какая-то гайна, а это уж прямая клевета и оскорбление его величества… Послу шай-ка, голубчик Леон, если хочешь повидаться со своей кузиной, иди, не бойся, ты меня оставляешь в надёжных руках!
Слова эти, адресованные господину де Рошешуар, сопровожднлись вежливым жестом в сторону Мармона. Поручик чёрных мушкетёров отвесил поклон и пояснил Мармону, что маркиза де Крийон, урождённая Мортемар, только что прибыла в Бовэ, держа путь в замок своего свёкра, и он просит герцога Рагузского извинить его за то, что ему приходится уйти.
— Я и Монпеза с собой возьму… кузина питает к нему слабость.
Монпеза ни на шаг не отставал от Леона Рошешуара, который ещё накануне вторжения союзников в Париж взял его себе в адъютанты. В молодом генерале Рошешуаре как-то странно сочетались утончённая вежливость и дерзость. Говорили, что, когда братьям Рошешуар было одному семь, а другому восемь лет, их матушка, покидая Францию, оставила детей в Кане у владельцев банного заведения, которые использовали братьев Рошешуар в качестве мальчиков при банях. Что ж, оно и чувствуется.
Герцог проследил за ним взглядом. Потом, повернувшись к Мармону, сказал:
— Видите ли, господин маршал, обычно люди удивляются тому, что при Революции и Империи таланты проявляли себя в самом раннем возрасте. С экстазом говорят о юнцах, которых производили в генералы тут же. на полях сражений… Но ведь так было не только при Империи. Возьмите хотя бы графа Рошешуара: ему было двенадцать лет, я не оговорился, было^ ровно двенадцать лет, когда он уже служил офицером английской армии в Португалии, а в шестнадцать лет он пересёк всю Европу, направляясь ко мне в Одессу, где жил при мне его брат. Я видел его, девятнадцатилетнего, под огнём турок на одном из дунайских островов. В том же году он вместе со мной вошёл с боем в Анапу.
черкесский город, объятый пламенем, где наши матросы и наши казаки в общей неразберихе стреляли друг в друга, и по его просьбе он возглавил карательную экспедицию против мелких кавказских князьков, которые непрерывно совершали набеги, грабили и опустошали курени Запорожской ^сечи. Подумайте только, ему не было и двадцати, когда он с той же целью пошёл на татарские аулы, руководил обысками и карательными отрядами, а люди его грабили и жгли сакли. И лишь немногим больше было Леону, когда я поручил ему объехать все села между Одессой и Москвой и выдать по двадцать пять ударов кнута каждому казаку в тех сотнях, что возили послания из Новороссии в Петербург его императорскому величеству и были повинны в пропаже многих бумаг. Вообразите себе, что этот страшный каратель, этот Михаил Архангел, имел детскую, даже девичью наружность, и в восемьсот одиннадцатом году графиня Нарышкина… вы, должно быть, знали её мужа во время пребывания союзников в Париже… так вот, графиня Нарышкина увезла его с собой в Бахчисарай, где он, переодевшись в женское платье, беспрепятственно посетил женский гарем, не смутив ничьего покоя, кроме своего собственного-столь велика была красота тамошних затворниц, не подозревавших о присутствии постороннего мужчины и в невинности душевной не скрывавших своих прелестей! Не буду говорить вам о том, какую роль сыграл он на Кубани во время кампании восемьсот одиннадцатого года, ни о его самоотверженном поведении в начале нашей борьбы с чумой, разразившейся в двенадцатом году в Одессе, откуда я его из осторожности удалил, и, поскольку Наполеон уже продвигался к Москве, я предпочёл подвергнуть его опасностям войны, нежели опасностям эпидемии… впрочем, тогда при мне уже состоял маленький Ваня Стемпковский, вполне заменивший уехавшего Леона и не менее преданный… Но, рассудите сами, неужели русская кампания была менее трудной для царских солдат, чем для французских армий? У вас у всех. даже самых верных слуг короля, есть определённая склонность признавать героизм только за французскими войсками. В рядах французов был один Рошешуар, а другой Рошешуар был в рядах русских, и оба служили адъютантами у двух императоров. Разве не одинаково страдали они от холода, от голода, разве не тем же опасностям подвергались? Подумайте только, что за Березиной Леон де Рошешуар, служивший в дивизии Ланжерона, преспокойно жил (имелся негласный сговор между двумя враждующими армиями, и французы, сжигавшие псе села и деревни, не тронули наполеоновской ставки, которую (югом занял Александр)… так вот, Леон жил в комнате, только что оставленной прежним постояльцем: там на дверях собственноручно написал мелом своё имя его кузен Казимир де Мортемар, тот самый, чьи пушки нынче ночью завязли в грязи неподалёку от Сен-Дени… Ах, мы ещё недостаточно задумывались над тем. что же, в сущности, так разделило французскую аристократию, почему родные и двоюродные братья очутились в двух враждебных лагерях! Сколько вам было лет, когда вас произвели в генералы? Рошешуару было двадцать шесть…
При этих словах Эмманюэль Ришелье сердито поморщился: в пылу разговора он совсем забыл о ссадинах на ногах и ягодицах и, неосторожно повернувшись на диване, почувствовал резкую боль. Мармон, никак не ожидавший такого половодья слов. а главное-того, что мысли герцога, чем больше он их развивал, тем больше походили на его собственные раздумья, машинально зажал между большим и указательным пальцами свою нижнюю губу, будто собирался оторвать её, и сказал:
— Видите ли, герцог… словом, я сам часто после вашего возвращения думал вот о чем: почему, в конце концов, по каким таким причинам-сегодня-то я могу задать вам этот вопрос, — почему вы не пожелали принять участие в деле примирения французов, чем как раз и занялись принцы по возвращении во Францию?..
— Принцы? — переспросил Ришельс, и в голосе его прозвучала еле замещая ироническая нотка, но он тут же добавил:-Это, друг мой, долгая история. Вы хорошо выспались? И армия не слишком требует вашего присутствия? В таком случае я, пожалуй, сумею вам объяснить…
И герцог Решилье закурил трубку.
VII
Некоторое успокоение в его душу внесла процедура бритья, с которой ловко справился присланный префектом цирюльник.
Герцог Рагузский провёл ладонью по свежевыбритым щекам, рассеянно прислушиваясь к болтовне цирюльника, восторгавшегося физическими совершенствами своего клиента. До того ли ему было! Эта кампания, если только можно назвать кампанией беспорядочное бегство… разве похожа она на то, что происходило в Испании, где лучшим рассеянием воину служила любовь…
Для него Бовэ был не гарнизонным городом, но местом временного постоя: не сегодня завтра враги будут здесь. А французы… для него французы похуже, чем испанские партизаны на Пиренейском полуострове. Если он попадёт в руки своих, его постигнет судьба герцога Энгиенского. Не это ли имела в виду его жена-а не только случайности войны, — когда после стольких лет разлуки попросила его увидеться с ней в эту субботу? Как и всегда, горечь примешивалась к его мыслям о герцогине Рагузской… о мадемуазель Перрего, как про себя он называл Гортензию с тех пор, как она после событий 1814 года заявила, что не ^желает носить его имя. Фактически они не были мужем и женой уже с 1810 года, и Гортензии не хватило даже простой благопристойности не афишировать свои любовные похождения, пока супруг её воевал по всей Европе. Однако выглядело все так, будто это она осудила его, когда он предал Наполеона, хотя герцог сам, вернувшись из Иллирии, прогнал её из своего особняка на улице Паради. Впрочем, поскольку она изъявила желание с ним увидеться… он согласился и поехал в особняк на улице Черутти…
Пожалуй, ничто не могло лучше прояснить весьма неясную ситуацию, царившую при дворе, чем этот шаг со стороны мадемуазель Перрего. Она предложила мужу сделать перед отъездом полное завещание в её пользу. При существующих между ними отношениях это было уже не просто наглостью, но-как бы выразиться точнее? — твёрдой уверенностью в грядущей его судьбе. Конечно, он мог отказать, расхохотаться ей в лицо. Но его вдруг словно коснулся аромат первых дней их брака, словно прозвучала незавершённая музыкальная фраза мелодии, которая преследует вас денно и нощно, хотя знаком вам из неё один лишь отрывок. В конце концов, если ему суждено умереть, разве не должна остаться после него герцогиня Рагузская? Он не разошёлся с ней в ту пору, когда Наполеон ввёл разводы и когда разводы были в моде. Умрёт ли он, останется ли в живых-все равно она его жена,"поскольку сейчас разводы отменены. Ему почудилось даже, что великодушный жест будет как бы^ возмездием в отношении и этой женщины, и императора, и всей жизни.
К тому же всем своим благосостоянием, своим именем, недвижимым имуществом и капиталами он оплачивал сведения первейшей важности: предложение мадемуазель Перрего доказывало, что её брат и компаньон брата, банкир Лаффит, были твёрдо убеждены в том, что события примут благоприятный для Бонапарта оборот. А кто мог быть осведомлён лучше, нежели они? Господа Лаффит и Перрего, от отца к сыну, ставили всегда только на верную карту.
И если в эти дни они превратились в бонапартистов, уж поверьте, они знали, что делают. Не следует забывать, что именно речи банкира Лаффита при временном правительстве 1814 года побудили Талейрана сделать ставку на возвращение Бурбонов…
Щеки у Мармона были розовые, свежевыбритые, а на сердце-тяжело. От цирюльника он узнал, что во время его сна в префектуру прибыл герцог Ришелье, и решил пойти поздороваться с этим вельможей, хотя почти совсем его не знал, ведь герцог возвратился из России лишь полгода назад, подчёркнуто держался в стороне от всех дел и неизменно отказывался от любых должностей, которые предлагал ему Людовик XVIII. Однако маршал живо интересовался этим вельможей со столь необычной биографией: двадцать пять лет жизни из сорока девяти Ришелье провёл на службе у его величества императора всея Руси. И он отнюдь не был эмигрантом, подобно всем прочим, а покинул Францию в 1791 году по особому разрешению Конституционной Ассамблеи, за что на него косились в Павильоне Марсан, ибо истинной причиной его добровольного изгнания, как всем было известно, являлся брак с мадемуазель Рошешуар, превосходившей допустимые пределы уродства. Женился он в ранней молодости по настоянию семьи. Хотя случай Мармона был совсем иным, он все же чувствовал, что одинаковые судьбы в какой-то мере роднят его с герцогом Ришелье: оба они, по сути дела, всю жизнь прожили вдали от своих жён, если только можно назвать их жёнами. Впрочем, ещё неизвестно, что лучше: мерзкая распутница или горбунья… По правде сказать, маршал не сохранил в отношении женщин того пиетета, с каким подходил к ним Ришелье, свято уважавший таинство брака. Но разве Наполеон не величал его, маршала, иронически «Мармон первый», когда он краткое время царил в Иллирии и имел власть, равную той, что осуществлял в течение одиннадцати лет Ришелье в городе Одессе?
Его интерес к Ришелье подогревался не столько сходством их личных судеб, сколько сожалением о своём вице-королевском могуществе, столь мимолётном, что он едва успел вкусить от этих благ, и оставившем после себя чудовищную привычку швырять деньгами, увы. не поступавшими ныне из государственного кармана…
Бывшего губернатора Новороссии он застал как раз в ту минуту, когда ему перевязывали раны, натёртые золотыми монетами, по несчастной случайности выскользнувшими из кармашков пояса. Так как почти в то же самое время «хирург его величества, отец Элизе, прибыл в Бовэ и сразу же явился к герцогу Масса узнать, по какому маршруту проследовал королевский поезд с эскортом, префект города Бовэ радостно воскликнул: „Вот кстати-то!“ — и передал первого камергера короля в искусные руки иезуита.
Святой отец постарался как можно быстрее закончить перевязку, чтобы продолжить путь в Абвиль, если только король действительно направился в Абвиль. В Бовэ отец Элизе расстался со своим возницей, с которого вдруг соскочил весь страх: Жасмин стал говорить громко, даже насмешливо и повернул свой кабриолет на Париж под тем предлогом, что-де там, в Париже, живёт его милая, — надо сказать, что за время пути он успел значительно облегчить кошелёк своего пассажира, то соглашавшегося на все, то впадавшего а гнев. За неимением экипажей преподооныи отец выклянчил у господина Масса место в дилижансе, требовалось срочно вручить депешу, а телеграф бездействовал: Людовик XVIII дал, правда с запозданием, приказ разрушить сигнальную систему. На самом деле депеши сейчас пересылали с конными гонцами, а те доставляли их в Амьен, где телеграф ещё работал. Неутешительные то были вести: с минуты на минуту в Тюильри ждали Наполеона; Париж, по сути дела, находился в руках бонапартистов, господин де Лавалетт снова был назначен управляющим Почт и заместил на улице Жан-Жака Руссо графа Феррана.
Хотя ныне уже значительно померкло юное обаяние драгунскою офицера Арман-Эмманюэля Ришелье, состоявшего при особе королевы в Трианоне, хотя с годами он стал немного сутулиться, однако он и по сей день сохранил выправку молодого кавалериста, что было особенно заметно сейчас, когда он разделся для врачебного осмотра. Объяснялось это отчасти худобой.
благодаря чему стан его оставался гибок, как в те времена, когда он вместе с принцем Шарлем де Линь и графом де Ланжерон участвовал под командованием Суворова в штурме крепости Измаил. Мармон был на целых восемь лет моложе Ришелье, но он вдруг почувствовал себя в его присутствии тяжёлым, обрюзгшим и даже немного позавидовал свежести этого лица, сохранившего под преждевременно побелевшими волосами смуглый румянец, — и свежесть эта, несомненно, объяснялась аскетической жизнью герцога, совсем уж удивительной для внука знаменитого в минувшем веке распутника, на которого он так сильно походил внешностью и так мало моральными качествами. Эмманюэль был одного роста с маршалом, но совсем иного телосложения: голова его казалась неестественно маленькой, возможно, по сравнению с широкой грудной клеткой, слишком длинной шеей и длиннющими ногами, в которых было что-то от балетного танцора. Ни капли жира, резкие бугры мускулов. Его густые волосы, отливавшие голубизной, до сих пор пышные и волнистые, свободно падали на лоб и виски, как в дни молодости, о которой они были единственным напоминанием, и это лишь усиливало общее впечатление моложавости: хотя нос герцога был излишне длинен, а рот излишне велик, что-то женственное чувствовалось в его чистом и смуглом, как у цыгана, лице с широким разлётом бровей над ярко блестевшими и очень тёмными глазами. Да, Мармон глядел на Ришелье так, словно видел в герцоге олицетворение того идеала, к которому тщетно стремился сам. с той нередко встречающейся у мужчин ревнивой и тайной завистью к представителям мужского чипа, резко отличающегося от их собственного. Но завис! ь эту питали ещё и иные. более глубокие причины, те, что порой лишают человека сна. жгут сердце… Эта поистине удивительная жизнь, долгая жизнь, полная приключений, войн, путешествий, почти что королевская власть в течение двена/щати лет на пространстве от Кавказа до Дуная, страшные дик. когда в Одессу-детище и творение герцога-пришла чума и он не знал ни часа покоя, а кругом лежали бескрайние степи… все это прошло, не оставив на герцоге Ришелье ни отметины, ни следа, тогда как Мармон в сорок один год, хотя и был ещё. по кыражению дам, интересным мужчиной, чувствовал на своих плечах [непомерный груз наполеоновских кампаний, беспощадное солнце Итлирии и солнце Испании, снега и ветры Германии и России. Прожитая жизнь наложила на него неизгладимый след усталости, сомнений, честолюбивых замыслов, гневных яспьпиек. И сожаление о том, что ему удалось лишь понюхать власти в Лейбахе, п Триесте.
Пока отец Элизе собирал своё имущество, свои баночки с мазями, сворачивал бинты и без умолку рассказывал о своих дорожных злоключениях между Понгуазом и Бовэ, Мармон вдруг заметил сидящего в углу молодого человека в форме мушкетёра, который поднялся со стула при появлении маршала. В первую минуту он не узнал в этом скромном гвардейском поручике генерал-майора Рошешуара, племянника Ришелье по жене, человека тоже не вполне обычной судьбы, подобно своему дяде бывшего офицером русской армии, которого по гфиказу царя назначили комендантом парижских укреплений в момент вторжения союзников в столицу Франции в 1814 году. Леону Рошешуару на вид казалось не больше двадцати семи лет, однако был он приземистым, жирноватым, с пухлой, несколько помятой физиономией под шапкой каштановых, мелко вьющихся волос. Он был управителем у Ришелье в Одессе и целых семь лет заведовал хозяйством герцога, так что тот решил даже сделать его наследником всех своих русских владений, но потом заменил в завещании его имя именем господина Стемпковского. Когда отец Элизе собрался уходить, Рошешуар встал и проводил его до дверей.
— Значит, действительно меня допекло, господин маршал, значит, действительно нужен был мне врач, если я согласился допустить до себя эту гнусную личность. Да ведь у него на физиономии прямо-таки написана вся похоть нашего смутного времени, усугублённая лицемерием сутаны. Не могу взять в толк, как это государь, безусловно сознающий необходимость восстановить во Франции не только Трон, но и Алтарь, как может он допустить, чтобы в самом ближайшем его окружении находился субъект, всем своим видом способствующий распространению атеистических идей. Ведь именно поэтому злые языки имею смелость утверждать, что их связывает какая-то гайна, а это уж прямая клевета и оскорбление его величества… Послу шай-ка, голубчик Леон, если хочешь повидаться со своей кузиной, иди, не бойся, ты меня оставляешь в надёжных руках!
Слова эти, адресованные господину де Рошешуар, сопровожднлись вежливым жестом в сторону Мармона. Поручик чёрных мушкетёров отвесил поклон и пояснил Мармону, что маркиза де Крийон, урождённая Мортемар, только что прибыла в Бовэ, держа путь в замок своего свёкра, и он просит герцога Рагузского извинить его за то, что ему приходится уйти.
— Я и Монпеза с собой возьму… кузина питает к нему слабость.
Монпеза ни на шаг не отставал от Леона Рошешуара, который ещё накануне вторжения союзников в Париж взял его себе в адъютанты. В молодом генерале Рошешуаре как-то странно сочетались утончённая вежливость и дерзость. Говорили, что, когда братьям Рошешуар было одному семь, а другому восемь лет, их матушка, покидая Францию, оставила детей в Кане у владельцев банного заведения, которые использовали братьев Рошешуар в качестве мальчиков при банях. Что ж, оно и чувствуется.
Герцог проследил за ним взглядом. Потом, повернувшись к Мармону, сказал:
— Видите ли, господин маршал, обычно люди удивляются тому, что при Революции и Империи таланты проявляли себя в самом раннем возрасте. С экстазом говорят о юнцах, которых производили в генералы тут же. на полях сражений… Но ведь так было не только при Империи. Возьмите хотя бы графа Рошешуара: ему было двенадцать лет, я не оговорился, было^ ровно двенадцать лет, когда он уже служил офицером английской армии в Португалии, а в шестнадцать лет он пересёк всю Европу, направляясь ко мне в Одессу, где жил при мне его брат. Я видел его, девятнадцатилетнего, под огнём турок на одном из дунайских островов. В том же году он вместе со мной вошёл с боем в Анапу.
черкесский город, объятый пламенем, где наши матросы и наши казаки в общей неразберихе стреляли друг в друга, и по его просьбе он возглавил карательную экспедицию против мелких кавказских князьков, которые непрерывно совершали набеги, грабили и опустошали курени Запорожской ^сечи. Подумайте только, ему не было и двадцати, когда он с той же целью пошёл на татарские аулы, руководил обысками и карательными отрядами, а люди его грабили и жгли сакли. И лишь немногим больше было Леону, когда я поручил ему объехать все села между Одессой и Москвой и выдать по двадцать пять ударов кнута каждому казаку в тех сотнях, что возили послания из Новороссии в Петербург его императорскому величеству и были повинны в пропаже многих бумаг. Вообразите себе, что этот страшный каратель, этот Михаил Архангел, имел детскую, даже девичью наружность, и в восемьсот одиннадцатом году графиня Нарышкина… вы, должно быть, знали её мужа во время пребывания союзников в Париже… так вот, графиня Нарышкина увезла его с собой в Бахчисарай, где он, переодевшись в женское платье, беспрепятственно посетил женский гарем, не смутив ничьего покоя, кроме своего собственного-столь велика была красота тамошних затворниц, не подозревавших о присутствии постороннего мужчины и в невинности душевной не скрывавших своих прелестей! Не буду говорить вам о том, какую роль сыграл он на Кубани во время кампании восемьсот одиннадцатого года, ни о его самоотверженном поведении в начале нашей борьбы с чумой, разразившейся в двенадцатом году в Одессе, откуда я его из осторожности удалил, и, поскольку Наполеон уже продвигался к Москве, я предпочёл подвергнуть его опасностям войны, нежели опасностям эпидемии… впрочем, тогда при мне уже состоял маленький Ваня Стемпковский, вполне заменивший уехавшего Леона и не менее преданный… Но, рассудите сами, неужели русская кампания была менее трудной для царских солдат, чем для французских армий? У вас у всех. даже самых верных слуг короля, есть определённая склонность признавать героизм только за французскими войсками. В рядах французов был один Рошешуар, а другой Рошешуар был в рядах русских, и оба служили адъютантами у двух императоров. Разве не одинаково страдали они от холода, от голода, разве не тем же опасностям подвергались? Подумайте только, что за Березиной Леон де Рошешуар, служивший в дивизии Ланжерона, преспокойно жил (имелся негласный сговор между двумя враждующими армиями, и французы, сжигавшие псе села и деревни, не тронули наполеоновской ставки, которую (югом занял Александр)… так вот, Леон жил в комнате, только что оставленной прежним постояльцем: там на дверях собственноручно написал мелом своё имя его кузен Казимир де Мортемар, тот самый, чьи пушки нынче ночью завязли в грязи неподалёку от Сен-Дени… Ах, мы ещё недостаточно задумывались над тем. что же, в сущности, так разделило французскую аристократию, почему родные и двоюродные братья очутились в двух враждебных лагерях! Сколько вам было лет, когда вас произвели в генералы? Рошешуару было двадцать шесть…
При этих словах Эмманюэль Ришелье сердито поморщился: в пылу разговора он совсем забыл о ссадинах на ногах и ягодицах и, неосторожно повернувшись на диване, почувствовал резкую боль. Мармон, никак не ожидавший такого половодья слов. а главное-того, что мысли герцога, чем больше он их развивал, тем больше походили на его собственные раздумья, машинально зажал между большим и указательным пальцами свою нижнюю губу, будто собирался оторвать её, и сказал:
— Видите ли, герцог… словом, я сам часто после вашего возвращения думал вот о чем: почему, в конце концов, по каким таким причинам-сегодня-то я могу задать вам этот вопрос, — почему вы не пожелали принять участие в деле примирения французов, чем как раз и занялись принцы по возвращении во Францию?..
— Принцы? — переспросил Ришельс, и в голосе его прозвучала еле замещая ироническая нотка, но он тут же добавил:-Это, друг мой, долгая история. Вы хорошо выспались? И армия не слишком требует вашего присутствия? В таком случае я, пожалуй, сумею вам объяснить…
И герцог Решилье закурил трубку.
VII
ПОСЛЕДНИЕ ВЗДОХИ ЗИМЫ
Пока герцог Ришелье объясняет Мармону, почему получилось гак, что он стал чужим в своей собс гвеннои стране. и рассказывает ему о южной России, где прожил одиннадцать лет.
Шарть, барон Фавье, адьклаш маршала, слит беспробудным сном на самом верхнем этаже префектуры, где ему поставили кровать: лежит он на животе, руки раскинул крестом, навалившись на матрац веси тяжестью своего гнтангского тела. и снигся ему Персия, где он вот этой рукой, что бессильно свисает сейчас с одеяла, усилием вот этих мышц, разбитых сейчас усталостью после переезда в восемнадцать лье без передышки, изготовлял для шаха пушки, самолично отливал их в какой то дыре. нохожеи на кузницу Вулкана, и иод смежёнными веками своих выпуклых os ромных глаз он видит себя, видит трех данных ему в подручные бритоголовых персиян, види!, как персидская армия, вторгшаяся в Грузию, стреляет из этих пушек по войскам, которыми командует Арман-Эмманюэль Ришелье, губернатор Новороссии…
Этот 1ридцатитреллетний полковник ворочается на постели и стоне!, потому что яркий свет заливает комнату, а задёрнуть занавеси он не успел. Губы ею прижаты к согственкому плечу и бормочут чьё-то имя. Там, в Персии, под неумолимыми лучами солнца, обращающего все в пыль, в той стране, где в поэзии бьют фонтаны и щёлкают соловьи, он купил на Ширазском базаре юную черкешенку и теперь ощущает возле себя присутствие этой белокожей девочки со смоляно-«ер"ыми волосами, нс знающей ни одною знако.мого Шарлю языка— ничего, кроме горючих слез.
Шарль научил её тогда лишь нескольким словам, необходимым для любовной игры. и в юных нежных устах они звучали с беспощадной точностью, что так w соответствовало, так противоречило сходству, до сих пор волнующему Шарля.
— даже сейчас. когда он спит в Ковэ. — сходству, подмеченному им между дочерью Испании и дочерью Кавказа, разделёнными морем, и нс одним; и он называл тем сокровенным именем свою рабыню, ту, чю держал в своих объятиях— ту, что дарила ему наслаждения, называл сокровенным именем, которою она никак яе могла понязь: «Мария Дьяволица^.
Дождь снова припустил, он. как кисеёй, окутывает Бовэ тончайшей сеткой капель, которую подхватывает ветер и бросает о ставни. Насторожившийся город, кажется, ходит на цыпочках, и причина этому-противоречивые новости и новоприбывшие люди, забывшиеся неверным сном в этих домах, хозяева которых уступили гостям кто комнату, кто чулан. И серенький денектолько изредка в разрывах облаков проглянет бледный солнечный луч-как-то удивительно не вяжется с этим нескончаемым шушуканьем жителей, которые движутся бесшумно, словно посетители кладбищ, между спящими среди бела дня постояльцами, чьё шумное дыхание слышишь за дверью собственной комнаты.
У парфюмерщика на Театральной улице хозяева, например, уступили свою постель гостю, гвардейцу королевского конвоя из роты князя Ваграмского. Ему не хватило места в префектуре, где остался вместе с герцогом Ришелье его старый друг-тот самый мальчик из полка Мортемара, что служил в английской армии в Португалии. Гвардейцу снится Португалия, о которой напомнила неожиданная встреча с вновь обретённым Рошешуаром-тогда Леон, подпоручик, в свои двенадцать лет выглядевший шестнадцатилетним, жил в казарме Валь-де-Фрейро и носил красный мундир с отворотами, чёрным бархатным воротником, белыми шерстяными галунами и серебряными пуговицами, войлочную красную каску с белой кокардой и с чёрной меховой опушкой в виде петушиного гребня. Тогда ему, Тустену, было столько же лет, сколько сейчас этому прежнему мальчику. И уже тогда, в двадцать семь лет, у Тустена за спиной была служба в армии Конде с её междоусобицами, соперничеством и изменами, унизительным обращением со стороны немецких принцев, было страшное соседство красных плащей, хорватов, сербов и далматинцев, этих авантюристов с богатырскими торсами, грабителей, которые живьём-да, живьём! — жгли французов, попавших в плен… а затем жизнь в изгнании вместе с дядей Вьоменилем, под чьим командованием он состоял в России Павла 1, тирана, пославшего их в Сибирь, на Ишим, в Петропавловскую крепость. Тамошние неоглядные степи, где кочевали татарские орды, казались ему первозданным хаосом… И вдруг снова возникает в памяти королевство празднеств и оперных спектаклей, эта Лузитания, считающая себя империей, где-в то время как на сцене Каталини поёт арию Клеопатры-португальские министры, если им надо обратиться к принцам или принцессам, сплошь увешанным сапфирами и бриллиантами, должны тут же, в ложе, при всей публике преклонять колена. И люстры на плафоне и на балюстрадах, бесчисленные, как бриллианты на обнажённых женских плечах, и музыкой пронизана вся эта жизнь, полная разбоев, убийств и нечистот, скапливающихся в тёмных улочках, где за мальчиком, несущим факел, шумной толпой идут дворянские сынки, направляясь в игорный дом или в кабаре, а там, над Тахо. над огромной и медлительной рекой, лениво текущей среди извилистых берегов, пробираются по лесистым горам войска с белыми кокардами, Мортемар, Кастри, августейший эмигрант…
Народ, чьи дочери так прекрасны, пляшет на сельских площадях, а парни выводят свои гортанные «модиньясы», не похожие ни на что на свете, ни на песню-плач, несущуюся по истоптанной неприятелем немецкой земле, ни на заунывную киргизскую музыку где-то на границах Азии, среди воя волков. В Лиссабоне прямо на улицы выбрасывают дохлых животных-кошек, лошадей, мулов, — и целая армия бродячих псов пожирает и рвёт их среди бела дня… псы, тысячи псов. набрасывающихся на облепленную мухами падаль, миллионы мух… Боже мой! Да прогоните, прогоните же скорее чёрный рой мух-они жужжат, лезут в лицо, касаются меня, пачкают меня своими ланками! И человек отчаянно машет руками, отбиваясь от мух, а псы, привлечённые его жестами, бросаются на него, скулят, рвут-его рвут на части тысячи псов… Виктор-Луи Тустен отбивается, отталкивает от себя тень, упирается руками в тень, с удивлением ощущая, что рука встречает лишь пустоту, и открывает глаза: что это за комната, откуда эта чужая постель, этот камин, этот комод, заставленный безделушками и застланный салфеточками, святой Иосиф на стене? На маленьком коврике у постели в этой бывшей мыловарне покоятся его собственные сапоги, которые, чтобы снять с ног. пришлось разрезать ножом вдоль всего голенищану и страшный вид у распотрошённых сапог! — и как же теперь маркиз де Тустен сможет шагать по дорогам великого разгрома монархии?
Весь город Бовэ полон несбывшихся снов, начавшихся с утра и разбросанных как попало по различным домам и переулкам; ибо напрасно было бы искать здесь стройный порядок в чем бы то ни было, коль скоро это уже более не полки, не роты, пришедшие сюда строем, а случайные их обломки, за которыми тянутся жалкие остатки королевской гвардии. Взять хотя бы всадников первого эскорта, уже давно идущих впереди других частей, — только такие крепкие, только такие закаленные люди могут проявить подобную выдержку, да и то потому, что большинство из них служили в армии Наполеона или в армии эмигрантов, научились держать себя в руках, переносить непомерную усталость, физические страдания и непогоду. Входят они в город разрозненными группами, некоторые-поодиночке. Никакой заранее данной диспозиции уже не существует, никто не подготовил им квартир, ничто для них не определено заранее: ни дома, ни сновидения. В меркнущем свете мартовского вечера уже подтягиваются повозки, кареты — от самых убогих до самых роскошных, с лакеями на запятках, нагруженных всем, что успели захватить в спешке перед отъездом из дому: одеждой, произведениями искусства, личным оружием, ящиками, куда затолкали первые попавшиеся под руку вещи, и теперь слуги не знают, где их хозяева-проехали ли они вперед и надо ли их догонять. Как может, например, кучер графа ЭтьенЯ де Дюрфор, командира королевских кирасир, как может кучер, который осыпает отборнейшей, истинно кучерской бранью всех и вся, и в первую очередь себя самого за то, что дернул же его черт, болвана, уехать из Парижа с их улицы Анжу-Сент-Онорэ, и которому единственный повстречавшийся на окраине города кирасир, молодой де Виньи, буквально засыпающий на ходу, не способен дать хоть сколько-нибудь вразумительного ответа, как может кучер господина де Дюрфор обнаружить своего хозяина, ежели командир королевских кирасир с головой провалился в бездну сна на квартире графа Бельдербуша, бывшего префекта города Бовэ, незадачливого фабриканта ковров? Прибыв в город, Этьен, захвативший с собой племянника, Армана-Селеста де Дюрфор. поручика своей роты, случайно встретил собственного сына, подпоручика роты Ноайля. Во всеобщем беспорядке, при полном отсутствии какого-либо плана расквартирования войск сын графа де Дюрфор-все трое падали с ног-решил отвести их туда, где он сам квартировал в прошлом году, когда в Бовэ стояла рота князя Пуа. Однако господин де Бельдербуш, несколько озадаченный появлением целых трех Дюрфоров, не смог или не пожелал отвести им другого помещения, кроме той комнаты, что занимал прежде молодой граф, и примыкающую к ней маленькую каморку; не без усилия удалось втиснуть туда софу для Дюрфорастаршего, а двух молодых людей уложили в одну кровать. Что происходит с Селестом? Кузен, лежа бок о бок с ним, слышит, как тот вздыхает, ворочается…. хотя Селеста сразу же поглотила бездна сна, похожего скорее на смерть… Уже раза два сквозь сон молодой граф слышал стоны, даже крики… Он приподнялся, с усилием вынырнув из забытья, стершего все представления: что это за комната, почему мы сюда попали и кто этот человек, лежащий рядом со мной под одеялом… потом снова свалился без сил на подушку, найдя всему какое-то свое объяснение, где реальность смешалась с сонной грезой. А он, Селест, он лежит рядом, он старается сбросить с себя кошмар, он отбивается от этого наваждения, которое с того декабря 1812 года сотни раз подкрадывалось к нему в ночи и норовило задушить. В какой-то глухой пристройке, примыкающей вплотную к стене фуражного склада, на заснеженном дворе дворник колет дрова; в этой пристройке с побеленными известкой стенами, где оконце заменяет причудливый узор ледяных игл, видит себя Селест среди вповалку лежащих тел, сжимающих его со всех сторон; он задыхается от смрада гниющих ран, кала и крови. На нескольких квадратных футах разместилось около сотни пленных французов, забранных при взятии Вильны, половина из них уже мертвы, другие-с отмороженными ногами-стонут в предсмертном бреду, страдая от холода и отсутствия воздуха; все они в лохмотьях, без плащей и курток, и лежат они, так тесно прижавшись друг к ДРУГУ, что каждый слышит стук сердца соседа или уже угасающее его биение. По мертвым можно ходить, как по половицам… нет впереди надежды, нет оснований для надежды, и многие уже потеряли рассудок: целых три дня они не видели пищи… Вот тогда он, Селест, узнал и навсегда запомнил, что человек-то же животное, и сейчас он вновь переживает весь тогдашний ужас, ощущает совсем рядом дыхание других людей, прикосновение их кожи, их волос… Слюна, моча…
Шарть, барон Фавье, адьклаш маршала, слит беспробудным сном на самом верхнем этаже префектуры, где ему поставили кровать: лежит он на животе, руки раскинул крестом, навалившись на матрац веси тяжестью своего гнтангского тела. и снигся ему Персия, где он вот этой рукой, что бессильно свисает сейчас с одеяла, усилием вот этих мышц, разбитых сейчас усталостью после переезда в восемнадцать лье без передышки, изготовлял для шаха пушки, самолично отливал их в какой то дыре. нохожеи на кузницу Вулкана, и иод смежёнными веками своих выпуклых os ромных глаз он видит себя, видит трех данных ему в подручные бритоголовых персиян, види!, как персидская армия, вторгшаяся в Грузию, стреляет из этих пушек по войскам, которыми командует Арман-Эмманюэль Ришелье, губернатор Новороссии…
Этот 1ридцатитреллетний полковник ворочается на постели и стоне!, потому что яркий свет заливает комнату, а задёрнуть занавеси он не успел. Губы ею прижаты к согственкому плечу и бормочут чьё-то имя. Там, в Персии, под неумолимыми лучами солнца, обращающего все в пыль, в той стране, где в поэзии бьют фонтаны и щёлкают соловьи, он купил на Ширазском базаре юную черкешенку и теперь ощущает возле себя присутствие этой белокожей девочки со смоляно-«ер"ыми волосами, нс знающей ни одною знако.мого Шарлю языка— ничего, кроме горючих слез.
Шарль научил её тогда лишь нескольким словам, необходимым для любовной игры. и в юных нежных устах они звучали с беспощадной точностью, что так w соответствовало, так противоречило сходству, до сих пор волнующему Шарля.
— даже сейчас. когда он спит в Ковэ. — сходству, подмеченному им между дочерью Испании и дочерью Кавказа, разделёнными морем, и нс одним; и он называл тем сокровенным именем свою рабыню, ту, чю держал в своих объятиях— ту, что дарила ему наслаждения, называл сокровенным именем, которою она никак яе могла понязь: «Мария Дьяволица^.
Дождь снова припустил, он. как кисеёй, окутывает Бовэ тончайшей сеткой капель, которую подхватывает ветер и бросает о ставни. Насторожившийся город, кажется, ходит на цыпочках, и причина этому-противоречивые новости и новоприбывшие люди, забывшиеся неверным сном в этих домах, хозяева которых уступили гостям кто комнату, кто чулан. И серенький денектолько изредка в разрывах облаков проглянет бледный солнечный луч-как-то удивительно не вяжется с этим нескончаемым шушуканьем жителей, которые движутся бесшумно, словно посетители кладбищ, между спящими среди бела дня постояльцами, чьё шумное дыхание слышишь за дверью собственной комнаты.
У парфюмерщика на Театральной улице хозяева, например, уступили свою постель гостю, гвардейцу королевского конвоя из роты князя Ваграмского. Ему не хватило места в префектуре, где остался вместе с герцогом Ришелье его старый друг-тот самый мальчик из полка Мортемара, что служил в английской армии в Португалии. Гвардейцу снится Португалия, о которой напомнила неожиданная встреча с вновь обретённым Рошешуаром-тогда Леон, подпоручик, в свои двенадцать лет выглядевший шестнадцатилетним, жил в казарме Валь-де-Фрейро и носил красный мундир с отворотами, чёрным бархатным воротником, белыми шерстяными галунами и серебряными пуговицами, войлочную красную каску с белой кокардой и с чёрной меховой опушкой в виде петушиного гребня. Тогда ему, Тустену, было столько же лет, сколько сейчас этому прежнему мальчику. И уже тогда, в двадцать семь лет, у Тустена за спиной была служба в армии Конде с её междоусобицами, соперничеством и изменами, унизительным обращением со стороны немецких принцев, было страшное соседство красных плащей, хорватов, сербов и далматинцев, этих авантюристов с богатырскими торсами, грабителей, которые живьём-да, живьём! — жгли французов, попавших в плен… а затем жизнь в изгнании вместе с дядей Вьоменилем, под чьим командованием он состоял в России Павла 1, тирана, пославшего их в Сибирь, на Ишим, в Петропавловскую крепость. Тамошние неоглядные степи, где кочевали татарские орды, казались ему первозданным хаосом… И вдруг снова возникает в памяти королевство празднеств и оперных спектаклей, эта Лузитания, считающая себя империей, где-в то время как на сцене Каталини поёт арию Клеопатры-португальские министры, если им надо обратиться к принцам или принцессам, сплошь увешанным сапфирами и бриллиантами, должны тут же, в ложе, при всей публике преклонять колена. И люстры на плафоне и на балюстрадах, бесчисленные, как бриллианты на обнажённых женских плечах, и музыкой пронизана вся эта жизнь, полная разбоев, убийств и нечистот, скапливающихся в тёмных улочках, где за мальчиком, несущим факел, шумной толпой идут дворянские сынки, направляясь в игорный дом или в кабаре, а там, над Тахо. над огромной и медлительной рекой, лениво текущей среди извилистых берегов, пробираются по лесистым горам войска с белыми кокардами, Мортемар, Кастри, августейший эмигрант…
Народ, чьи дочери так прекрасны, пляшет на сельских площадях, а парни выводят свои гортанные «модиньясы», не похожие ни на что на свете, ни на песню-плач, несущуюся по истоптанной неприятелем немецкой земле, ни на заунывную киргизскую музыку где-то на границах Азии, среди воя волков. В Лиссабоне прямо на улицы выбрасывают дохлых животных-кошек, лошадей, мулов, — и целая армия бродячих псов пожирает и рвёт их среди бела дня… псы, тысячи псов. набрасывающихся на облепленную мухами падаль, миллионы мух… Боже мой! Да прогоните, прогоните же скорее чёрный рой мух-они жужжат, лезут в лицо, касаются меня, пачкают меня своими ланками! И человек отчаянно машет руками, отбиваясь от мух, а псы, привлечённые его жестами, бросаются на него, скулят, рвут-его рвут на части тысячи псов… Виктор-Луи Тустен отбивается, отталкивает от себя тень, упирается руками в тень, с удивлением ощущая, что рука встречает лишь пустоту, и открывает глаза: что это за комната, откуда эта чужая постель, этот камин, этот комод, заставленный безделушками и застланный салфеточками, святой Иосиф на стене? На маленьком коврике у постели в этой бывшей мыловарне покоятся его собственные сапоги, которые, чтобы снять с ног. пришлось разрезать ножом вдоль всего голенищану и страшный вид у распотрошённых сапог! — и как же теперь маркиз де Тустен сможет шагать по дорогам великого разгрома монархии?
Весь город Бовэ полон несбывшихся снов, начавшихся с утра и разбросанных как попало по различным домам и переулкам; ибо напрасно было бы искать здесь стройный порядок в чем бы то ни было, коль скоро это уже более не полки, не роты, пришедшие сюда строем, а случайные их обломки, за которыми тянутся жалкие остатки королевской гвардии. Взять хотя бы всадников первого эскорта, уже давно идущих впереди других частей, — только такие крепкие, только такие закаленные люди могут проявить подобную выдержку, да и то потому, что большинство из них служили в армии Наполеона или в армии эмигрантов, научились держать себя в руках, переносить непомерную усталость, физические страдания и непогоду. Входят они в город разрозненными группами, некоторые-поодиночке. Никакой заранее данной диспозиции уже не существует, никто не подготовил им квартир, ничто для них не определено заранее: ни дома, ни сновидения. В меркнущем свете мартовского вечера уже подтягиваются повозки, кареты — от самых убогих до самых роскошных, с лакеями на запятках, нагруженных всем, что успели захватить в спешке перед отъездом из дому: одеждой, произведениями искусства, личным оружием, ящиками, куда затолкали первые попавшиеся под руку вещи, и теперь слуги не знают, где их хозяева-проехали ли они вперед и надо ли их догонять. Как может, например, кучер графа ЭтьенЯ де Дюрфор, командира королевских кирасир, как может кучер, который осыпает отборнейшей, истинно кучерской бранью всех и вся, и в первую очередь себя самого за то, что дернул же его черт, болвана, уехать из Парижа с их улицы Анжу-Сент-Онорэ, и которому единственный повстречавшийся на окраине города кирасир, молодой де Виньи, буквально засыпающий на ходу, не способен дать хоть сколько-нибудь вразумительного ответа, как может кучер господина де Дюрфор обнаружить своего хозяина, ежели командир королевских кирасир с головой провалился в бездну сна на квартире графа Бельдербуша, бывшего префекта города Бовэ, незадачливого фабриканта ковров? Прибыв в город, Этьен, захвативший с собой племянника, Армана-Селеста де Дюрфор. поручика своей роты, случайно встретил собственного сына, подпоручика роты Ноайля. Во всеобщем беспорядке, при полном отсутствии какого-либо плана расквартирования войск сын графа де Дюрфор-все трое падали с ног-решил отвести их туда, где он сам квартировал в прошлом году, когда в Бовэ стояла рота князя Пуа. Однако господин де Бельдербуш, несколько озадаченный появлением целых трех Дюрфоров, не смог или не пожелал отвести им другого помещения, кроме той комнаты, что занимал прежде молодой граф, и примыкающую к ней маленькую каморку; не без усилия удалось втиснуть туда софу для Дюрфорастаршего, а двух молодых людей уложили в одну кровать. Что происходит с Селестом? Кузен, лежа бок о бок с ним, слышит, как тот вздыхает, ворочается…. хотя Селеста сразу же поглотила бездна сна, похожего скорее на смерть… Уже раза два сквозь сон молодой граф слышал стоны, даже крики… Он приподнялся, с усилием вынырнув из забытья, стершего все представления: что это за комната, почему мы сюда попали и кто этот человек, лежащий рядом со мной под одеялом… потом снова свалился без сил на подушку, найдя всему какое-то свое объяснение, где реальность смешалась с сонной грезой. А он, Селест, он лежит рядом, он старается сбросить с себя кошмар, он отбивается от этого наваждения, которое с того декабря 1812 года сотни раз подкрадывалось к нему в ночи и норовило задушить. В какой-то глухой пристройке, примыкающей вплотную к стене фуражного склада, на заснеженном дворе дворник колет дрова; в этой пристройке с побеленными известкой стенами, где оконце заменяет причудливый узор ледяных игл, видит себя Селест среди вповалку лежащих тел, сжимающих его со всех сторон; он задыхается от смрада гниющих ран, кала и крови. На нескольких квадратных футах разместилось около сотни пленных французов, забранных при взятии Вильны, половина из них уже мертвы, другие-с отмороженными ногами-стонут в предсмертном бреду, страдая от холода и отсутствия воздуха; все они в лохмотьях, без плащей и курток, и лежат они, так тесно прижавшись друг к ДРУГУ, что каждый слышит стук сердца соседа или уже угасающее его биение. По мертвым можно ходить, как по половицам… нет впереди надежды, нет оснований для надежды, и многие уже потеряли рассудок: целых три дня они не видели пищи… Вот тогда он, Селест, узнал и навсегда запомнил, что человек-то же животное, и сейчас он вновь переживает весь тогдашний ужас, ощущает совсем рядом дыхание других людей, прикосновение их кожи, их волос… Слюна, моча…