Страница:
Ему снилось, что он болен. Он лежал голым на своей кровати под тонкой белой простыней, и ему была так холодно, что зубы его стучали. С потолка то и дело начинал падать снег. Опускаясь на его тело, снежинки не таяли, потому что он был холоднее снега. В комнате его были посетители, и он попытался сказать им, что ему очень холодно, но голос не подчинялся ему, и слова вырывались какими-то хрипами, словно последний вздох его был близок. Он испугался, что снег и недостаток воздуха станут причиной его смерти. Надо было действовать. Встать с жесткого ложа и доказать этим плакальщикам, что они слишком поторопились.
С болезненной медлительностью он нащупал рукой край матраса в надежде приподняться, но простыни были пропитаны его смертным потом, и он никак не мог ухватиться за них. Страх уступил место панике, и отчаяние вызвало новый припадок хрипов, еще более жалких, чем раньше. Он изо всех сил старался показать, что он жив, но дверь комнаты была открыта, и все плакальщики ушли. Он слышал их разговор и смех в соседней комнате. На пороге он увидел солнечную полоску: там, за дверью, было лето. Здесь же был только пронизывающий холод, который проникал в него все глубже и глубже. Он отказался от попыток уподобиться Лазарю, и руки его вытянулись вдоль тела; глаза его закрылись. Звуки голосов из соседней комнаты превратились в еле различимое бормотание. Сердце стало биться тише. Но появились новые звуки: снаружи был слышен шум ветра, и ветки стучали по окнам. Чей-то голос читал молитву, еще один разразился рыданиями. Какое несчастье было причиной его слез? Конечно, уж не его кончина. Он был слишком незначительной личностью, чтобы стать причиной такого плача. Он снова открыл глаза. Кровать исчезла, исчез и снег. Молния высветила силуэт человека, который наблюдал за бурей.
— Ты можешь сделать так, чтобы я забыл? — услышал Миляга свой собственный голос. — Тебе доступен этот фокус?
— Конечно, — раздался тихий ответ. — Но ты ведь не хочешь этого.
— Ты прав, я хочу только смерти, но я слишком боюсь ее этой ночью. Это и есть моя подлинная болезнь: страх смерти. Но, обладая даром забвения, я смогу жить. Так дай же мне его.
— На какой срок?
— До конца света.
Еще одна вспышка высветила стоявшую перед ним фигуру и все, что окружало их. Потом все исчезло, забылось. Миляга моргнул, стирая со своей сетчатки задержавшиеся на ней окно и силуэт, и начал просыпаться.
В комнате действительно было холодно, но не так, как на его смертном ложе. Утро еще не наступило, но он уже различал усиливающийся гул движения на Эдгвар-роуд. Кошмар растворялся в небытии, вытесняемый реальной жизнью. Он был рад этому.
Он сбросил с себя одеяло и пошел на кухню, чтобы чего-нибудь выпить. В холодильнике стоял пакет молока. Он влил себе в глотку его содержимое, хотя молоко почти уже скисло и вероятность того, что его расстроенный желудок откажется принять это подношение, была весьма велика. Утолив жажду, он утер рот и подбородок и отправился еще раз взглянуть на картину, но яркость и выразительность сна, от которого он только что пробудился, показали ему бесплодность его стараний. Он может нарисовать дюжину, сотню полотен и так и не передать изменчивый облик Пай-о-па. Он рыгнул, вновь ощутив во рту вкус плохого молока. Что же ему делать? Запереться от всего мира и позволить той болезни, которая поселилась в нем после встречи с убийцей сгрызть его изнутри? Или принять ванну, освежиться и пойти поискать людей, которые могли бы встать на пути между ним и его воспоминанием? И то, и другое бессмысленно. Остается только третий, не очень приятный выход. Он должен найти Пай-о-па во плоти: посмотреть ему в лицо, расспросить его, насытиться его видом и добиться того, чтобы всякая связанная с ним неоднозначность и двусмысленность исчезла.
Он обдумывал этот выход, продолжая рассматривать портрет. Что нужно сделать, чтобы найти убийцу? Во-первых, допросить Эстабрука. Это будет не так уж сложно. Во-вторых, прочесать весь город в поисках места, которое Эстабрук, по его уверениям, вспомнить никак не может. Тоже не такая уж большая проблема. Уж лучше, во всяком случае, чем кислое молоко и еще более кислые сны.
Предчувствуя, что при свете утра он может утратить свою теперешнюю ясность ума, он решил отрезать себе хотя бы один путь к отступлению. Подойдя к мольберту, он выдавал себе на ладонь жирного червяка из желтого кадмия и размазал его по еще непросохшему полотну. Любовники исчезли немедленно, но он не успокоился, пока весь холст не был замазан краской. Сначала она казалась яркой, но вскоре сквозь нее проступила чернота, которую она пыталась собой заслонить. Когда он закончил, можно было подумать, что портрета Пай-о-па вообще не существовало.
В удовлетворении он сделал шаг назад и снова рыгнул. Его больше не тошнило. Как ни странно, он чувствовал себя довольно бодро. Может быть, помогло кислое молоко.
2
3
Глава 14
1
2
С болезненной медлительностью он нащупал рукой край матраса в надежде приподняться, но простыни были пропитаны его смертным потом, и он никак не мог ухватиться за них. Страх уступил место панике, и отчаяние вызвало новый припадок хрипов, еще более жалких, чем раньше. Он изо всех сил старался показать, что он жив, но дверь комнаты была открыта, и все плакальщики ушли. Он слышал их разговор и смех в соседней комнате. На пороге он увидел солнечную полоску: там, за дверью, было лето. Здесь же был только пронизывающий холод, который проникал в него все глубже и глубже. Он отказался от попыток уподобиться Лазарю, и руки его вытянулись вдоль тела; глаза его закрылись. Звуки голосов из соседней комнаты превратились в еле различимое бормотание. Сердце стало биться тише. Но появились новые звуки: снаружи был слышен шум ветра, и ветки стучали по окнам. Чей-то голос читал молитву, еще один разразился рыданиями. Какое несчастье было причиной его слез? Конечно, уж не его кончина. Он был слишком незначительной личностью, чтобы стать причиной такого плача. Он снова открыл глаза. Кровать исчезла, исчез и снег. Молния высветила силуэт человека, который наблюдал за бурей.
— Ты можешь сделать так, чтобы я забыл? — услышал Миляга свой собственный голос. — Тебе доступен этот фокус?
— Конечно, — раздался тихий ответ. — Но ты ведь не хочешь этого.
— Ты прав, я хочу только смерти, но я слишком боюсь ее этой ночью. Это и есть моя подлинная болезнь: страх смерти. Но, обладая даром забвения, я смогу жить. Так дай же мне его.
— На какой срок?
— До конца света.
Еще одна вспышка высветила стоявшую перед ним фигуру и все, что окружало их. Потом все исчезло, забылось. Миляга моргнул, стирая со своей сетчатки задержавшиеся на ней окно и силуэт, и начал просыпаться.
В комнате действительно было холодно, но не так, как на его смертном ложе. Утро еще не наступило, но он уже различал усиливающийся гул движения на Эдгвар-роуд. Кошмар растворялся в небытии, вытесняемый реальной жизнью. Он был рад этому.
Он сбросил с себя одеяло и пошел на кухню, чтобы чего-нибудь выпить. В холодильнике стоял пакет молока. Он влил себе в глотку его содержимое, хотя молоко почти уже скисло и вероятность того, что его расстроенный желудок откажется принять это подношение, была весьма велика. Утолив жажду, он утер рот и подбородок и отправился еще раз взглянуть на картину, но яркость и выразительность сна, от которого он только что пробудился, показали ему бесплодность его стараний. Он может нарисовать дюжину, сотню полотен и так и не передать изменчивый облик Пай-о-па. Он рыгнул, вновь ощутив во рту вкус плохого молока. Что же ему делать? Запереться от всего мира и позволить той болезни, которая поселилась в нем после встречи с убийцей сгрызть его изнутри? Или принять ванну, освежиться и пойти поискать людей, которые могли бы встать на пути между ним и его воспоминанием? И то, и другое бессмысленно. Остается только третий, не очень приятный выход. Он должен найти Пай-о-па во плоти: посмотреть ему в лицо, расспросить его, насытиться его видом и добиться того, чтобы всякая связанная с ним неоднозначность и двусмысленность исчезла.
Он обдумывал этот выход, продолжая рассматривать портрет. Что нужно сделать, чтобы найти убийцу? Во-первых, допросить Эстабрука. Это будет не так уж сложно. Во-вторых, прочесать весь город в поисках места, которое Эстабрук, по его уверениям, вспомнить никак не может. Тоже не такая уж большая проблема. Уж лучше, во всяком случае, чем кислое молоко и еще более кислые сны.
Предчувствуя, что при свете утра он может утратить свою теперешнюю ясность ума, он решил отрезать себе хотя бы один путь к отступлению. Подойдя к мольберту, он выдавал себе на ладонь жирного червяка из желтого кадмия и размазал его по еще непросохшему полотну. Любовники исчезли немедленно, но он не успокоился, пока весь холст не был замазан краской. Сначала она казалась яркой, но вскоре сквозь нее проступила чернота, которую она пыталась собой заслонить. Когда он закончил, можно было подумать, что портрета Пай-о-па вообще не существовало.
В удовлетворении он сделал шаг назад и снова рыгнул. Его больше не тошнило. Как ни странно, он чувствовал себя довольно бодро. Может быть, помогло кислое молоко.
2
Пай-о-па сидел на ступеньке своего фургона и смотрел на ночное небо. За спиной у него спали его приемные жена и дети. В небесах у него над головой, под одеялом из серебристого облака горели звезды. За всю свою долгую жизнь ему редко приходилось чувствовать себя более одиноким. С тех пор как он возвратился из Нью-Йорка, он жил в постоянном ожидании. Что-то должно было случиться с ним и с его миром, но он не знал, что. Его неведение причиняло ему страдания, но не только потому, что он был беззащитен перед лицом надвигающихся событий, но и потому, что это свидетельствовало о значительном ухудшении его способностей. Те времена, когда он мог предсказывать будущее, прошли. Все больше и больше он становился пленником времени и пространства. Да и то пространство, которое ныне занимало его тело, было далеко не таким, как прежде. Прошло уже так много времени с тех пор, как он в последний раз проделывал с другими то, что он проделал с Милягой, изменяя свое тело в зависимости от чужой воли, что он почти разучился это делать. Но желание Миляги было достаточно сильным, чтобы напомнить ему, как это делается, и в теле его до сих пор звучало эхо того времени, которое они провели вместе. Несмотря на то, что все плохо кончилось, он не жалел о тех минутах. Другой такой встречи может вообще не состояться.
Он прошел от своего фургона до границы табора. Первый луч зари стал вгрызаться в сумрак. Одна из местных дворняжек, возвращаясь после бурно проведенной ночи, протиснулась между листами ржавого железа и подбежала к нему, виляя хвостом. Он похлопал собаку по голове и почесал у нее за порванными в битве ушами, жалея о том, что ему не дано с той же легкостью найти свой дом хозяина.
Он прошел от своего фургона до границы табора. Первый луч зари стал вгрызаться в сумрак. Одна из местных дворняжек, возвращаясь после бурно проведенной ночи, протиснулась между листами ржавого железа и подбежала к нему, виляя хвостом. Он похлопал собаку по голове и почесал у нее за порванными в битве ушами, жалея о том, что ему не дано с той же легкостью найти свой дом хозяина.
3
Эсмонд Блум Годольфин, покойный отец Оскара и Чарльза, любил частенько повторять, что чем больше у человека нор, где он может спрятаться, тем лучше, и из всех бесчисленных поговорок Э. Б. Г. именно эта оказала на Оскара наибольшее влияние. В одном Лондоне у него было не менее четырех местожительств. Дом на Примроуз Хилл был его основной резиденцией, но кроме этого он обладал pied a'terre (Временное пристанище (фр.) — прим. перев.) в Майда Вейл, крохотной квартиркой в Ноттинг Хилл и тем помещением, которое он занимал в настоящий момент. Это был лишенный окон склад, скрытый в лабиринтах разрушенных или почти разрушенных зданий неподалеку от реки.
Нельзя сказать, что посещение этого места доставляло ему особое удовольствие, в особенности на следующий день после Рождества, но годами оно служило надежным прибежищем для двух дружков Дауда — пустынников, а теперь сыграло роль усыпальницы и для самого Дауда. Его обнаженное тело, укрытое саваном, лежало на холодном бетонном полу. В ногах и в голове у него стояли две чаши, в которых курились ароматические травы, собранные и высушенные на склонах Джокалайлау. Пустынники не проявили никакого интереса по поводу появления трупа своего начальника. Они были всего лишь подчиненными, способными разве что на самые элементарные мыслительные процессы. Никаких физических запросов у них не было: ни похоти, ни голода, ни жажды, ни других желаний они не испытывали. Они просто сидели дни и ночи напролет в темном помещении склада и ждали, когда поступят очередные команды от Дауда. Оскару было не по себе в их компании, но он не мог уйти, пока все принятые ритуалы не будут совершены. Он принес с собой книгу — альманах по крокету, чтение которого производило на него успокаивающее действие. Время от времени он вставал и подсыпал травы в чаши. Больше делать было нечего — оставалось только ждать.
Прошло уже полтора дня с тех пор, как он лишил Дауда жизни. Этим спектаклем он не без основания гордился. Но лежавшая перед ним жертва была для него настоящей потерей. Дауд служил роду Годольфинов в течение двух столетий, храня верность старшим потомкам Джошуа от поколения к поколению. И он был прекрасным слугой. Кто еще мог так смешать виски с содовой? Кто еще с такой заботой умел вытирать и пудрить кожу между пальцами на ногах Оскара, пораженную грибковой инфекцией? Дауд был незаменим, и Оскар с болью пошел на те жестокие меры, которых потребовали обстоятельства. Но он пошел на это, зная, что, хотя и существует некоторая вероятность того, что он потеряет своего слугу навсегда, такое существо, как Дауд, вполне способно оправиться от вскрытия, если вовремя и в правильной последовательности свершить все ритуалы Воскресения. Ритуалы эти Оскару были знакомы. Он провел много долгих вечеров в Изорддеррексе на крыше дома Греховодника, наблюдая за хвостом кометы, исчезающей за башнями дворца Автарха, и обсуждая теорию и практику имаджийской магии. Он знал, какие масла надо влить в тело Дауда и какие цветы надо сжечь вокруг трупа. В его сокровищнице даже имелись соответствующие заклинания, записанные рукой самого Греховодника на тот случай, если с Даудом что-нибудь случится. Он понятия не имел, как долго процесс будет продолжаться, но у него хватало ума не заглядывать под простыню, чтобы проверить, поднялось ли тесто жизни в своей кастрюле. Ему оставалось только коротать время и надеяться на то, что все было сделано правильно.
В четыре минуты пятого у него появилось доказательство тщательности своей работы. Хриплый вздох раздался под простыней, и через секунду Дауд уже сидел на полу. Это произошло так внезапно и — после стольких часов — так неожиданно, что Оскар испуганно вскочил, повалив стул и выронив альманах из рук. За свою жизнь ему приходилось видеть много такого, что обитатели Пятого Доминиона назвали бы чудесным, но не в такой мрачной комнате, как эта, за окном которой продолжала течь обыденная жизнь, в которой не было места волшебству. Овладев собой, он попытался выговорить слова приветствия, но язык его был таким сухим, что его можно было использовать, как ластик. Тогда он просто уставился на Дауда, приоткрыв рот от удивления. Дауд стащил простыню с лица и занялся изучением руки, с помощью которой он это сделал. Его лицо было таким же пустым, как глаза пустынников, сидящих у противоположной стены.
«Я совершил ужасную ошибку, — подумал Оскар. — Я оживил тело, но душа не вернулась в него. Господи, что же теперь делать?»
Дауд тупо уставился в пустоту. Потом, словно кукла, в которую кукловод просунул свою руку, придав бессмысленному куску вещества иллюзию жизни и самостоятельности, он поднял голову, и на лице его появилось выражение. Это было выражение гнева. Сузив глаза и оскалив зубы, он заговорил.
— Вы поступили со мной плохо, — сказал он. — Очень плохо.
Оскар накопил во рту немного слюны, густой, как грязь.
— Я сделал то, что считал необходимым, — ответил он, не желая дать себя запугать этой твари. Заклинание Джошуа запрещало ей причинять вред человеку из рода Годольфинов, как бы ей сейчас этого ни хотелось.
— В чем я провинился перед вами, что вы решили подвергнуть меня такому унижению? — сказал Дауд.
— Я хотел доказать свою преданность делу Общества. И ты прекрасно понимаешь, зачем это было нужно.
— И неужели так необходимо продолжать подвергать меня унижениям? — продолжал Дауд. — Могу я хоть чем-нибудь прикрыть свою наготу?
— Твой костюм весь в пятнах.
— Это лучше, чем ничего, — сказал Дауд.
Одежда лежала на полу в нескольких футах от места, где сидел Дауд, но он не сделал ни малейшего движения, чтобы поднять ее. Понимая, что Дауд хочет установить границы, до которых простирается раскаяние его хозяина, но не прочь какое-то время поучаствовать в этой игре, Оскар поднял одежду и положил ее рядом с Даудом.
— Я же знал, что нож не сможет тебя убить, — сказал он.
— Зато я этого не знал, — ответил Дауд. — Но даже не в этом дело. Раз вы этого хотели, я принял бы участие в этом спектакле. С радостью раба, который готов пойти на все ради своего господина. Я бы пошел на смерть ради вас. — У него был голос человека, глубоко и безутешно обиженного. — А вместо этого вы держали все от меня в тайне. Вы заставили страдать меня как обыкновенного преступника.
— Я не мог допустить, чтобы все это выглядело заранее спланированным. Если бы они заподозрили…
— Понимаю, — сказал Дауд. Своими оправданиями Оскар нанес ему еще большую обиду. — Вы низкого мнения о моем актерском даровании. Я сыграл главные роли во всех произведениях Квексоса. В комедиях, трагедиях, фарсах. А вы не доверили мне сыграть какую-то ерундовскую сцену смерти.
— Ну, хорошо. Это была моя ошибка.
— Я думал, боль от ножа — это самое неприятное, что мне придется испытать. Но это…
— Ради Бога, извини меня. Это было грубо и несправедливо с моей стороны. Что я могу сделать, чтобы искупить причиненный ущерб, а? Скажи, Дауди. Я чувствую, что нарушил наши доверительные отношения, и теперь я хочу восстановить их. Скажи, чего ты хочешь.
Дауд покачал головой.
— Это не так просто, как кажется.
— Я знаю. Но давай начнем. Назови свое желание.
Дауд обдумывал предложение целую минуту, глядя мимо Оскара на пустую стенку. Наконец он сказал:
— Начнем с убийцы, Пай-о-па.
— Что тебе нужно от этого мистифа?
— Я хочу пытать его. Я хочу унижать его. А потом я хочу убить его.
— Почему?
— Вы предложили мне выполнить любое мое желание. «Назови его», — так вы сказали мне. Я назвал.
— Стало быть, у тебя есть полная свобода делать то, что тебе хочется, — сказал Оскар. — Это все?
— Пока да, — сказал Дауд. — Я уверен, что потом еще что-нибудь всплывет. Смерть навеяла мне странные мысли. Но я выскажу их позднее, когда придет время.
Нельзя сказать, что посещение этого места доставляло ему особое удовольствие, в особенности на следующий день после Рождества, но годами оно служило надежным прибежищем для двух дружков Дауда — пустынников, а теперь сыграло роль усыпальницы и для самого Дауда. Его обнаженное тело, укрытое саваном, лежало на холодном бетонном полу. В ногах и в голове у него стояли две чаши, в которых курились ароматические травы, собранные и высушенные на склонах Джокалайлау. Пустынники не проявили никакого интереса по поводу появления трупа своего начальника. Они были всего лишь подчиненными, способными разве что на самые элементарные мыслительные процессы. Никаких физических запросов у них не было: ни похоти, ни голода, ни жажды, ни других желаний они не испытывали. Они просто сидели дни и ночи напролет в темном помещении склада и ждали, когда поступят очередные команды от Дауда. Оскару было не по себе в их компании, но он не мог уйти, пока все принятые ритуалы не будут совершены. Он принес с собой книгу — альманах по крокету, чтение которого производило на него успокаивающее действие. Время от времени он вставал и подсыпал травы в чаши. Больше делать было нечего — оставалось только ждать.
Прошло уже полтора дня с тех пор, как он лишил Дауда жизни. Этим спектаклем он не без основания гордился. Но лежавшая перед ним жертва была для него настоящей потерей. Дауд служил роду Годольфинов в течение двух столетий, храня верность старшим потомкам Джошуа от поколения к поколению. И он был прекрасным слугой. Кто еще мог так смешать виски с содовой? Кто еще с такой заботой умел вытирать и пудрить кожу между пальцами на ногах Оскара, пораженную грибковой инфекцией? Дауд был незаменим, и Оскар с болью пошел на те жестокие меры, которых потребовали обстоятельства. Но он пошел на это, зная, что, хотя и существует некоторая вероятность того, что он потеряет своего слугу навсегда, такое существо, как Дауд, вполне способно оправиться от вскрытия, если вовремя и в правильной последовательности свершить все ритуалы Воскресения. Ритуалы эти Оскару были знакомы. Он провел много долгих вечеров в Изорддеррексе на крыше дома Греховодника, наблюдая за хвостом кометы, исчезающей за башнями дворца Автарха, и обсуждая теорию и практику имаджийской магии. Он знал, какие масла надо влить в тело Дауда и какие цветы надо сжечь вокруг трупа. В его сокровищнице даже имелись соответствующие заклинания, записанные рукой самого Греховодника на тот случай, если с Даудом что-нибудь случится. Он понятия не имел, как долго процесс будет продолжаться, но у него хватало ума не заглядывать под простыню, чтобы проверить, поднялось ли тесто жизни в своей кастрюле. Ему оставалось только коротать время и надеяться на то, что все было сделано правильно.
В четыре минуты пятого у него появилось доказательство тщательности своей работы. Хриплый вздох раздался под простыней, и через секунду Дауд уже сидел на полу. Это произошло так внезапно и — после стольких часов — так неожиданно, что Оскар испуганно вскочил, повалив стул и выронив альманах из рук. За свою жизнь ему приходилось видеть много такого, что обитатели Пятого Доминиона назвали бы чудесным, но не в такой мрачной комнате, как эта, за окном которой продолжала течь обыденная жизнь, в которой не было места волшебству. Овладев собой, он попытался выговорить слова приветствия, но язык его был таким сухим, что его можно было использовать, как ластик. Тогда он просто уставился на Дауда, приоткрыв рот от удивления. Дауд стащил простыню с лица и занялся изучением руки, с помощью которой он это сделал. Его лицо было таким же пустым, как глаза пустынников, сидящих у противоположной стены.
«Я совершил ужасную ошибку, — подумал Оскар. — Я оживил тело, но душа не вернулась в него. Господи, что же теперь делать?»
Дауд тупо уставился в пустоту. Потом, словно кукла, в которую кукловод просунул свою руку, придав бессмысленному куску вещества иллюзию жизни и самостоятельности, он поднял голову, и на лице его появилось выражение. Это было выражение гнева. Сузив глаза и оскалив зубы, он заговорил.
— Вы поступили со мной плохо, — сказал он. — Очень плохо.
Оскар накопил во рту немного слюны, густой, как грязь.
— Я сделал то, что считал необходимым, — ответил он, не желая дать себя запугать этой твари. Заклинание Джошуа запрещало ей причинять вред человеку из рода Годольфинов, как бы ей сейчас этого ни хотелось.
— В чем я провинился перед вами, что вы решили подвергнуть меня такому унижению? — сказал Дауд.
— Я хотел доказать свою преданность делу Общества. И ты прекрасно понимаешь, зачем это было нужно.
— И неужели так необходимо продолжать подвергать меня унижениям? — продолжал Дауд. — Могу я хоть чем-нибудь прикрыть свою наготу?
— Твой костюм весь в пятнах.
— Это лучше, чем ничего, — сказал Дауд.
Одежда лежала на полу в нескольких футах от места, где сидел Дауд, но он не сделал ни малейшего движения, чтобы поднять ее. Понимая, что Дауд хочет установить границы, до которых простирается раскаяние его хозяина, но не прочь какое-то время поучаствовать в этой игре, Оскар поднял одежду и положил ее рядом с Даудом.
— Я же знал, что нож не сможет тебя убить, — сказал он.
— Зато я этого не знал, — ответил Дауд. — Но даже не в этом дело. Раз вы этого хотели, я принял бы участие в этом спектакле. С радостью раба, который готов пойти на все ради своего господина. Я бы пошел на смерть ради вас. — У него был голос человека, глубоко и безутешно обиженного. — А вместо этого вы держали все от меня в тайне. Вы заставили страдать меня как обыкновенного преступника.
— Я не мог допустить, чтобы все это выглядело заранее спланированным. Если бы они заподозрили…
— Понимаю, — сказал Дауд. Своими оправданиями Оскар нанес ему еще большую обиду. — Вы низкого мнения о моем актерском даровании. Я сыграл главные роли во всех произведениях Квексоса. В комедиях, трагедиях, фарсах. А вы не доверили мне сыграть какую-то ерундовскую сцену смерти.
— Ну, хорошо. Это была моя ошибка.
— Я думал, боль от ножа — это самое неприятное, что мне придется испытать. Но это…
— Ради Бога, извини меня. Это было грубо и несправедливо с моей стороны. Что я могу сделать, чтобы искупить причиненный ущерб, а? Скажи, Дауди. Я чувствую, что нарушил наши доверительные отношения, и теперь я хочу восстановить их. Скажи, чего ты хочешь.
Дауд покачал головой.
— Это не так просто, как кажется.
— Я знаю. Но давай начнем. Назови свое желание.
Дауд обдумывал предложение целую минуту, глядя мимо Оскара на пустую стенку. Наконец он сказал:
— Начнем с убийцы, Пай-о-па.
— Что тебе нужно от этого мистифа?
— Я хочу пытать его. Я хочу унижать его. А потом я хочу убить его.
— Почему?
— Вы предложили мне выполнить любое мое желание. «Назови его», — так вы сказали мне. Я назвал.
— Стало быть, у тебя есть полная свобода делать то, что тебе хочется, — сказал Оскар. — Это все?
— Пока да, — сказал Дауд. — Я уверен, что потом еще что-нибудь всплывет. Смерть навеяла мне странные мысли. Но я выскажу их позднее, когда придет время.
Глава 14
1
Выудить у Эстабрука подробности ночного путешествия, которое привело его к Пай-о-па, оказалось не так-то легко, но все-таки легче, чем попасть к нему в дом. Миляга подошел к дому Эстабрука около полудня. Занавески на окнах были тщательно задернуты. Он стучал в дверь и звонил в течение нескольких минут, но не получил никакого ответа. Предположив, что Эстабрук вышел на прогулку, Миляга оставил свои попытки и отправился набить чем-нибудь свой желудок, который требовал компенсации за вчерашнее неуважительное отношение. Как обычно на святки, все кафе и рестораны были закрыты, но он обнаружил небольшой магазинчик, принадлежавший семье пакистанцев, которые делали неплохой бизнес, снабжая христиан черствым хлебом. Хотя многие полки уже опустели, в магазине по-прежнему был выставлен соблазнительный парад возбудителей кариеса, и Миляга вышел на улицу с шоколадом, печеньем и кексом для удовлетворения своих безупречных зубов. Он отыскал скамейку и присел, чтобы заморить червячка. Кекс оказался плохо пропеченным, и Миляга покрошил его голубям, слетевшимся на его трапезу Новость о раздаваемой бесплатно пище вскоре распространилась, и то, что было интимным пикником, быстро превратилось в драчливое состязание. За неимением хлебов и рыб для удовлетворения аппетитов шумного сборища, Миляга швырнул остатки печенья в самую гущу пирующих и отправился обратно к дому Эстабрука, довольствуясь шоколадом. Приближаясь, он уловил движение в одном из окон верхнего этажа. На этот раз он не стал звонить и стучать, а просто запрокинул голову и закричал:
— На два слова, Чарли! Я знаю, что вы здесь. Откройте!
После того, как его первая просьба была оставлена без ответа, он стал кричать немного громче. Был праздник, и конкуренции со стороны уличного движения практически не было. Голос его звучал как торжественный горн.
— Давай, Чарли, открывай, если ты, конечно, не хочешь, чтобы я рассказал соседям о твоем маленьком дельце.
На этот раз занавеска отодвинулась, и Миляга заметил Эстабрука. Только на краткий миг, впрочем, так как через секунду занавеска вновь оказалась на месте. Миляга стал ждать, и как раз в тот момент, когда он собирался вновь оповестить округу о своем присутствии, парадная дверь открылась. Пред очи его предстал Эстабрук — босой и лысый. Это последнее обстоятельство Милягу потрясло. Он не знал, что Эстабрук носит парик. Без него его лицо было таким же круглым и белым, как тарелка, а его черты напоминали уложенный на ней детский завтрак. Яйца глаз, помидор носа, сосиски губ, — и все это в масле страха.
— Нам надо поговорить, — сказал Миляга и, не дожидаясь приглашения, шагнул внутрь.
Он не стал переливать из пустого в порожнее и с порога дал понять, что это отнюдь не светский визит. Ему необходимо узнать, где можно найти Пай-о-па, и от него не отделаешься фальшивыми извинениями. Чтобы оказать помощь памяти Эстабрука, он принес с собой потрепанную карту Лондона и разложил ее на столе между ними.
— А теперь, — сказал он, — мы будем сидеть здесь до тех пор, пока вы мне не скажете, куда вы ездили той ночью. И если вы мне солжете, клянусь, я вернусь и сверну вам шею.
Эстабрук не стал увиливать. У него был вид человека, который провел много дней, в ужасе ожидая того момента, когда чьи-то шаги раздадутся на ступеньках его крыльца. И вот теперь, когда это произошло, он испытывал несказанное облегчение от того факта, что его посетитель — всего лишь обычный человек. Его яйцеобразные глаза постоянно угрожали дать трещину, а руки дрожали, пока он листал справочник, бормоча, что он ни за что не ручается, но постарается вспомнить. Миляга не стал тиранить его и дал ему еще раз проделать путешествие мысленно, листая туда-сюда страницы с картами разных районов.
Они ехали через Лэмбит, сказал он, а потом через Кеннингтон и Стоквелл. Он не помнил, чтобы они заезжали в Клэпхем Коммон, так что, надо полагать, они повернули на восток, по направлению к Стритхем Хилл. Он вспомнил, что они проезжали мимо церкви, и поискал на карте соответствующий ей крестик. Таких оказалось несколько, но только один из них оказался рядом с другим ориентиром, который он запомнил, — с железной дорогой. На этом этапе расследования он сказал, что дальше путь указать он не может, но готов описать само место: забор из ржавого железа, фургоны, костры.
— Вы найдете то, что нам нужно, — выразил уверенность Эстабрук.
— Будем надеяться, — ответил Миляга. Пока он ничего не рассказал Эстабруку о тех событиях, которые привели его сюда, хотя тот несколько раз спрашивал, жива и здорова ли Юдит. Теперь Эстабрук вновь задал тот же вопрос.
— Прошу вас, расскажите, — взмолился он. — Я был честен с вами, клянусь. Расскажите мне, что с ней.
— Она жива и здорова, как корова, — сказал Миляга.
— Она говорила что-нибудь обо мне? Наверняка должна была. Что она сказала? Вы передали ей, что я по-прежнему люблю ее?
— Я не сводник, — сказал Миляга. — Сообщите ей об этом сами. Если, конечно, вам удастся убедить ее поговорить с вами.
— Что мне делать? — спросил Эстабрук. Он взял Милягу за предплечье. — Вы знаток женской психологии, правда ведь? Все на свете так считают. Как, по-вашему, что я должен сделать, чтобы искупить свою вину?
— Возможно, она почувствует себя удовлетворенной, если вы пришлете ей свои яйца. Любая менее значительная жертва будет отклонена.
— Вам эта кажется смешным.
— Пытаться убить свою жену? Это не представляется мне таким уж забавным, если честно. А потом передумать и ждать, что ваша голубка вновь бросится к вам на шею? Да это чистое безумие.
— Подождите, пока полюбите кого-нибудь так, как я Юдит. Если вы, конечно, на это способны, в чем я сильно сомневаюсь. Подождите, пока желание не овладеет вами настолько, что ваше душевное здоровье окажется под угрозой. Тогда вы поймете меня.
Миляга не нашелся, что ответить. Это было слишком близко к его теперешнему состоянию, чтобы признаться в этом даже самому себе. Но выйдя из дома с картой в руках, он не смог сдержать улыбку радости: наконец-то перед ним открылся путь, по которому он может двигаться вперед. Темнело, зимний вечер уже готов был зажать город в свой кулак. Но темнота благоприятствовала любовникам, даже если мир уже их отверг.
— На два слова, Чарли! Я знаю, что вы здесь. Откройте!
После того, как его первая просьба была оставлена без ответа, он стал кричать немного громче. Был праздник, и конкуренции со стороны уличного движения практически не было. Голос его звучал как торжественный горн.
— Давай, Чарли, открывай, если ты, конечно, не хочешь, чтобы я рассказал соседям о твоем маленьком дельце.
На этот раз занавеска отодвинулась, и Миляга заметил Эстабрука. Только на краткий миг, впрочем, так как через секунду занавеска вновь оказалась на месте. Миляга стал ждать, и как раз в тот момент, когда он собирался вновь оповестить округу о своем присутствии, парадная дверь открылась. Пред очи его предстал Эстабрук — босой и лысый. Это последнее обстоятельство Милягу потрясло. Он не знал, что Эстабрук носит парик. Без него его лицо было таким же круглым и белым, как тарелка, а его черты напоминали уложенный на ней детский завтрак. Яйца глаз, помидор носа, сосиски губ, — и все это в масле страха.
— Нам надо поговорить, — сказал Миляга и, не дожидаясь приглашения, шагнул внутрь.
Он не стал переливать из пустого в порожнее и с порога дал понять, что это отнюдь не светский визит. Ему необходимо узнать, где можно найти Пай-о-па, и от него не отделаешься фальшивыми извинениями. Чтобы оказать помощь памяти Эстабрука, он принес с собой потрепанную карту Лондона и разложил ее на столе между ними.
— А теперь, — сказал он, — мы будем сидеть здесь до тех пор, пока вы мне не скажете, куда вы ездили той ночью. И если вы мне солжете, клянусь, я вернусь и сверну вам шею.
Эстабрук не стал увиливать. У него был вид человека, который провел много дней, в ужасе ожидая того момента, когда чьи-то шаги раздадутся на ступеньках его крыльца. И вот теперь, когда это произошло, он испытывал несказанное облегчение от того факта, что его посетитель — всего лишь обычный человек. Его яйцеобразные глаза постоянно угрожали дать трещину, а руки дрожали, пока он листал справочник, бормоча, что он ни за что не ручается, но постарается вспомнить. Миляга не стал тиранить его и дал ему еще раз проделать путешествие мысленно, листая туда-сюда страницы с картами разных районов.
Они ехали через Лэмбит, сказал он, а потом через Кеннингтон и Стоквелл. Он не помнил, чтобы они заезжали в Клэпхем Коммон, так что, надо полагать, они повернули на восток, по направлению к Стритхем Хилл. Он вспомнил, что они проезжали мимо церкви, и поискал на карте соответствующий ей крестик. Таких оказалось несколько, но только один из них оказался рядом с другим ориентиром, который он запомнил, — с железной дорогой. На этом этапе расследования он сказал, что дальше путь указать он не может, но готов описать само место: забор из ржавого железа, фургоны, костры.
— Вы найдете то, что нам нужно, — выразил уверенность Эстабрук.
— Будем надеяться, — ответил Миляга. Пока он ничего не рассказал Эстабруку о тех событиях, которые привели его сюда, хотя тот несколько раз спрашивал, жива и здорова ли Юдит. Теперь Эстабрук вновь задал тот же вопрос.
— Прошу вас, расскажите, — взмолился он. — Я был честен с вами, клянусь. Расскажите мне, что с ней.
— Она жива и здорова, как корова, — сказал Миляга.
— Она говорила что-нибудь обо мне? Наверняка должна была. Что она сказала? Вы передали ей, что я по-прежнему люблю ее?
— Я не сводник, — сказал Миляга. — Сообщите ей об этом сами. Если, конечно, вам удастся убедить ее поговорить с вами.
— Что мне делать? — спросил Эстабрук. Он взял Милягу за предплечье. — Вы знаток женской психологии, правда ведь? Все на свете так считают. Как, по-вашему, что я должен сделать, чтобы искупить свою вину?
— Возможно, она почувствует себя удовлетворенной, если вы пришлете ей свои яйца. Любая менее значительная жертва будет отклонена.
— Вам эта кажется смешным.
— Пытаться убить свою жену? Это не представляется мне таким уж забавным, если честно. А потом передумать и ждать, что ваша голубка вновь бросится к вам на шею? Да это чистое безумие.
— Подождите, пока полюбите кого-нибудь так, как я Юдит. Если вы, конечно, на это способны, в чем я сильно сомневаюсь. Подождите, пока желание не овладеет вами настолько, что ваше душевное здоровье окажется под угрозой. Тогда вы поймете меня.
Миляга не нашелся, что ответить. Это было слишком близко к его теперешнему состоянию, чтобы признаться в этом даже самому себе. Но выйдя из дома с картой в руках, он не смог сдержать улыбку радости: наконец-то перед ним открылся путь, по которому он может двигаться вперед. Темнело, зимний вечер уже готов был зажать город в свой кулак. Но темнота благоприятствовала любовникам, даже если мир уже их отверг.
2
Тоска, которую он ощутил предыдущей ночью, не стала слабее ни на йоту, и в полдень Пай-о-па предложил Терезе покинуть табор. Предложение было встречено без энтузиазма. У младшей был насморк, и она плакала не переставая, с самого Утра. Старший тоже был простужен. «Сейчас неподходящее время для отъезда, — сказала Тереза, — даже если бы было куда». «Мы не станем бросать здесь фургон, — ответил Пай-о-па, — просто уедем за пределы города, и все. Например, на побережье, где детям пойдет на пользу чистый воздух». Терезе эта мысль понравилась. «Завтра, — сказала она, — или послезавтра. Но не сейчас».
Пай, однако, продолжал настаивать, так что она наконец спросила, почему он так нервничает. Ответа у него не было; во всяком случае, такого, который она смогла бы понять. Она совершенно не знала, что он за человек, никогда не расспрашивала его о прошлом. Для нее он был кормильцем. Человеком, который снабжал едой ее детей и обнимал ее по ночам. Однако вопрос ее повис в воздухе, и ему пришлось постараться на него ответить.
— Я боюсь за нас, — сказал он.
— Это из-за того старика? — спросила Тереза. — Который приходил сюда? Кто он был?
— Он хотел, чтобы я сделал для него одну работу.
— И ты сделал ее?
— Нет.
— Ты думаешь, он вернется? — сказала она. — Мы спустим на него собак.
Ее простое предложение подействовало на него отрезвляюще, несмотря на то, что в данном случае оно никак не могло помочь решить стоящую перед ним проблему. Его душа мистифа зачастую слишком увлекалась двусмысленностями и неоднозначностями, которые расщепляли его подлинное «я». Но она сдерживала его, напоминая о том, что в этом мире людей он приобрел лицо, определенные обязанности и пол, что, с ее точки зрения, он принадлежит стабильному и устоявшемуся миру детей, собак и апельсиновых корок. В таких стесненных обстоятельствах не оставалось места для поэзии, а между сумрачным закатом и нелегким восходом не оставалось времени для роскоши сомнений и размышлений.
Наступил очередной такой закат, и Тереза стала укладывать своих любимцев в постель. Спали они хорошо. От дней силы и могущества у него осталось заклинание: он умел так начитать молитвы в подушку, что сны становились светлыми и приятными. Его Маэстро часто просил об этой услуге, и Пай до сих пор, по прошествии двухсот лет, умел ее оказывать. И сейчас Тереза укладывала головки детей на пух, в котором были спрятаны колыбельные, созданные для того, чтобы провести их из мира темноты в мир света.
Дворняжка, которая повстречалась ему у забора в предрассветных сумерках, заливалась яростным лаем, и он вышел, чтобы успокоить ее. Видя, как он приближается, она натянула цепь и стала рваться к нему, царапая когтями землю. Ее хозяином был человек, с которым Пай почти не был знаком, — вспыльчивый шотландец, мучивший свою собаку, когда ему удавалось ее поймать. Пай опустился на корточки, чтобы успокоить собаку, опасаясь, что, разозленный ее лаем, хозяин оторвется от ужина и приступит к очередной экзекуции. Собака повиновалась, но продолжала нервно рыть землю лапами, явно прося его о том, чтобы он спустил ее с привязи.
— В чем дело, бедолага? — спросил он пса, почесав за его рваными ушами. — Тебя там подружка ждет?
Произнося эти слова, он взглянул в направлении забора и увидел чью-то фигуру, тут же исчезнувшую в тени одного из фургонов. Дворняжка также заметила непрошеного гостя. Это вызвало новый приступ лая. Пай поднялся на ноги.
— Кто там? — спросил он.
Звук, раздавшийся на другом конце табора, немедленно привлек его внимание: вода расплескивалась по земле. Нет, это была не вода. Резкий запах, ударивший ему в ноздри, был запахом бензина. Он оглянулся на свой фургон. На шторе появилась тень Терезы: она выключала ночник рядом с детской кроваткой. Оттуда также повеяло бензином. Он нагнулся и спустил собаку с привязи.
— Быстрей, парень! Беги!
Пес побежал, лая на незнакомца, которому удалось выскользнуть через дыру в заборе. Когда он скрылся из виду, Пай ринулся к своему фургону, зовя Терезу по имени.
За его спиной кто-то закричал, чтобы он заткнулся, но поток ругательств был прерван звуками двух взрывов, которые подожгли лагерь с разных концов. Он услышал крик Терезы, увидел, как пламя охватывает его фургон. Разлитый бензин служил только запалом. Не успел он пробежать и десяти ярдов, как прямо под его жилищем взорвался основной заряд. Он оказался таким мощным, что фургон взлетел в воздух, а потом повалился набок.
Пай, однако, продолжал настаивать, так что она наконец спросила, почему он так нервничает. Ответа у него не было; во всяком случае, такого, который она смогла бы понять. Она совершенно не знала, что он за человек, никогда не расспрашивала его о прошлом. Для нее он был кормильцем. Человеком, который снабжал едой ее детей и обнимал ее по ночам. Однако вопрос ее повис в воздухе, и ему пришлось постараться на него ответить.
— Я боюсь за нас, — сказал он.
— Это из-за того старика? — спросила Тереза. — Который приходил сюда? Кто он был?
— Он хотел, чтобы я сделал для него одну работу.
— И ты сделал ее?
— Нет.
— Ты думаешь, он вернется? — сказала она. — Мы спустим на него собак.
Ее простое предложение подействовало на него отрезвляюще, несмотря на то, что в данном случае оно никак не могло помочь решить стоящую перед ним проблему. Его душа мистифа зачастую слишком увлекалась двусмысленностями и неоднозначностями, которые расщепляли его подлинное «я». Но она сдерживала его, напоминая о том, что в этом мире людей он приобрел лицо, определенные обязанности и пол, что, с ее точки зрения, он принадлежит стабильному и устоявшемуся миру детей, собак и апельсиновых корок. В таких стесненных обстоятельствах не оставалось места для поэзии, а между сумрачным закатом и нелегким восходом не оставалось времени для роскоши сомнений и размышлений.
Наступил очередной такой закат, и Тереза стала укладывать своих любимцев в постель. Спали они хорошо. От дней силы и могущества у него осталось заклинание: он умел так начитать молитвы в подушку, что сны становились светлыми и приятными. Его Маэстро часто просил об этой услуге, и Пай до сих пор, по прошествии двухсот лет, умел ее оказывать. И сейчас Тереза укладывала головки детей на пух, в котором были спрятаны колыбельные, созданные для того, чтобы провести их из мира темноты в мир света.
Дворняжка, которая повстречалась ему у забора в предрассветных сумерках, заливалась яростным лаем, и он вышел, чтобы успокоить ее. Видя, как он приближается, она натянула цепь и стала рваться к нему, царапая когтями землю. Ее хозяином был человек, с которым Пай почти не был знаком, — вспыльчивый шотландец, мучивший свою собаку, когда ему удавалось ее поймать. Пай опустился на корточки, чтобы успокоить собаку, опасаясь, что, разозленный ее лаем, хозяин оторвется от ужина и приступит к очередной экзекуции. Собака повиновалась, но продолжала нервно рыть землю лапами, явно прося его о том, чтобы он спустил ее с привязи.
— В чем дело, бедолага? — спросил он пса, почесав за его рваными ушами. — Тебя там подружка ждет?
Произнося эти слова, он взглянул в направлении забора и увидел чью-то фигуру, тут же исчезнувшую в тени одного из фургонов. Дворняжка также заметила непрошеного гостя. Это вызвало новый приступ лая. Пай поднялся на ноги.
— Кто там? — спросил он.
Звук, раздавшийся на другом конце табора, немедленно привлек его внимание: вода расплескивалась по земле. Нет, это была не вода. Резкий запах, ударивший ему в ноздри, был запахом бензина. Он оглянулся на свой фургон. На шторе появилась тень Терезы: она выключала ночник рядом с детской кроваткой. Оттуда также повеяло бензином. Он нагнулся и спустил собаку с привязи.
— Быстрей, парень! Беги!
Пес побежал, лая на незнакомца, которому удалось выскользнуть через дыру в заборе. Когда он скрылся из виду, Пай ринулся к своему фургону, зовя Терезу по имени.
За его спиной кто-то закричал, чтобы он заткнулся, но поток ругательств был прерван звуками двух взрывов, которые подожгли лагерь с разных концов. Он услышал крик Терезы, увидел, как пламя охватывает его фургон. Разлитый бензин служил только запалом. Не успел он пробежать и десяти ярдов, как прямо под его жилищем взорвался основной заряд. Он оказался таким мощным, что фургон взлетел в воздух, а потом повалился набок.