— Уж скорее, вторые или третьи, — сказал Макганн.
   Роксборо наградил его кислым взглядом.
   — Что-то я не припомню, чтобы мы давали клятву ни в чем не сомневаться, — сказал он. — Почему на меня набрасываются из-за простого вопроса?
   — Приношу свои извинения, — сказал Макганн. — Скажите ему, Маэстро, что мы заняты Божьим делом, ведь правда?
   — Хочет ли Божество, чтобы мы стремились стать чем-то большим, нежели мы есть? — сказал Миляга. — Разумеется. Хочет ли Божество, чтобы нами владела любовь, которая и является мечтой о целостности? Разумеется. Хочет ли Оно навсегда заключить нас в Свои объятия? Да, Оно хочет именно этого.
   — Почему ты всегда говоришь о Боге в среднем роде? — спросил Макганн.
   — Творение и его Творец едины, так или нет?
   — Так.
   — А Творение состоит не только из мужчин, но и из женщин, так или нет?
   — Так, так!!
   — Вот за это я и возношу благодарственные молитвы, денно и нощно, — сказал Миляга, глядя на Годольфина. — Перед тем как лечь и после.
   Джошуа разразился своим дьявольским хохотом.
   — Стало быть, Бог должен быть одновременно и мужчиной, и женщиной. Для удобства — Оно.
   — Смело сказано! — объявил Джошуа. — Никогда не устаю тебя слушать, Сартори. Мысли у меня часто зарастают илом, но стоит мне тебя немного послушать, и они вновь свежи, как весенняя ключевая вода!
   — Надеюсь, они все-таки не такие чистые, — сказал Маэстро. — Ни одна пуританская душа не должна помешать Примирению.
   — Ну, уж ты-то меня знаешь, — сказал Джошуа, посмотрев Миляге в глаза.
   И в этот момент Миляга получил доказательство своего подозрения о том, что все эти стычки, возникавшие в воспоминании друг за другом, на самом деле представляли собой различные фрагменты, навеянные комнатами, по которым он проходил, и воедино сплетенные его сознанием. Макганн и Роксборо растворились в воздухе, а вместе с ними — большая часть свечей и то, что они освещали — графины, стаканы, блюда…Теперь он остался наедине с Джошуа. Ни сверху, ни снизу не доносилось ни одного звука. Весь дом спал, за исключением этих двух заговорщиков.
   — Я хочу быть с тобой, когда ты будешь совершать ритуал, — сказал Джошуа. На этот раз в его голосе не было и намека на смех. Он выглядел измученным и встревоженным. — Она очень дорога мне, Сартори. Если с ней что-нибудь случится, я сойду с ума.
   — С ней все будет в порядке, — сказал Маэстро, усаживаясь за стол.
   Перед ним была разложена карта Имаджики. В каждом Доминионе, рядом с тем местом, где должны были проводиться заклинания, были написаны имена Маэстро и их помощников. Он просмотрел их и обнаружил, что кое-кого он знает. Тик Ро был упомянут как заместитель Утера Маски; присутствовал и Скопик — в роли помощника заместителя Херате Хаммеръока, возможно, отдаленного предка того Хаммеръока, который повстречался им с Паем в Ванаэфе. Имена из двух различных прошлых встретились на этой карте.
   — Ты меня не слушаешь, — сказал Джошуа.
   — Я же сказал тебе, что с ней все будет в порядке, — ответил Маэстро. — Этот ритуал сложен, но не опасен.
   — Тогда позволь мне присутствовать, — сказал Годольфин, нервно ломая пальцы. — Я помогу тебе не хуже твоего несчастного мистифа.
   — Я даже не сказал Пай-о-па о том, что мы собираемся делать. Это касается только нас. Тебе надо только привезти сюда Юдит завтра вечером, а я позабочусь обо всем остальном.
   — Она такая ранимая.
   — Лично мне она кажется очень уверенной в себе, — заметил Маэстро. — И очень возбужденной.
   Годольфин окинул его ледяным взглядом.
   — Брось эти шутки, Сартори, — сказал он. — Мало того, что вчера Роксборо целый день подряд шептал мне на ухо, что не доверяет тебе, так теперь мне еще приходится терпеть твою наглость.
   — Роксборо ничего не понимает.
   — Он говорит, что ты сходишь с ума по женщинам, так что кое-какие вещи он понимает прекрасно. По его словам, ты подглядываешь за какой-то девчонкой в доме напротив…
   — Даже если и так?
   — Как ты сможешь сосредоточиться на Примирении, если мысли твои все время направлены на другое?
   — Ты хочешь убедить меня, что я должен разлюбить Юдит?
   — Я думал, магия для тебя — это религия…
   — Так и она моя религия.
   — Преданность, священная тайна…
   — То же самое можно сказать и о ней. — Он засмеялся. — Когда я в первый раз увидел ее, я словно впервые заглянул в другой мир. Я понял, что жизнь свою поставлю на кон, лишь бы овладеть ей. Когда я с ней, я снова чувствую себя неофитом, который шаг за шагом подкрадывается к чуду. Осторожными шагами, сгорая от возбуждения…
   — Все, хватит!
   — Вот как? Тебе неинтересно, почему я так хочу оказаться внутри нее?
   Годольфин Окинул его скорбным взглядом.
   — Не то чтоб очень, — сказал он. — Но если ты не скажешь мне, сам я никогда этого не пойму…
   — Потому что тогда мне удастся ненадолго забыть, кто я такой. Все мелочи и частности исчезнут. Мое честолюбие. Моя биография. Все. Я буду полностью развоплощен, и это приблизит меня к Божеству.
   — Непонятным образом ты все сводишь к этому. Даже собственную похоть.
   — Все — Едино.
   — Мне не нравится, когда ты говоришь о Едином. Ты становишься похож на Роксборо с его поговорками! В простоте — наша сила — и все в этом роде…
   — Я совсем не это имел в виду, и ты это знаешь. Просто женщины стоят у начала всего, и я люблю — как бы это выразить? — припадать к истоку как можно чаще.
   — Ты считаешь, что ты всегда прав? — спросил Годольфин.
   — Чего ты такой кислый? Еще неделю назад ты молился на каждое мое слово.
   — Мне не нравится наша затея, — сказал Годольфин. — Юдит нужна мне самому.
   — И она будет у тебя. И у меня тоже. В этом-то и вся прелесть.
   — Между ними не будет никакой разницы?
   — Абсолютно. Они будут идентичны. До мельчайшей морщинки, до реснички.
   — Так почему же тогда мне должна достаться копия?
   — Ответ тебе прекрасно известен: потому что оригинал любит меня, а не тебя.
   — И как же я не догадался спрятать ее от тебя?
   — Ты не смог бы нас разлучить. Не будь таким печальным. Я сделаю тебе Юдит, которая будет сходить с ума по тебе, по твоим сыновьям и сыновьям твоих сыновей, пока род Годольфинов не исчезнет с лица земли. Чего же в этом плохого?
   Стоило ему задать этот вопрос, как в комнате погасли все свечи, кроме той, что была у него в руках, а вместе с ними погасло и прошлое. Неожиданно он вновь оказался в пустом доме, где рядом завывала полицейская сирена. Пока машина неслась по Гамут-стрит, озаряя голубыми вспышками окна, он вышел из столовой в холл. Через несколько секунд еще одна завывающая машина промчалась мимо. Хотя вой сирен ослабел и вскоре совсем затих, вспышки остались, но из синих они превратились в белые и утратили свою регулярность. В их свете он вновь увидел дом в прежней его роскоши. Но теперь он уже не был местом споров и смеха. И сверху, и снизу доносились рыдания, а каждый уголок был пропитан запахом животного ужаса. Крыша сотрясалась от ударов грома, и не было дождя, чтобы смягчить его злобный гнев.
   «Я больше не хочу здесь находиться», — подумал он. Предыдущие воспоминания позабавили его. Ему нравилась та роль, которую он играл в происходящих событиях. Но эта темнота — совсем другое дело. Она была исполнена смерти, и единственное, что он хотел — это убраться как можно дальше отсюда.
   Вновь вспыхнула жуткая, синевато-багровая молния. В ее свете он увидел Люциуса Коббитта, стоявшего на лестнице и так ухватившегося за перила, словно это была его последняя опора. Он прикусил язык, или губу, или и то и другое, и кровь, смешавшаяся со слюной, стекала струйкой у него по подбородку. Поднявшись по лестнице, Миляга уловил запах экскрементов. Паренек от страха наделал в штаны. Заметив Милягу, он обратил к нему умоляющий взгляд.
   — Как могла произойти ошибка, Маэстро? — всхлипнул он. — Как?
   Миляга вздрогнул. Сознание его затопили воспоминания, куда более ужасные, чем то, что ему довелось видеть у Просвета. Сбой в ходе Примирения произошел внезапно и имел катастрофические последствия. Он застал Маэстро всех пяти Доминионов врасплох — в такой тонкий и ответственный момент ритуала, что они оказались не готовы к тому, чтобы его предотвратить. Духи всех пяти уже поднялись из своих кругов и, неся с собой образы своих миров, сошлись над Аной — безопасной зоной, которая появляется в сердце Ин Ово каждые два столетия. Там, в течение хрупкого промежутка времени, и должно было свершиться чудо, когда Маэстро, неуязвимые для обитателей Ин Ово, освобожденные и обретшие дополнительные силы благодаря нематериальному состоянию, сбрасывали с себя ношу своих миров, чтобы дух Аны мог довершить дело слияния Доминионов. Это был самый ответственный этап, и он вот-вот уже должен был благополучно завершиться, когда в том самом круге камней, где лежала телесная оболочка Маэстро Сартори и который отгораживал внешний мир от потока, ведущего в центр Ин Ово, образовалась брешь. Из всех возможных сбоев в ходе церемонии этот был наименее вероятным — как если бы Христос не сумел осуществить чуда с тремя хлебами из-за того, что в тесте было недостаточно соли. Но сбой произошел, и образовавшаяся брешь не могла быть устранена до тех пор, пока Маэстро не вернулись в свои тела и не свершили соответствующие ритуалы. А до этого момента изголодавшиеся обитатели Ин Ово получили свободный доступ в Пятый Доминион и кроме того — к телам самих Маэстро, которые в смятении покинули Ану, преследуемые по пятам гончими Ин Ово. Сартори несомненно погиб бы наравне с остальными, если бы не вмешательство Пай-о-па. Когда в круге образовалась брешь, Годольфин распорядился изгнать мистифа из Убежища, чтобы он не смущал собравшихся своими тревожными пророчествами. Ответственность за выполнение этого распоряжения легла на плечи Эбилава и Люциуса Коббитта, но ни один из них не был достаточно силен, чтобы удержать мистифа. Он вырвался у них из рук, ринулся через Убежище и нырнул в круг, где находился его хозяин в облике ослепительно сиявшего пламени. Пай усердно подбирал крохи знаний со стола Сартори. Он знал, как защитить себя от потока энергии, ревущего внутри круга, и ему удалось вытащить Маэстро из-под носа у приближающихся Овиатов.
   Не зная, к чему прислушиваться — то ли к тревожным предупреждениям мистифа, то ли к увещеваниям Роксборо оставаться на месте, — зрители в смятении толпились в Убежище. И в этот момент появились Овиаты.
   Они действовали быстро. Мгновение назад Убежище было мостом в иной мир. В следующее мгновение оно уже превратилось в скотобойню. Ошарашенный своим внезапным падением с небес на землю, Маэстро успел заметить лишь отрывочные картины резни, но они оказались выжженными на его сетчатке, и теперь Миляга вспомнил их во всех подробностях. Эбилав в ужасе царапал землю, исчезая в беззубом рте Овиата — размером с быка, но внешним видом смахивавшего на эмбрион, — который опутал свою жертву дюжиной языков, тонких и длинных, как бичи; Макганн оставил свою руку в пасти скользкой черной твари, по которой пробегала рябь, когда она двигалась, но сумел вырваться, превратившись в фонтан алой крови, пока тварь увлеклась более свежим куском мяса; Флорес — бедный Флорес, который появился на Гамут-стрит еще только вчера, с рекомендательным письмом от Казановы, — был схвачен двумя существами с черепами, плоскими, как лопаты, и сквозь их прозрачную кожу Сартори мельком увидел ужасную агонию жертвы, голова которой уже была в глотке одной твари, а ноги еще только пожирались другой.
   Но наибольший ужас охватил Милягу при воспоминании о гибели сестры Роксборо — не в последнюю очередь потому, что тот приложил огромные усилия, чтобы удержать ее от посещения церемонии, и даже унизился перед Маэстро, умоляя его поговорить с женщиной и убедить ее остаться дома. Он действительно поговорил с ней, но при этом сознательно превратил предупреждение в обольщение — собственно говоря, почти в буквальном смысле слова, — и она пришла не только ради самой церемонии Примирения, но и для того, чтобы снова встретиться взглядами с человеком, предостережения которого звучали так соблазнительно. Она заплатила самую ужасную цену. Три Овиата подрались над ней, словно голодные волки из-за кости, и еще долго не смолкал ее умоляющий вопль, пока троица тянула в разные стороны ее внутренности и тыкалась в огромную дыру в черепе. К тому времени, когда Маэстро при содействии Пай-о-па сумел с помощью заклинаний загнать тварей обратно в круг, она умирала в спиралях своих собственных кишок, мечась, словно рыба, которой крючок распорол живот.
   Позже Маэстро услышал вести о катастрофах, постигших другие круги. Везде была одна и та же история: Овиаты появлялись в толпе невинных людей и начинали кровавое побоище, которое прекращалось только тогда, когда одному из помощников Маэстро удавалось загнать их обратно. За исключением Сартори, все Маэстро погибли.
   — Лучше бы я умер вместе с остальными, — сказал он Люциусу.
   Юноша попытался было возразить ему, но зашелся в приступе рыданий. В этот момент внизу, у подножия лестницы, Раздался другой голос, хриплый от скорби, но сильный.
   — Сартори! Сартори!
   Он обернулся. В холле стоял Джошуа. Его прекрасное пальто дымчато-синего цвета было забрызгано кровью. И его руки. И его лицо.
   — Что нас ждет? — закричал он. — Эта буря! Она разорвет мир в клочки!
   — Нет, Джошуа!
   — Не лги мне! Никогда еще не было такой бури! Никогда!
   — Возьми себя в руки…
   — Господи Иисусе Христе, прости нам наши прегрешения.
   — Это не поможет, Джошуа.
   В руках у Годольфина было распятие, и он поднес его к губам.
   — Ах ты безбожный ублюдок! Уж не демон ли ты? Я угадал? Тебя подослали, чтобы ты соблазнил наши души? — Слезы текли по его безумному лицу. — Из какого Ада ты к нам явился?
   — Из того же, что и ты. Из земного.
   — И почему я не послушал Роксборо? Ведь он все понял! Он повторял снова и снова, что у тебя есть какой-то тайный план, но я не верил ему, не хотел ему верить, потому что Юдит полюбила тебя, а как могла эта воплощенная чистота полюбить нечестивца? Но ты и ее сбил с пути, ведь так? Бедная, любимая Юдит! Как ты сумел заставить ее полюбить тебя? Как тебе это удалось?
   — В чем ты еще меня обвинишь?
   — Признавайся! Как?
   Ослепленный яростью, Годольфин двинулся вверх по лестнице навстречу соблазнителю.
   Миляга ощутил, как рука его взлетела ко рту. Годольфин замер. Этот трюк был ему известен.
   — Не достаточно ли крови пролили мы сегодня? — сказал Маэстро.
   — Ты пролил, ты, — ответил Годольфин, тыча пальцем в Милягу. — И не надейся на спокойную жизнь после этого, — сказал он. — Роксборо уже предложил провести чистку, и я дам ему столько гиней, сколько потребуется, чтобы сломать тебе хребет. Ты и вся твоя магия прокляты Господом!
   — Даже Юдит?
   — Я больше не желаю видеть это создание.
   — Но она твоя, Джошуа, — бесстрастно заметил Маэстро, спускаясь вниз по лестнице:
   — Она твоя на вечные времена. Она не состарится. Она не умрет. Она будет принадлежать роду Годольфинов до конца света.
   — Тогда я убью ее.
   — И замараешь свою совесть гибелью ее невинной души?
   — У нее нет души!
   — Я обещал тебе Юдит с точностью до последней реснички, и я сдержал свое обещание. Религия, преданность, священная тайна. Помнишь? — Годольфин закрыл лицо руками. — Она — это единственная по-настоящему невинная душа среди нас, Джошуа. Береги ее. Люби ее, как ты никогда никого не любил, потому что она — это наша единственная победа. — Он взял Годольфина за руки и отнял их от его лица. — Не стыдись своего былого честолюбия и не верь тому, кто будет утверждать, что все это были козни дьявола. То, что мы сделали, — мы сделали ради любви.
   — Что именно? — сказал Годольфин. — Юдит или Примирение?
   — Все это — Едино, — ответил он. — Поверь хотя бы этому.
   Годольфин высвободил руки.
   — Я никогда ни во что больше не поверю, — сказал он и, повернувшись к Миляге спиной, стал спускаться вниз тяжелым шагом.
   Стоя на ступеньках и глядя вслед исчезающему воспоминанию, Миляга распрощался с Годольфином во второй раз. С той ночи он уже ни разу не видел его. Через несколько недель Джошуа удалился в свое загородное поместье и добровольно заточил себя там, занимаясь молчаливым самобичеванием до тех пор, пока отчаяние не разорвало на части его нежное сердце.
   — Это моя вина, — раздался у него за спиной голос юноши.
   Миляга забыл, что Люциус по-прежнему стоит и слушает у него за спиной. Он повернулся к нему.
   — Нет, — сказал он. — Ты ни в чем не виноват.
   Люциус вытер кровь с подбородка, но унять дрожь ему так и не удалось. В паузах между спотыкающимися словами было слышно, как стучат его зубы.
   — Я сделал все, что вы мне велели…— сказал он, — …клянусь. Клянусь. Но я, наверное, пропустил какие-то слова в заклинаниях…или…я не знаю…может быть, перепутал камни.
   — О чем ты говоришь?
   — Камни, которые вы дали мне, чтобы заменить те, что с изъяном.
   — Я не давал тебе никаких камней, Люциус.
   — Но как же, Маэстро? Вы ведь дали мне их. Два камня, чтобы вставить их в круг. А те, что я выну, вы велели мне закопать под крыльцом. Неужели вы не помните?
   Слушая мальчика, Миляга наконец-то понял, почему Примирение окончилось катастрофой. Его двойник — сотворенный в комнате верхнего этажа этого самого дома — использовал Люциуса, чтобы тот подменил часть круга камнями, которые были точными копиями оригиналов (дух подделки был у него в крови), зная, что они не выдержат, когда церемония достигнет своего пика.
   Но в то время как человек, вспоминавший все эти сцены, разобрался в том, что произошло, Маэстро Сартори, который пока не подозревал о своем двойнике, рожденном в утробе двойных кругов, по-прежнему пребывал в полном неведении.
   — Ничего подобного я тебе не велел, — сказал он Люциусу.
   — Я понимаю, — ответил юноша. — Вы хотите возложить вину на меня. Что ж, для этого Маэстро и нужны ученики. Я умолял вас об ответственности, и я рад, что вы возложили ее на меня, пусть даже я и не сумел с ней справиться. — С этими словами он сунул руку в карман. — Простите меня, Маэстро, — сказал он и, с быстротой молнии выхватив нож, направил его себе в сердце. Едва кончик лезвия успел оцарапать кожу, как Маэстро перехватил руку юноши и, вырвав нож у него из рук, швырнул его вниз.
   — Кто дал тебе на это разрешение? — сказал он Люциусу. — Я думал, ты хотел стать моим учеником.
   — Я действительно хотел этого, — ответил юноша.
   — А теперь тебе расхотелось. Ты познал унижение и решил, что с тебя хватит.
   — Нет! — запротестовал Люциус. — Я по-прежнему жажду мудрости. Но ведь этой ночью я не справился…
   — Этой ночью мы все не справились! — сказал Маэстро. Он обнял дрожащего юношу за плечи и мягко заговорил.
   — Я не знаю, как произошла эта трагедия, — сказал он. — Но в воздухе я чую не только запах твоего дерьма. Кто-то составил заговор против нашего замысла, и если бы я не был ослеплен своею гордостью, возможно, я сумел бы вовремя его разглядеть. Ты ни в чем не виноват, Люциус. И если ты лишишь себя жизни, то ты этим не воскресишь ни Эбилава, ни Эстер, ни других. А теперь слушай меня внимательно.
   — Я слушаю.
   — Ты по-прежнему хочешь быть моим учеником?
   — О да!
   — Готов ли ты выполнить мое поручение в точности?
   — Все, что угодно. Только скажите, что я должен сделать.
   — Возьми мои книги — столько, сколько сможешь унести, — и отправляйся как можно дальше отсюда. Если сумеешь освоить заклинания — на другой конец Имаджики. Куда-нибудь, где Роксборо и его ищейки никогда тебя не найдут. Для таких людей, как мы, наступает трудная зима. Она убьет всех, кроме самых умных. Но ты ведь сможешь стать умным, не так ли?
   — Да.
   — Я был уверен в тебе, — улыбнулся Маэстро. — Ты должен обучаться тайком, Люциус, и тебе обязательно надо научиться жить вне времени. Тогда годы не состарят тебя, и когда Роксборо умрет, ты сможешь повторить попытку.
   — А где будете вы, Маэстро?
   — Если повезет, я буду забыт, хотя и вряд ли прощен. Рассчитывать на это — слишком большая самонадеянность. Что ты выглядишь таким удрученным, Люциус? Мне нужно знать, что осталась какая-то надежда, и ты будешь нести ее вместо меня.
   — Это большая честь, Маэстро.
   Услышав этот ответ, Миляга снова ощутил тот легкий приступ deja-vu, который впервые случился с ним, когда он встретил Люциуса у дверей столовой. Но прикосновение было почти незаметным и исчезло, прежде чем он смог как-то истолковать его.
   — Помни, Люциус, что все, чему ты будешь учиться, уже является частью тебя, вплоть до Самого Божества. Не изучай ничего, кроме того, что в глубине души уже знаешь. Не поклоняйся ничему, кроме своего подлинного я. И не бойся ничего…— Маэстро запнулся и поежился, словно его кольнуло какое-то предчувствие. — …не бойся ничего, если только ты уверен в том, что Враг не сумел тайно овладеть твоей волей и не сделал тебя своей главной надеждой на исцеление. Ибо то, что творит зло, всегда страдает. Ты запомнишь все это?
   На лице юноши отразилось сомнение.
   — Я постараюсь, — сказал он, — изо всех сил.
   — Их должно хватить, — сказал Маэстро. — А теперь…убирайся отсюда поскорее, покуда не заявились чистильщики.
   Он убрал руки с плеч Коббитта, и тот пошел вниз задом наперед, словно простолюдин после встречи с королем, не отводя от Миляги взгляда и не оборачиваясь до тех пор, пока не оказался у подножия лестницы.
   Гроза бушевала прямо над домом, и теперь, когда Люциус ушел, унося с собой вонь экскрементов, в воздухе стал ощутим сильный запах озона. Пламя свечи, которую Миляга держал в Руке, затрепетало, и на мгновение ему показалось, что сейчас оно погаснет, возвещая конец сеанса воспоминаний, по крайней мере — на эту ночь. Но это было еще не все.
   — Это было великодушно, — услышал он голос Пай-о-па и, обернувшись, увидел мистифа наверху лестницы. Проявив свойственную ему утонченную привередливость, он уже успел снять с себя запачканную одежду, но самой простой рубашки и брюк, в которые он переоделся, оказалось вполне достаточно, чтобы его красота предстала во всем своем совершенстве. Миляга подумал, что во всей Имаджике не найдется более прекрасного лица, более изящного и гибкого тела, и чувства ужаса и вины, навеянные грозой, отодвинулись куда-то вдаль. Но Маэстро, которым он был в прошлом, еще не знал, что значит потерять это чудо, и, увидев мистифа, больше был озабочен тем, что его тайна раскрыта.
   — Ты был здесь, когда приходил Годольфин? — спросил он.
   — Да.
   — Стало быть, ты теперь знаешь о Юдит.
   — Догадываюсь.
   — Я скрывал это от тебя, потому что знал, что ты не одобришь.
   — Одобрять или не одобрять — это не мое дело. Я тебе не жена, чтобы ты боялся моего осуждения.
   — И все-таки я боялся. И я думал, что…ну, когда Примирение свершится, это покажется небольшой уступкой своим слабостям, и ты скажешь, что я заслужил на нее право своими великими свершениями. Теперь же это больше похоже на преступление, и я хотел бы уничтожить его последствия.
   — Ты уверен в этом? — спросил мистиф.
   Маэстро поднял на него свой взгляд.
   — Нет, не уверен, — сказал он тоном человека, который сам удивляется своим словам. Он начал подниматься вверх по лестнице. — Похоже, я действительно верю в то, что я сказал Годольфину, когда назвал ее нашей…
   — Победой, — подсказал Пай, делая шаг в сторону, чтобы пропустить своего повелителя в Комнату Медитации, которая, как всегда, была абсолютно пуста.
   — Мне уйти? — спросил Пай.
   — Нет, — поспешно ответил Маэстро. И второй раз более спокойно:
   — Пожалуйста, не надо.
   Он подошел к окну, у которого провел столько вечеров, наблюдая за нимфой Аллегрой, свершающей свой туалет. Ветки, под прикрытием которых он вел свое наблюдение, были вконец измочалены грозой об оконные стекла.
   — Можешь ли ты сделать так, чтобы я забыл, Пай-о-па? Ведь для этого существуют специальные ритуалы, не правда ли?
   — Конечно. Но ты действительно этого хочешь?
   — Нет, действительно я хочу смерти, но в настоящий момент я слишком боюсь встречи с ней. Так что…придется прибегнуть к помощи забвения.
   — Настоящий Маэстро умеет со временем побеждать любую боль.
   — Значит, я не настоящий Маэстро, — сказал Сартори в ответ. — У меня недостанет для этого мужества. Сделай так, чтобы я забыл, мистиф. Отдели меня навсегда от того, что я сделал и кем я был. Сверши ритуал, который станет рекой между мной и этим мгновением, так чтобы у меня никогда не возникло искушения переправиться на другой берег.
   — И как ты будешь вести свою жизнь?
   Маэстро ненадолго призадумался.
   — Промежутками, — ответил он наконец. — Так, чтобы в следующий промежуток не знать о том, что было в предыдущем. Ну вот, ты можешь оказать мне такую услугу?
   — Разумеется.
   — То же самое я сделал и с женщиной, которую создал для Годольфина. Каждые десять лет она будет забывать свою жизнь, а потом начинать жить по новой, не подозревая о том, что осталось позади.
   Слушая, как Сартори планирует свою жизнь, Миляга уловил в его голосе какое-то извращенное удовлетворение. Он приговорил себя к двухсотлетнему безвременью намеренно. В те же самые условия он поставил вторую Юдит, и все последствия уже были обдуманы им заранее — для нее. Дело было не только в том, что трусость заставляла его бежать от этих воспоминаний, — это также была своего рода месть самому себе за неудачу, добровольное изгнание своего будущего в тот же самый лимб, на который он обрек свое творение.