— Присядешь? — спросил он. — Я понимаю, здесь не слишком здоровая атмосфера…
   Тело Оскара Годольфина исчезло, оставив на столе подсохшие лужицы свернувшейся крови.
   — …но я предпочитаю официальную обстановку. Мы должны вести переговоры, как цивилизованные существа, не правда ли?
   Миляга изъявил молчаливое согласие, подошел к другому концу стола и сел, готовый демонстрировать свою добрую волю до тех пор, пока в поведении Сартори не проявятся первые признаки предательства. А уж тогда он будет действовать быстро и наверняка.
   — Куда исчезло тело? — спросил он.
   — Оно здесь. Я похороню его после того, как мы поговорим. Здесь неподходящее место для трупа. А может быть, наоборот — самое подходящее. Не знаю. Мы можем проголосовать по этому вопросу позже.
   — Как это ты вдруг превратился в демократа?
   — Ты же говорил, что изменился. Меняюсь и я.
   — Причина?
   — Об этом позже. Сначала…
   Он глянул в сторону двери, и она закрылась, оставив их в кромешной темноте.
   — Ты ведь не против, правда? — спросил Сартори. — Во время этого разговора нам лучше не смотреть друг на друга. Зеркало отражает не очень точно…
   — В Изорддеррексе тебе этого не требовалось.
   — Там я обладал плотью. А здесь я чувствую себя…нематериальным. Кстати сказать, я был просто потрясен тем, что ты сделал в Изорддеррексе. Одно лишь твое слово, и вся штука рассыпалась на куски.
   — Это была твоя работа, а не моя.
   — Ну не будь таким глупым. Ты же знаешь, что скажет история. Ей наплевать на подоплеку. Она заявит, что Примиритель пришел, и стены стали рушиться. И ты не станешь возражать, потому что это дает пищу легенде, превращает тебя в мессию. А ты ведь именно этого хочешь, не правда ли? Вопрос в следующем: если ты — Примиритель, то кто же я?
   — Нам необязательно быть врагами.
   — Разве не то же самое ты говорил в Изорддеррексе? И разве после этого ты не попытался меня убить?
   — У меня были на то причины.
   — Назови хотя бы одну.
   — Ты помешал первому Примирению.
   — Оно не было первым. Насколько мне известно, до этого предпринимались еще по крайней мере три попытки.
   — Для меня оно было первым. Это был мой великий замысел. И ты уничтожил его.
   — Кто тебе это сказал?
   — Люциус Коббитт, — ответил Миляга.
   Последовало молчание, и Миляге показалось, что в нем он услышал, как темнота пришла в движение — неуловимый шорох, словно соприкоснулись шелковые складки. Но за последние дни шум прошлого ни разу не утихал в его голове, и прежде чем он сумел понять, откуда исходит этот звук, Сартори вновь заговорил:
   — Так Люциус жив, — сказал он.
   — Лишь в воспоминаниях. На Гамут-стрит.
   — Эта сучья тварь Отдохни Немного, похоже, позволила тебе получить неплохое образование, а? Ничего, я ей выпущу кишки. — Он вздохнул. — Знаешь, мне не хватает Розенгартена. Он был так предан мне. И Расидио, и Матталус. Хорошие люди были у меня в Изорддеррексе. Люди, которым я мог доверять и которые любили меня. Я думаю, дело тут в твоем лице — оно возбуждает поклонение и преданность. Ну ты, наверное, и сам это заметил. Что тому виной — твоя божественная ипостась или наша улыбка? Я отказываюсь верить, что второе является проявлением первого, — это ложная теория. Горбуны могут быть святыми, а красавицы — настоящими монстрами. Разве ты сам в этом не убедился?
   — Разумеется, ты прав.
   — Видишь, как часто мы приходим к согласию? Сидим здесь в темноте и болтаем, как старые друзья. Честное слово, если б мы больше никогда не вышли отсюда на свет божий, мы смогли бы полюбить друг друга — через какое-то время, разумеется.
   — К сожалению, это невозможно.
   — Почему, собственно?
   — Потому что мне предстоит работа, и я не позволю тебе встать у меня на пути.
   — В прошлый раз ты стал причиной страшных бедствий, Маэстро. Помни об этом. Воскреси это в своем воображении. Вспомним, как все это выглядело, как Ин Ово хлынуло на землю…
   Судя по звуку голоса Сартори, Миляге показалось, что он встал из-за стола, но в такой кромешной тьме ни в чем нельзя было быть уверенным. Он и сам поднялся на ноги, опрокинув стул у себя за спиной.
   — Ин Ово — чертовски грязное местечко, и, поверь мне, я не хочу пачкать этот Доминион, но боюсь, что это может оказаться неизбежным.
   Теперь Миляга окончательно уверился в том, что столкнулся с каким-то обманом. Голос Сартори уже не исходил из единственного источника — он был незаметно рассеян по всей комнате и словно бы растворился в темноте.
   — Если ты выйдешь из этой комнаты, брат, — если ты оставишь меня одного, — на Пятый Доминион обрушится такой ужас…
   — На этот раз я не допущу ошибок.
   — Да кто говорит об ошибках? — спросил Сартори. — Я говорю о том, что я собираюсь сделать во имя справедливости, если ты покинешь меня.
   — Так иди со мной.
   — Зачем? Чтобы стать твоим апостолом, учеником? Ты сам-то вслушайся в свои слова! У меня не меньше прав на то, чтобы стать мессией, так какого же черта я должен быть каким-то ссаным приспешником? Объясни мне — окажи хотя бы эту услугу.
   — Стало быть, мне придется убить тебя?
   — Попробуй.
   — Я готов к этому, брат, раз ты меня вынуждаешь.
   — И я тоже.
   Миляга решил, что дальнейший спор не имеет смысла. Раз уж он собирается убить Сартори, а другого выхода, похоже, нет, то надо сделать это быстро и чисто. Но для этого ему нужен свет. Он двинулся к двери, чтобы открыть ее, но стоило ему сделать пару шагов, как что-то дотронулось до его лица. Он попытался поймать загадочную тварь, но она уже упорхнула к потолку. Что это за штучки? Войдя сюда, он не почувствовал присутствия ни одного живого существа, кроме Сартори. Темнота казалась безжизненной. Теперь же она либо породила какую-то иллюзорную жизнь, являющуюся продолжением воли Сартори, либо его двойник использовал ее как прикрытие для заклятий. Но кого он вызвал? Он не произносил никаких заклинаний, не совершал никаких ритуалов. Если ему и удалось вызвать какого-нибудь защитника, то он, скорее всего, оказался хилым и безмозглым. Миляга слышал, как он бьется о потолок, словно слепая птица.
   — Я думал, мы одни, — сказал он.
   — Наш последний разговор нуждается в свидетелях, а то как иначе мир узнает о том, что я дал тебе шанс его спасти?
   — Ты вызвал биографов?
   — Не совсем точно…
   — Кого же тогда? — спросил Миляга. Его вытянутая рука нащупала стену и скользнула к двери. — Почему же ты не покажешь мне? — сказал он, сжимая ручку двери. — Или тебе слишком стыдно?
   С этими словами он настежь распахнул обе двери. То, что последовало вслед за этим, скорее удивило, чем ужаснуло его. Тусклый свет коридора был стремительно втянут в комнату, словно это было молоко, высосанное из груди дня теми существами, которые скрывались внутри. Свет скользнул мимо него, разделяясь по дороге на дюжины тоненьких ручейков, устремившихся в самые разные места комнаты. Потом ручки вырвались из рук Миляги и двери захлопнулись.
   Он повернулся лицом к комнате и в тот же самый миг услышал грохот перевернутого стола. Часть света сгустилась вокруг того, что лежало под ним. Это был выпотрошенный труп Годольфина; вокруг него были разложены его внутренности; почки лежали у него на глазах; в паху ютилось сердце. А вокруг его тела носились некоторые из существ, привлеченных этим живописным натюрмортом, таская за собой частицы украденного света. У них не было ни выраженных конечностей, ни хоть сколько-нибудь различимых черт, ни — в большинстве случаев — голов, на которых эти черты могли бы проявиться. Миляге они показались воплощенной нелепицей, обрывками пустоты. Некоторые из них слеплялись в клубки, словно мусор в канализации, и бессмысленно суетясь; другие лопались, словно переспелые фрукты, разделяясь на две, четыре, восемь частей, ни в одной из которых не было ни одного семечка.
   Миляга посмотрел на Сартори. Тот не взял себе ни одной частицы света, но ореол извивающейся жизни парил у него над головой и отбрасывал вниз свое злобное сияние.
   — Что ты сделал? — спросил у него Миляга.
   — Существуют ритуалы, до знания которых Примиритель никогда не опустится. Это — один из них. Вокруг нас Овиаты, перипетерии. К сожалению, тварей побольше нельзя вызвать с помощью трупа, который уже остыл. Но они умеют быть послушными, а ведь признайся: это все, что тебе или мне когда-либо было нужно от наших подручных, не правда ли? Да и от возлюбленных, если уж на то пошло.
   — Ну что ж, ты мне их показал, — сказал Миляга, — а теперь можешь отослать их обратно.
   — Ну уж нет, брат. Я хочу, чтобы ты узнал, на что они способны. Эти твари — ничтожнейшие из ничтожных, но и у них есть свои сводящие с ума штучки.
   Сартори поднял взгляд, и ореол бесформенных сгустков покинул облюбованное место и двинулся в направлении Миляги, но потом стал снижаться, избрав своей целью не живых, а мертвых. Через несколько мгновений он окружил шею Годольфина, в то время как чуть выше в воздухе сгустилось облако его сородичей. Петля затянулась и двинулась вверх, поднимая с пола Годольфина. Почки упали с его глаз — они оказались открытыми. Сердце скользнуло вниз, обнажая пах; на том месте, где был его член, зияла открытая рана. Потом из живота выпали оставшиеся внутренности в студне холодной крови. Облако перипетерий наверху предложило себя поднимающейся петле в качестве готовой виселицы и, соединившись с ней в единое целое, вновь поднялось в воздух, так что ноги Годольфина оторвались от земли.
   — Это гнусность, Сартори, — сказал Миляга. — Останови их.
   — Конечно, не очень симпатичное зрелище, верно? Но подумай, брат, ты только подумай, какую армию из них можно составить. Ты даже этих не смог остановить, а что уж говорить, когда их будет в тысячу раз больше?
   Он выдержал паузу, а потом, с искренним интересом в голосе, спросил:
   — Или тебе это под силу? Сможешь ли ты поднять беднягу Оскара? Я имею в виду, воскресить из мертвых? Сможешь или нет?
   Он двинулся к Миляге из противоположного конца комнаты. На лице его, озаренном светом виселицы, появилось выражение радостного возбуждения.
   — Если ты сможешь сделать это, — сказал он, — то я стану самым верным твоим последователем и учеником, клянусь.
   Он уже миновал повешенного и приблизился к Миляге на расстояние одного-двух ярдов.
   — Клянусь, — сказал он снова.
   — Опусти тело вниз.
   — Почему?
   — Потому что все это бессмысленно и слишком патетично.
   — Может быть, такова и моя природа, — сказал Сартори. — Может быть, таким я и был с самого начала, просто не хватало ума это понять.
   Миляга отметил про себя этот поворот к новой тактике. Еще пять минут назад Сартори претендовал на роль мессии — теперь же он купался в самоуничижении.
   — У меня было столько снов, брат мой. О, сколько городов я себе навоображал! Сколько империй! Но никогда мне не удавалось избавиться от какого-то пустячного сомнения, от маленького червячка, который постоянно повторял у меня в голове: все это ни к чему не приведет, ни к чему. И знаешь, что я тебе скажу: червячок-то был прав. Все мои предприятия были обречены с самого начала, и все это из-за нашего двойничества.
   Клем назвал выражение лица Сартори трагическим, и, в своем роде, оно действительно этого заслуживало. Но какое известие могло повергнуть его в такое отчаяние? Надо было обязательно спровоцировать его на признание — сейчас или никогда.
   — Видел я твою империю, — сказал Миляга. — Она распалась не потому, что на ней было какое-то проклятие. Ты построил ее из дерьма — поэтому она и рухнула.
   — Но как ты не понимаешь, ведь в этом и состояло проклятие! Я был ее архитектором, но я был и тем судьей, который проклял ее никчемность. Я был настроен против самого себя с самого начала, но никогда об этом не догадывался.
   — Теперь догадался?
   — Яснее и быть ничего не может.
   — Вот как? Это потому, что теперь ты видишь себя павшим так низко. В дерьме и в грязи? В этом дело?
   — Нет, брат, — сказал Сартори. — Это потому, что у меня перед глазами — ты…
   — Я?
   Сартори пристально смотрел на него; глаза его стали наполняться слезами.
   — Она думала, что я — это ты…— пробормотал он.
   — Юдит?
   — Целестина. Она ведь не знала, что нас двое. Да и откуда ей было знать? Поэтому, увидев меня, она обрадовалась. По крайней мере, сначала.
   В этих словах слышалась такая тяжелая скорбь, которую Миляга никак не ожидал от Сартори, и в ней не было ничего притворного. Сартори действительно страдал, словно его постигло какое-то ужасное проклятие.
   — А потом она учуяла меня, — продолжал он. — Она сказала, что от меня воняет злом и что я вызываю у нее отвращение.
   — Ну и почему это тебя так взволновало? — сказал Миляга. — Все равно ты собирался ее убить.
   — Нет, — протестующе сказал он. — Вовсе я этого не хотел. Я бы и пальцем ее не тронул, если б она на меня не бросилась.
   — Да ты просто преисполнен любви и нежности.
   — Разумеется!
   — С чего бы это вдруг?
   — Разве ты не сказал, что мы братья?
   — Ну да.
   — Значит, она и моя мать. Разве у меня нет прав хотя бы на часть ее любви?
   — Мать?
   — Да, мать. Она твоя мать, Миляга. Ее трахнул Незримый, а в результате родился ты.
   Миляга был слишком потрясен, чтобы ответить. Его ум сзывал всевозможные тайны и загадки из самых дальних уголков его сознания — все они разрешались благодаря этому новому откровению, — и загадки переполнили его до краев.
   Сартори вытер слезы.
   — Я был рожден для того, чтобы стать Дьяволом, брат, — сказал он. — Пусть катятся в Ад твои Небеса. Теперь ты понимаешь? Любой мой план, любой честолюбивый замысел — это насмешка над самим собой, потому что половина моего я, которую я взял от тебя, стремится к любви, славе и великим делам, а та половина, которая досталась мне от нашего Отца, знает, что все это — дерьмо, и сводит мои усилия на нет. Я уничтожаю самого себя, брат. Мой удел — разрушение, и мне не уйти от него до конца света.
   После долгих улещиваний спасители Целестины наконец-то убедили ее покинуть лабиринт и подняться в вестибюль. Хотя, когда вошел Клем, она едва ли могла пошевелить пальцем от слабости, в ответ на его утешения и уговоры она решительно заявила, чтобы ее оставили в покое; она предпочтет остаться в подвале и встретить здесь свою смерть. Опыт работы с бездомными позволил Клему одолеть ее сопротивление. Он не спорил с ней, но и не уходил. Стоя на пороге, он говорил ей, что, наверное, она действительно права — нет никакого смысла портить себе глаза зрелищем палящего солнца. Через некоторое время она огрызнулась на эту фразу и заявила, что вовсе так не считает, а если б у него была хоть капелька благородства, он постарался бы хоть немного утешить ее в ее страданиях. Неужели он хочет сдохнуть, как животное, — в неволе и в темноте? Он признал свою ужасную ошибку и сказал, что если она хочет выбраться отсюда в окружающий мир, он сделает все, что может, чтобы ей помочь.
   Успешно завершив эту тактическую операцию, он послал Понедельника подогнать машину Юдит к самому подъезду и принялся за трудное дело извлечения Целестины на свет божий. Деликатный момент возник при выходе из камеры, когда женщина, заметив Юдит, отказалась было от своего намерения покидать это место и заявила, что не желает иметь дело с этой сквернавкой. Юдит ничего не ответила, а Клем — сама тактичность — послал ее в машину за одеялами. Путешествие к лестнице продвигалось медленно, и несколько раз она просила его остановиться, яростно цепляясь за него и заявляя, что дрожит не от страха, а из-за того, что ее тело не привыкло к такой свободе, и что если кто-нибудь, а в особенности эта сквернавка, позволит себе отпустить какое-нибудь замечание по поводу этой дрожи, то он должен заставить ее замолчать.
   Вот так, то держась за Клема, то, мгновение спустя, требуя, чтобы он не прикасался к ней, иногда совсем слабея, а в следующий миг поднимаясь со сверхъестественной энергией в мышцах, пленница Роксборо и покинула свою тюрьму после двухсотлетнего заточения и вышла навстречу дневному свету.
   Но Башня еще не истощила запас своих сюрпризов. Проводя Целестину через вестибюль, он замер, устремив глаза на дверь — скорее не на дверь даже, а на льющийся сквозь нее солнечный свет. В нем золотились мириады мельчайших частичек: пыльца и семена деревьев и растений, пыль, занесенная сюда с шоссе. Хотя в воздухе не чувствовалось ни малейшего ветерка, в солнечном луче происходил причудливый танец.
   — У нас посетитель, — сказал Клем.
   — Здесь? — спросила Юдит.
   — Вон там, впереди.
   Она посмотрела на свет. Хотя ничего похожего на человеческий силуэт различить было нельзя, частицы двигались отнюдь не произвольно. В их танце заключался какой-то организующий принцип, и Клем, похоже, знал, как его зовут.
   — Тэйлор, — сказал он голосом, хриплым от волнения. — Тэйлор здесь.
   Он оглянулся на Понедельника, и тот, не нуждаясь в дополнительных просьбах, немедленно приблизился, чтобы поддержать Целестину. Она вновь была на грани потери сознания, но когда Клем направился к освещенной двери, она подняла голову и вместе со всеми стала смотреть ему вслед.
   — Ведь это ты, правда? — сказал он тихо.
   В ответ танец пылинок стал еще более оживленным.
   — Я так и думал, — сказал Клем, остановившись в паре ярдов от границы солнечного пятна
   — Чего он хочет? — спросила Юдит. — Ты можешь понять его?
   Клем оглянулся на нее. На лице его смешались благоговение и испуг.
   — Он хочет, чтобы я впустил его, — ответил он. — Он хочет быть здесь. — Он похлопал себя по груди. — Внутри меня.
   Юдит улыбнулась. Пока день принес не слишком много хороших новостей, но вот была одна из них — возможность союза, который никогда не казался ей осуществимым. Но Клем колебался, сохраняя дистанцию между собой и пятном.
   — Я не уверен, смогу ли я, — сказал он.
   — Но он же не сделает тебе больно, — сказала Юдит.
   — Я знаю, — сказал Клем, оглядываясь на свет. Позолоченная пыль пришла в еще более лихорадочное движение. — Дело не в боли…
   — Что же тогда?
   Он покачал головой.
   — У меня уже есть опыт, парень, — сказал Понедельник. — Просто закрой глаза и думай об Англии.
   У Клема вырвался тихий смешок. Он по-прежнему смотрел на свет, когда Юдит привела последний аргумент.
   — Ты любил его, — сказала она.
   Смех застрял у Клема в горле, и в полной тишине, что за этим последовала, он прошептал:
   — Я по-прежнему его люблю.
   Он напоследок оглянулся на нее и улыбнулся. Потом он шагнул в свет.
   Зрелище имело самый обыденный вид: человек шагнул в лучи солнечного света, льющегося сквозь стеклянную дверь. Но Юдит видела в нем значение, которое раньше никогда бы не открылось ей, и в памяти у нее всплыло предостережение Оскара. Когда они готовились к поездке в Изорддеррекс, он сказал ей, что она вернется на Землю изменившейся и увидит свой привычный мир новыми глазами. Теперь она убедилась в этом. Возможно, солнечный свет всегда был таким таинственным, а двери всегда намекали на переход, более значительный. нежели из одного помещения в другое, но раньше она нс замечала этого, вплоть до настоящего момента.
   Клем простоял под лучами секунд, наверное, тридцать подставив свету свои открытые ладони. Потом он обернулся к ней, и она увидела, что Тэйлор уже в нем. Если бы ее попросили конкретно указать, в каких местах она ощущает его присутствие, она не смогла бы этого сделать. Лицо Клема не изменилось ни в чем, разве что в таких тонких нюансах — наклон головы, подвижность губ, — которые невозможно было зафиксировать глазом. Но Тэйлор был внутри него, вне всяких сомнений. А вместе с ним в Клеме появилась и спешка, которой не было еще минуту назад.
   — Выведите отсюда Целестину, — сказал он Юдит и Понедельнику. — Там наверху происходит что-то ужасное.
   Он стремительно двинулся к лестнице.
   — Тебе нужна помощь? — спросила Юдит.
   — Нет. Оставайся с ней. Она нуждается в тебе.
   В ответ на это Целестина произнесла свои первые слова, с тех пор как она покинула камеру:
   — Я в ней не нуждаюсь, — сказала она.
   Клем немедленно развернулся и приблизился к женщине лицом к лицу так, что их носы разделяло расстояние не более дюйма.
   — Знаете, леди, я нахожу, что мне трудно испытывать к вам симпатию, — отрезал он.
   Юдит громко рассмеялась, услышав, как в голосе Клема явственно пробиваются раздражительные нотки Тэйлора. Она позабыла уже, насколько их характеры дополняли друг друга, пока болезнь не выпила из Тэя всю желчь и уксус.
   — Мы сюда пришли из-за тебя, помни это, — сказал Тэй. — И ты бы до сих пор ковырялась бы в пупке у себя в подвале, если б Джуди не привела нас.
   Глаза Целестины сузились от ярости.
   — Так отведите меня назад, — сказала она.
   — А вот за это…— сказал Тэй. Юдит задержала дыхание — ведь не потащит же он ее обратно в конце концов? — …я собираюсь наградить тебя пламенным поцелуем и очень вежливо попросить перестать корчить из себя сварливую старую каргу. — Он чмокнул ее в нос. — А теперь за дело, — сказал он Понедельнику, и прежде чем Целестина нашлась с ответом, он уже двинулся к лестнице, одолел первый пролет и скрылся из виду.
   Утомленный своими скорбными излияниями, Сартори отвернулся от Миляги и двинулся к стулу, на котором он сидел в самом начале разговора. Шел он не спеша, наградив пинками несколько аморфных сгустков, которые кинулись изъявлять ему свою рабскую преданность, и помедлив у трупа Годольфина. Внимательно оглядев, он качнул его, словно маятник, так что на протяжении дальнейшего пути к его маленькому трону подвешенное тело то заслоняло, то вновь открывало его Миляге. Перипетерии окружили его льстивой толпой, но Миляга не собирался дожидаться, пока Сартори натравит их на него. Его Двойник не стал менее опасным, выплеснув перед ним все свое отчаяние; напротив, он, похоже, отбросил последнюю надежду на примирение между ними. Отбросил ее и Миляга. Настало время положить всему этому конец, а иначе Дьявол, в которого Сартори решил окончательно перевоплотиться, вновь разрушит Великий Замысел. Миляга набрал в легкие воздуха. Как только его брат повернется, пневма вылетит и сделает свое дело.
   — А почему ты вообще решил, что можешь убить меня? — спросил Сартори, не оборачиваясь. — Папаша Бог в Первом Доминионе, мамаша издыхает в подвале Ты один. Все, что у тебя есть, это твое дыхание.
   Тело Годольфина продолжало раскачиваться между ними. Сартори по-прежнему стоял к Миляге спиной.
   — А если ты уничтожишь меня, то что случится с тобой? Ты об этом подумал? Может быть, убивая меня, ты убьешь и себя?
   Миляга прекрасно знал, что Сартори способен сеять подобные сомнения хоть целые сутки напролет. Ремесло взращивания новых возможностей на благодатной почве было дополнением к его собственному дару соблазнителя Но его такими штучками не остановишь. С пневмой наготове он двинулся на Сартори, на мгновение помедлив лишь для того, чтобы пропустить качающийся труп. Оставив Годольфина у себя за спиной, он остановился. Сартори по-прежнему не оборачивался, и Миляге не оставалось ничего другого, как потратить часть убийственного дыхания на слова.
   — Посмотри мне в глаза, брат, — сказал он.
   Он увидел, как Сартори начал оборачиваться, но прежде чем перед ним возникло его лицо, за спиной у него раздался какой-то звук. Обернувшись, Миляга увидел третье действующее лицо — Годольфина, труп которого сорвался с виселицы. Он успел заметить угнездившихся в нем Овиатов, а потом тело навалилось на него. Казалось бы, увернуться было легко, но твари не просто угнездились в трупе — они внедрились в прогнившую мускулатуру Годольфина, осуществив воскрешение, о котором умолял Милягу Сартори. Труп вцепился в него мертвой хваткой и своим весом, к которому прибавился вес вселившихся в него Овиатов, увлек Милягу на колени. Пневма вышла из него в виде безвредного выдоха, и прежде чем он успел выхватить изо рта следующую, руки его были заломлены за спину.
   — Никогда не стой спиной к мертвецу, — сказал Сартори, наконец-то показав свое лицо.
   Несмотря на то, что он сумел обезвредить врага одним быстрым маневром, победного ликования в его голосе не слышалось. Он обратил свой скорбный взгляд к облаку перипетерий, которое служило Годольфину виселицей, и большим пальцем левой руки описал в воздухе крошечный круг. Они немедленно поняли намек.
   — Я более суеверен, чем ты, брат, — сказал Сартори, нашарив за спиной у себя стул и швырнув его вперед. Упав, он не остался лежать на месте, а покатился по комнате, словно движение в воздухе должно было найти себе какое-то соответствие внизу. — Я и пальцем до тебя не дотронусь, — продолжал он. — На тот случай, если человека, убившего своего двойника, действительно ожидают какие-нибудь неблагоприятные последствия. — Он поднял ладони кверху. — Посмотри, на мне нет вины, — сказал он, отступая к занавешенным окнам. — Ты умрешь потому, что мир распадается.
   Пока он говорил, перипетерии принялись угрожающе носиться вокруг Миляги. По отдельности каждая тварь выглядела ничтожно, но вместе они представляли значительную силу. Когда скорость их движения увеличилась, внутри круга возник воздушный поток, достаточно мощный, чтобы поднять в воздух брошенный Сартори стул. Прикрепленные к стенам мелкие предметы — полочки, выключатели, бра — были вырваны вместе с пластами штукатурки; из дверей вылетели ручки; остальные стулья также присоединились к этой тарантелле, круша друг друга в щепки. Даже огромный стол пришел в движение. При виде этого шторма Миляга попытался высвободиться из холодных объятий Годольфина. Будь у него хоть немного времени, он справился бы с этой задачей, но груженный обломками смерч смыкался вокруг него слишком быстро. Все, что он мог сделать, — это склонить голову под градом кусков дерева, штукатурки и стекла. От ударов у него перехватило дыхание. Лишь один раз он поднял глаза на Сартори. Его брат, распластавшись и откинув голову назад, стоял у стены, наблюдая за казнью. Если на лице его и отражалось какое-то чувство, то его можно было назвать негодованием. Он выглядел, как невинная овечка, вынужденная бессильно наблюдать за возмутительной расправой над своим товарищем.