— Пай! — закричал он на ходу. — Ты слышишь меня? Прошу тебя, остановись!
   Слова клубились черными облаками, но не оказывали никакого воздействия на Пая, до тех пор пока Миляга не догадался перейти от просьб к приказу.
   — Пай-о-па. С тобой говорит твой Маэстро. Остановись.
   Мистиф споткнулся, словно на пути перед ним возникло какое-то препятствие. Тихий, жалобный, почти звериный стон боли сорвался с его уст. Но он выполнил приказ того, кто некогда наложил на него заклятие, замер на месте, словно послушный слуга, и стал ждать приближения своего Маэстро.
   Теперь Миляга был от него уже шагах в десяти и мог видеть, как далеко зашел процесс распада. Пай был всего лишь одной из теней во мраке ночи; черты лица его невозможно было разглядеть; тело его стало бесплотным. Лишним доказательством того, что Просвет не несет с собой исцеления, был вид порчи, разросшейся внутри тела Пая. Она казалась куда более реальной, чем тело, которым она питалась; ее синевато-багровые пятна время от времени внезапно вспыхивали, словно угли под порывом ветра.
   — Почему ты встал с постели? — спросил Миляга, замедляя шаг при приближении к мистифу. Тело его казалось таким разреженным, что Миляга боялся развеять его окончательно каким-нибудь резким движением. — Ты ничего не найдешь в Просвете, Пай. Твоя жизнь здесь, со мной.
   Наступила небольшая пауза. Когда же мистиф, наконец, заговорил, голос его оказался таким же бесплотным, как и его тело. Это была едва слышная, страдальческая мольба, исходившая от духа на грани полного изнеможения.
   — Во мне не осталось жизни, Маэстро, — сказал он.
   — Позволь мне об этом судить. Я поклялся, что никогда больше не расстанусь с тобой, Пай. Я буду ухаживать за тобой, и ты поправишься. Теперь я вижу, что не надо было привозить тебя сюда. Это было ошибкой. Прости, если это причинило тебе боль, но я заберу тебя отсюда…
   — Никакая это не ошибка. У тебя были свои причины, чтобы оказаться здесь.
   — Ты — моя причина, Пай. Пока ты не нашел меня, я не знал, кто я такой, и если ты покинешь меня, я снова себя забуду.
   — Нет, не забудешь, — сказал он, поворачивая к Миляге Размытый контур своего лица. Хотя не было видно даже искорок, которые могли бы подсказать расположение глаз, Миляга знал, что мистиф смотрит на него. — Ты — Маэстро Сартори. Примиритель Имаджики. — Он запнулся и долго не мог произнести ни слова. Когда голос вернулся к нему, он был еще более хрупким, чем раньше. — А еще ты — мой хозяин, и мой муж, и мой самый любимый брат…и если ты прикажешь мне остаться, то я останусь. Но если только ты любишь меня, Миляга, то, прошу тебя…пожалуйста…дай…мне…уйти.
   Едва ли с чьих-то уст срывалась когда-нибудь более простая и красноречивая мольба, и если бы только Миляга был абсолютно уверен в том, что по другую сторону Просвета находится Рай, готовый принять дух Пая, он немедленно отпустил бы его, какие бы мучения ему это ни принесло. Но он считал и не побоялся сказать об этом, даже в такой близости от Просвета.
   — Это не Рай, Пай. Может быть, там есть Бог, а может быть, и нет. Но пока мы не узнаем…
   — Ну почему ты не отпустишь меня, чтобы я сам во всем убедился? Во мне нет страха. Это тот самый Доминион, где был сотворен мой народ. Я хочу увидеть его. — В этих словах Пая Миляга расслышал первый намек на чувство. — Я умираю, Маэстро. Мне надо лечь и уснуть.
   — А что, если там ничего нет, Пай? Что, если там только пустота?
   — Лучше пустота, чем боль.
   Миляга не нашел, что возразить.
   — Тогда, наверное, тебе лучше уйти, — сказал он, желая найти более нежные слова для освобождения Пая от его зависимости, но не в силах скрыть свое отчаяние за банальностями. Как ни сильно было в нем желание избавить Пая от страданий, оно не могло перевесить стремление удержать мистифа при себе. Не могло оно и полностью уничтожить в нем чувство собственности, которое, при всей своей непривлекательности, также входило составной частью в его отношение к мистифу.
   — Я хотел бы, чтобы мы совершили это последнее путешествие вместе, Маэстро, — сказал Пай. — Но я знаю, что тебе предстоит работа. Великая работа.
   — И как мне справиться с ней без тебя? — сказал Миляга, зная, что это никудышная уловка, и стыдясь ее, но решившись не отпускать мистифа до тех пор, пока не будут высказаны вслух все доводы, призывающие его остаться.
   — Ты остаешься не в одиночестве, — сказал Пай. — Ты уже повстречался с Тиком Ро и со Скопиком. Оба они были членами последнего Синода и готовы начать работу над Примирением вместе с тобой.
   — Они Маэстро?
   — Теперь — да. В прошлый раз они были еще новичками, но сейчас они хорошо подготовлены. Они будут действовать в своем Доминионе, ты — в своем.
   — Они ждали все это время?
   — Они знали, что ты придешь. А не ты, так кто-нибудь другой вместо тебя.
   А ведь он обошелся с ними так скверно, — подумал Миляга, — в особенности, с Тиком Ро.
   — Кто будет представлять Второй Доминион? — сказал он. — И Первый?
   — В Изорддеррексе был один Эвретемек, который собирался участвовать в Примирении от имени Второго Доминиона, но его уже нет в живых. Он и в прошлый раз был уже старым и не смог дождаться второй попытки. Я попросил Скопика подыскать ему замену.
   — А здесь?
   — Вообще-то, я надеялся, что эта честь выпадет мне, но теперь тебе придется найти кого-то другого. Не будь таким потерянным, Маэстро. Пожалуйста, прошу тебя, ведь ты был великим Примирителем…
   — Из-за меня все пошло насмарку В этом и состоит мое величие?
   — Во второй раз все будет иначе.
   — Ведь я даже не знаю, как проводятся ритуалы.
   — Через некоторое время ты вспомнишь.
   — Как?
   — Все, что было нами сделано, сказано и почувствовано, до сих пор дожидается тебя на Гамут-стрит. Все наши приготовления. Все наши обсуждения и споры. И даже я сам, собственной персоной.
   — Мне недостаточно воспоминаний, Пай.
   — Я знаю…
   — Я хочу быть с тобой, настоящим, из плоти и крови…навсегда.
   — Может быть, когда Имаджика вновь обретет единство и Первый доминион откроется, ты найдешь меня.
   В этом заключалась какая-то крошечная надежда, но он не знал, спасет ли она его от полного отчаяния, когда мистиф исчезнет.
   — Можно мне идти? — спросил Пай.
   Никогда еще Миляга не произносил слога, который дался бы ему так трудно.
   — Да, — сказал он.
   Мистиф поднял руку, которая была не более чем пятипалым сгустком дыма, и поднес ее к губам Миляги. Физического прикосновения Миляга не почувствовал, но сердце рванулось у него из груди.
   — Мы не потеряем друг друга, — сказал Паи. — Прошу тебя, верь в это.
   Потом мистиф отнял руку, повернулся и пошел в сторону Просвета. До него оставалось около дюжины ярдов, и чем ближе подходил к нему мистиф, тем быстрее билось сердце Миляги, и так уже чуть не сошедшее с ума от прикосновения Пая. Его удары отдавались у него в голове громовым звоном. Даже сейчас, уже зная, что он не может вернуть назад дарованную свободу, Миляга неимоверными усилиями удерживал себя от того, чтобы не броситься за Паем и не заставить его помедлить хотя бы одну секунду, чтобы еще раз услышать его голос, постоять с ним рядом, побыть тенью тени.
   Пай не стал оглядываться. С жестокой легкостью он ступил на ничейную землю между твердой реальностью и царством ничто. Миляга не стал отводить взгляд и продолжал смотреть ему вслед с твердостью, скорее вызывающей, чем героической. Мистиф был стерт, словно набросок, который уже сослужил службу своему создателю и был уничтожен за ненадобностью. Но в отличие от наброска, который — сколько его ни стирай — все равно оставляет на листе следы ошибки художника, Пай исчез полностью и окончательно, и безупречная пустота сомкнулась за ним. Если бы Миляга не удерживал мистифа в своей памяти — этой ненадежной книге, — можно было бы подумать, что его вообще никогда не существовало.

Глава 41

   Когда он вернулся к лагерю, его встретили взгляды пятидесяти или более человек, собравшихся у двери. Все они, хотя и с некоторого расстояния, без сомнения, стали свидетелями того, что только что произошло. Пока он проходил мимо, никто не осмелился и кашлянуть. Потом он услышал у себя за спиной нарастающий шепот, словно гул насекомых. Неужели им нечем заняться, кроме как сплетнями о его горе? — подумал он. Чем скорее он уйдет отсюда, тем лучше. Он распрощается с Эстабруком и Флоккусом и немедленно покинет это место.
   Он вернулся к постели Пая, надеясь найти что-нибудь на память о нем, но единственным знаком его присутствия была вмятина на подушке на том месте, где лежала его прекрасная голова. Ему захотелось самому прилечь ненадолго на постель Пая, но вокруг было слишком много людей, чтобы позволить себе такую слабость. Он даст волю скорби позже, за пределами этих полотняных стен.
   Миляга приготовился уйти, но в этот момент появился Флоккус. Его гибкое тело пританцовывало, как у боксера, ожидающего удара.
   — Прости мне мое вторжение, — сказал он.
   — Я так или иначе собирался тебя найти, — сказал Миляга. — Чтобы сказать тебе спасибо и до свидания.
   — Прежде чем ты уйдешь, — сказал Флоккус, судорожно моргая, — меня попросили передать тебе…— Пот словно смыл с его лица всю краску; запинался он на каждом слове.
   — Прости меня за мое грубое поведение, — сказал Миляга, пытаясь как-то успокоить его. — Ты делал все, что мог, а в награду получал от меня только несправедливые упреки.
   — Не стоит извиняться.
   — Пай должен был уйти, а я должен был остаться. Вот и все.
   — Как хорошо, что ты вернулся, — бормотал Флоккус. — Какая радость, Маэстро, какая радость.
   Это обращение навело Милягу на догадку.
   — Флоккус? Ты что, боишься меня? — спросил он. — Ведь я же вижу, что боишься.
   — Боюсь? Ну, как сказать, ну, в общем-то. Да. В некотором роде. Да. То, что там случилось: ты подошел так близко к Просвету, и тебя не затянуло туда, а потом — ты так изменился …— Тут только Миляга обратил внимание, что черное облако до сих пор облепляло его. — …Так вот, все это представляет дело совсем в другом свете. Я не понимал, прости меня, это было очень глупо с моей стороны, но, понимаешь, я не понимал, что нахожусь в обществе, ну, как это сказать, такой силы. Если я, понимаешь, там, что ли, чем-то, так сказать, обидел или оскорбил…
   — Нет, что ты.
   — Ну, я мог вести себя слишком вольно.
   — Мне было приятно быть в твоем обществе, Флоккус.
   — Спасибо, Маэстро. Спасибо. Спасибо.
   — Пожалуйста, перестань меня благодарить.
   — Хорошо. Непременно. Спасибо.
   — Ты говорил, что должен мне что-то передать.
   — Я должен? Да, я должен.
   — От кого?
   — От Афанасия. Ему очень хотелось бы вас увидеть.
   Вот и третий человек, с которым он должен попрощаться, подумал Миляга.
   — Только отведи меня к нему, если можешь, — сказал он, и Флоккус, безмерно счастливый, что остался в живых после этого разговора, повел его прочь от пустой постели.
   За те несколько минут, которые отняло у них путешествие по телу полотняного зверя, ветер, почти неощутимый в сумерках, стал подниматься с новой яростью. К тому времени, когда Флоккус провел его в комнату, где ждал его отец Афанасий, стены лагеря бешено сотрясались. Пламя расположенных на полу светильников трепетало при каждом порыве ветра, и в его отблесках Миляга увидел, какое скорбное место Афанасий избрал для их расставания. Комната служила моргом: весь пол ее был завален трупами, закутанными в самые разнообразные тряпки и покрывала. Некоторые были аккуратно завернуты, большинство — едва прикрыты. Еще одно доказательство того, что и так уже было ясно: никакими целительными свойствами это место не обладало. Но ни время, ни место не располагали к тому, чтобы вести этот спор. Не стоило оскорблять чужую веру, когда ночной ветер сотрясал стены, а под ногами валялись мертвецы.
   — Хотите, чтобы я остался? — спросил Флоккус у Афанасия, уже перестав надеяться на освобождение.
   — Нет, нет. Идите, разумеется, — ответил Афанасий.
   Флоккус повернулся к Миляге и отвесил ему небольшой поклон.
   — Для меня это было большой честью, сэр, — сказал он и поспешно удалился.
   Когда Миляга вновь обернулся к Афанасию, тот уже стоял в дальнем конце морга, пристально глядя на одно из завернутых в саван тел. Перед приходом в это мрачное место он переоделся, сменив свой свободный яркий плащ на синие одеяния такого темного оттенка, что они казались почти черными.
   — Итак, Маэстро…— сказал он. — Я искал Иуду в нашем стане и пропустил тебя. Весьма неосторожно с моей стороны, не так ли?
   Все это было произнесено доброжелательным светским тоном, что сделало и без того туманное заявление вдвойне загадочным для Миляги.
   — Что ты хочешь сказать? — спросил он.
   — Я хочу сказать, что ты обманом проник в наш лагерь, а теперь собираешься удалиться, не заплатив цену за осквернение святыни.
   — О каком обмане идет речь? — сказал Миляга. — Мистиф был болен, и я думал, что здесь он может поправиться. А если я не сумел соблюсти какие-то формальности там у Просвета, то, надеюсь, вы простите меня. У меня не было времени пройти курс теологии.
   — Мистиф не был болен. А если и был, то ты сам сделал его больным, чтобы втереться в наши ряды. Даже не пытайся возражать. Я видел, что ты там делал. Что собирается сделать мистиф? Доложить о нас Незримому?
   — Ты не мог бы сказать поточнее, в чем конкретно ты меня обвиняешь?
   — Я даже задумывался, действительно ли ты пришел из Пятого Доминиона, или это тоже часть заговора?
   — Нет никакого заговора.
   — Но я слышал слова о том, что революция и теология — две несовместимые вещи, что, разумеется, кажется нам очень странным. Как вообще одно можно отделить от другого? Если ты собираешься изменить хотя бы крошечную деталь в своей жизни, ты должен отдавать себе отчет в том, что рано или поздно последствия этого изменения достигнут божественных ушей, и тогда тебе надо держать ответы наготове.
   Миляга выслушал всю эту тираду, думая, не проще ли уйти отсюда и оставить Афанасия бредить в одиночку. Было совершенно очевидно, что ни в одном его слове нет ни капли смысла. Но он чувствовал себя обязанным проявить немного терпения, хотя бы в благодарность за те мудрые слова, которые он произнес над ними во время венчания.
   — Так ты думаешь, что я являюсь участником какого-то заговора? — спросил Миляга. — Я правильно понял?
   — Я думаю, что ты — убийца, лжец и агент Автарха, — сказал Афанасий.
   — И это ты меня называешь лжецом? Интересно, кто внушил этим бедным мудакам, что они могут получить здесь исцеление, я или ты? Ты только посмотри на них! — Он повел рукой вдоль рядов. — Ты называешь это исцелением? Что-то не похоже. И если бы они могли набрать в грудь воздуха…
   Он наклонился и сдернул саван с ближайшего трупа. Перед ним оказалось лицо хорошенькой женщины. Глаза ее остекленели. Собственно говоря, они и были из стекла. Само же лицо было вырезано из дерева и раскрашено. Он потянул простыню дальше, слыша грубый, суровый смех Афанасия. На руках женщина держала ребенка. Голову его окружал позолоченный нимб, а его крошечная ручка была поднята в благословляющем жесте.
   — Она лежит очень неподвижно, — сказал Афанасий. — Но пусть это тебя не введет в заблуждение. Она не мертва.
   Миляга подошел к другому телу и сдернул с него покрывало. Под ним оказалась вторая Мадонна, выдержанная в более барочной манере, чем первая. Глаза ее закатились в блаженном обмороке. Он выпустил покрывало из рук.
   — Ну что, ослаб, Маэстро? — сказал Афанасий. — Ты очень хорошо скрываешь свой страх, но меня тебе не обмануть.
   Миляга вновь оглядел комнату. На полу лежало по меньшей мере тридцать тел.
   — Это что, все Мадонны? — спросил он.
   Приняв изумление Миляги за проявление тревоги, Афанасий сказал:
   — Теперь я вижу твой страх. Эта земля посвящена Богине.
   — Почему?
   — Потому что предание учит, что на этом месте тягчайшее преступление было совершено против Ее пола. Здесь неподалеку была изнасилована женщина из Пятого Доминиона, а дух Пресвятой Богородицы почиет всюду, где бы ни случилась такая гнусность. — Он опустился на корточки и почтительно снял покрывало еще с одной статуи. — Она с нами, — сказал он. — В каждой статуе. В каждом камне. В каждом порыве ветра. Она благословляет нас, потому что мы осмелились приблизиться к Доминиону Ее врага.
   — Какого врага?
   — Тебе что, не разрешается произносить Его имя, не падая при этом на колени? — спросил Афанасий. — Я говорю о Хапексамендиосе, твоем Господе, Незримом. Ты можешь открыто признаться в этом. Почему бы и нет? Ты теперь знаешь мой секрет, а я — твой. Мы прозрачны друг для друга. Однако, прежде чем ты уйдешь, я хотел бы задать тебе один вопрос…
   — Какой?
   — Как ты узнал, что мы поклоняемся Богине? Флоккус сказал тебе, или Никетомаас?
   — Никто мне не говорил. Я этого не знал, да и дела мне до этого нет. — Он двинулся к Афанасию. — Я не боюсь твоих Мадонн.
   Он выбрал одну из статуй и сдернул покров, открыв ее всю — от сверкающего венца до опирающихся на облака ступней. Присев на корточки, в той же позе, что и Афанасий, Миляга прикоснулся к сплетенным пальцам статуи.
   — По крайней мере, они красивы, — сказал он. — Я сам когда-то был художником.
   — Ты силен, Маэстро, в этом тебе не откажешь. Честно говоря, я думал, что Наша Госпожа поставит тебя на колени.
   — То я должен был падать на колени перед Хапексамендиосом, теперь — перед Девой…
   — Первое — из преданности, второе — из страха.
   — Жаль тебя разочаровывать, но мои ноги принадлежат мне одному. И я опускаюсь на колени, когда захочу. И если захочу.
   На лице Афанасия отразилось недоумение.
   — Похоже, ты действительно в это веришь, — сказал он.
   — Да уж, черт возьми. Не знаю уж, в каком заговоре я, по-твоему, участвовал, но клянусь, что все это бредни.
   — Может быть, ты даже в большей степени являешься Его орудием, чем я предполагал вначале, — сказал Афанасий. — Может быть, ты не ведаешь о Его целях.
   — Ээ, нет, — сказал Миляга. — Я знаю, для какого дела я рожден, и не вижу причин стыдиться его. Если я могу примирить Пятый Доминион с остальными, я сделаю это. Я хочу, чтобы Имаджика была единой, и, по-моему, тебе от этого будет только польза. Поедешь в Ватикан и найдешь там столько Мадонн, сколько за всю жизнь не видел.
   Словно вдохновленный его словами, ветер ударил по стенам с новой силой. Один порыв проник в комнату, поднял в воздух несколько легких покрывал и погасил светильник.
   — Он не спасет тебя, — сказал Афанасий, явно считая, что ветер поднялся специально для того, чтобы унести Милягу. — Не спасет тебя и твое неведение, пусть даже оно и охраняло тебя до сих пор.
   Он оглянулся на статуи, которые он изучал в тот момент, когда Флоккус прощался с Милягой.
   — Госпожа, прости нас, — сказал он, — за то, что мы делаем это у тебя на глазах.
   Судя по всему, слова эти были сигналом. Четверо лежащих тел сели и стащили с себя саваны. На этот раз под ними оказались не Мадонны, а мужчины и женщины из Ордена Голодарей, сжимавшие в руках кинжалы в форме полумесяцев. Афанасий оглянулся на Милягу.
   — Желаешь ли ты перед смертью принять благословение Нашей Госпожи? — спросил он.
   Миляга услышал, что за спиной у него кто-то уже затянул молитву. Оглянувшись, он увидел у себя за спиной еще троих убийц, двое из которых также были вооружены луной в последней четверти, а третья — девочка, не старше Хуззах, голая по пояс, с мышиной мордочкой — носилась вдоль рядов, сдирая со статуй покрывала. Среди них не было и двух одинаковых. Мадонны из камня, Мадонны из дерева, Мадонны из гипса. Мадонны такой грубой работы, что их едва можно было узнать, и Мадонны, выполненные с таким тщанием и законченностью, что казалось, они вот-вот втянут воздух в легкие. Хотя еще несколько минут назад Миляга прикоснулся к одной из них без всякого вреда для себя, теперешнее зрелище вызвало у него легкую тошноту. Может быть, Афанасию было известно о Маэстро нечто такое, чего не знал и сам Миляга? Может быть, образ Мадонны имеет над ним какую-то власть, подобную той, которой порабощало его в прошлом тело обнаженной женщины или женщины, обещающей наготу?
   Но что бы за тайна здесь ни скрывалась, он не собирался раздумывать над ней сейчас, позволив Афанасию зарезать его, как теленка. Он сделал вдох и поднес ладонь ко рту в тот же самый момент, когда Афанасий взялся за свое оружие. Дыхание оказалось быстрее клинка. Миляга выпустил пневму — не в самого Афанасия, а в землю перед ним. Она ударилась о камни, и канонада осколков обрушилась на Афанасия. Он выронил нож и зажал лицо руками, вопя не только от боли, но и от ярости. Если в его крике и содержался какой-то приказ, то убийцы либо не расслышали его, либо проигнорировали, стараясь держаться от Миляги подальше. Он двинулся к их раненому предводителю сквозь серое облако каменной пыли. Афанасий лежал на боку, приподняв голову и опираясь на локоть. Миляга опустился перед ним на корточки и осторожно оторвал руки Афанасия от лица. Глубокий порез виднелся под левым глазом, и еще один — над правым. Оба они, как и целое множество более мелких царапин, обильно кровоточили. Но ни одна из ран не могла стать бедствием для человека, который носил их так, как другие носят драгоценности. В конце концов они затянутся и пополнят его коллекцию шрамов.
   — Отзови своих убийц, Афанасий, — сказал Миляга. — Я пришел сюда не для того, чтобы причинять кому-то вред, но если ты вынудишь меня, ни один из них не уйдет отсюда живым. Ты меня понял? — Он взял Афанасия за плечо и помог ему встать на ноги. — Ну же, давай.
   Афанасий стряхнул с себя руку Миляги и оглядел свои когорты сквозь кровавый дождь, идущий у него перед глазами.
   — Пропустите его, — сказал он. — Наше время еще придет.
   Убийцы расступились, освобождая Миляге проход к двери, хотя ни один из них не только не убрал в ножны, но и не опустил своего оружия. Миляга двинулся к двери, ненадолго задержавшись лишь ради последнего замечания.
   — Мне не хотелось бы убивать человека, который обвенчал меня с Пай-о-па, — сказал он, — так что, прежде чем снова начать за мной охоту, еще раз проверьте доказательства моей вины, в чем бы она ни заключалась. И посоветуйтесь со своим сердцем. Я не враг вам. Все, что я хочу, — это исцелить Имаджику. Разве ваша Богиня не хочет того же самого?
   Если Афанасий и хотел ответить, он оказался слишком медлителен. Прежде чем он успел раскрыть рот, откуда-то снаружи послышался крик, спустя мгновение — еще один, потом еще, потом — десятки криков, исполненных боли и страха. Приносившие их порывы ветра превращали их в пронзительное карканье, царапающее барабанные перепонки. Когда Миляга повернулся к двери, ветер уже гулял по всей комнате, а в тот момент, когда он двинулся к выходу, одна из стен, словно подхваченная рукой великана, зашаталась и поднялась в воздух. Ветер, несущий с собой груз панических воплей, бросился внутрь, переворачивая светильники. Разлившееся масло загорелось от тех самых язычков пламени, которые оно питало, и в ярком свете желтых огненных шаров Миляга увидел сцены хаоса, разворачивающиеся со всех сторон. Убийцы опрокинулись, подобно светильникам, не в силах противостоять мощному напору ветра. Миляга заметил, как один из них напоролся на свой собственный кинжал. Другой упал в лужу масла и был мгновенно охвачен пламенем.
   — Какого духа ты вызвал? — завопил Афанасий.
   — Я здесь ни при чем, — крикнул Миляга в ответ.
   Афанасий провизжал какое-то новое обвинение, но оно потонуло в грохоте нарастающей катастрофы. Другая стена комнаты была унесена ветром в одно мгновение. Ее лохмотья поднялись в воздух, словно занавес, открывающий перед зрителями сцену бедствия и разрушения. Буря трудилась над всем лагерем, старательно потроша того великолепного алого зверя, внутрь которого Миляга вошел с таким благоговейным ужасом. Стена за стеной рвались в клочки или вырывались ветром из земли. Державшие их колья и веревки разлетались во все стороны, угрожая увечьями и смертью. А позади всего этого хаоса виднелась и его причина: некогда гладкая стена Просвета, которая теперь клубилась, словно каменное небо, которое Миляга видел, стоя под Осью. Похоже, источником этого мальстрема была дыра, проделанная в ткани Просвета. Это обстоятельство придавало вес обвинениям Афанасия. Действительно, находясь под угрозой убийц и Мадонн, не мог ли он невольно вызвать себе на подмогу какого-нибудь духа из Первого Доминиона? Если это действительно так, он должен найти его и усмирить, прежде чем новые, еще более невинные жертвы добавятся к длинному списку погибших из-за него людей.
   Не отрывая глаз от разрыва, он покинул комнату и направился к Просвету. На дороге, по которой он шел, движением управляла буря. Ветер носил взад и вперед следы своих собственных подвигов, возвращаясь к местам, уже сметенным с лица земли во время первого штурма, чтобы подобрать уцелевших, швырнуть их в воздух, словно бурдюки с кровью, и разорвать на части. Порывы ветра забрызгали Милягу красным дождем, но сила, приговорившая к смерти столько мужчин и женщин вокруг, самого его оставила невредимым. Она не могла даже сбить его с ног. Причина? Его дыхание, которое Пай как-то назвал источником всей магии. Черный плащ по-прежнему облегал его, очевидным образом защищая от бури и придавая дополнительный вес, который, нисколько не затрудняя его шагов, делал его устойчивым.