— Твой мистиф неожиданно превратился в верную женушку, — сказал он, тяжело дыша. — С чего бы это? Сначала сам просит встречи со мной, а потом не позволяет мне к нему приблизиться. Может, ему нужно твое разрешение? Так дай его. — Он дотронулся кончиком лезвия до живота Пая. — Ну же. Скажи ему, чтобы он был со мной поласковее, а то ему не жить.
   Миляга очень медленно стал опускать руки, словно взывая к Паю.
   — Не думаю, что у нас есть выбор, — сказал он, переводя взгляд с бесстрастного лица мистифа на упершийся в него клинок, прикидывая, успеет ли пневма снести Н'ашапу голову, до того как тот пустит в ход свой клинок. Н'ашап, разумеется, не был единственным актером на этой сцене. Рядом с ним стояло уже три охранника. Все они были вооружены и уж конечно лучше владели собой.
   — Придется тебе делать, что он хочет, — сказал Миляга и сделал глубокий вдох.
   Н'ашап заметил это. Увидел он и то, как рука Миляги приблизилась ко рту. Даже пьяный, он почувствовал опасность и что-то проорал охранникам в коридоре у него за спиной, отступая в сторону с линии огня.
   Лишенный одной цели, Миляга направил свое дыхание на другую. В тот самый момент, когда пальцы охранников напряглись на курках, пневма устремилась им навстречу, ударив первого с такой силой, что грудь его взорвалась. Сила удара швырнула тело на его товарищей. Один из них тут же упал, и оружие вылетело у него из рук. Второй был на мгновение ослеплен кровью и шрапнелью внутренностей, но быстро сумел восстановить равновесие и непременно снес бы Миляге голову, если бы его цель не пришла в движение, ринувшись в направлении трупа. Охранник дал один яростный залп, но прежде чем он успел выстрелить во второй раз, Миляга подхватил упавшее оружие и открыл ответный огонь. В жилах охранника текло достаточно этакской крови, чтобы стойко сносить летящие в него пули до тех пор, пока одна из них не попала ему в глаз. Он завизжал и рухнул на спину, уронив оружие и зажимая рану обеими руками.
   Проигнорировав третьего охранника, который до сих поп стонал на полу, Миляга подошел к двери камеры. Внутри капитан Н'ашап стоял лицом к лицу с Пай-о-па. Мистиф держался рукой за клинок. Кровь текла из его рассеченной ладони, но капитан больше не пытался причинить ему вред. Он в замешательстве уставился Паю в лицо.
   Миляга замер, зная, что любое вмешательство может вывести Н'ашапа из его озадаченного состояния. Кого бы он ни видел на лице Пая — может быть, шлюху, которая была похожа на его мать? еще одно эхо Тишалулле в этом месте утраченных мамочек? — зрелища этого было достаточно, чтобы удержать его от намерения отсечь Паю пальцы.
   Слезы полились из глаз Н'ашапа. Мистиф не двигался. Взгляд его не отрывался ни на секунду от лица капитана. Похоже, он одерживал победу в битве между желанием Н'ашапа и его смертоубийственными намерениями. Его рука, сжимавшая меч, разжалась. Пальцы мистифа также отпустили меч, и он упал на пол. Звук меча, ударившегося о камень, оказался слишком громким, чтобы Н'ашап, пусть и в трансе, не обратил на него внимания. Он яростно замотал головой, и взгляд его немедленно метнулся с лица Пая на упавшее между ними оружие.
   Мистиф действовал быстро; в два шага он достиг двери. Миляга сделал вдох, но в тот момент, когда рука его поднималась ко рту, он услышал вопль Хуззах. Он бросил взгляд в коридор и увидел, как девочка убегает от двух новых охранников (оба были Этаками), один из которых пытался схватить ее, а другой явно имел виды на Милягу. Пай дернул его за руку и потянул от двери в тот момент, когда Н'ашап, так до конца и не очухавшись, ринулся на них со своим мечом. Момент, когда Миляга мог его уничтожить с помощью пневмы, уже миновал. Все, что Миляга успел сделать, — это нашарить ручку и захлопнуть дверь камеры. Ключ был в замке, и он повернул его в тот самый миг, когда туша Н'ашапа сотрясла дверь с другой стороны.
   Хуззах бежала по коридору, а ее преследователь перекрывал путь между вторым охранником и его целью. Швырнув оружие Паю, Миляга устремился, чтобы подхватить ее прежде, чем она окажется в руках Этака. Она бросилась к нему в объятия, опередив преследователя на шаг, и, увлекая ее за собой, Миляга упал в сторону, освобождая Паю линию огня. Этак осознал угрозу и взялся за свое собственное оружие. Миляга бросил взгляд на Пая.
   — Убей эту суку! — завопил он, но мистиф уставился на оружие у себя в руках так, словно это был кусок дерьма.
   — Пай! Ради Христа! Убей их!
   Теперь мистиф поднял оружие, но, судя по всему, по-прежнему был не в состоянии опустить курок.
   — Давай же! — вопил Миляга.
   Мистиф, однако, замотал головой и стал бы причиной смерти всех троих, если бы два точных выстрела в затылок не уложили охранников на пол.
   — Папа! — воскликнула Хуззах.
   Это действительно оказался сержант. Вместе со Скопиком он появился из облака дыма. Но взгляд его был обращен не к дочери, которую он только что спас от верной смерти. Он был устремлен на двух солдат, которых ему пришлось ради этого убить. Судя по виду, он был крайне потрясен своим поступком. Даже когда Хуззах, всхлипывая от облегчения и страха, подбежала к нему, он едва обратил на нее внимание. Только когда Миляга встряхнул его и сказал, что они должны двигаться, пока у них есть такая возможность, он вышел из транса, обусловленного комплексом вины, и сказал:
   — Это были мои люди.
   — А это — ваша дочь, — ответил Миляга. — Вы сделали правильный выбор.
   Н'ашап продолжал барабанить в дверь камеры и звать на помощь. Помощь должна была скоро подоспеть.
   — Как быстрее всего выбраться отсюда? — спросил Миляга у Скопика.
   — Я хочу сначала выпустить остальных, — ответил Скопик. — Отец Афанасий, Исаак, Скволинг…
   — Нет времени, — сказал Миляга. — Объясни ему, Пай! Либо мы выберемся отсюда сейчас, либо никогда. Пай? Ты с нами?
   — Да…
   — Тогда просыпайся и в путь.
   По-прежнему возмущаясь тем, что они оставляют всех остальных узников под запором, Скопик повел пятерку вверх по черной лестнице. Вскоре они вышли под ночное небо, но не на бруствер, а на голую скалу.
   — Куда теперь? — спросил Миляга. Снизу уже доносился нестройный хор криков. Вне всяких сомнений, Н'ашап был уже освобожден и сейчас, наверное, приказывал объявить общую тревогу. — Мы должны выйти по кратчайшему пути на побережье.
   — Вон там полуостров, — сказал Скопик, указывая Миляге на низкую полоску земли за Колыбелью, едва ли различимую во мраке ночи.
   Этот мрак был их лучшим союзником. Если они будут двигаться достаточно быстро, он скроет их еще до того, как их преследователи смогут узнать, в каком направлении они удалились. К берегу острова спускалась утоптанная дорожка, а Миляга двинулся туда, отдавая себе отчет в том, что каждый из той четверки, которую он ведет за собой, ненадежен. Хуззах — еще ребенок, ее отец до сих пор изнемогает под бременем вины, Скопик косится назад, Пай никак не может оправиться от зрелища кровопролития. Последнее было довольно странно для существа, которого он впервые встретил в обличье убийцы, но это путешествие изменило их обоих.
   Когда они подошли к берегу, Скопик сказал:
   — Извините. Я не могу идти. Вы все идите вперед, а я вернусь и попробую освободить остальных.
   Миляга не стал пытаться переубедить его. — Раз ты так решил, удачи тебе, — сказал он. — А нам надо идти.
   — Конечно, конечно! Пай, извини, дружок, но я просто не смогу жить в мире с собой, если повернусь спиной к другим. Слишком мы долго страдали вместе. — Он взял мистифа за руку. — До того как ты произнесешь это, я буду жить. Я знаю свой долг, и я буду готов, когда настанет час.
   — Я не сомневаюсь в тебе, — сказал мистиф, превращая рукопожатие в объятие.
   — Это случится скоро, — сказал Скопик.
   — Скорее, чем мне хотелось бы, — ответил Пай. Скопик полез обратно на вершину утеса, а Пай присоединился к Миляге, Хуззах и Апингу, которые были уже в десяти ярдах от берега.
   Диалог Пая и Скопика, подразумевающий наличие какой-то известной им обоим тайны, не прошел незамеченным для Миляги. Он еще задаст мистифу свои вопросы. Но не сейчас. До полуострова им идти еще по крайней мере миль шесть, а за ними уже слышался шум погони. Появились первые подчиненные Н'ашапа, готовые к травле, и остров стали прочесывать лучи фонариков. Из стен сумасшедшего дома донеслись крики пленников, которые наконец-то дали волю своей ярости. Шум, как и мрак, мог запутать преследователей, но ненадолго.
   Лучи обнаружили Скопика и опустились на берег, постепенно расширяя сферу поиска. Апинг взял Хуззах на руки, что позволило им двигаться немного быстрее, и Миляга как раз было подумал, что у них появился шанс уцелеть, когда один из фонариков нашарил их. Свет его был слабым на таком расстоянии, но его вполне хватило, чтобы их заметили. Немедленно был открыт огонь. Однако попасть в них было довольно трудно, и ни одна из пуль не пролетела близко.
   — Теперь они нас поймают, — выдохнул Апинг. — Мы должны сдаться. — Он опустил дочку и бросил оружие, повернувшись, чтобы выплюнуть в лицо Миляге обвиняющие слова. — Как я мог послушать вас? Я был безумцем.
   — Если мы будем продолжать так стоять, они пристрелят нас на месте, — ответил Миляга. — И Хуззах тоже. Вы хотите этого?
   — Они не будут стрелять в нас, — сказал он, обняв одной рукой Хуззах и подняв другую руку навстречу лучу. — Не стреляйте! — завопил он. — Капитан? Капитан! Сэр! Мы сдаемся!
   — Мудак! — сказал Миляга и вырвал у него Хуззах.
   Она с готовностью упала в объятия Миляги, но Апинг не собирался ее так легко отпускать. Он обернулся, чтобы отнять ее, но в этот момент пуля щелкнула по льду у их ног. Он оставил Хуззах в покое и повернулся обратно, чтобы предпринять новую попытку обращения. Две пули оборвали его на полуслове одна попала в ногу, другая — в грудь. Хуззах испустила пронзительный крик и, вырвавшись из рук Миляги, упала на землю перед телом отца.
   Секунды, которые они потеряли на попытку капитуляции и смерть Апинга, отделяли малейшую надежду на спасение от полного ее отсутствия. Любой из примерно двадцати преследователей мог теперь спокойно подстрелить их. Даже возглавляющий погоню Н'ашап, который до сих пор не слишком твердо держался на ногах, едва ли мог промахнуться с такого расстояния.
   — Что теперь? — сказал Пай.
   — Будем обороняться на этом самом месте, — ответил Миляга. — У нас нет другого выбора.
   Однако место, на котором они собрались обороняться, становилось таким же неустойчивым, как походка Н'ашапа. Хотя солнца этого Доминиона находились в другом полушарии и от горизонта до горизонта на небе царила ночь, замерзшее Море сотрясала дрожь, которую Пай и Миляга узнали по своему фатальному опыту. Хуззах также ее почувствовала. Она подняла голову, и рыдания ее затихли.
   — Леди…— пробормотала она.
   — Что такое? — сказал Миляга.
   — Она рядом с нами.
   Миляга протянул ей руку, и Хуззах ухватилась за нее. Поднявшись на ноги, она стала изучать поверхность Моря. Миляга последовал ее примеру. Его сердце яростно забилось, когда на него нахлынули воспоминания о разжижении Колыбели.
   — Ты можешь остановить ее? — пробормотал он Хуззах.
   — Она пришла не за нами, — сказала девочка и перевела взгляд со все еще твердой почвы у них под ногами на группу преследователей, которых Н'ашап все еще вел за ними.
   — О Богиня…— прошептал Миляга.
   В середине приближающейся группы раздался чей-то тревожный крик. Сошел с ума один луч фонарика, потом другой, потом еще один: солдаты, один за другим, понимали, какая опасность им угрожает. Испустил крик и Н'ашап, пытаясь призвать своих подчиненных к порядку, но они не повиновались. Трудно было разглядеть, что там происходит, но Миляга достаточно хорошо мог это себе представить. Почва размягчилась, и серебряные воды Колыбели забурлили у них под ногами. Один из солдат выстрелил в воздух, когда панцирь Моря раскололся под ним, двое или трое других побежали обратно к острову, но их паника только ускорила процесс растворения. Они ушли под воду с такой быстротой, словно их утащили акулы, и только фонтаны серебряной пены поднялись там, где они были еще мгновение назад. Н'ашап по-прежнему пытался добиться хоть какого-то понимания, но все было напрасно. Поняв это, он принялся палить по троице беглецов, но земля уходила у него из-под ног, а лучи фонариков уже не были устремлены на его цели, так что он фактически стрелял наугад.
   — Нам надо уходить отсюда, — сказал Миляга. Но у Хуззах был совет получше.
   — Она не причинит нам вреда, если мы не будем бояться, — сказала она.
   Милягу подмывало ответить, что он действительно боится, но он удержался, несмотря на то, что его собственные глаза говорили о том, что Богине не хватает терпения заниматься отделением злых от заблуждающихся и нераскаявшихся от исполненных молитвенного пыла. Все их преследователи, кроме четырех человек, среди которых был и Н'ашап, оказались в море. Некоторые уже окончательно ушли под воду, другие еще боролись в поисках какой-нибудь опоры. Миляга видел, как один человек почти выкарабкался из воды, но почва под ним растворилась с такой стремительностью, что он даже не успел вскрикнуть перед тем, как воды Колыбели сомкнулись над ним. Другой тонул, проклиная на чем свет стоит бурлящую вокруг воду. Последним исчезло его ружье, которое он держал высоко над головой, до последней секунды нажимая на курок.
   Все обладатели фонариков из числа преследователей погибли, и единственное освещение исходило с вершины утеса, где солдаты, которым, к счастью для них, не пришлось участвовать в погоне, нацеливали свои фонарики на последних оставшихся в живых жертв этой бойни. Один из уцелевшей четверки попробовал было добежать до твердой почвы, где стояли Миляга, Пай и Хуззах. Его паника подвела его. Не успел он пробежать и пяти шагов, как перед ним забурлила серебряная пена. Он попробовал вернуться обратно, но дорога уже превратилась в кипящее серебро. В отчаянии он бросил оружие и попытался в прыжке достигнуть твердого участка, но не допрыгнул и исчез под водой в одно мгновение.
   Один из оставшейся троицы, Этак, в молитвенном порыве упал на колени, что только приблизило его к его палачу, который расступился под ним и поглотил свою жертву вместе с ее предсмертными проклятиями, дав ей время только на то, чтобы успеть схватить за ногу и увлечь за собой своего товарища. Бурлящие воды, в которых они исчезли, не успокоились, а, напротив, удвоили свою ярость. Н'ашап, последний оставшийся в живых участник погони, повернулся им навстречу, и из Моря поднялся фонтан в половину его роста.
   — Леди…— сказала Хуззах.
   Это была она. Изваянный из воды женский торс, и над ним — искрящееся и переливающееся лицо: Богиня или ее образ, созданный из ее собственной стихии. В следующее мгновение фигура распалась, и вода хлынула на Н'ашапа. Его утащило на дно так быстро, и поверхность моря, сомкнувшаяся над ним, обрела в тот же миг такой безмятежный вид, словно мать никогда не рождала его на свет.
   Очень медленно Хуззах повернулась к Миляге. Хотя труп ее отца лежал у ее ног, во мраке светилась ее улыбка — первая открытая улыбка, которую Миляга видел на ее лице.
   — Колыбельная Леди пришла, — сказала она.
   Они подождали еще немного, но больше Богиня не появлялась. Какова бы ни была цель ее деяния — спасение ребенка, который никогда не сомневался в том, что Она придет к нему на помощь, или просто обстоятельства сложились так, что в пределах Ее досягаемости оказались силы, запятнавшие Ее Колыбель своей жестокостью, и Она решила отомстить им, — оно свершилось с экономией, которую Она не собиралась портить злорадством или сентиментальностью. Она сомкнула воды Моря с той же легкостью и быстротой, с которой они разверзлись несколько минут назад. Ничто вокруг не напоминало больше о свершившемся.
   Оставшиеся на утесе охранники не предприняли повторной попытки преследования. Однако они продолжали стоять на своих местах, пронзая мрак лучами своих фонариков.
   — До рассвета нам предстоит еще большой путь по Морю, — сказал Пай. — Лично я не хотел бы, чтобы солнце вышло до того, как мы достигнем полуострова.
   Хуззах взяла Милягу за руку.
   — А папа никогда не говорил тебе, где наш дом в Изорддеррексе?
   — Нет, — ответил он. — Но не беспокойся, мы найдем твой дом.
   Она не стала оглядываться на труп своего отца. Сосредоточив взгляд на серой массе далекой земли, она шла вперед без жалоб, иногда улыбаясь самой себе, словно вспоминая о том что эта ночь подарила образ матери, который теперь никогда не покинет ее.

Глава 29

1

   Территория, простирающаяся от берегов Колыбели до границ Третьего Доминиона, до вмешательства Автарха была местом расположения природного чуда, которое, по всеобщему признанию, было вехой, помечавшей центр всей Имаджики. Этим чудом была идеально выточенная и отполированная скала, которой приписывали столько же имен и сил, сколько шаманов, поэтов и сказителей она вдохновила своим необычайным видом. Не существовало ни одного сообщества в Примиренных Доминионах, которое не вплело бы эту скалу в ткань своей мифологии и не подобрало бы ей своего эпитета. Но ее самое верное имя было, возможно, и самым банальным: Ось. В течение многих столетий велась яростная полемика о том, Незримый ли это водрузил скалу среди мрачных пустынь Квема, чтобы обозначить центр Имаджики, или в далеком прошлом в этих местах возвышался целый лес таких колонн, и лишь позднее чья-то рука (которой, возможно, руководила мудрость Хапексамендиоса) уничтожила их все, кроме одной.
   Но какие бы споры ни велись о ее происхождении, никто и никогда не оспаривал той силы, которой она обладала, возвышаясь в самом центре Доминионов. Силовые линии мысли проходили через Квем веками, черпая энергию, которую Ось концентрировала вокруг себя с неодолимым магнетизмом.
   К тому времени, когда в Третьем Доминионе появился Автарх, уже успевший установить диктаторский режим в Изорддеррексе, Ось была единственным предметом в Имаджике, обладающим сильной магической энергией. Он нашел для нее прекрасное применение. Вернувшись во дворец, который еще строился в Изорддеррексе, он внес в его конструкцию несколько изменений, цель которых прояснилась только через почти два года, когда, действуя со стремительностью, которая обычно отличает перевороты, его верные слуги повалили, перевезли и вновь установили Ось в башне дворца. Все это случилось еще до того, как успела высохнуть кровь тех, кто осмелился возражать против такого святотатства.
   За одну ночь география Имаджики изменилась. Изорддеррекс стал сердцем Доминионов. Отныне все силы — и политические, и духовные — исходили только из этого города. Отныне в Примирении Доминионов не было ни одного перекрестка, на котором бы не стоял указатель с его именем, и не было ни одной дороги, по которой бы не шел какой-нибудь проситель или кающийся грешник, обращающий свой взор к Изорддеррексу в ожидании помощи и прощения. Молитвы по-прежнему произносились во имя Незримого, а благословения шептались во имя находящихся под запретом Богинь, но настоящим господином был теперь Изорддеррекс, умом которого был Автарх, а фаллосом — Ось.
   Сто семьдесят девять лет прошло с тех пор, как Квем потерял свое чудо, но Автарх до сих пор совершал паломничества в эти пустынные места, когда ощущал тоску по одиночеству. Через несколько лет после перемещения Оси рядом с тем местом, на котором она стояла, он построил себе небольшой дворец, выглядевший просто спартански в сравнении с архитектурными излишествами безумства, увенчавшего Изорддеррекс. Этот дворец служил ему убежищем в смутные времена. Там он мог размышлять о горечи абсолютной власти, предоставляя своему Высшему Военному Командованию — которое управляло Доминионами от его имени, делать это под присмотром его некогда возлюбленной королевы Кезуар. Со временем у нее развился вкус к репрессиям, который уже почти истощился в Автархе, и он несколько раз подумывал о том, не удалиться ли ему в свой Квемский дворец на постоянное жительство, поручив ей править вместо него, тем более что она получала от этого гораздо больше удовольствия, чем он. Но такие мысли были проявлением слабости, и он знал об этом. Хотя он правил Имаджикой, оставаясь невидимым, и ни одна живая душа за пределами круга из двадцати примерно человек, ежедневно имевших с ним дело, не смогла бы отличить его от любого другого человека со вкусом к хорошей одежде, именно его видение придало зримые формы подъему Изорддеррекса, и вряд ли кто-нибудь другой смог бы занять его место.
   Однако в такие дни, как сегодня, когда холодный ветер с Постного пути завывал в шпилях Квемского дворца, он мечтал отослать в Изорддеррекс зеркало, в которое он смотрелся утром, чтобы его отражение правило там вместо него. Тогда он сможет остаться здесь и вспоминать о далеком прошлом. Англия в разгар лета. Омытые дождем улицы Лондона, которые увидел он проснувшись. Мирные поля в окрестностях города, наполненные жужжанием пчел. Именно такие сцены воображал он себе с тоской, когда пребывал в элегическом настроении. Однако такие настроения редко владели им долго. Он был слишком большим реалистом и требовал правды от своих воспоминаний. Да, действительно шел дождь, но он хлестал с такой исступленной злобой, что побил все фрукты в садах. А тишина этих полей была затишьем перед боем. А нежный шепот исходил не от деревьев, а от мух, прилетевших, чтобы отложить свои яйца.
   В то лето началась его жизнь, и ее первые дни были наполнены знамениями Апокалипсиса, а не знаками любви и плодородия. Не было такого проповедника в парке, который не знал бы наизусть Откровение Иоанна Богослова, и не было такой шлюхи на Дрюри Лей, которая не утверждала бы, что видела танец Дьявола на полночных крышах. Разве могли эти дни не повлиять на него: не наполнить его ужасом перед надвигающейся катастрофой, не внушить ему любовь к порядку, к закону, к Империи? Он был дитя своего времени, и если в своем стремлении к порядку он зачастую бывал жестоким, то была ли это его вина или вина века?
   Но трагедия была не в страдании, которое было неизбежным следствием любой социальной деятельности, а в том факте, что его достижениям теперь угрожали силы, которые — позволь им только прийти к власти — вновь ввергнут Имаджику в тот хаос, из которого он спас ее, и разрушат его труд за ничтожную часть времени, потребовавшегося для того, чтобы его совершить. Для подавления этих подрывных сил у него существовал ограниченный набор возможностей, и после событий в Паташоке и раскрытия заговора против него он удалился в покой Квемского дворца, для того, чтобы решить, какую из этих возможностей выбрать. Он мог продолжать рассматривать бунты, забастовки и восстания как мелкие неприятности, ограничивая ответные меры малыми по масштабу, но красноречивыми репрессиями, вроде сожжения деревушки Беатрикс или судов и казней в Ванаэфе. Однако у этого пути было два значительных недостатка. Самое последнее покушение на его жизнь хотя и не имело успеха, все же было довольно близко к этому, и до тех пор, пока последний радикал и революционер не будут уничтожены, он вряд ли сможет чувствовать себя в безопасности. Кроме того, когда по всей его Империи то тут, то там происходят эпизоды, требующие соответствующих ответных мер, то будет ли иметь нужный эффект новая волна чисток и репрессий? Возможно, настало время для осуществления более честолюбивого замысла? В городах ввести военное положение, арестовать тетрархов, чтобы их злоупотребления могли быть разоблачены именем справедливого Изорддеррекса, сменить правительства, а малейшие признаки сопротивления подавить силой всей армии Второго Доминиона. Может быть, стоит сжечь Паташоку вслед за Беатриксом. Или Л'Имби вместе с его жалкими храмами.
   Если этот план осуществится успешно, доска будет вытерта начисто. Если же нет — если его советники недооценили масштабы смуты и ее лидеров, тогда может случиться так, что он окажется в ловушке, и Апокалипсис, в который он был рожден в то далекое лето, наступит снова, здесь, в самом сердце его обетованной земли. Что будет, если вместо Паташоки сгорит Изорддеррекс? Куда отправится он за утешением? Может быть, обратно в Англию? Интересно, сохранился ли еще его небольшой дом в Клеркенуэлле, а если и сохранился, то благоприятны ли до сих пор его стены для дел страсти, или происки Маэстро выскоблили их до последней доски и гвоздя? Вопросы эти мучили его. Размышляя над ними, он обнаружил любопытство — нет, не просто любопытство, а страстное желание выяснить, как выглядит Непримиренный Доминион спустя почти два столетия после его сотворения.
   Его размышления были прерваны Розенгартеном6 (этим именем он наградил его в минуту иронии, ибо более бесплодного существа никогда не существовало). Кожа его была покрыта пятнами, оставшимися после болезни, подхваченной в болотах Ликвиота, в муках которой он оскопил сам себя. Главным в жизни Розенгартена был долг. Среди генералов он был единственным, кто не осквернял аскетическую атмосферу этих комнат каким-нибудь греховным излишеством. Двигался и говорил он очень тихо, духами от него не пахло, он никогда не пил и не ел кресчи. Он был абсолютным ничто и единственным человеком, которому Автарх безоговорочно доверял.