— Что важнее? — спросил у него мистиф, отвернувшись от приковавшей его картины. — Твое удовлетворение или успех в том деле, ради которого мы здесь?
   — Ты знаешь мой ответ.
   — Тогда верь мне. Я должен пойти один. Если хочешь, подожди меня здесь…
   Лу-чур-чем издал харкающий рык, похожий на звук, который Пай слышал от Кулус, только грубее.
   — Я пришел сюда, чтобы убить Автарха, — сказал он.
   — Нет. Ты пришел сюда, чтобы помочь мне, и ты уже сделал это. Я должен убить его своей рукой. Таков был приговор суда.
   — Что ты все мне: приговор, приговор! Срал я на твой приговор! Я хочу увидеть труп Автарха. Я хочу посмотреть ему в лицо.
   — Я принесу тебе его глаза, — пообещал Пай. — Это все, что я могу для тебя сделать. Я говорю серьезно, Лу-чур-чем. На этом месте мы с тобой должны расстаться.
   Лу-чур-чем плюнул на землю между ними.
   — Ты ведь не доверяешь мне, так? — сказал он.
   — Если тебе удобней придерживаться такой точки зрения, то пожалуйста.
   — Мудацкий мистиф, так твою мать! — взорвался он. — Если ты выберешься отсюда живым, я сам убью тебя, клянусь, я убью тебя!
   На этом спор прекратился. Он просто плюнул еще раз, повернулся к мистифу спиной и гордо отправился назад по коридору, оставив Пая наедине с фреской, от которой сердце его забилось быстрее и дыхание участилось.
   Хотя и странно было видеть изображения Оксфорд-стрит и ярмарки святого Варфоломея в такой обстановке, так далеко во времени и в пространстве от тех мест, которые послужили им натурой, Паю, возможно, и удалось бы подавить подозрение (оно принялось подтачивать его изнутри в тот момент, когда Лу-чур-чем заговорил о восстании) о том, что все это — не просто случайное совпадение, если бы последняя работа этого цикла не оказалась бы такой непохожей на всю предыдущие. Все они представляли собой бытовые сценки, бесчисленное множество раз воспроизводившиеся в сатирических гравюрах и на картинах. О последней работе этого никак нельзя было сказать. На всех остальных были изображены общеизвестные места и улицы, слава о которых давно разнеслась по всему миру. К последней работе это не относилось. На ней была изображена ничем не примечательная улица в Клеркенуэлле — чуть ли не захолустье, которое, как предположил Пай, едва ли хоть раз вдохновило перо или кисть какого-нибудь художника из Пятого Доминиона. Но вот она была перед ним, эта улица, воспроизведенная в самых мельчайших подробностях. Гамут-стрит, с точностью до кирпичика, до самого последнего листочка. А на ней, гордясь своим местом в центре картины, стоял дом №28, дом Маэстро Сартори.
   Он был воссоздан любовно и тщательно. Птицы вели свои брачные игры на его крыше, на его крыльце грызлись собаки. А между драчунами и влюбленными возвышался и сам дом, благословленный пятнами солнечного света, в которых было отказано его соседям. Парадная дверь была закрыта, но окна верхнего этажа были распахнуты настежь, и художник изобразил в одном из них смотревшего на улицу человека. Тень, падающая на его лицо, была слишком густой, чтобы разглядеть его черты, но объект его пристального рассматривания не вызывал сомнений. Им была девушка в окне дома напротив, сидевшая у зеркала с собачонкой на коленях. Пальцы ее выискивали в банте ленту, которая стягивала ее корсаж. На улице между красавицей и влюбленным вуайеристом было изображено несколько деталей, которые художник мог почерпнуть только из первых рук. По тротуару прямо под окном девушки шествовала небольшая процессия детей из приюта, который содержался на деньги местного церковного прихода. Они были одеты во всем белом и несли свои прутики. Шли они неровным шагом под присмотром церковного старосты — грубого верзилы по имени Уиллис, которого Сартори как-то раз избил до бесчувствия за жестокость по отношению к своим подопечным. Из-за дальнего угла выезжал экипаж Роксборо, в который был запряжен его любимый гнедой конь Белламар, названный так в честь графа Сен-Жермена, который обманул половину всех женщин Венеции, действуя под этим псевдонимом. Хозяйка выпроваживала драгуна из дома №32, в который частенько захаживали офицеры Десятого (и никакого иного!) Полка Принца Уэльсского, когда мужа не было дома. Жившая напротив вдова завистливо наблюдала за этой сценой.
   Все это, и еще дюжина других маленьких драм разыгрывались на картине, и среди них не было ни одной, которую Пай не наблюдал бы бесчисленное множество раз. Но кто был тот невидимый зритель, который водил рукой художников так, чтобы экипаж, девушка, солдат, вдова, собаки, птицы, похотливый наблюдатель и все остальное были изображены без малейшего отступления от оригиналов?
   Не зная, как разрешить эту загадку, Пай оторвал взгляд от картины и оглянулся назад, в уходящую даль нескончаемого коридора. Лу-чур-чем скрылся из виду. Мистиф остался один. Все дороги — и впереди, и позади него — были пустынны. Он ощутил, как ему будет недоставать Лу-чур-чем, и пожалел о том, что ему не хватило ума убедить своего товарища оставить его в одиночестве, не нанеся ему при этом непоправимую обиду. Но изображение на стене было доказательством того, что здесь скрываются такие тайны, о которых он даже не подозревал. А когда они начнут приоткрываться, свидетели ему не нужны. Слишком легко они превращаются в обвинителей, а на него и так уже навешали всех собак. Если изорддеррекская тирания каким-то образом связана с домом на Гамут-стрит и, стало быть, Пай является ее невольным пособником, то лучше узнать о мере своей вины в одиночку.
   Приготовившись, насколько это было возможно, к подобным откровениям, Пай двинулся прочь от картины, напомнив себе по дороге о данном Лу-чур-чем обещании. Если после всего он останется в живых, ему надо будет вернуться с глазами Автарха. Глазами, которые (теперь у него уже не было в этом никаких сомнений) некогда взирали на Гамут-стрит, изучая ее с той же одержимостью, с которой наблюдатель следил из нарисованного окна за предметом своей страсти, в плену у ее отражения.

Глава 37

   Подобно театральным районам стольких великих городов Имаджики, как в Примиренных Доминионах, так и в Пятом, квартал, где был расположен Ипсе, пользовался дурной славой в прежние времена, когда актеры обоих полов в дополнение к своим гонорарам разыгрывали старую пятиактную пьеску — знакомство, уединение, соблазнение, соитие и передача денежных средств. Пьеска эта постоянно была в репертуаре и ставилась и днем, и ночью. Однако позднее центр подобной деятельности переместился в другую часть города, где клиенты из нарождающегося среднего класса чувствовали себя в большей безопасности от взглядов своих собратьев, предпочитающих более респектабельные развлечения. Ликериш-стрит и ее окрестности расцвели буквально за несколько месяцев и превратились в третий по богатству Кеспарат города, предоставив театральному району прозябать в рамках разрешенных законом промыслов.
   Возможно, именно потому, что люди находили в нем так мало интересного, этот Кеспарат пережил потрясения последних нескольких часов значительно лучше, чем другие Кеспараты его размера. Кое-что здесь все-таки происходило. Батальоны генерала Матталауса прошли по его улицам на юг, в направлении дамбы, где восставшие пытались построить через дельту временные мостики. Позже целая группа семей из Карамесса нашла себе убежище в Риальто Коппокови. Но баррикад никто не воздвигал, и ни одно здание не сгорело. Деликвиуму предстояло встретить утро нетронутым. Но это обстоятельство впоследствии объясняли не общим безразличием, а тем, что на его территории располагался Бледный Холм — место, которое не отличалось ни бледностью, ни холмистостью, но представляло собой памятный круг, в центре которого находился колодец, в который с незапамятных времен сбрасывали трупы казненных, самоубийц, нищих и, порою, романтиков, которых вдохновила мысль о том, что они будут гнить в подобной компании. Уже утром люди шептали друг другу на ухо, что призраки этих отверженных поднялись на защиту своей земли и помешали вандалам и строителям баррикад уничтожить Кеспарат, разгуливая по ступенькам Ипсе и Риальто и завывая на улицах, словно собаки, что взбесились, гоняясь за хвостом Кометы.
   В порченной одежде, бормоча одну и ту же нескончаемую молитву, Кезуар миновала несколько очагов боевых действий без малейшего для себя ущерба. В эту ночь по улицам Изорддеррекса бродило много таких убитых горем женщин, и все они умоляли Хапексамендиоса вернуть им детей или мужей. Обычно их пропускали все воюющие стороны: рыдания служили достаточно надежным паролем.
   Сами битвы не могли причинить ей страдания — ведь в свое время ей приходилось устраивать массовые казни и наблюдать за ними. Но когда головы катились в пыль, она всегда незамедлительно удалялась, предоставляя другим сгребать в кучу последствия. Теперь же ей пришлось босой идти по улицам, напоминающим скотобойни, и ее легендарное безразличие к зрелищу смерти было сметено таким глубоким ужасом, что она несколько раз меняла направление, чтобы избежать улицы, с которой доносился слишком сильный запах внутренностей и горелой крови. Она знала, что должна будет исповедоваться в этой трусости, когда, наконец, отыщет Скорбящего, но она и так несла на себе такое бремя вины, что один лишний проступок едва ли сыграет какую-нибудь роль.
   Когда она подошла к углу улицы, в конце которой стоял театр Плутеро, кто-то позвал ее по имени. Она остановилась и увидела человека в синем, встающего со ступеньки крыльца. В одной руке у него был какой-то плод, с которого он счищал кожицу, а в другой — ножик. Похоже, он прекрасно знал, кто она такая.
   — Ты его женщина, — сказал он.
   Может быть, это Господь? — подумала она. Человек, которого она видела на крыше у гавани, стоял на фоне яркого неба, и ей не удалось подробно разглядеть его силуэт. Так, может быть, это он?
   Он позвал кого-то из дома, на ступеньках которого он сидел до ее появления. Судя по непристойному орнаменту на портике, это был бордель. Появился апостол-Этак, одной рукой сжимающий бутылку вина, а другой — ерошащий волосы малолетнего идиотика, абсолютно голого и с лоснящейся кожей Она засомневалась было в своем первом предположении, но не могла уйти до тех пор, пока ее надежды не будут окончательно подтверждены или перечеркнуты.
   — Вы — Скорбящий? — спросила она.
   Человек с ножиком пожал плечами. — Этой ночью все мы скорбящие, — сказал он, отбрасывая так и не съеденный плод. Идиотик соскочил со ступенек, подхватил его и запихал себе в рот, так что щеки у него надулись, а по подбородку потекли струйки сока.
   — Ты — причина всего этого, — сказал человек с ножиком, тыкая им в направлении Кезуар. Он оглянулся на Этака. — Это она была в гавани. Я видел ее.
   — Кто она? — сказал Этак.
   — Женщина Автарха, — раздалось в ответ. — Кезуар. — Он приблизился к ней на шаг. — Ведь это правда?
   Ей было легче умереть, чем отречься от своего имени. Ведь если этот человек действительно Иисус, то как она может начать свою покаянную молитву со лжи?
   — Да, — ответила она. — Я Кезуар. Я — женщина Автарха.
   — Красивая, так ее мать, — сказал Этак.
   — Неважно, как она выглядит, — сказал человек с ножиком. — Важно то, что она сделала.
   — Да…— сказала Кезуар, отважившись поверить в то, что перед ней действительно Сын Давида, — …именно это и важно. То, что я сделала.
   — …казни…
   — Да.
   — …чистки…
   — Да.
   — Я потерял множество друзей, а ты — свой разум…
   — О, Господь, прости меня, — сказала она и рухнула на колени.
   — Я видел тебя этим утром в гавани, — сказал Иисус, приближаясь к ней, коленопреклоненной. — И ты улыбалась…
   — Прости меня.
   — …смотрела вокруг и улыбалась. И я подумал, когда увидел тебя…
   Их разделяло уже только три шага.
   — …увидел твои сверкающие глаза…
   Липкой рукой он схватил ее за волосы.
   — …и я подумал, эти глаза…
   Он занес нож…
   — …должны закрыться.
   …и снова опустил его, быстро и резко, резко и быстро, утопив в крови зримый образ своего апостола еще до того, как она успела закричать.
   Слезы, неожиданно переполнившие глаза Юдит, были жгучими, как никогда в жизни. Она громко всхлипнула, скорее от боли, чем от скорби, и прижала ладони к лицу, чтобы приостановить поток, но безуспешно. Жаркие слезы продолжали жечь ей кожу, голова ее гудела. Она ощутила, как Дауд взял ее под руку, и была рада этому. Без поддержки она наверняка упала бы.
   — В чем дело? — спросил он.
   Вряд ли стоило объяснять Дауду, что вместе с Кезуар она переживает какую-то муку. — Это из-за дыма, наверное, — ответила она. — Почти ничего не видно вокруг.
   — Мы уже почти у Ипсе, — сказал он в ответ. — Но придется пойти в обход. На открытых местах небезопасно.
   Это было правдой. Ее глаза, перед которыми в настоящий момент была лишь пульсирующая красная пелена, за последний час насмотрелись столько зверств, что хватило бы на целую жизнь кошмаров. Изорддеррекс ее мечтаний, город, чей благоухающий ветер несколько месяцев назад донесся до нее из Убежища, словно голос любовника, призывающего ее на ложе, — этот Изорддеррекс почти полностью превратился в руины. Может быть, именно об этом плакала Кезуар своими жгучими слезами.
   Через некоторое время они высохли, но боль не проходила. Хотя она и презирала человека, о которого опиралась, без его поддержки она бы рухнула на землю и не сумела встать. Он упрашивал ее двигаться дальше: шаг, еще шаг. Он сказал, что Ипсе уже рядом, осталось пройти одну-две улицы. Она сможет отдохнуть, пока он будет впитывать в себя эхо былой славы.
   Она почти не слышала его монолога. Ее сестра — вот что занимало ее мысли, но теперь радостное ожидание встречи было отравлено тревогой. Она представляла себе, как Кезуар явится на эти улицы под защитой, и при виде ее Дауд просто сбежит, не в силах помешать их воссоединению. Но что если Дауд не поддастся суеверному страху, что если вместо этого он нападет на одну из них или на обеих? Будет ли у Кезуар защита от его жучков? Продолжая ковылять рядом с Даудом, она принялась протирать заплаканные глаза, намереваясь встретить опасность с ясным взором и подготовиться наилучшим образом к бегству от даудовской своры.
   Его монолог внезапно прервался. Он замер и притянул Юдит к себе. Она подняла голову. Улица впереди была почти не освещена, но свет пламени отдаленных пожаров пробивался между домами и ложился на мостовую, и в одной из таких мерцающих колонн она увидела свою сестру. Юдит застонала. У Кезуар были выколоты глаза, а ее мучители преследовали ее. Один из них — ребенок, другой — Этак. Третий, больше всех забрызганный кровью, был также и наиболее человекоподобным из них, но черты лица его искажало то удовольствие, которое он получал от страданий Кезуар. Нож ослепителя по-прежнему был у него в руке, и теперь он занес его над голой спиной своей жертвы.
   Прежде чем Дауд успел помешать ей, Юдит вскрикнула:
   — Стойте!
   Нож замер на полпути, и все трое преследователей Кезуар оглянулись на Юдит. На тупом лице ребенка не отразилось ничего. Человек с ножом также молчал, но на лице его появилось выражение недоверчивого удивления. Первым заговорил Этак. Слова его звучали неразборчиво, но в них отчетливо слышалась паника.
   — Эй, вы…не подходите, — сказал он, переводя свой испуганный взгляд то на ослепленную женщину, то на ее эхо, лишенное признаков физического ущерба. Ослепитель наконец-то обрел голос и попытался заставить Этака замолчать, но тот продолжал трещать языком.
   — Посмотрите на нее! — повторил он. — Что это за ерунда, так вашу мать? Да посмотрите же вы!
   — Заткни хлебало, — сказал ослепитель. — Она нас не тронет.
   — Откуда ты знаешь? — сказал Этак, подхватывая ребенка одной рукой и перебрасывая его через плечо. — Я здесь не при чем, — продолжал он, пятясь назад. — Я до нее даже пальцем не дотронулся. Клянусь. Клянусь своими шрамами.
   Юдит проигнорировала его улещивания и сделала шаг по направлению к Кезуар. Не успела она сдвинуться с места, как Этак пустился в бегство. Ослепитель, однако, удерживал свои позиции, черпая мужество в обладании ножом.
   — Я с тобой сделаю то же самое, — предупредил он. — Мне плевать, кто ты такая, мать твою, я тебя прикончу!
   У себя за спиной Юдит услышала голос Дауда, в котором послышалась неожиданная властность.
   — На твоем месте я бы оставил ее в покое, — сказал он.
   Его реплика вызвала ответную реакцию у Кезуар: она подняла голову и повернулась в направлении Дауда. Глаза ее были не просто выколоты, а фактически выдраны из глазниц. Видя эти зияющие дыры, Юдит устыдилась, что придала такое внимание той незначительной боли, которой отозвались в ней страдания Кезуар. Но, как ни странно, голос се оказался почти радостным.
   — Господь? — сказала она. — Возлюбленный Господь! Достаточно ли это наказание? Простишь ли ты меня теперь?
   Ни природа заблуждения Кезуар, ни его глубокая ирония не ускользнули от внимания Юдит. Спасителем Дауд не был. Но, похоже, он был счастлив принять на себя эту роль. Он ответил Кезуар с нежностью в голосе, которая была такой же поддельной, как и властность, которую он имитировал несколько секунд назад.
   — Разумеется, я прощу тебя, — сказал он. — За этим я и пришел сюда.
   Юдит была уже готова вывести Кезуар из заблуждения, но заметила, что спектакль Дауда отвлекает ослепителя от его жертвы.
   — Скажи мне, кто ты, дитя мое? — сказал Дауд.
   — Не делай вид, что ты не знаешь, кто она, твою мать! — рявкнул ослепитель. — Кезуар! Это же Кезуар, едрит ее налево!
   Дауд оглянулся на Юдит. На лице его отразилось не столько потрясение, сколько прозрение. Потом он снова перевел взгляд на ослепителя.
   — Так оно и есть, — сказал он.
   — Ты не хуже меня знаешь, что она сделала, — сказал ослепитель. — Она заслужила наказание и покруче.
   — Покруче, ты думаешь? — переспросил Дауд, продолжая двигаться навстречу ослепителю, который нервно перекладывал нож из одной руки в другую, словно почувствовав, что жестокость Дауда превосходит его собственную раз в сто.
   — И что бы такое сделал покруче? — спросил Дауд.
   — То же самое, что она делала с другими, много-много раз.
   — Ты думаешь, она делала это сама?
   — Но ведь и она отвечает за это? Кому какое дело, что там происходит у них наверху? Но исчезают люди, а потом находят их расчлененные трупы…— Он выдавил слабую, нервную улыбку. — …вы же знаете, что она заслужила это.
   — А ты? — спросил Дауд. — Что ты заслужил?
   — Я не говорю, что я герой, — сказал ослепитель. — Я просто считаю, что она заслужила это.
   — Понятно, — сказал Дауд.
   С того места, где находилась Юдит, о том, что случилось дальше, можно было судить скорее по косвенным предположениям. Она видела, как мучитель Кезуар попятился от Дауда с выражением отвращения и испуга на лице; потом она увидела, как он бросился вперед, судя по всему намереваясь вонзить Дауду в сердце нож. Во время своего выпада он оказался в сфере досягаемости жучков, и прежде чем его клинок коснулся плоти Дауда, они, видимо, прыгнули на него, так как он отпрянул с воплем ужаса, зажимая свободной рукой лицо. То, что за этим последовало, Юдит уже приходилось видеть. Ослепитель стал скрести пальцами глаза, ноздри и губы. Жучки начали свою разрушительную работу внутри его организма, и ноги отказали ему. Упав у ног Дауда, он забился на земле в припадке ярости и боли и в конце концов засунул нож себе в рот, пытаясь выковырять пожирающих его тварей, За этим занятием смерть и застигла его. Рука упала вниз, а лезвие осталось во рту, словно он поперхнулся им.
   — Все кончено, — сказал Дауд Кезуар, которая лежала на земле в нескольких ярдах от трупа своего мучителя, обхватив руками свои дрожащие плечи. — Больше он не причинит тебе никакого вреда.
   — Благодарю тебя, Господь.
   — Эти обвинения, которые он предъявил тебе, дитя мое?..
   — Да.
   — Эти ужасные обвинения…
   — Да.
   — Они справедливы?
   — Да, — сказала Кезуар. — Я хочу исповедовать все свои грехи, прежде чем умру. Вы выслушаете меня?
   — Выслушаю, — сказал Дауд, источая великодушие.
   Юдит уже устала от роли простой свидетельницы происходящих событий и теперь направилась к Кезуар и ее исповеднику, но Дауд услышал ее шаги, обернулся и покачал головой.
   — Я согрешила, мой Господь Иисус, — сказала Кезуар. — На совести моей столько грехов. Я умоляю тебя о прощении.
   Не столько отпор Дауда, сколько отчаяние, которое слышалось в голосе ее сестры, удержало Юдит от того, чтобы обнаружить перед ней свое присутствие. Страдания Кезуар достигли высшей точки, и какое право имела Юдит отказать ей в общении с неким милостивым духом, которого она себе вообразила? Конечно, Дауд вовсе не был Христом, как это представлялось Кезуар, но имело ли это какое-нибудь значение? К чему может привести разоблачение Отца Исповедника, кроме как к новым страданиям несчастной?
   Дауд опустился на колени перед Кезуар и взял ее на руки, продемонстрировав такую способность к нежности или, во всяком случае, к ее имитации, которой Юдит за ним никогда не подозревала. Что же касается Кезуар, то ею, несмотря на Раны, овладело блаженство. Она вцепилась в пиджак Дауда и продолжала благодарить его снова и снова за его безмерную доброту. Он мягко сказал ей, что нет никакой необходимости перечислять свои преступления вслух.
   — Они в твоем сердце, и я вижу их там, — сказал он. — И я прощаю тебя. Расскажи мне лучше теперь о своем муже. Где он? Почему он не пришел вместе с тобой, чтобы просить прощения?
   — Он не верил в то, что ты здесь, — сказала Кезуар. — Я говорила ему, что видела тебя в гавани, но у него нет веры.
   — Совсем?
   — Только в себя самого, — горько сказала она.
   Задавая ей все новые вопросы, Дауд принялся покачиваться взад и вперед, внимание его было настолько сосредоточено на его жертве, что он не заметил приближения Юдит. Она позавидовала Дауду, держащему Кезуар в своих объятиях. Хотелось бы ей быть на его месте.
   — А кто твой муж? — спрашивал у нее Дауд.
   — Ты знаешь, кто он, — отвечала Кезуар. — Он — Автарх. Он управляет Имаджикой.
   — Но ведь он не всегда был Автархом?
   — Да.
   — Так кем же он был раньше? — поинтересовался Дауд. — Обычным человеком?
   — Нет, — сказала она. — Не думаю, чтобы он когда-нибудь был обычным человеком. Но я не помню точно.
   Он перестал покачивать ее.
   — Я думаю, ты помнишь, — сказал он слегка изменившимся тоном. — Расскажи мне, кем он был до того, как начал править Изорддеррексом? И кем была ты?
   — Я была никем, — ответила она просто.
   — Так как же тебе удалось подняться так высоко?
   — Он любил меня. С самого начала он любил меня.
   — А ты не совершила никакого нечестивого поступка для того, чтобы возвыситься? — сказал Дауд. Она заколебалась, и он стал настойчивее. — Что ты сделала? — спросил он. — Что? Что?
   Его голос отдаленно напоминал голос Оскара: слуга говорил тоном своего хозяина. Оробевшая от этого натиска, Кезуар ответила:
   — Я много раз бывала в Бастионе Бану, — призналась она. — И даже во Флигеле. Туда я тоже заходила.
   — И что там?
   — Сумасшедшие женщины. Те, которые убили своих мужей, или детей…
   — А почему ты стремилась в общество таких жалких созданий?
   — Среди них…прячутся…силы.
   Юдит напрягла свое внимание еще сильнее.
   — Какие силы? — спросил Дауд, произнося вслух вопрос, который Юдит уже задала про себя.
   — Я не совершила ничего нечестивого, — запротестовала Кезуар. — Я просто стремилась очиститься. Ось наполняла мои сны. Каждую ночь на меня ложилась ее тень, ее тяжесть ломала мне хребет. Я только хотела избавиться от этого.
   — И ты очистилась? — спросил ее Дауд. И снова она ответила не сразу, только после того как он надавил на нее, почти грубо. — Ты очистилась?
   — Я не очистилась, но я изменилась, — сказала она. — Женщины загрязнили меня. В моей плоти — отрава, и я хочу избавиться от нее. — Она принялась рвать на себе одежды, добираясь пальцами до груди и живота. — Я хочу избавиться от нее! — закричала она. — Из-за нее у меня появились другие сны, еще хуже, чем раньше.
   — Успокойся, — сказал Дауд.
   — Но я хочу избавиться от нее! Хочу избавиться. — Неожиданно с ней случилось нечто вроде припадка, и она так яростно забилась в его руках, что он не сумел удержать ее, и она скатилась на землю. — Я чувствую, как она сгущается во мне, — сказал она, ногтями царапая грудь.
   Юдит посмотрела на Дауда, надеясь, что он вмешается, но он просто стоял, наблюдая за страданиями женщины и явно получая от этого удовольствие. В припадке Кезуар не было ничего театрального. Она царапала свою кожу до крови, продолжая кричать, что хочет избавиться от заразы. Во время этих мучений с ее плотью происходила незаметная перемена, словно зараза, о которой она говорила, выходила из нее вместе с потом. Ее поры источали радужное сияние, а клетки ее кожи постепенно изменяли цвет. Юдит узнала этот оттенок синего, который распространялся от шеи ее сестры — вниз по телу и вверх по искаженному мукой лицу. Это был синий цвет каменного глаза. Синий цвет Богини.
   — Что это такое? — спросил Дауд у своей исповедницы.
   — Прочь из моего тела! Прочь!
   — Это и есть зараза? — Он присел рядом с ней на корточки. — Это и есть?
   — Очисти меня от нее! — воскликнула Кезуар сквозь слезы и снова принялась терзать свое несчастное тело.