— Ну и как ты себя чувствуешь? — спросил Автарх, напрягая слух, чтобы уловить даже самый тихий шепот. — Уже не больно, ведь правда? Я же говорил тебе, а ты не верил.
   Глаза человека открылись, и он облизал губы, на которых появилось нечто, очень похожее на улыбку.
   — Ты вступил в тесный союз с Эбилавом, не правда ли? Он проник в самые удаленные уголки твоего тела. Пожалуйста, отвечай, или я заберу его от тебя. Кровь твоя хлынет изо всех дыр, которые он в тебе пробуравил, но даже эта боль покажется тебе ничтожной по сравнению с той потерей, которую ты ощутишь.
   — Не надо…— сказал человек.
   — Тогда поговори со мной, — заметил Автарх, весь благоразумие. — Ты знаешь, как трудно отыскать такую вот пиявку? Это вымирающий вид. Но я подарил тебе этот экземпляр, не так ли? И теперь я прошу, чтобы ты рассказал мне, что ты чувствуешь.
   — Я чувствую…счастье.
   — Это говорит Эбилав или ты?
   — Мы с ним — одно, — раздалось в ответ.
   — Как секс, верно?
   — Нет.
   — Тогда как любовь?
   — Нет. Как будто я еще не родился.
   — И лежишь в утробе?
   — И лежу в утробе.
   — Боже, как я тебе завидую. У меня таких воспоминаний нет. Мне не пришлось побывать внутри матери.
   Автарх поднялся со стула, прикрывая рукой рот. Когда по его венам блуждали остатки криучи, он становился невыносимо чувствительным и мог впадать в скорбь или ярость по совершенно ничтожным поводам.
   — Соединиться с другой душой, — сказал он, — неразделимо. Быть пожранным и в то же время составлять с ней одно целое. Какая драгоценная радость! — Он повернулся к пленнику, чьи глаза вновь начинали слипаться. Автарх не обратил на это внимания. — Временами это случается, — сказал он. — Как жаль, что я не поэт. Как жаль, что у меня нет слов, чтобы выразить мое нетерпение, мою тоску. Мне кажется, что если бы я знал, что однажды — неважно, сколько лет еще должно пройти, или даже столетий, мне плевать на это! — так вот, если бы я знал, что однажды я сольюсь, неразделимо сольюсь с другой душой, то я смог бы стать хорошим человеком.
   Он вновь присел рядом с пленником, глаза которого окончательно закрылись.
   — Но этого не случится, — сказал он, и слезы навернулись ему на глаза. — Мы слишком закупорены внутри самих себя. Мы так крепко держимся за свое я, что теряем все остальное. — Слезы потекли по его щекам. — Ты слушаешь меня? — спросил он. Он встряхнул сипевшего на стуле человека так, что у того приоткрылся рот, и из уголка потекла тонкая струйка слюны. — Слушай! — взъярился Автарх. — Я изливаю перед тобой свою боль!
   Не услышав ответа, он встал и так сильно ударил пленника по лицу, что тот упал на пол вместе со стулом, к которому был привязан. Впившееся в его грудь существо скорчилось, отозвавшись на боль своего хозяина.
   — Ты здесь не для того, чтобы спать! — закричал Автарх. — Я хочу, чтобы ты разделил со мной мою боль.
   Он схватил пиявку и принялся отдирать ее от груди пленника. Паника твари немедленно передалась и ее хозяину, и он забился на стуле, пытаясь помешать Автарху. Из-под веревок, глубоко врезавшихся в его тело, потекла кровь. Меньше часа назад, когда Эбилава вынесли на свет божий и продемонстрировали пленнику, он молил избавить его от прикосновения этой твари. Теперь же, вновь обретя дар речи, он взмолился с удвоенной силой о том, чтобы их не разлучали. Мольбы его перешли в крик, когда щупальца паразита, снабженные шипами специально для того, чтобы затруднить их извлечение из плоти, были вырваны из пронзенных внутренних органов. Стоило им оказаться в воздухе, как они тут же яростно заметались, стремясь вернуться к своему хозяину или, на худой конец, найти себе нового. Но на Автарха паника ни того ни другого любовника не произвела никакого впечатления. Он разлучил их, словно сама смерть, швырнул Эбилава через всю комнату и сдавил лицо пленника рукой, липкой от крови его возлюбленного.
   — Ну а теперь, — сказал он. — Что ты чувствуешь теперь?
   — Верните его…прошу вас…верните его.
   — Похоже, как будто ты родился? — поинтересовался Автарх.
   — Все так, как вы говорите! Да! Да! Только верните его!
   Автарх покинул пленника и приблизился к месту, где он произвел заклятье. Он осторожно прошел между спиралями человеческих внутренностей, которые он разложил на полу в качестве приманки, поднял нож, до сих пор лежащий в крови у головы с завязанными глазами, и быстро вернулся к поверженной жертве. Здесь он перерезал веревки и выпрямился, чтобы понаблюдать за последним актом спектакля. Несмотря на серьезные раны, несмотря на то, что его пронзенные легкие едва могли качать воздух, человек остановил взгляд на объекте своей страсти и пополз. Автарх не мешал ему, зная, что расстояние слишком велико, и сцена должна закончиться трагедией.
   Не успел влюбленный продвинуться и на пару ярдов, как в дверь постучали.
   — Пошли вон! — сказал Автарх, но стук возобновился, на этот раз сопровождаемый голосом Розенгартена.
   — Кезуар исчезла, сэр, — сказал он.
   Автарх наблюдал за отчаянием ползущего человека и отчаивался сам. Несмотря на все его уступки и поблажки, эта женщина оставила его ради Скорбящего.
   — Войди! — позвал он.
   Розенгартен вошел и сделал доклад. Сеидукс мертв. Он был заколот и выброшен из окна. Покои Кезуар пусты. Служанка ее исчезла. Ее туалетная комната в полном разгроме. Поиск похитителей уже ведется.
   — Похитителей? — сказал Автарх. — Нет, Розенгартен. Никаких похитителей не было. Она ушла по своей воле.
   Ни разу за время этого краткого обмена репликами не оторвал он глаз от влюбленного, который преодолел уже треть расстояния между стулом и своей возлюбленной, но слабел с каждой секундой.
   — Все кончено, — сказал Автарх. — Она отправилась на поиски своего Искупителя, жалкая сука.
   — Может быть, тогда вы прикажете мне послать войска за ней? — сказал Розенгартен. — В городе сейчас небезопасно находиться.
   — А рядом с ней — тем более. Женщины из Бастиона научили ее разным дьявольским штучкам.
   — Я искренне надеюсь, что эта выгребная яма сгорела дотла, — сказал Розенгартен, и в его обычно бесстрастном голосе послышались непривычные нотки чувства.
   — Сомневаюсь, — ответил Автарх. — У них есть способы защиты.
   — Но не от меня, — похвастался Розенгартен.
   — Даже от тебя, — сказал ему Автарх. — Даже от меня. Силу женщин невозможно уничтожить до конца, сколько ни старайся. Незримый попытался сделать это, но у Него не получилось. Всегда существует какой-то потайной уголок…
   — Скажите только одно слово, — перебил Розенгартен, — и я отправлюсь туда прямо сейчас. Перевешаю этих сук на фонарных столбах.
   — Нет, ты не понимаешь, — сказал Автарх. Голос его звучал почти монотонно, но тем больше слышалось в нем скорби. — Этот потайной уголок не где-то там, он здесь. — Он приставил палец к виску. — Он в нашем сознании. Их тайны преследуют нас, даже если мы прячем их от самих себя. Это касается даже меня. Бог знает, почему, ведь я не, был рожден, как вы. Как я могу тосковать по тому, чего у меня никогда не было? И все-таки я тоскую.
   Он вздохнул.
   — Ооо, да. — Он оглянулся на Розенгартена, на лице которого застыло непонимающее выражение. — Взгляни на него. — Автарх вновь устремил взгляд на пленника. — Ему осталось жить несколько секунд. Но пиявка дала ему попробовать, и ему хочется еще.
   — Попробовать что?
   — Каково быть в утробе, Розенгартен. Он сказал, что чувствует себя так, как будто он снова в утробе. Мы все выброшены оттуда. Чтобы мы ни строили, где бы мы ни прятались, мы — выброшены.
   Не успел Автарх замолчать, как из горла пленника вырвался последний изможденный стон, и он обмяк на полу. Некоторое время Автарх наблюдал за телом. Единственным звуком в огромном просторе комнаты был затихающий шум пиявки, которая все еще барахталась на холодном полу.
   — Запри двери и опечатай комнату, — сказал Автарх, направляясь к выходу, не глядя на Розенгартена. — Я иду в Башню Оси.
   — Слушаюсь, сэр.
   — Разыщи меня, когда начнет светать. Эти ночи, слишком уж они длинные. Слишком длинные. Я иногда думаю…
   Но то, о чем он думал, испарилось из его головы прежде чем сумело достичь языка, и он покинул гробницу влюбленных в молчании.

Глава 36

1

   Мысли Миляги не часто обращались к Тэйлору за время их с Паем путешествия, но когда на улице перед дворцом Никетомаас спросила его, зачем он отправился в Имаджику, сначала он упомянул именно о смерти Тэйлора и лишь потом — о Юдит и покушении на ее жизнь. Теперь, пока они с Никетомаас шли по погруженным во мрак благоухающим внутренним дворикам, он снова подумал о нем — о том, как он лежал на своей смертной подушке и поручил Миляге разгадать тайны, на которые у него самого уже не осталось времени.
   — У меня был друг в Пятом Доминионе, которому бы понравилось бы это место, — сказал Миляга. — Он любил запустение.
   А запустение царило повсюду, в каждом дворике. Во многих были разбиты сады, которые потом были предоставлены самим себе. Разрастись они не могли из-за неблагоприятного климата, и, пустив несколько побегов, растения начинали душить друг друга, а потом съеживались и склонялись к земле цвета пепла. Когда они попали внутрь, картина не изменилась. Наугад они двигались по галереям, где слой пыли был таким же толстым, как и слой погибших растений в мертвых садах, забредали в пристройки и покои, убранные для гостей, которых давным-давно уже не было в живых. Ни в покоях, ни в коридорах почти не было голых стен: на некоторых висели гобелены, другие были покрыты огромными фресками, и хотя среди них были сцены, знакомые Миляге по его путешествию, — Паташока под зелено-золотым небом, у стен которой взлетают в небо воздушные шары, празднество в храмах Л'Имби, — в душе у него зародилось подозрение, что самые прекрасные из этих образов имеют своим происхождением Землю, а точнее Англию. Без сомнения, пастораль встречалась чаще всего, и пастухи вспугивали нимф в Примиренных Доминионах точно так же, как об этом сообщалось в сонетах Пятого, но были и детали, однозначно указывающие на Англию: ласточки, носящиеся в теплом летнем небе, скот, утоляющий жажду у водопоя пока пастухи спят, шпиль Солсбери, поднимающийся за дубовой рощей, башни и купола далекого Лондона, виднеющиеся со склона холма, на котором флиртуют пастухи и пастушки, и даже Стоунхендж, из соображений художественной выразительности перенесенный на холм, под грозовые облака.
   — Англия, — произнес Миляга по дороге. — Кто-то здесь помнит Англию.
   Они проходили мимо этих пейзажей слишком быстро, чтобы суметь внимательно рассмотреть их, и все же Миляга успел заметить, что ни на одной работе не видно подписи. Художники, сделавшие наброски с натуры и вернувшиеся сюда, чтобы с такой любовью изобразить Англию, явно желали сохранить инкогнито.
   — По-моему, пора подниматься вверх, — предложила Никетомаас, когда блуждания случайно вывели их к подножию монументальной лестницы. — Чем выше мы окажемся, тем легче нам будет понять, где что находится.
   Им пришлось подняться по пяти пролетам — на каждом этаже уходили вдаль все новые и новые пустынные галереи, — и в конце концов они оказались на крыше, с которой можно было оценить масштаб поглотившего их лабиринта. Над ними нависали башни, в два-три раза выше той, на которую они забрались. Внизу во все стороны расходились клетки внутренних двориков: по некоторым маршировали военные батальоны, но большинство были так же пусты, как и внутренние покои. Дальше виднелись крепостные стены дворца, а за ними — окутанный дымным саваном город, звуки агонии которого были отсюда едва слышны. Убаюканные удаленностью своего ласточкина гнезда, Миляга и Никетомаас вздрогнули, услышав какой-то шум совсем неподалеку. Едва ли не преисполненные благодарности за признаки жизни в этом мавзолее, пусть даже это и предвещало скорую встречу с врагом, они кинулись в погоню за теми, кем этот шум был вызван, — вниз на один пролет и через мост между двумя башнями.
   — Прикрой голову! — сказала Никетомаас, заправив свою косицу за воротник рубашки и натянув капюшон из грубой ткани. Миляга последовал ее примеру, хотя и усомнился в том, сослужит ли службу им эта маскировка, если их обнаружат.
   В коридоре за углом кто-то отдавал приказы, и Миляга затащил Никетомаас в укрытие, откуда им было слышно, как офицер произносил перед взводом зажигательную речь, обещая тому, кто пристрелит Эвретемека, месячный оплачиваемый отпуск. Кто-то спросил, а сколько их всего, на что офицер ответил, что он слышал, будто шесть, но в это трудно поверить, так как они уже успели уложить в десять раз больше. «Но сколько бы их ни было, — сказал он, — шесть, шестьдесят, шестьсот — их все равно меньше, и они в ловушке. Живыми они отсюда не выйдут». Закончив речь, он разделил своих солдат на несколько групп и велел им стрелять без предупреждения.
   Трех солдат послали как раз в том направлении, где прятались Никетомаас и Миляга. Не успели они пройти мимо, как Никетомаас выступила из тени и уложила двух из троих двумя ударами. Третий обернулся, намереваясь защищаться, но Миляга, не обладая той мускульной силой, которую с такой эффективностью использовала Никетомаас, решил использовать силу инерции и прыгнул на солдата, увлекая его вместе с собой на пол. Солдат нацелил винтовку Миляге в голову, но Никетомаас зажала в своем огромном кулаке и оружие, и держащую его руку и вздернула мужчину вверх так, что он оказался с ней лицом к лицу. Винтовка его была нацелена в потолок, а пальцы были слишком изуродованы, чтобы спустить курок. Потом свободной рукой она одернула с него шлем и посмотрела ему в глаза.
   — Где Автарх?
   Боль и страх парня были настолько велики, что он и не пробовал отпираться.
   — В Башни Оси, — сказал он.
   — Где это?
   — Это самая высокая башня, — всхлипнул он, царапая ногтями свою стиснутую руку, по которой стекали струйки крови.
   — Отведи нас туда, — сказала Никетомаас. — Пожалуйста.
   Скрипя зубами от боли, человек кивнул. Она разжала хватку и поманила его пальцем, чтобы он поскорее поднимался.
   — Как тебя зовут? — спросила она его.
   — Йарк Лазаревич, — ответил он, убаюкивая свою кисть, словно маленького ребенка.
   — Так вот, Йарк Лазаревич, если ты предпримешь хоть малейшую попытку позвать на помощь или мне покажется, что ты собрался это сделать, я вышибу мозги из твоего котелка с такой скоростью, что они окажутся в Паташоке еще раньше, чем промокнут твои штаны. Это ясно?
   — Ясно.
   — У тебя есть дети?
   — Есть. Двое.
   — Подумай о том, каково им будет без папы, и веди себя смирно. Вопросы есть?
   — Нет, я только хотел объяснить, что Башня довольно далеко отсюда…ну, чтобы вы не подумали, будто я пытаюсь вас сбить с пути.
   — Тогда поторопись, — сказала она, и Лазаревич повел их обратно через мост к лестнице, объясняя по дороге, что ближе всего добраться к Башне через Цесскордиум, а это двумя этажами ниже.
   Когда примерно дюжина ступенек оказалась позади, у них за спиной раздались выстрелы, и в поле зрения возник, шатаясь, соратник Лазаревича. Теперь к выстрелам добавились вопли тревоги. Стой он покрепче на ногах, он вполне мог бы всадить пулю в Никетомаас или Милягу, но когда он достиг верхней ступеньки, они уже сбежали на этаж ниже под аккомпанемент заверений Лазаревича, что он ни в чем не виноват, что он любит своих детей и что его единственная мечта — это увидеть их снова.
   Из нижнего коридора донесся топот бегущих ног и ответные крики. Никетомаас разразилась серией ругательств, которые Миляга непременно признал бы непревзойденным образцом жанра, сумей он их понять, и погналась за Лазаревичем, который опрометью кинулся вниз по лестнице навстречу взводу своих товарищей у подножия. Преследуя Лазаревича, Никетомаас обогнала Милягу и оказалась прямо на линии огня. Солдаты действовали без колебаний. Четыре дула вспыхнули, четыре пули нашли свою цель. Она рухнула, как подкошенная, тело ее покатилось вниз по лестнице и замерло за несколько ступенек до конца. Пока Миляга наблюдал за ее падением, ему в голову пришло три мысли. Первая — что он как следует отымеет этих ублюдков за то, что они сделали. Вторая — что действовать украдкой уже не имеет смысла. И третья — что если он обрушит крышу на головы этих мясников и даст понять всем, что во дворце действует еще одна могущественная сила, помимо Автарха, то это будет совсем неплохо. Он сожалел о смерти тех, кто погиб на Ликериш-стрит; об этих он сожалеть не будет. Все, что ему надо было сделать, — это успеть поднести руку к лицу и сорвать капюшон, прежде чем полетят новые пули. Со всех сторон подтягивались вооруженные отряды. Давайте, давайте, — подумал он, поднимая руки в жесте мнимой капитуляции, навстречу новым солдатам. — Идите сюда, присоединяйтесь к праздничному столу.
   Один из прибежавших военных был явно важной шишкой. При его появлении щелкали каблуки и взлетали в приветственном жесте руки. Он посмотрел снизу на укрывшегося под капюшоном пленника.
   — Генерал Расидио, — сказал один из капитанов, — у нас здесь двое бунтовщиков.
   — Но это не Эвретемеки. — Он перевел взгляд с Миляги на тело Никетомаас, а потом вновь взглянул на Милягу. — Я думаю, что двое — Голодари.
   Он стал подниматься по лестнице к Миляге, который исподтишка, сквозь неплотную ткань, закрывающую его лицо, набирал полные легкие воздуха, готовясь к предстоящему разоблачению. В лучшем случае, у него будет две или три секунды. Возможно, этого хватит, чтобы схватить Расидио и использовать его как заложника, если пневме не удастся убить всех солдат сразу.
   — Давай-ка посмотрим на твою рожу, — сказал генерал и сорвал капюшон с лица Миляги.
   Мгновению, которому предстояло увидеть высвобождение пневмы, вместо этого пришлось довольствоваться зрелищем того, как Расидио в крайнем потрясении отпрянул от открывшихся перед ним черт. Что бы он ни высмотрел в лице Миляги, для солдат, судя по всему, это так и осталось загадкой, и они не сводили своих винтовок с Миляги до тех пор, пока Расидио не выплюнул короткий приказ. Миляга находился в не меньшем смятении, чем они, но желания выяснить причину такого неожиданного избавления у него не было. Он опустил руки и, перешагнув через тело Никетомаас, спустился к подножию лестницы. Расидио пятился от него задом, мотая головой и облизывая губы, явно не в состоянии вымолвить ни слова. Он выглядел так, словно ожидал, что каждую секунду земля под ним может разверзнуться; собственно говоря, в этом и состояло его самое горячее желание. Опасаясь, что, заговорив, он может вывести генерала из заблуждения (в чем бы оно ни состояло), Миляга подозвал своего проводника Лазаревича, поманив его пальцем точно так же, как Никетомаас за несколько минут до этого. Парень уже успел спрятаться за спинами своих товарищей и покинул свое убежище неохотно, бросая взгляды на своего капитана и на Расидио в надежде на то, что приказ Миляги будет опротестован. Этого, однако, не произошло. Миляга двинулся ему навстречу, и в этот момент Расидио отыскал наконец свои первые слова с того момента, как взгляд его упал на лицо непрошеного гостя.
   — Простите меня, — сказал он. — Я так виноват…
   Миляга не снизошел до ответа и в сопровождении Лазаревича направился к группе солдат, столпившихся на самом верху следующего пролета. Они безмолвно расступились, и он двинулся между рядов, подавляя в себе искушение ускорить шаги. Пожалел он и о том, что не может как следует попрощаться с Никетомаас. Но ни от нетерпения, ни от чувствительности ему сейчас не будет никакой пользы. На него снизошла благодать, и, может быть, со временем он поймет, почему это произошло. А пока первым делом ему надо пробраться к Автарху, не теряя надежды на скорую встречу с мистифом.
   — Вы по-прежнему хотите отправиться в Башню Оси? — спросил Лазаревич.
   — Да.
   — А когда я доведу вас туда, вы меня отпустите?
   — Да.
   Последовала пауза, во время которой Лазаревич, стоя на лестничной площадке, пытался сориентироваться, куда идти дальше. Потом он спросил:
   — Кто вы?
   — Лучше тебе об этом не знать, — ответил Миляга, обращая эти слова не только к своему проводнику, но и к самому себе.

2

   Вначале их было шестеро. Теперь осталось двое. Одним из погибших был Тез-рех-от, которого подстрелили в тот момент, когда он помечал крестом очередной поворот в лабиринте внутренних двориков. Это была его идея пометить маршрут, для того, чтобы ускорить возвращение после того, как дело будет сделано.
   — Эти стены держатся только по воле Автарха, — сказал он, когда они проникли на территорию дворца. — Стоит ему пасть, рухнут и они. Надо будет покинуть дворец очень быстро, если мы не хотим быть похоронены заживо.
   Сам факт того, что Тез-рех-от добровольно вызвался участвовать в миссии, которую сам же своим хохотом в зале суда признал смертельной, был уже достаточно странным, но это дальнейшее проявление оптимизма уже граничило с шизофренией. Его внезапная гибель отняла у Пая не только неожиданного союзника, но и возможность когда-нибудь спросить у него, почему он решил участвовать в покушении. Но это была далеко не единственная загадка, связанная с этим предприятием. Странным казалось и то ощущение предопределенности, которое слышалось в каждой фразе, словно приговор был вынесен задолго до того, как Пай и Миляга появились в Изорддеррексе, и любая попытка пренебречь им могла вызвать гнев судей, более могущественных, чем Кулус. Подобное ощущение склоняло к фатализму, и хотя мистиф и поддержал Тез-рех-ота в его намерении пометить маршрут, у него было очень мало иллюзий по поводу их возвращения. Он гнал от себя мысли о тех утратах, которые принесет с собой смерть, пока его оставшийся товарищ по имени Лу-чур-чем — чистокровный Эвретемек с иссиня-черной кожей и двумя зрачками в каждом глазу — не заговорил на эту тему первый. Они шли по коридору, расписанному фресками с изображением города, который Пай некогда называл домом. Улицы Лондона были представлены такими, какими они были в тот век, когда мистиф родился на свет: они были заполнены торговцами голубями, уличными актерами и щеголями.
   Перехватив взгляд Пая, Лу-чур-чем сказал:
   — Никогда больше, а?
   — Что никогда больше?
   — Не выйти на улицу и не увидеть, как будет выглядеть мир однажды утром.
   — Ты так думаешь?
   — Да, — сказал Лу-чур-чем. — Мы оба знаем, что не вернемся назад.
   — Я не возражаю, — сказал Пай в ответ. — Я многое увидел, а почувствовал еще больше. Я ни о чем не жалею.
   — У тебя была долгая жизнь?
   — Да.
   — А у твоего Маэстро?
   — Тоже, — ответил Пай, вновь обращая взгляд на фрески. Хотя изображения были выполнены не особенно искушенной рукой, они пробудили воспоминания мистифа, и он вновь представил суету и шум тех улиц, по которым бродили они с Маэстро в те ясные, многообещающие дни перед Примирением. Вот фешенебельные улицы Мейфера, вдоль которых тянутся ряды прекрасных магазинов, посещаемых еще более прекрасными женщинами, вышедшими из дома за лавандой, мантуанским шелком и белоснежным муслином. А вот — столпотворение Оксфорд-стрит, на которой с полсотни продавцов шумно расписывают достоинства своих товаров — тапочек, дичи, вишен и имбирных пряников, — ведя непрерывную борьбу за место на мостовой и в воздухе — для своих криков. И здесь тоже была ярмарка — скорее всего святого Варфоломея, где и при свете дня греха было больше, чем в Вавилоне под покровом ночи.
   — Кто все это создал? — спросил Пай по дороге.
   — Судя по виду, здесь работали разные руки, — ответил Лу-чур-чем. — Можно заметить, где один стиль кончается и начинается другой.
   — Но кто-то же руководил этими художниками — описывал детали, называл цвета? Разве что Автарх просто выкрадывал художников из Пятого Доминиона.
   — Весьма возможно, — сказал Лу-чур-чем. — Он похищал архитекторов. Он заковал в цепи целые народы, чтобы построить этот дворец.
   — И никто никогда не попытался помешать ему?
   — Люди время от времени пытались поднять восстания, но он жестоко подавлял их. Сжигал университеты, вешал теологов и радикалов. У него была мертвая хватка. И у него была Ось, а большинство людей верит, что это означает поддержку и одобрение со стороны Незримого. Если бы Хапексамендиос не хотел, чтобы Автарх правил в Изорддеррексе, то разве позволил бы Он перевезти туда Ось? Так они говорят. И я не…— Лу-чур-чем запнулся, увидев, что Паи остановился.
   — В чем дело? — спросил он.
   Мистиф стоял, уставившись на одну из фресок и глотая ртом воздух.
   — Что-то не так? — спросил Лу-чур-чем.
   Паю потребовалось несколько секунд, чтобы подобрать слова для ответа.
   — По-моему, дальше нам идти не стоит, — сказал он.
   — Почему?
   — Во всяком случае, не вместе. Приговор относился ко мне, и я должен выполнить его в одиночку.
   — Что это с тобой? С какой это стати я должен отступать на полпути? Я хочу получить удовлетворение.