Страница:
— А насчет дочерей ты не так уверена?
— Нет, — ответила она. — Клем, Хапексамендиос истребил Богинь по всей Имаджике или, по крайней мере, попытался это сделать, А теперь выясняется, что Он — отец Миляги. Поэтому мне как-то не по себе, когда я думаю о том, что участвую в исполнении Его замысла.
— Я могу тебя понять.
— Часть меня думает…— Фраза повисла в воздухе.
— О чем? — спросил он. — Расскажи мне.
— Часть меня думает, что мы делаем страшную глупость, доверяя им — Хапексамендиосу и Его Примирителю. Если Он такой уж милосердный Бог, то почему Он сотворил столько зла? Только не говори мне, что пути Его неисповедимы. Слишком много на них разного дерьма, и мы оба знаем об этом.
— А ты разговаривала об этом с Милягой?
— Пыталась, но у него ведь одно на уме…
— Два, — сказал Клем. — Одно — Примирение, второе — Пай-о-па.
— Ну, да. Пресловутый Пай-о-па.
— Ты знаешь, что он женился на нем?
— Да, он сказал мне.
— Должно быть, удивительное создание.
— Боюсь, я слегка пристрастна в его оценке, — сухо сказала Юдит. — Он пытался меня убить.
— Миляга сказал, что Пай в этом не виноват. Он стал убийцей не по природной склонности.
— Вот как?
— Он сказал мне, что сам приказал ему стать убийцей и шлюхой. Говорит, это было его ошибкой. Он винит во всем только самого себя.
— Он винит себя или просто принимает на себя ответственность? — спросила она. — Здесь есть существенная разница.
— Не знаю, — сказал Клем, явно не желая вдаваться в подобные тонкости. — Одно могу сказать: без Пая он чувствует себя совсем потерянным.
Ей хотелось сказать, что она тоже ощущает себя потерянной, что она тоже тоскует, но она промолчала, не решаясь доверить это признание даже Клему.
— Он сказал мне, что душа Пая все еще жива, как у Тэйлора, — говорил Клем. — И когда все это будет закончено…
— Много он чего говорит, — отрезала Юдит, устав выслушивать, как другие повторяют милягины изречения.
— А ты ему не веришь?
— Откуда мне знать? — ответила она ледяным тоном. — Я не принадлежу этому Евангелию. Я не его любовница и не буду его апостолом.
За спиной у них раздался какой-то звук, и, обернувшись, они увидели стоящего в холле Милягу. Падающие на порог лучи солнца отражались и освещали его, словно свет рампы.
Лицо его было в поту, а рубашка прилипла к груди. Клем виновато вскочил на ноги, опрокинув бутылку, которая скатилась на две ступеньки вниз, проливая пенистое пиво, прежде чем Юдит успела ее подхватить.
— Жарко там наверху, — сказал Миляга.
— И спадать жара не собирается, — заметил Клем.
— Можно тебя на два слова?
Юдит знала, что он хочет поговорить с Клемом так, чтобы она не слышала, но тот либо проявил крайнее простодушие, в чем она сильно сомневалась, либо не пожелал играть по милягиным правилам. Он остался на пороге, вынуждая Милягу подойти к двери.
— Когда вернется Понедельник, — сказал он, — я прошу вас съездить в Поместье и привезти из Убежища камни. Я собираюсь свершить Примирение в комнате наверху, где мне будут помогать воспоминания.
— Почему ты посылаешь Клема? — спросила Юдит, не поднимаясь и даже не оборачиваясь к нему. — Я знаю дорогу, он — нет. Я знаю, как выглядят камни, он — нет.
— Я думаю, тебе лучше оставаться здесь, — ответил Миляга.
Теперь она обернулась.
— С какой это стати? — сказала она. — Здесь от меня никому нет никакого толку. Или ты просто хочешь присматривать за мной для надежности?
— Вовсе нет.
— Тогда разреши мне съездить, — сказала она. — Я возьму в помощники Понедельника. Клем и Тэй могут оставаться здесь. В конце концов они ведь твои ангелы-хранители?
— Ну, раз тебе так хочется, — сказал он. — Я не возражаю.
— Не переживай, я вернусь, — сказала она насмешливо, поднимая свою бутылку с пивом. Хотя бы для того, чтобы поднять тост за чудо.
3
— Нет, — ответила она. — Клем, Хапексамендиос истребил Богинь по всей Имаджике или, по крайней мере, попытался это сделать, А теперь выясняется, что Он — отец Миляги. Поэтому мне как-то не по себе, когда я думаю о том, что участвую в исполнении Его замысла.
— Я могу тебя понять.
— Часть меня думает…— Фраза повисла в воздухе.
— О чем? — спросил он. — Расскажи мне.
— Часть меня думает, что мы делаем страшную глупость, доверяя им — Хапексамендиосу и Его Примирителю. Если Он такой уж милосердный Бог, то почему Он сотворил столько зла? Только не говори мне, что пути Его неисповедимы. Слишком много на них разного дерьма, и мы оба знаем об этом.
— А ты разговаривала об этом с Милягой?
— Пыталась, но у него ведь одно на уме…
— Два, — сказал Клем. — Одно — Примирение, второе — Пай-о-па.
— Ну, да. Пресловутый Пай-о-па.
— Ты знаешь, что он женился на нем?
— Да, он сказал мне.
— Должно быть, удивительное создание.
— Боюсь, я слегка пристрастна в его оценке, — сухо сказала Юдит. — Он пытался меня убить.
— Миляга сказал, что Пай в этом не виноват. Он стал убийцей не по природной склонности.
— Вот как?
— Он сказал мне, что сам приказал ему стать убийцей и шлюхой. Говорит, это было его ошибкой. Он винит во всем только самого себя.
— Он винит себя или просто принимает на себя ответственность? — спросила она. — Здесь есть существенная разница.
— Не знаю, — сказал Клем, явно не желая вдаваться в подобные тонкости. — Одно могу сказать: без Пая он чувствует себя совсем потерянным.
Ей хотелось сказать, что она тоже ощущает себя потерянной, что она тоже тоскует, но она промолчала, не решаясь доверить это признание даже Клему.
— Он сказал мне, что душа Пая все еще жива, как у Тэйлора, — говорил Клем. — И когда все это будет закончено…
— Много он чего говорит, — отрезала Юдит, устав выслушивать, как другие повторяют милягины изречения.
— А ты ему не веришь?
— Откуда мне знать? — ответила она ледяным тоном. — Я не принадлежу этому Евангелию. Я не его любовница и не буду его апостолом.
За спиной у них раздался какой-то звук, и, обернувшись, они увидели стоящего в холле Милягу. Падающие на порог лучи солнца отражались и освещали его, словно свет рампы.
Лицо его было в поту, а рубашка прилипла к груди. Клем виновато вскочил на ноги, опрокинув бутылку, которая скатилась на две ступеньки вниз, проливая пенистое пиво, прежде чем Юдит успела ее подхватить.
— Жарко там наверху, — сказал Миляга.
— И спадать жара не собирается, — заметил Клем.
— Можно тебя на два слова?
Юдит знала, что он хочет поговорить с Клемом так, чтобы она не слышала, но тот либо проявил крайнее простодушие, в чем она сильно сомневалась, либо не пожелал играть по милягиным правилам. Он остался на пороге, вынуждая Милягу подойти к двери.
— Когда вернется Понедельник, — сказал он, — я прошу вас съездить в Поместье и привезти из Убежища камни. Я собираюсь свершить Примирение в комнате наверху, где мне будут помогать воспоминания.
— Почему ты посылаешь Клема? — спросила Юдит, не поднимаясь и даже не оборачиваясь к нему. — Я знаю дорогу, он — нет. Я знаю, как выглядят камни, он — нет.
— Я думаю, тебе лучше оставаться здесь, — ответил Миляга.
Теперь она обернулась.
— С какой это стати? — сказала она. — Здесь от меня никому нет никакого толку. Или ты просто хочешь присматривать за мной для надежности?
— Вовсе нет.
— Тогда разреши мне съездить, — сказала она. — Я возьму в помощники Понедельника. Клем и Тэй могут оставаться здесь. В конце концов они ведь твои ангелы-хранители?
— Ну, раз тебе так хочется, — сказал он. — Я не возражаю.
— Не переживай, я вернусь, — сказала она насмешливо, поднимая свою бутылку с пивом. Хотя бы для того, чтобы поднять тост за чудо.
3
Через некоторое время после этого разговора, когда синий прилив сумерек стал затоплять улицы, вынуждая день искать спасения на крышах, Миляга окончил свой разговор с Паем и спустился посидеть с Целестиной. Ее комната в большей степени настраивала его на размышления, чем та, из которой он только что ушел. Там воспоминания о Пае возникали перед его взором с такой легкостью, что иногда ему казалось, будто мистиф явился к нему сам, во плоти. Рядом с матрасом Клем зажег несколько свечей, и в их свете Миляга увидел женщину, погруженную в такой глубокий сон, что никакие сновидения не могли его потревожить. Хотя она отнюдь не выглядела истощенной, черты лица ее казались жесткими, словно ее плоть частично превратилась в кость. Некоторое время он пристально изучал ее, размышляя о том, обретет ли когда-нибудь его лицо такую же суровость. Потом он присел на корточках у изножья ее постели и стал слушать ее медленное дыхание.
Его сознание было переполнено тем, что он узнал — или, вернее, вспомнил — в комнате наверху. Как и большинство проявлений магии, которые уже были ему известны, ритуал Примирения не был обставлен никакой внешней торжественностью. В то время как большинство религий Пятого Доминиона купались в роскоши церемоний, чтобы ослепить свою паству и тем самым искупить недостаток понимания — все литургии и реквиемы, службы и таинства были созданы для того, чтобы раздуть те крошечные искры откровения, которые действительно были доступны святым, — подобная театральность была излишней в религии, служители которой сжимали истину у себя в ладони, а с помощью памяти он вполне мог надеяться стать одним из таких служителей.
Как выяснилось, принцип Примирения постичь было не так уж и трудно. Каждые двести лет в Ин Ово расцветал своего рода цветок — пятилепестковый лотос, который плавал на этих смертельных водах, неуязвимый как для их яда, так и для их обитателей. Это святилище было известно под множеством имен, но самым простым и самым распространенным из них было имя Ана. В нем и должны были собраться Маэстро, принеся с собой образы тех миров, которые они представляют. Как только составные части были собраны в одно место, процесс должен был пойти самостоятельно. Образы миров должны были слиться воедино, и тогда эта почка, усиленная Аной, могла отодвинуть Ин Ово и открыть путь между Примиренными Доминионами и Землей.
— Ход вещей на нашей стороне, — говорил мистиф из тех, лучших времен. — Природный инстинкт велит каждой сломанной вещи искать воссоединения. А Имаджика сломана и может быть починена только Примирением.
— Тогда почему же было столько неудач? — спросил его Миляга.
— Не так уж и много их было, — ответил Пай. — Кроне того, все предыдущие попытки терпели неудачу по вине внешних сил. Христос пал жертвой вражеских происков. Пинео был уничтожен Ватиканом. Каждый раз какие-то посторонние люди губили лучшие намерения Маэстро. У нас таких врагов нет.
Какой горькой иронией прозвучали эти слова! На этот раз он не может позволить себе такого благодушия. Во всяком случае, до тех пор, пока еще жив Сартори и леденящее душу воспоминание о последнем, неистовом явлении Пая по-прежнему стоит у него перед глазами.
Но хватит об этом думать! Он постарался прогнать видение и устремил взгляд на Целестину. Ему трудно было думать о ней, как о своей матери. Возможно, среди тех бесчисленных воспоминаний, которые ожидали его в этом доме, и были какие-то смутные картины того, как грудным ребенком он лежал у нее на руках, как сжимал своим беззубым ртом ее грудь и сосал молоко, но ему они не встретились. Возможно, просто слишком много лет, жизней и женщин миновало со времени его младенчества. Он ощущал в себе благодарность за то, что она подарила ему жизнь, но трудно было отыскать в душе нечто большее.
Через некоторое время пребывание у ее ложа стало угнетать его. Слишком уж она была похожа на труп, а он — на добросовестного, но равнодушного плакальщика. Он поднялся на ноги, но, перед тем как выйти из комнаты, помедлил у изголовья ее ложа и наклонился, чтобы прикоснуться к ее щеке. Их тела не соприкасались уже в течение двадцати трех, а то и двадцати четырех десятилетий, и, вполне возможно, после этого момента уже не соприкоснутся снова. Плоть ее оказалась вовсе не холодной, как он предполагал, а теплой, и он задержал руку у нее на щеке дольше, чем намеревался. Где-то в слепых недрах своего сна она ощутила его прикосновение и, похоже, поднялась чуть-чуть повыше — до уровня сновидения о нем. Суровость ее черт смягчилась, а ее бледные губы прошептали:
— Дитя?
Он не знал, отвечать или нет, но в момент его колебаний она вновь произнесла то же самое слово, и на этот раз он ответил:
— Да, мама?
— Ты будешь помнить о том, что я тебе рассказала?
Что бы это могло быть? — подумал он про себя.
— Я…не уверен. Постараюсь, конечно.
— Может быть, я расскажу тебе еще раз? Я хочу, чтобы ты запомнил, дитя мое.
— Да, мама, — сказал он. — Расскажи мне, пожалуйста, еще раз.
Она улыбнулась едва уловимой улыбкой и начала рассказывать историю — судя по всему, далеко не в первый раз.
— Давным-давно жила-была женщина, и звали ее Низи Нирвана…
Но не успела она начать, как сновидение утратило над ней свою силу, и она начала соскальзывать все глубже и глубже, а голос ее стал стихать.
— Не останавливайся, мама, — попросил Миляга. — Я хочу слушать. Жила-была женщина…
— …да…
— …и звали ее Низи Нирвана.
— …да. И отправилась она в город злодейств и беззаконий, где ни один дух не был добрым, и ни одно тело — целым. И там ее очень-очень сильно обидели…
Голос ее вновь окреп, но улыбка исчезла с лица.
— Как ее обидели, мама?
— Тебе не обязательно об этом знать, дитя мое. Когда подрастешь, сам об этом узнаешь, а узнав, захочешь забыть, но не сможешь. Запомни только, что обидеть так может только мужчина женщину.
— И кто ее так обидел? — спросил Миляга.
— Я же сказала тебе, дитя мое, — мужчина
— Но какой мужчина?
— Имя его не имеет значения. Важно другое — ей удалось убежать от него и вернуться в свой родной город. И там она решила, что должна обратить во благо то зло, что ей причинили. И знаешь, что было этим благом?
— Нет, мама.
— Это был маленький ребеночек. Прекрасный маленький ребеночек. Она его безумно любила, а через какое-то время он подрос, и она знала, что скоро он должен будет покинуть ее, и тогда она сказала: прежде чем ты уйдешь, я хочу рассказать тебе одну историю. И знаешь, что это была за история? Я хочу, чтобы ты запомнил, дитя мое.
— Скажи.
— Жила-была женщина, и звали ее Низи Нирвана. И отправилась она в город злодейств и беззаконий…
— Но это та же самая история, мама.
— …где ни один дух не был добрым…
— Ты не дорассказала первую сказку, мама. Ты просто начала все сначала.
— …и ни одно тело — целым…
— Остановись, мама, — сказал Миляга. — Остановись.
— …и там ее очень-очень сильно обидели…
Обескураженный этим повтором, Миляга отнял руку от щеки матери. Она, однако, не прекратила своего рассказа. История повторялась без изменений: побег из города, обращение зла во благо, ребеночек, прекрасный маленький ребеночек…Но не ощущая больше его прикосновения, Целестина вновь начала соскальзывать в слепые глубины сна без сновидений, и голос ее становился все менее разборчивым. Миляга встал и попятился к двери, а она тем временем шепотом завершила очередной круг.
— …и тогда она сказала: прежде чем ты уйдешь, я хочу рассказать тебе одну историю.
Не отрывая взгляда от лица матери, Миляга нашарил у себя за спиной ручку и открыл дверь.
— И знаешь, что это была за история? — почти совсем невнятно пробормотала она. — Я хочу…чтобы ты…запомнил…дитя мое.
Продолжая смотреть на нее, он выскользнул в холл. Последние услышанные им звуки показались бы бессмыслицей для любого уха, кроме его собственного, но он-то сумел угадать, что прошептали ее губы, пока она падала в черную яму сна без сновидений.
— Давным-давно жила-была женщина…
В этот момент он закрыл дверь. По какой-то необъяснимой причине с ног до головы его охватила дрожь, и, лишь помедлив несколько секунд на пороге, он сумел частично взять себя в руки. Повернувшись, он увидел у подножия лестницы Клема, который копался в коробке со свечами.
— Она еще спит? — спросил он у приближающегося Миляги.
— Да. А она говорила с тобой, Клем?
— Очень мало. Почему ты спрашиваешь?
— Просто я только что слышал, как во сне она рассказала целую историю. Про женщину по имени Низи Нирвана. Ты знаешь, что это значит?
— Низи Нирвана? Ей Богу, нет. Это чье-то имя?
— Ну да. И по какой-то причине оно очень многое для нее значит. Когда она посылала Юдит привести меня, она велела ей передать мне его.
— А что за история?
— Чертовски странная, — сказал Миляга.
— Может быть, когда ты был малышом, она тебе такой не казалась.
— Может быть…
— Позвать тебя, если я услышу, что она снова заговорила?
— Наверное, не стоит, — ответил Миляга. — Я уже выучил все наизусть.
Он двинулся вверх по лестнице.
— Тебе наверху нужны свечи и спички, — сказал Клем.
— Точно, — ответил Миляга, поворачивая назад.
Клем вручил ему полдюжины свечей — белых, толстых, коротких. Миляга протянул одну из них обратно.
— Пять — магическое число, — пояснил он и вновь направился вверх.
— Я там наверху у лестницы оставил кое-какую еду, — сказал Клем Миляге вслед. Конечно, это не шедевр поварского искусства, но ведь надо чем-то поддержать силы. И если ты не возьмешь ее сейчас, считай, что ее не было — скоро возвращается Понедельник.
Миляга поблагодарил Клема, подхватил хлеб, тарелку клубники и бутылку пива и вернулся в Комнату Медитации, тщательно закрыв за собой дверь. Воспоминания о Пае не ждали его у порога — возможно, потому, что мысли его до сих пор были заняты тем, что он услышал от своей матери. И лишь когда он расставил свечи на каминной полке и стал зажигать одну из них, за спиной у него раздался мягкий голос Пая.
— Ну вот, я тебя расстроил, — сказал он.
Миляга обернулся и увидел Пая у окна на его привычном месте. Вид у него был озабоченный и смущенный.
— Я не должен был спрашивать об этом, — продолжал он. — Просто праздное любопытство. Я слышал, как Эбилав спрашивал у Люциуса пару дней назад, и был очень удивлен.
— Что же ответил Люциус.
— Он сказал, что помнит, как его кормили грудью. Его первое воспоминание. Сосок во рту.
Только теперь Миляга понял, о чем шла речь. И вновь память отыскала среди его разговоров с мистифом такой фрагмент, который имел прямое отношение к его теперешним заботам. Вот в этой самой комнате они говорили о первых воспоминаниях детства, и Маэстро овладела та же самая боль, которую он чувствовал в себе сейчас, по той же самой причине.
— Но запомнить сказку? — говорил Пай. — Особенно, такую, которая тебе не нравится…
— Я не могу сказать, что она мне не нравилась, — сказал Маэстро. — Во всяком случае, она не пугала меня, как какая-нибудь история о привидениях. Все было гораздо хуже…
— Ну что ж, не стоит об этом говорить, — сказал Пай, и на мгновение Миляга подумал, что разговор на этом и оборвется, причем он не был уверен, что это не соответствует его тайному желанию. Но, похоже, одно из неписаных правил этого дома состояло в том, что ни один из вопросов, заданных прошлому, не оставался без исчерпывающего ответа, пусть даже и самого неприятного.
— Нет, я хочу объяснить, если только смогу, — сказал Маэстро. — Хотя иногда бывает трудно определить, чего боится ребенок.
— Если только нам не удастся выслушать эту сказку, обзаведясь на время сердцем ребенка, — сказал Пай.
— Это еще труднее.
— Но мы ведь можем попробовать? Расскажи мне.
— Ну…это всегда начиналось одинаково. Мама говорила: Я хочу, чтобы ты запомнил, дитя мое, — и я уже знал, что за этим последует. — Жила-была женщина, звали ее Низи Нирвана, и отправилась она в город злодейств и беззаконий…
Миляге пришлось прослушать историю снова, на этот раз — из своих собственных уст. Женщина, город, преступление, ребенок, а потом, с тошнотворной неизбежностью, история начиналась снова, и вновь была женщина, и вновь — город, и вновь — преступление…
— Изнасилование — не слишком-то подходящая тема для детской сказки, — заметил Пай.
— Она никогда не произносила этого слова.
— Но ведь преступление состоит именно в этом, верно?
— Да, — сказал он тихо, с какой-то странной неохотой признавая это. Ведь это была тайна его матери, боль его матери. Ну, конечно, чья же еще? Низи Нирвана была Целестиной, а город злодейств и беззаконий — Первым Доминионом. Она рассказывала ребенку историю своей собственной жизни, зашифрованной в коротенькой мрачной сказке. Но, что еще более странно, она включала и слушателя в ткань этой сказки, а вместе с ним — и сам акт рассказывания, создавая круг, за пределы которого невозможно выйти, потому что все его составляющие элементы пойманы в ловушку и заперты внутри. Может быть, именно эта безвыходность угнетала его, когда он был ребенком? Однако у Пая была другая теория, и он высказал ее из далекого прошлого.
— Ничего удивительного, что ты пугался, — сказал мистиф. — Ведь ты не знал, в чем заключается преступление, но знал, что оно ужасно. Твое воображение, наверное, просто подняло бунт.
Миляга не ответил — вернее, не смог. Впервые за эти разговоры с Паем он знал больше, чем знало прошлое, и от этого несоответствия стекло, в которое он наблюдал за ним, треснуло. К тому ощущению боли, которое он принес с собой в эту комнату, добавилось горькое чувство потери. Сказка о Низи Нирване словно стала границей между тем человеком, который жил в этих комнатах двести лет назад, не подозревая о своем божественном происхождении, и тем, кем он был сейчас — человеком, который знал, что сказка эта была историей его собственной матери, а преступление, о котором в ней шла речь, и было тем событием, в результате которого он появился на свет. На этом свой флирт с прошлым пора было кончать. Он узнал все необходимое о Примирении, и дальнейшим блужданиям просто нет оправдания. Настало время распрощаться с убежищем воспоминаний, а вместе с ним — и с Паем.
Он взял с пола бутылку и открыл ее. Возможно, было не столь уж благоразумно пить алкоголь в такой момент, но ему хотелось выпить за свое прошлое, прежде чем оно окончательно скроется из виду. Ему пришло в голову, что, наверное, перед Примирением им с Паем доводилось пить за скорое наступление Золотого века. Интересно, сможет ли он вызвать этот момент в памяти и присоединить свое сегодняшнее желание к желаниям прошлого — еще один, самый последний раз? Он поднес бутылку к губам и, отхлебнув пива, услышал в противоположном конце комнаты смех Пая. Он посмотрел туда и увидел образ своего возлюбленного, таящий на глазах, — даже не со стаканом, а с целым графином в руке мистиф поднимал тост за будущее. Он протянул вперед руку с бутылкой, но мистиф таял слишком быстро. Прежде чем прошлое и будущее успели чокнуться, видение исчезло. Настало время действовать.
Возвратившийся Понедельник что-то возбужденно рассказывал внизу. Поставив бутылку на каминную полку, Миляга вышел на площадку, чтобы выяснить, по какому поводу стоит такой гвалт. Мальчик стоял в дверях и описывал Клему и Юдит загадочное состояние города. Он заявил, что никогда еще не видел такой странной субботней ночи. Улицы практически пусты; единственная штука, которая движется, — это светофоры.
— Во всяком случае, поездка будет легкой, — сказала Юдит.
— А мы куда-то едем?
Она объяснила ему, и он пришел в полный восторг.
— Мне нравится ездить за город, — сказал он. — Полная свобода, и никого не трахает, чем ты занят!
— Для начала, давай постараемся вернуться живыми, — сказала она. — Он на нас рассчитывает.
— Никаких проблем, — весело воскликнул Понедельник и обратился к Клему. — Слушай, присматривай за нашим Боссом, о'кей? Если что не так, всегда можно позвать Ирландца и остальных.
— А ты сказал им, где мы? — спросил Клем.
— Не бойся, они не завалятся сюда дрыхнуть, сказал Понедельник. — Но я лично так понимаю: чем больше друзей, тем лучше. — Он повернулся к Юдит. — Я тебя жду, — сказал он и вышел на улицу.
— Мы не должны задержаться больше чем на два-три часа, — сказала Юдит Клему. — Береги себя. И его.
Она бросила взгляд наверх, но свечи внизу отбрасывали слишком слабый свет, и ей не удалось разглядеть Милягу. Только когда она вышла за дверь, и на улице раздался рев мотора, он обнаружил свое присутствие.
— Понедельник возвращался, — сказал Клем.
— Я слышал.
— Он побеспокоил тебя? Извини, пожалуйста.
— Нет-нет. Так и так я уже закончил.
— Такая жаркая ночь, — сказал Клем, глядя через открытую дверь на небо.
— Почему бы тебе немного не поспать? Я могу постоять на страже.
— Где эта твоя проклятая тварь?
— Его зовут Отдохни Немного, Клем, и он несет свою службу на втором этаже.
— Я не доверяю ему, Миляга.
— Он не причинит нам никакого вреда. Ступай ложись.
— Ты уже закончил с Паем?
— По-моему, я узнал все, что мог. Теперь я должен проверить остальной Синод.
— Как тебе это удастся?
— Я оставлю свое тело в комнате наверху и отправлюсь в путешествие.
— А это не опасно.
— У меня уже есть опыт. Но, конечно, пока я буду отсутствовать, тело мое будет уязвимо.
— Как только решишь отправиться, разбуди меня. Я буду караулить тебя, как ястреб.
— Сначала вздремни часок.
Клем взял одну из свечей и отправился в поисках, где бы прилечь, а Миляга занял его пост у парадной двери; Он сел на пороге, прислонившись к косяку, и стал наслаждаться еле уловимым ночным ветерком. Фонари на улице не работали. Лишь свет луны и звезд выхватывали из темноты отдельные фрагменты дома напротив и бледную изнанку колышущихся листьев. Убаюканный этим зрелищем, он задремал и пропустил целый дождь падающих звезд.
— Ой, как красиво, — сказала девушка. Ей было не больше шестнадцати, а когда она смеялась (этой ночью кавалер часто смешил ее), ей можно было дать еще меньше. Но в настоящий момент на лице ее не было улыбки. Она стояла в темноте и смотрела на метеоритный дождь, в то время как Сартори восхищенно наблюдал за ее лицом.
Он нашел ее три часа назад, разгуливая по ярмарке, которую каждый год проводят накануне летнего солнцестояния на Хэмстедской пустоши, и с легкостью очаровал ее. Дела на ярмарке шли довольно худо — народа почти не было, и когда закрыли карусели, а произошло это при первом же приближении сумерек, он убедил ее отправиться вместе с ним в город — выпить вина, побродить и найти место, где можно поговорить и посмотреть на звезды. Прошло уже много лет с тех пор, как он в последний раз занимался ремеслом соблазнителя — с Юдит был совсем другой случай, — но подобные навыки восстанавливаются быстро, и удовлетворение, которое он испытал, видя, как она уступает его напору, вкупе с приличной дозой вина почти успокоили боль недавних поражений.
Девушка — ее звали Моника — была очаровательной и сговорчивой. Лишь поначалу она встречала его взгляд с застенчивостью, но это входило в правила игры, и он нисколько не возражал против того, чтобы немного поиграть в нее, ненадолго отвлекшись от предстоящей трагедии. При всей своей застенчивости она не отказалась, когда он предложил прогуляться по кварталу снесенных зданий на задворках Шиверик-сквер, хотя и заметила, что ей хотелось бы, чтобы он обращался с ней как можно более нежно. Так он и сделал. В темноте они набрели на небольшую уютную рощицу. Небо над головой было ясным, и ей представилась прекрасная возможность полюбоваться головокружительным зрелищем метеоритного дождя.
— Знаешь, всегда бывает маленько страшновато, — сообщила она ему на грубоватом кокни (Кокни — так называют уроженцев Ист-Энда — восточной (не аристократической) части Лондона и тот жаргон, на котором они изъясняются — прим. перев.). — Я имею в виду, глядеть на звезды.
— Почему?
— Ну…мы же такие крохотульки, верно?
Некоторое время назад он попросил ее рассказать о своей жизни, и она изложила ему несколько обрывков своей биографии: сначала о парне по имени Тревор, который говорил, что любит ее, но потом сбежал с ее лучшей подругой, потом о принадлежащей ее матери коллекции фарфоровых лягушек и о том; как хорошо жить в Испании, потому что все там гораздо счастливее. Но потом, без дополнительных вопросов с его стороны, она сообщила ему, что ей плевать и на Испанию, и на Тревора, и на фарфоровых лягушек. Она сказала, что счастлива, и звезды, которые обычно пугали ее, теперь вызывают в ней желание летать, на что он ответил, что они могут действительно вдвоем немного полетать, стоит ей сказать лишь слово.
После этих слов она оторвала взгляд от звезд и опустила голову со смиренным вздохом.
— Я знаю, чего тебе надо, — сказала она. — Все вы одинаковые. Полетать, хм? Это что, так у тебя называется?
Он сказал, что она совершенно не поняла его. Он привел ее сюда вовсе не для того, чтобы мять ее и лапать. Это унизило бы их обоих!
— А для чего ж тогда? — спросила она.
Он ответил ей своей рукой, слишком быстрой, чтоб она успела ей помешать. Второй по важности акт в жизни человека — после того, что был у нее на уме. Сопротивление ее было почти таким же смиренным, как и вздох, и меньше, чем через минуту, ее труп уже лежал на траве. Звезды в небе продолжали падать с изобилием, знакомым ему по воспоминаниям двухсотлетней давности. Неожиданный дождь небесных светил — дурное предзнаменование того, что должно произойти завтрашней ночью.
Его сознание было переполнено тем, что он узнал — или, вернее, вспомнил — в комнате наверху. Как и большинство проявлений магии, которые уже были ему известны, ритуал Примирения не был обставлен никакой внешней торжественностью. В то время как большинство религий Пятого Доминиона купались в роскоши церемоний, чтобы ослепить свою паству и тем самым искупить недостаток понимания — все литургии и реквиемы, службы и таинства были созданы для того, чтобы раздуть те крошечные искры откровения, которые действительно были доступны святым, — подобная театральность была излишней в религии, служители которой сжимали истину у себя в ладони, а с помощью памяти он вполне мог надеяться стать одним из таких служителей.
Как выяснилось, принцип Примирения постичь было не так уж и трудно. Каждые двести лет в Ин Ово расцветал своего рода цветок — пятилепестковый лотос, который плавал на этих смертельных водах, неуязвимый как для их яда, так и для их обитателей. Это святилище было известно под множеством имен, но самым простым и самым распространенным из них было имя Ана. В нем и должны были собраться Маэстро, принеся с собой образы тех миров, которые они представляют. Как только составные части были собраны в одно место, процесс должен был пойти самостоятельно. Образы миров должны были слиться воедино, и тогда эта почка, усиленная Аной, могла отодвинуть Ин Ово и открыть путь между Примиренными Доминионами и Землей.
— Ход вещей на нашей стороне, — говорил мистиф из тех, лучших времен. — Природный инстинкт велит каждой сломанной вещи искать воссоединения. А Имаджика сломана и может быть починена только Примирением.
— Тогда почему же было столько неудач? — спросил его Миляга.
— Не так уж и много их было, — ответил Пай. — Кроне того, все предыдущие попытки терпели неудачу по вине внешних сил. Христос пал жертвой вражеских происков. Пинео был уничтожен Ватиканом. Каждый раз какие-то посторонние люди губили лучшие намерения Маэстро. У нас таких врагов нет.
Какой горькой иронией прозвучали эти слова! На этот раз он не может позволить себе такого благодушия. Во всяком случае, до тех пор, пока еще жив Сартори и леденящее душу воспоминание о последнем, неистовом явлении Пая по-прежнему стоит у него перед глазами.
Но хватит об этом думать! Он постарался прогнать видение и устремил взгляд на Целестину. Ему трудно было думать о ней, как о своей матери. Возможно, среди тех бесчисленных воспоминаний, которые ожидали его в этом доме, и были какие-то смутные картины того, как грудным ребенком он лежал у нее на руках, как сжимал своим беззубым ртом ее грудь и сосал молоко, но ему они не встретились. Возможно, просто слишком много лет, жизней и женщин миновало со времени его младенчества. Он ощущал в себе благодарность за то, что она подарила ему жизнь, но трудно было отыскать в душе нечто большее.
Через некоторое время пребывание у ее ложа стало угнетать его. Слишком уж она была похожа на труп, а он — на добросовестного, но равнодушного плакальщика. Он поднялся на ноги, но, перед тем как выйти из комнаты, помедлил у изголовья ее ложа и наклонился, чтобы прикоснуться к ее щеке. Их тела не соприкасались уже в течение двадцати трех, а то и двадцати четырех десятилетий, и, вполне возможно, после этого момента уже не соприкоснутся снова. Плоть ее оказалась вовсе не холодной, как он предполагал, а теплой, и он задержал руку у нее на щеке дольше, чем намеревался. Где-то в слепых недрах своего сна она ощутила его прикосновение и, похоже, поднялась чуть-чуть повыше — до уровня сновидения о нем. Суровость ее черт смягчилась, а ее бледные губы прошептали:
— Дитя?
Он не знал, отвечать или нет, но в момент его колебаний она вновь произнесла то же самое слово, и на этот раз он ответил:
— Да, мама?
— Ты будешь помнить о том, что я тебе рассказала?
Что бы это могло быть? — подумал он про себя.
— Я…не уверен. Постараюсь, конечно.
— Может быть, я расскажу тебе еще раз? Я хочу, чтобы ты запомнил, дитя мое.
— Да, мама, — сказал он. — Расскажи мне, пожалуйста, еще раз.
Она улыбнулась едва уловимой улыбкой и начала рассказывать историю — судя по всему, далеко не в первый раз.
— Давным-давно жила-была женщина, и звали ее Низи Нирвана…
Но не успела она начать, как сновидение утратило над ней свою силу, и она начала соскальзывать все глубже и глубже, а голос ее стал стихать.
— Не останавливайся, мама, — попросил Миляга. — Я хочу слушать. Жила-была женщина…
— …да…
— …и звали ее Низи Нирвана.
— …да. И отправилась она в город злодейств и беззаконий, где ни один дух не был добрым, и ни одно тело — целым. И там ее очень-очень сильно обидели…
Голос ее вновь окреп, но улыбка исчезла с лица.
— Как ее обидели, мама?
— Тебе не обязательно об этом знать, дитя мое. Когда подрастешь, сам об этом узнаешь, а узнав, захочешь забыть, но не сможешь. Запомни только, что обидеть так может только мужчина женщину.
— И кто ее так обидел? — спросил Миляга.
— Я же сказала тебе, дитя мое, — мужчина
— Но какой мужчина?
— Имя его не имеет значения. Важно другое — ей удалось убежать от него и вернуться в свой родной город. И там она решила, что должна обратить во благо то зло, что ей причинили. И знаешь, что было этим благом?
— Нет, мама.
— Это был маленький ребеночек. Прекрасный маленький ребеночек. Она его безумно любила, а через какое-то время он подрос, и она знала, что скоро он должен будет покинуть ее, и тогда она сказала: прежде чем ты уйдешь, я хочу рассказать тебе одну историю. И знаешь, что это была за история? Я хочу, чтобы ты запомнил, дитя мое.
— Скажи.
— Жила-была женщина, и звали ее Низи Нирвана. И отправилась она в город злодейств и беззаконий…
— Но это та же самая история, мама.
— …где ни один дух не был добрым…
— Ты не дорассказала первую сказку, мама. Ты просто начала все сначала.
— …и ни одно тело — целым…
— Остановись, мама, — сказал Миляга. — Остановись.
— …и там ее очень-очень сильно обидели…
Обескураженный этим повтором, Миляга отнял руку от щеки матери. Она, однако, не прекратила своего рассказа. История повторялась без изменений: побег из города, обращение зла во благо, ребеночек, прекрасный маленький ребеночек…Но не ощущая больше его прикосновения, Целестина вновь начала соскальзывать в слепые глубины сна без сновидений, и голос ее становился все менее разборчивым. Миляга встал и попятился к двери, а она тем временем шепотом завершила очередной круг.
— …и тогда она сказала: прежде чем ты уйдешь, я хочу рассказать тебе одну историю.
Не отрывая взгляда от лица матери, Миляга нашарил у себя за спиной ручку и открыл дверь.
— И знаешь, что это была за история? — почти совсем невнятно пробормотала она. — Я хочу…чтобы ты…запомнил…дитя мое.
Продолжая смотреть на нее, он выскользнул в холл. Последние услышанные им звуки показались бы бессмыслицей для любого уха, кроме его собственного, но он-то сумел угадать, что прошептали ее губы, пока она падала в черную яму сна без сновидений.
— Давным-давно жила-была женщина…
В этот момент он закрыл дверь. По какой-то необъяснимой причине с ног до головы его охватила дрожь, и, лишь помедлив несколько секунд на пороге, он сумел частично взять себя в руки. Повернувшись, он увидел у подножия лестницы Клема, который копался в коробке со свечами.
— Она еще спит? — спросил он у приближающегося Миляги.
— Да. А она говорила с тобой, Клем?
— Очень мало. Почему ты спрашиваешь?
— Просто я только что слышал, как во сне она рассказала целую историю. Про женщину по имени Низи Нирвана. Ты знаешь, что это значит?
— Низи Нирвана? Ей Богу, нет. Это чье-то имя?
— Ну да. И по какой-то причине оно очень многое для нее значит. Когда она посылала Юдит привести меня, она велела ей передать мне его.
— А что за история?
— Чертовски странная, — сказал Миляга.
— Может быть, когда ты был малышом, она тебе такой не казалась.
— Может быть…
— Позвать тебя, если я услышу, что она снова заговорила?
— Наверное, не стоит, — ответил Миляга. — Я уже выучил все наизусть.
Он двинулся вверх по лестнице.
— Тебе наверху нужны свечи и спички, — сказал Клем.
— Точно, — ответил Миляга, поворачивая назад.
Клем вручил ему полдюжины свечей — белых, толстых, коротких. Миляга протянул одну из них обратно.
— Пять — магическое число, — пояснил он и вновь направился вверх.
— Я там наверху у лестницы оставил кое-какую еду, — сказал Клем Миляге вслед. Конечно, это не шедевр поварского искусства, но ведь надо чем-то поддержать силы. И если ты не возьмешь ее сейчас, считай, что ее не было — скоро возвращается Понедельник.
Миляга поблагодарил Клема, подхватил хлеб, тарелку клубники и бутылку пива и вернулся в Комнату Медитации, тщательно закрыв за собой дверь. Воспоминания о Пае не ждали его у порога — возможно, потому, что мысли его до сих пор были заняты тем, что он услышал от своей матери. И лишь когда он расставил свечи на каминной полке и стал зажигать одну из них, за спиной у него раздался мягкий голос Пая.
— Ну вот, я тебя расстроил, — сказал он.
Миляга обернулся и увидел Пая у окна на его привычном месте. Вид у него был озабоченный и смущенный.
— Я не должен был спрашивать об этом, — продолжал он. — Просто праздное любопытство. Я слышал, как Эбилав спрашивал у Люциуса пару дней назад, и был очень удивлен.
— Что же ответил Люциус.
— Он сказал, что помнит, как его кормили грудью. Его первое воспоминание. Сосок во рту.
Только теперь Миляга понял, о чем шла речь. И вновь память отыскала среди его разговоров с мистифом такой фрагмент, который имел прямое отношение к его теперешним заботам. Вот в этой самой комнате они говорили о первых воспоминаниях детства, и Маэстро овладела та же самая боль, которую он чувствовал в себе сейчас, по той же самой причине.
— Но запомнить сказку? — говорил Пай. — Особенно, такую, которая тебе не нравится…
— Я не могу сказать, что она мне не нравилась, — сказал Маэстро. — Во всяком случае, она не пугала меня, как какая-нибудь история о привидениях. Все было гораздо хуже…
— Ну что ж, не стоит об этом говорить, — сказал Пай, и на мгновение Миляга подумал, что разговор на этом и оборвется, причем он не был уверен, что это не соответствует его тайному желанию. Но, похоже, одно из неписаных правил этого дома состояло в том, что ни один из вопросов, заданных прошлому, не оставался без исчерпывающего ответа, пусть даже и самого неприятного.
— Нет, я хочу объяснить, если только смогу, — сказал Маэстро. — Хотя иногда бывает трудно определить, чего боится ребенок.
— Если только нам не удастся выслушать эту сказку, обзаведясь на время сердцем ребенка, — сказал Пай.
— Это еще труднее.
— Но мы ведь можем попробовать? Расскажи мне.
— Ну…это всегда начиналось одинаково. Мама говорила: Я хочу, чтобы ты запомнил, дитя мое, — и я уже знал, что за этим последует. — Жила-была женщина, звали ее Низи Нирвана, и отправилась она в город злодейств и беззаконий…
Миляге пришлось прослушать историю снова, на этот раз — из своих собственных уст. Женщина, город, преступление, ребенок, а потом, с тошнотворной неизбежностью, история начиналась снова, и вновь была женщина, и вновь — город, и вновь — преступление…
— Изнасилование — не слишком-то подходящая тема для детской сказки, — заметил Пай.
— Она никогда не произносила этого слова.
— Но ведь преступление состоит именно в этом, верно?
— Да, — сказал он тихо, с какой-то странной неохотой признавая это. Ведь это была тайна его матери, боль его матери. Ну, конечно, чья же еще? Низи Нирвана была Целестиной, а город злодейств и беззаконий — Первым Доминионом. Она рассказывала ребенку историю своей собственной жизни, зашифрованной в коротенькой мрачной сказке. Но, что еще более странно, она включала и слушателя в ткань этой сказки, а вместе с ним — и сам акт рассказывания, создавая круг, за пределы которого невозможно выйти, потому что все его составляющие элементы пойманы в ловушку и заперты внутри. Может быть, именно эта безвыходность угнетала его, когда он был ребенком? Однако у Пая была другая теория, и он высказал ее из далекого прошлого.
— Ничего удивительного, что ты пугался, — сказал мистиф. — Ведь ты не знал, в чем заключается преступление, но знал, что оно ужасно. Твое воображение, наверное, просто подняло бунт.
Миляга не ответил — вернее, не смог. Впервые за эти разговоры с Паем он знал больше, чем знало прошлое, и от этого несоответствия стекло, в которое он наблюдал за ним, треснуло. К тому ощущению боли, которое он принес с собой в эту комнату, добавилось горькое чувство потери. Сказка о Низи Нирване словно стала границей между тем человеком, который жил в этих комнатах двести лет назад, не подозревая о своем божественном происхождении, и тем, кем он был сейчас — человеком, который знал, что сказка эта была историей его собственной матери, а преступление, о котором в ней шла речь, и было тем событием, в результате которого он появился на свет. На этом свой флирт с прошлым пора было кончать. Он узнал все необходимое о Примирении, и дальнейшим блужданиям просто нет оправдания. Настало время распрощаться с убежищем воспоминаний, а вместе с ним — и с Паем.
Он взял с пола бутылку и открыл ее. Возможно, было не столь уж благоразумно пить алкоголь в такой момент, но ему хотелось выпить за свое прошлое, прежде чем оно окончательно скроется из виду. Ему пришло в голову, что, наверное, перед Примирением им с Паем доводилось пить за скорое наступление Золотого века. Интересно, сможет ли он вызвать этот момент в памяти и присоединить свое сегодняшнее желание к желаниям прошлого — еще один, самый последний раз? Он поднес бутылку к губам и, отхлебнув пива, услышал в противоположном конце комнаты смех Пая. Он посмотрел туда и увидел образ своего возлюбленного, таящий на глазах, — даже не со стаканом, а с целым графином в руке мистиф поднимал тост за будущее. Он протянул вперед руку с бутылкой, но мистиф таял слишком быстро. Прежде чем прошлое и будущее успели чокнуться, видение исчезло. Настало время действовать.
Возвратившийся Понедельник что-то возбужденно рассказывал внизу. Поставив бутылку на каминную полку, Миляга вышел на площадку, чтобы выяснить, по какому поводу стоит такой гвалт. Мальчик стоял в дверях и описывал Клему и Юдит загадочное состояние города. Он заявил, что никогда еще не видел такой странной субботней ночи. Улицы практически пусты; единственная штука, которая движется, — это светофоры.
— Во всяком случае, поездка будет легкой, — сказала Юдит.
— А мы куда-то едем?
Она объяснила ему, и он пришел в полный восторг.
— Мне нравится ездить за город, — сказал он. — Полная свобода, и никого не трахает, чем ты занят!
— Для начала, давай постараемся вернуться живыми, — сказала она. — Он на нас рассчитывает.
— Никаких проблем, — весело воскликнул Понедельник и обратился к Клему. — Слушай, присматривай за нашим Боссом, о'кей? Если что не так, всегда можно позвать Ирландца и остальных.
— А ты сказал им, где мы? — спросил Клем.
— Не бойся, они не завалятся сюда дрыхнуть, сказал Понедельник. — Но я лично так понимаю: чем больше друзей, тем лучше. — Он повернулся к Юдит. — Я тебя жду, — сказал он и вышел на улицу.
— Мы не должны задержаться больше чем на два-три часа, — сказала Юдит Клему. — Береги себя. И его.
Она бросила взгляд наверх, но свечи внизу отбрасывали слишком слабый свет, и ей не удалось разглядеть Милягу. Только когда она вышла за дверь, и на улице раздался рев мотора, он обнаружил свое присутствие.
— Понедельник возвращался, — сказал Клем.
— Я слышал.
— Он побеспокоил тебя? Извини, пожалуйста.
— Нет-нет. Так и так я уже закончил.
— Такая жаркая ночь, — сказал Клем, глядя через открытую дверь на небо.
— Почему бы тебе немного не поспать? Я могу постоять на страже.
— Где эта твоя проклятая тварь?
— Его зовут Отдохни Немного, Клем, и он несет свою службу на втором этаже.
— Я не доверяю ему, Миляга.
— Он не причинит нам никакого вреда. Ступай ложись.
— Ты уже закончил с Паем?
— По-моему, я узнал все, что мог. Теперь я должен проверить остальной Синод.
— Как тебе это удастся?
— Я оставлю свое тело в комнате наверху и отправлюсь в путешествие.
— А это не опасно.
— У меня уже есть опыт. Но, конечно, пока я буду отсутствовать, тело мое будет уязвимо.
— Как только решишь отправиться, разбуди меня. Я буду караулить тебя, как ястреб.
— Сначала вздремни часок.
Клем взял одну из свечей и отправился в поисках, где бы прилечь, а Миляга занял его пост у парадной двери; Он сел на пороге, прислонившись к косяку, и стал наслаждаться еле уловимым ночным ветерком. Фонари на улице не работали. Лишь свет луны и звезд выхватывали из темноты отдельные фрагменты дома напротив и бледную изнанку колышущихся листьев. Убаюканный этим зрелищем, он задремал и пропустил целый дождь падающих звезд.
— Ой, как красиво, — сказала девушка. Ей было не больше шестнадцати, а когда она смеялась (этой ночью кавалер часто смешил ее), ей можно было дать еще меньше. Но в настоящий момент на лице ее не было улыбки. Она стояла в темноте и смотрела на метеоритный дождь, в то время как Сартори восхищенно наблюдал за ее лицом.
Он нашел ее три часа назад, разгуливая по ярмарке, которую каждый год проводят накануне летнего солнцестояния на Хэмстедской пустоши, и с легкостью очаровал ее. Дела на ярмарке шли довольно худо — народа почти не было, и когда закрыли карусели, а произошло это при первом же приближении сумерек, он убедил ее отправиться вместе с ним в город — выпить вина, побродить и найти место, где можно поговорить и посмотреть на звезды. Прошло уже много лет с тех пор, как он в последний раз занимался ремеслом соблазнителя — с Юдит был совсем другой случай, — но подобные навыки восстанавливаются быстро, и удовлетворение, которое он испытал, видя, как она уступает его напору, вкупе с приличной дозой вина почти успокоили боль недавних поражений.
Девушка — ее звали Моника — была очаровательной и сговорчивой. Лишь поначалу она встречала его взгляд с застенчивостью, но это входило в правила игры, и он нисколько не возражал против того, чтобы немного поиграть в нее, ненадолго отвлекшись от предстоящей трагедии. При всей своей застенчивости она не отказалась, когда он предложил прогуляться по кварталу снесенных зданий на задворках Шиверик-сквер, хотя и заметила, что ей хотелось бы, чтобы он обращался с ней как можно более нежно. Так он и сделал. В темноте они набрели на небольшую уютную рощицу. Небо над головой было ясным, и ей представилась прекрасная возможность полюбоваться головокружительным зрелищем метеоритного дождя.
— Знаешь, всегда бывает маленько страшновато, — сообщила она ему на грубоватом кокни (Кокни — так называют уроженцев Ист-Энда — восточной (не аристократической) части Лондона и тот жаргон, на котором они изъясняются — прим. перев.). — Я имею в виду, глядеть на звезды.
— Почему?
— Ну…мы же такие крохотульки, верно?
Некоторое время назад он попросил ее рассказать о своей жизни, и она изложила ему несколько обрывков своей биографии: сначала о парне по имени Тревор, который говорил, что любит ее, но потом сбежал с ее лучшей подругой, потом о принадлежащей ее матери коллекции фарфоровых лягушек и о том; как хорошо жить в Испании, потому что все там гораздо счастливее. Но потом, без дополнительных вопросов с его стороны, она сообщила ему, что ей плевать и на Испанию, и на Тревора, и на фарфоровых лягушек. Она сказала, что счастлива, и звезды, которые обычно пугали ее, теперь вызывают в ней желание летать, на что он ответил, что они могут действительно вдвоем немного полетать, стоит ей сказать лишь слово.
После этих слов она оторвала взгляд от звезд и опустила голову со смиренным вздохом.
— Я знаю, чего тебе надо, — сказала она. — Все вы одинаковые. Полетать, хм? Это что, так у тебя называется?
Он сказал, что она совершенно не поняла его. Он привел ее сюда вовсе не для того, чтобы мять ее и лапать. Это унизило бы их обоих!
— А для чего ж тогда? — спросила она.
Он ответил ей своей рукой, слишком быстрой, чтоб она успела ей помешать. Второй по важности акт в жизни человека — после того, что был у нее на уме. Сопротивление ее было почти таким же смиренным, как и вздох, и меньше, чем через минуту, ее труп уже лежал на траве. Звезды в небе продолжали падать с изобилием, знакомым ему по воспоминаниям двухсотлетней давности. Неожиданный дождь небесных светил — дурное предзнаменование того, что должно произойти завтрашней ночью.