повернувшись к нему и ожидая, когда он наконец заговорит. Машинально он
повторил несколько громче:
- Там будет видно. - Нервным движением он убрал свою больную ногу под
стул и откашлялся. - Мне нечего прибавить к сказанному... Я думаю так же,
как Хозмер... Я думаю так же, как Тибо, как Митгерг, как вы все...
Мейнестрель провел рукой по влажному лбу и неожиданно для всех встал.
В этой низенькой комнатке, заставленной стульями, он казался еще выше
ростом. Он сделал наугад несколько шагов, кружа в узком свободном
пространстве между столом, кроватью и ногами гостей. Взгляд, которым он
скользнул по каждому из присутствующих, казалось, не был направлен ни на
кого из них в отдельности.
Походив с минуту и помолчав, он остановился. Казалось, что его мысль
возвращалась откуда-то издалека. Все были убеждены, что он сядет и начнет
развивать план действий, что он пустится в те свои страстные, стремительные
и несколько пророческие импровизации, к которым всех приучил. Но он
ограничился тем, что опять пробормотал:
- Там будет видно... - И, опустив глаза, он улыбнулся и очень быстро
добавил: - Впрочем, все это приближает нас к цели.
Затем он протиснулся позади стола к окну и внезапно распахнул ставни,
за которыми открылась ночная мгла. Потом слегка наклонил голову и, переменив
тон, бросил через плечо:
- Не дашь ли нам, девочка, выпить чего-нибудь холодного?
Альфреда послушно скрылась в кухне.
Несколько мгновений все чувствовали себя неловко.
Патерсон и Ричардли, продолжавшие сидеть на кровати, разговаривали
вполголоса.
Посреди комнаты, под лампой, оба австрийца стоя спорили на своем родном
языке. Бем вытащил из кармана половину сигары и зажег ее; выпяченная вперед
нижняя губа, яркая и влажная, придавала его плоскому лицу выражение доброты,
но также и несколько вульгарной чувственности, что резко отличало его от
остальных.
Мейнестрель, стоя и опершись руками на стол, перечитывал письмо
Хозмера, лежавшее перед ним около лампы; падавший из-под абажура свет резко
освещал его: коротко остриженная борода казалась еще чернее, а лицо еще
бледнее; лоб был наморщен, и веки почти совсем прикрывали зрачки.
Жак тронул его за локоть:
- Вот наконец, Пилот, может быть, раньше, чем вы думали, вот она -
власть над ходом вещей?
Мейнестрель покачал головой. Не глядя на Жака, все такой же
бесстрастный, он подтвердил тусклым, лишенным всякого выражения голосом:
- Разумеется.
Потом замолчал и продолжал читать.
Тягостная мысль мелькнула в голове Жака: ему показалось, что в этот
вечер что-то изменилось не только в интонации Пилота, но и в его отношении к
Жаку.
Бем, которому надо было рано утром успеть на поезд, первый подал сигнал
к уходу.
Все последовали за ним, чувствуя смутное облегчение.
Мейнестрель спустился вместе с ними, чтобы открыть дверь на улицу.


    XII



Альфреда, склонившись над перилами лестницы, ждала, пока внизу запихнут
голоса. Затем она возвратилась к себе и хотела немного прибрать комнату. Но
на сердце у нее было тяжело... Она ушла на кухню, где было темно,
облокотилась на подоконник и замерла, устремив широко раскрытые глаза в
ночной мрак.
- Мечтаешь, девочка?
Рука Мейнестреля, горячая и жесткая, погладила ее плечо. Она вздрогнула
и как-то по-детски выпалила:
- А ты правда думаешь, что это война?
Он засмеялся. Она почувствовала, что ее надежды пошатнулись.
- Ведь мы...
- Мы? Мы не готовы!
- Не готовы? - Она неправильно поняла его слова, потому что весь вечер
думала только о том, что надо бороться против войны. - И ты, ты правда
думаешь, что нет способа помешать...
Он прервал:
- Нет! Разумеется! - Мысль, что современный пролетариат мог бы стать
препятствием для сил, развязывающих войну, казалась Мейнестрелю нелепой.
Она угадала во тьме его улыбку, блеск его глаз и снова содрогнулась.
Несколько секунд оба молчали, прижавшись друг к другу.
- Однако, - сказала она, - Пат, быть может, прав? Если мы не в
состоянии ничего сделать, то Англия...
- Все, что она может, ваша Англия, это отдалить начало, и то едва ли! -
Почувствовал ли в ней Пилот непривычное сопротивление? Его голос стал еще
жестче: - Впрочем, дело не в этом! Не в том суть, чтобы помешать войне!
Она приподнялась.
- Но почему же ты им об этом не сказал?
- Потому что сейчас это никого не касается, девочка! И потому, что
сегодня практически нужно действовать так, как если бы!..
Она замолчала. Она чувствовала себя весь вечер оскорбленной, как
никогда, обиженной им до глубины души; и внутренне восставала против него,
сама не зная почему. Она вспомнила, как однажды, в самом начале их связи, он
заявил скороговоркой, пожимая плечами: "Любовь? Для нас это совсем не
важно!"
"Что же для него важно? - спрашивала она себя. - Ничего! Ничего, кроме
Революции! - И впервые она подумала: - Революция - это его навязчивая
идея... Все остальное он ни в грош не ставит!.. И меня! Мою женскую жизнь!..
Ничто для него не важно, даже то, что он сам собою представляет, то, что он
не человек, а что-то другое!.." В первый раз вместо "выше и лучше, чем
просто человек", она подумала - "не человек, а что-то другое".
Мейнестрель продолжал саркастическим тоном:
- Война - войне, девочка! Предоставь им действовать! Демонстрации,
волнения, стачки - все, что им угодно. Вперед, фанфары! Вперед, трубачи! И
пусть они сокрушают, если могут, стены Иерихона!
Он внезапно отодвинулся от Альфреды, повернулся на каблуках и процедил
сквозь зубы:
- Однако эти стены, девочка, полетят к черту не от их труб, а от наших
бомб!
И когда он, слегка прихрамывая, пошел в комнату, Альфреда услыхала
придушенный смешок, который всегда леденил ей душу.
Она еще долго сидела неподвижно, облокотившись на подоконник, блуждая
взглядом в ночи.
Вдоль пустынной набережной Арва со слабым журчанием несла свои воды
среди камней. Один за другим гасли последние огни в прибрежных домах.
Альфреда не шевелилась. О чем она думала? Ни о чем, - так ответила бы
она сама. Две слезинки вытекли из-под век и повисли у нее на ресницах.


    XIII



Шофер переехал через площадь Инвалидов и свернул на Университетскую
улицу. Автомобиль несся бесшумно. Но в этот знойный воскресный полдень улица
была такой пустынной, выглядела такой сонной, что шелковистое шуршанье шин
по сухому асфальту и робкий гудок на перекрестке казались чем-то нескромным,
прямо неприличным.
Как только машина миновала улицу Бак, Анна де Батенкур прижала к себе
рыжую китайскую собачонку, которая, свернувшись клубочком, спала рядом с
ней. Наклонясь вперед, Анна коснулась зонтиком спины мулата в белом
пыльнике, невозмутимо сидевшего за рулем.
- Остановите, Джо... Я пройдусь пешком.
Автомобиль подкатил к тротуару, и Джо открыл дверцу. Из-под козырька
сверкнули его зрачки, блестевшие сильнее, чем лакированная кожа, и бегавшие
то вправо, то влево, как глаза заводной куклы.
Анна была в нерешительности. Могла ли она рассчитывать на то, чтобы
сразу найти такси в этом глухом квартале? Как глупо было со стороны Антуана
не послушаться ее совета и не перебраться после смерти отца поближе к
Булонскому лесу!.. Она взяла собачонку на руки и легко спрыгнула на землю.
Желание не быть связанной победило.
- Вы мне больше не будете нужны сегодня, Джо... Можете ехать домой.
Даже в тени раскаленный тротуар жег подошвы. Ни малейшего движения в
воздухе. Над крышами домов неподвижно стояла легкая дымка, застилавшая
солнце. Сощурив глаза против света, Анна шла вдоль домов, молчаливых, как
тюремные ворота. Феллоу лениво плелся за хозяйкой. На улице - ни души; не
было даже ни одной из тех тонконогих маленьких девочек с косичками, которые
обычно по воскресеньям в хорошую погоду одиноко резвятся на тротуаре перед
своим мрачным жилищем, - они иногда внушали Анне внезапное желание удочерить
их недельки на три, увезти в Довиль, напоить свежим воздухом и напичкать
всякими лакомствами. Никого. Даже привратники, как сторожевые псы, дремавшие
в своих конурах, дожидались сумерек, чтобы подышать немножко прохладой,
усевшись верхом на стул перед дверью. Казалось, что в этот воскресный день
19 июля все население Парижа, утомленное неделей народного празднества{395},
толпой покинуло столицу.
Особняк Тибо был виден издали. Над его крышей все еще возвышались леса.
Старый фасад, обезображенный цементными швами, ожидал только краски, чтобы
вновь помолодеть. Дощатый забор с расклеенными на нем афишами закрывал
нижний этаж и делал тротуар в этом месте более узким.
Приподняв юбку и поддерживая оборки фулярового платья, Анна - а вслед
за ней и собачка - проскользнули между мешками, досками, кучами
строительного мусора, загромождавшими вход. В подъезде пахло сыростью от
свежевыбеленной штукатурки, и в затылке возникло неприятное ощущение, точно
от прикосновения холодной мокрой губки. Феллоу задрал свою курносую черную
мордочку и остановился, принюхиваясь к незнакомым запахам. Анна улыбнулась,
одной рукой подняла с земли этот теплый шелковистый клубочек и прижала его к
груди.
Стоило переступить через порог застекленной двери, как становилось
ясно, что внутренний ремонт почти закончен. Красная ковровая дорожка,
которой в прошлые посещения Анны здесь еще не было, вела прямо к лифту.
На площадке третьего этажа Анна остановилась и по привычке, хотя
отлично знала, что Антуана нет дома, достала пуховку и провела ею по лицу,
прежде чем позвонить.
Дверь отворилась как бы нехотя: Леон не решался показаться в будничной
одежде, в полосатом жилете. Его длинное, безбородое лицо, с желтоватым, как
у цыпленка, пушком надо лбом, сохраняло то безличное выражение, одновременно
простоватое и лукавое (поднятые брови, отвисшая губа, приоткрытые веки и
опущенный нос), которое стало для него привычным рефлексом самозащиты. Он
искоса окинул Анну быстрым взглядом, точно сетью опутывая и ее самое, и
отделанную цветами шляпу, и розовато-лиловое платье; затем посторонился,
чтобы впустить ее.
- Доктора нет дома...
- Я знаю, - сказала Анна, опуская собачку на пол.
- Он, должно быть, еще внизу, с этими господами...
Анна прикусила губу. Провожая ее на вокзал во вторник, когда она
уезжала в Берк, Антуан объявил ей, что уедет в воскресенье на весь день за
город, на консультацию. За время их связи, длившейся полгода, ей уже не раз
приходилось убеждаться в том, что Антуан утаивает от нее кое-какие мелочи, и
эта скрытность создавала вокруг него непроницаемую броню.
- Не беспокойтесь, - сказала Анна, подавая Леону зонтик. - Я зашла
только написать записку, - прошу вас, передайте доктору.
И, пройдя мимо слуги, она устремилась вперед по однотонной бежевой
ковровой дорожке, которой теперь был устлан пол в бывшей квартире г-на Тибо.
Китайская собачка безошибочно остановилась перед кабинетом Антуана. Анна
вошла туда, впустила собаку и закрыла за собой дверь.
Шторы были спущены; окна закрыты. Пахло новым ковром, свежим лаком с
примесью старого и стойкого запаха краски. Анна быстрыми шагами подошла к
письменному столу, взялась руками за спинку кресла и, выпрямившись, с
жестким выражением лица, раздувая ноздри и как-то сразу подурнев, стала
осматривать комнату жадным и подозрительным взглядом, готовая уловить
малейший намек, способный пролить некоторый свет на ту незнакомую ей жизнь,
которую Антуан вел едали от нее.
Но трудно было представить себе что-нибудь более безличное, чем эта
огромная комната, роскошная и неуютная. Антуан никогда здесь не работал: он
пользовался ею только в приемные дни. Стены до половины высоты заставлены
были книжными шкафами, стеклянные дверцы которых, затянутые китайским
шелком, скрывали за собой пустые полки. В центре комнаты помещался парадный
письменный стол, негостеприимно прикрытый толстым стеклом, а на нем был
разложен сафьяновый гарнитур: портфель для бумаг, папка, подкладываемая при
письме, и бювар с промокательной бумагой, украшенные монограммами. Ни одной
деловой бумаги, ни одного письма, ни одной книги, кроме телефонного
справочника. И только эбонитовый стетоскоп, водруженный как безделушка,
около хрустальной чернильницы без чернил, свидетельствовал о профессии
хозяина; впрочем, создавалось такое впечатление, что и этот предмет был
поставлен сюда не самим Антуаном для медицинских целей, а помещен рукой
неведомого декоратора, заботившегося о внешнем эффекте.
Феллоу разлегся на животе у самой двери, раскинув лапки; его
шелковистая светлая шерсть сливалась с ковром. Анна рассеянно взглянула на
него; затем уселась, как амазонка, на ручку вращающегося кресла, в котором
Антуан три раза в неделю изрекал приговоры. Она на минуту представила себя
на его месте и испытала при этом мимолетное удовольствие; это был как бы
реванш за то, что он отводил ей слишком ограниченное место в своей жизни.
Она вытащила из портфеля блокнот с именным штампом на каждой странице,
которым Антуан пользовался, выписывая рецепты, и, вынув из сумочки вечное
перо, стала писать:

"Тони, любимый! Я могла выдержать без тебя только пять дней. Сегодня
утром вскочила в первый попавшийся поезд. Сейчас четыре часа. Отправляюсь в
наше гнездышко и буду ждать, пока кончится твой трудовой день. Приходи ко
мне, Тони, приходи скорей!
А.

Я захвачу по дороге все, что нам нужно для ужина, чтобы уж больше не
выходить".
Анна достала конверт и позвонила.
Появился Леон. Он уже успел облачиться в свою ливрею. Приласкав
собачку, он подошел к Анне.
Примостившись на ручке кресла, она болтала ногой, смачивая языком клей
на конверте. У нее была красивая форма рта, массивный, но подвижной язык. В
комнате пахло духами, которыми была пропитана ее одежда. Анна уловила
огонек, вспыхнувший во взгляде слуги, и безмолвно улыбнулась.
- На, - сказала она, резким движением бросая письмо на стол, при этом
браслеты на ее руке зазвенели. - Пожалуйста, передай ему это, как только он
поднимется наверх. Хорошо?
Она иногда говорила слуге "ты" в отсутствие Антуана, это у нее выходило
так естественно, что Леон нисколько не удивлялся. Их связывало тайное и
молчаливое соглашение. Когда Анна заезжала за Антуаном, чтобы увезти его
обедать, а он заставлял себя ждать, она охотно болтала с Леоном; в его
присутствии она словно дышала родным воздухом. Впрочем, он не злоупотреблял
этой фамильярностью, разве что иногда позволял себе вольность во время этих
разговоров с глазу на глаз не называть ее в третьем лице "сударыня"; а когда
она давала ему на чай, он был доволен, что может поблагодарить ее, только
подмигнув ей и не тая в сердце ни малейшей классовой ненависти.
Анна вытянула ногу, подняла край юбки, чтоб поправить шелковый чулок, и
соскочила с кресла.
- Я удираю, Леон. Куда вы дели мой зонтик?
Чтобы найти такси, проще всего было пройти по улице Святых Отцов до
бульвара. На улице почти никого не было. Навстречу Анне попался какой-то
молодой человек. Они обменялись равнодушным взглядом, не подозревая того,
что им уже пришлось однажды встретиться в довольно знаменательный день. Но
разве могли они узнать друг друга? Жак за последние четыре года сильно
изменился; этот коренастый мужчина с озабоченным лицом ни внешностью, ни
походкой не напоминал прежнего юнца, который в свое время ездил в Турень,
чтобы присутствовать на свадьбе Анны с Симоном де Батенкур. И несмотря на
то, что во время этого странного обряда он с любопытством наблюдал за
новобрачной, Жак, в свою очередь, не мог бы узнать в этой накрашенной
парижанке, - чье лицо, кроме того, было наполовину скрыто от него зонтиком,
- задорную вдовушку, выходившую когда-то замуж за его приятеля Симона.
- Ваграмская улица, - сказала Анна шоферу.
На Ваграмской улице находилось их "гнездышко" - обставленная на
холостую ногу квартира в нижнем этаже, которую Антуан снял в самом начале их
связи на углу этой улицы и глухого переулка, куда выходило отдельное
парадное, что позволяло избежать пересудов консьержки.
Антуан не соглашался на просьбы Анны встречаться в небольшом особняке,
который она занимала недалеко от Булонского леса, на улице Спонтини. А между
тем она уже несколько месяцев жила там совершенно одиноко и независимо.
(Когда, по совету Антуана, на Гюгету пришлось надеть гипсовый корсет и
увезти ее на берег моря, Анна сняла домик в Берке, и было решено, что она
поселится там вместе с мужем до полного выздоровления девочки. Героическое
решение, которому Анна не смогла долго следовать. В действительности один
только Симон, никогда не любивший Парижа, окончательно обосновался там со
своей падчерицей и ее гувернанткой-англичанкой. Он много занимался
фотографией, немного живописью и музыкой, а долгими вечерами, вспомнив о
своих занятиях богословием, читал книги о протестантизме. Анна всегда
находила благовидный предлог, чтобы остаться в Париже: ее пребывание в Берке
ограничивалось пяти-шестидневным визитом раз в месяц. Материнское чувство
никогда не было у нее сильно развито. В последнее время постоянное
присутствие в доме этой тринадцатилетней девочки-подростка раздражало ее,
как вечная помеха. Теперь же к этой глухой враждебности стало примешиваться
чувство унижения при виде калеки, которую мисс Мэри возила в коляске по
залитым солнцем пескам прибрежных дюн. Анна мечтала иногда удочерить чужих
малокровных девочек, но находила вполне естественным пренебрегать своим
собственным ребенком. По крайней мере, в Париже она совершенно забывала
Гюгету, - а также и Симона.)
Автомобиль несся уже по Ваграмской улице, когда Анна подумала об ужине.
Магазины были закрыты. Вспомнив, что в квартале Терн есть гастрономический
магазин, открытый по воскресеньям, она велела отвезти себя туда, а затем
отпустила такси.
Было так занятно делать покупки! Держа под мышкой свою китайскую
собачку, Анна ходила взад и вперед по магазину, любуясь аппетитно
разложенным товаром. Сначала она выбрала то, что любил Антуан: ржаной
хлебец, соленое масло, копченую гусиную грудку, корзиночку земляники. Для
Феллоу - как и для Антуана - она прибавила банку сгущенных сливок.
- А еще кусочек вот этого! - сказала она, лакомо облизываясь и указывая
затянутым в перчатку пальцем на мисочку обыкновенного паштета из гусиной
печенки. "Вот это" предназначалось для нее самой; паштет был ее слабостью;
но ей, конечно, приходилось его есть разве только случайно, во время
путешествия, где-нибудь в железнодорожном буфете или в деревенской
гостинице. Порция паштета на несколько су - розоватого и жирного,
окруженного топленым салом, остро приправленного гвоздикой и мускатным
орехом и намазанного на ломоть свежеиспеченного хлеба, - в этом было все ее
прошлое, прошлое бедной парижской девушки, которое вдруг она ощутила на
языке... Завтраки всухомятку на скамейке Тюильрийского сада, в полном
одиночестве, среди голубей и воробьев, в те годы, когда она служила
продавщицей на улице Оперы. Никаких напитков; но, чтобы утолить жажду,
возбужденную пряным паштетом, - пригоршня испанских вишен, купленная у
разносчика на краю тротуара. И в завершение, когда наступало время
возвращения на работу, - чашечка черного кофе, сладкого и горячего,
пахнущего жестью и гуталином, которую она выпивала опять-таки в одиночестве
у стойки кафе-бара на улице Святого Роха.
Анна рассеянно смотрела, как приказчик завертывает покупки и пишет
счет...
В одиночестве... Уже в то время верный инстинкт подсказывал ей, что
если у нее и были кое-какие шансы преуспеть, то лишь при условии
отчужденного от всех и замкнутого существования, без увлечений, без
привязанностей, в полной готовности к любому превращению. Ах, если бы
гадалка, бродившая по Тюильрийскому саду со своей заплечной корзинкой и
трещоткой и торговавшая трубочками и лимонадом, предсказала бы ей в то
время, что она станет г-жой Гупийо, женой самого патрона!.. А между тем так
оно и случилось. И теперь, оглядываясь назад, она находила это почти
естественным...
- Получите, сударыня! - Приказчик подал ей завязанный пакет.
Анна почувствовала, как взгляд продавца скользнул по ее груди. Ей все
больше и больше нравилось возбуждать мимолетное желание мужчин. Этот был еще
совсем мальчишка, с легким пушком на щеках, с растрескавшимися губами, с
большим, некрасивым здоровым ртом. Анна поддела пальцем веревочку, подняла
голову, слегка откинув ее назад, и в знак благодарности окинула юношу
обольстительным взглядом своих больших серых глаз.
Пакет был легкий. Времени впереди оставалось еще много; было всего пять
часов. Она спустила собачку на землю и пошла пешком по Ваграмской улице.
- Ну-ка, Феллоу, бодрей!..
Анна шла широким шагом, слегка покачиваясь, с некоторым самодовольством
подняв голову. Ибо она не могла подавить в себе чувство невольной гордости
всякий раз, как вспоминала о своем прошлом: она ясно сознавала, что ее воля
всегда оказывала влияние на судьбу и что достигнутый успех был делом ее
собственных рук.
На расстоянии, - не переставая удивляться, как будто речь шла о ком-то
другом, - Анна любовалась той настойчивостью, которую она проявляла с самого
детства, чтобы выбраться из низов; это был своего рода инстинкт, подобный
инстинкту утопающего, который непроизвольными движениями старается выплыть
на поверхность. Живя вместе со старшим братом и овдовевшим отцом, она все
долгие годы отрочества бережно хранила свою чистоту, для того чтобы со
временем легче было подняться наверх. По воскресеньям, пока отец,
рабочий-водопроводчик, играл в кегли у старых фортов, Анна вместе с братом и
друзьями отправлялась бродить по Венсенскому лесу. Как-то вечером, при
возвращении с прогулки, товарищ брата, молодой монтер, попытался ее
поцеловать. Анне было уже семнадцать лет, и он ей нравился. Но она дала ему
пощечину и одна убежала домой; после этого случая она никогда больше не
ходила с братом гулять. По воскресным дням она оставалась дома и занималась
шитьем. Она любила тряпки, наряды, у нее был вкус. Хозяйка ближайшего
галантерейного магазина, знавшая ее мать, взяла к себе Анну продавщицей, но
как уныло было в этой лавчонке, клиентура которой состояла из бедных жителей
квартала... К счастью, Анне удалось получить место продавщицы в отделении
"Универсального магазина XX века", которое открылось в Венсене, на Церковной
площади. Перебирать куски шелка и бархата; соприкасаться с непрерывно
движущейся толпой покупателей; жить в атмосфере похотливых желаний
продавцов, заведующих отделами, не отвечая им ничем, кроме товарищеской
улыбки, и чинно возвращаться вечером домой, чтобы приготовить семейный ужин,
- такова была жизнь Анны в течение двух лет, и в общем она сохранила о ней
хорошие воспоминания. Но как только умер отец, Анна бежала из пригорода и
устроилась на отличное место, в самом центре Парижа, на улице Оперы, в
главном магазине, управление которым все еще было в руках самого старика
Гупийо. И вот тут-то пришлось вести тонкую игру - до самого замужества...
"Тонкая игра!". Это могло бы стать ее девизом... Еще и теперь... Разве не
сама она при первой встрече с Антуаном остановила на нем свой выбор,
преодолела его сопротивление и постепенно одержала над ним победу? А он
этого и не подозревал; потому что она была достаточно опытна и хитра, чтобы
щадить самолюбие самца и оставлять ему приятную иллюзию собственной
инициативы. К тому же она была слишком хорошим игроком, чтобы отдать
предпочтение тщеславному удовольствию афишировать свою власть перед
действительно царственной радостью удовлетворять свои желания втайне, во
всеоружии кажущейся слабости...
Предаваясь размышлениям, Анна незаметно добралась до их квартирки. Она
разогрелась от ходьбы. Тишина и прохлада, царившие в квартире, где шторы
были спущены, привели ее в восхищение. Стоя посреди комнаты, она сбросила с
себя все, что на ней было надето, и побежала в ванную комнату, чтобы
приготовить себе ванну.
Ей было приятно чувствовать себя обнаженной среди всех этих зеркал, под
матовыми стеклами, в холодном свете лампочек, придававшем особый блеск ее
коже. Наклонясь над кранами, из которых с шумом вырывалась вода, Анна
рассеянно проводила ладонью по своим смуглым, все еще стройным бедрам, по
своей несколько отяжелевшей груди. Затем, не дожидаясь, пока ванна
наполнится доверху, занесла ногу через край. Вода была чуть теплой. Анна
погрузилась в нее с приятной дрожью в теле.
Взглянув на белый с синими полосами купальный халат, висевший на стене
перед нею, она невольно улыбнулась: в прошлый раз Антуан забавно закутался в
него и ужинал в таком виде. Внезапно ей вспомнилась небольшая сцена,
разыгравшаяся между ними именно в тот вечер: на какой-то вопрос, который она
задала ему по поводу его прежней жизни, его связи с Рашелью, он сказал ей ни
с того ни с сего: "Я-то тебе рассказываю все, я-то ничего от тебя не
скрываю!".
Действительно, она очень мало говорила ему о себе. В самом начале их
связи как-то вечером Антуан, пристально посмотрев ей в глаза, сказал: "У
тебя взгляд роковой женщины..." Этим он доставил ей огромное удовольствие.
Она запомнила это навсегда. Чтобы сохранить престиж, она постаралась
окружить тайной свою прошлую жизнь. Может быть, это с ее стороны было