Страница:
Если бы она принадлежала к обыкновенной породе влюбленных девиц, она стала бы отрицать это с самыми кокетливыми ужимками; стала бы говорить, что превратилась в собственную тень, или что совсем зачахла от горя и слез, или что тает от тоски, которая сведет ее в раннюю могилу, или еще что-нибудь в таком же утешительном роде, или что ее душенные страдания невыносимы. Она дала бы ему это понять если не словами, так слезами, не жалея ни тех, ни других, и измучила бы его как только возможно. Но она воспитывалась в более суровой школе, чем та, которую проходит большинство девушек; закалив свой характер тяжкой нуждой и лишениями, она вышла из испытаний юности с душой самоотверженной, верной, серьезной и преданной, приобретя – к счастью для себя и для Мартина, или нет, сейчас неважно для нашего рассказа, – то благородство, свойственное кротким сердцам, которое обычно развивается невзгодами и борьбой в зрелые лета или же вынесенными из этих лет уроками. Не избалованная, не изнеженная ни в радости, ни в печали, питая искреннюю, сильную, глубокую привязанность к предмету своей первой любви, она видела в нем человека, который ради нее лишился крова и хлеба, и не думала выражать свою любовь иными словами, кроме радостных и ободряющих, полных упования, благодарности и доверия, так же как не думала отрекаться от нее, поддавшись низким обольщениям света.
– А отчего переменились вы, Мартин, – отвечала она. – ведь это касается меня всего ближе? Вы кажетесь более встревоженным и озабоченным, чем раньше.
– Что до этого, милая, – сказал Мартин, обнимая ее за талию, но прежде оглянувшись по сторонам, нет ли поблизости наблюдателей, и убедившись, что мистер Тэпли созерцает туман еще пристальнее прежнего, – было бы странно, если бы я не переменился: мне жилось очень нелегко, особенно последнее время.
– Я знаю, что вам было тяжело, – ответила она. – Разве я когда-нибудь хоть на минуту забывала о вашей жизни и о вас?
– Надеюсь, не часто, – сказал Мартин. – Уверен, что не часто. Имею некоторое право думать, что не часто, Мэри; ибо я пережил много унижений и горя и, само собой, рассчитываю на эту награду.
– Ничтожная награда, – отвечала она с робкой улыбкой. – Но она ваша, и навсегда останется вашей. Вы заплатили дорогой ценой за это бедное сердце, Мартин, но зато оно ваше и никогда не изменит вам.
– Разумеется, я в этом совершенно уверен, – сказал Мартин, – иначе я не допустил бы себя до такого положения. И не говорите, что оно бедное, Мэри, – я знаю, что это богатое сердце. А теперь я хочу поделиться с вами одним планом, Мэри, который удивит вас сначала, но задуман ради вас. Я уезжаю, – с расстановкой прибавил он, заглядывая в чудесную глубину ее темных блестящих глаз, – за границу.
– За границу, Мартин?
– Только в Америку. Ну вот – вы уже опустили голову!
– Если и опустила, – ответила она, поднимая голову после краткого молчания и снова глядя ему в лицо, – то от горя, при мысли о том, что вы решили вынести ради меня. Я не стану отговаривать вас, Мартин, но ведь это очень, очень далеко, за океаном, который надо переплыть; болезнь и нужда везде тяжелы, но в чужой стране они особенно страшны. Подумали ли вы обо всем этом?
– Подумал ли? – воскликнул Мартин, который даже ради любви к ней, – а он очень ее любил, – не старался обуздать обычную свою горячность. – Что же мне делать? Вам хорошо говорить «подумал ли я», дорогая; но вы бы уж спросили меня кстати, подумал ли я, каково будет голодать на родине, или каково будет взяться за ремесло носильщика пропитания ради, или день за днем держать под уздцы лошадей на улицах ради куска хлеба? Ну, ну, – прибавил он мягче, – не вешайте головы, дорогая; ведь только ваше милое лицо может дать мне утешение, в котором я так нуждаюсь. Вот хорошо! Теперь вы опять стали храброй.
– Я стараюсь быть храброй, – отвечала она, улыбаясь сквозь слезы.
– Стараться или быть всем, что только есть хорошего, для вас одно и то же. Разве я не знаю этого с давних пор? – весело воскликнул Мартин. – Так! Вот и отлично! Теперь я могу рассказать обо всем, что задумал, с такой же радостью, как если бы вы уже были моей женой, Мэри.
Она крепче прижалась к его плечу и, подняв к нему лицо, попросила его продолжать.
– Вы знаете, – сказал Мартин, играя маленькой ручкой, лежавшей на его руке, – что моим попыткам выдвинуться на родине мешали, не давали хода. Не буду говорить, кто это делал, Мэри, нам обоим это было бы тяжело. Но это так. Слышали ли вы от него за последнее время об одном нашем родственнике по фамилии Пексниф? Ответьте мне только на этот вопрос, больше ничего.
– Я слышала, к моему удивлению, что он оказался гораздо лучше, чем его считали.
– Я так и думал, – прервал ее Мартин.
– И что, может быть, мы познакомимся с ним и даже будем жить вместе с ним и, кажется, с его дочерьми. У него есть дочери, правда, милый?
– Целых две, – ответил Мартин. – Замечательная парочка! Алмазы чистой воды!
– Ах, вы шутите!
– Бывают шутки, которые очень похожи на правду и заключают в себе немало истинного отвращения, – сказал Мартин. – В таком духе я шучу насчет мистера Пекснифа (у которого в доме я жил как помощник и который меня оскорбил и унизил). Что бы ни случилось, как бы близко вам ни пришлось познакомиться с его семьей, не забывайте, Мэри, и ни на минуту не упускайте из виду того, что я вам скажу, как бы видимость ни противоречила моим словам: Пексниф – негодяй!
– Неужели?!
– Помышлением и делом и во всех других отношениях! Негодяй от головы до пяток! О его дочерях я скажу одно: насколько мне известно, они очень послушные молодые девушки и по всем берут пример с отца. Я уклонился В сторону; однако это подводит меня к тому, что я хотел сказать.
Он остановился, чтобы еще раз заглянуть ей в глаза, и, торопливо осмотревшись по сторонам и уверившись, что поблизости никого нет, а Марк все так же погружен к созерцание тумана, не только посмотрел на ее губы, но и поцеловал их.
– Так вот, я уезжаю в Америку с надеждой преуспеть к очень скоро вернуться на родину, может быть для того, чтобы увезти вас туда на несколько лет, и во всяком случае для того, чтобы предъявить свои права на вас. После стольких испытаний я уже не побоюсь того, что вы сочтете своим долгом остаться с человеком, который пойдет на все (ведь это правда), но не даст мне жить в родной стране. Сколько я пробуду в отсутствии, разумеется, неизвестно, но не очень долго. Положитесь в этом на меня.
– А тем временем, дорогой Мартин…
– Как раз об этом я и собирался говорить. Тем временем вы всегда будете знать обо всем, что я делаю. Вот каким образом.
Он замолчал на минуту, доставая из кармана письмо, написанное ночью, потом продолжал:
– У этого человека служит и в доме этого человека (я подразумеваю мистера Пекснифа) живет некий Пинч – не забудьте фамилии, – бедный и безвестный чудак, Мэри, но по-настоящему честный и искренний друг, усердный и сердечно преданный мне, за что я намерен отплатить ему со временем, так или иначе устроив его судьбу.
– Вы по-старому великодушны, Мартин!
– О, – сказал Мартин, – об этом не стоит говорить, дорогая. Он очень благодарен по натуре и жаждет быть мне полезным, и я более чем вознагражден. Как-то вечером я рассказал этому Пинчу мою историю, рассказал и про нашу помолвку, и могу вас уверить, он проявил большой интерес, так как знает вас! Да, можете удивляться, и чем больше, тем лучше, ведь это вам идет: вы слышали, как он играл на органе в их сельской церкви, а он видел, как вы его слушаете, и вдохновлялся!
– Так это он был органист! – воскликнула Мэри. – Я благодарна ему от всего сердца!
– Да, был и остался, – ответил Мартин, – и – ничего за это не получает. Такого простака днем с огнем не сыщешь. Совершенное дитя! Но очень доброе создание, уверяю вас!
– Я в этом уверена, – сказала Мэри серьезно. – Таким он и должен быть!
– О да, вне всякого сомнения, – отвечал Мартин небрежным, как всегда, тоном. – Он такой и есть. И вот мне пришло в голову… но погодите, я вам прочту то, что написал и собираюсь послать ему с сегодняшней почтой, и все будет ясно само собой. «Дорогой Том Пинч». Это, может быть, несколько фамильярно, – сказал Мартин, вдруг вспомнив, как гордо он держался, расставаясь с Пинчем, – но я его зову дорогой Том Пинч, потому что он это любит и это ему льстит.
– Какой вы добрый и великодушный, – сказала Мэри.
– Вот именно! – сказал Мартин. – Отчего же и не быть великодушным, когда можно, а как я уже говорил, он отличный малый. «Дорогой Том Пинч, я посылаю это письмо на имя миссис Льюпин, в „Синий Дракон“, и в короткой записке прошу ее передать письмо вам, никому об этом не сообщая, и в дальнейшем поступать так же со всеми письмами, какие она получит от меня. Почему я прибегаю к этому, догадаться нетрудно…» – не знаю, впрочем, поймет ли он, – сказал Мартин, прерывая чтение, – потому что он туго соображает, бедняга; но со временем поймет, конечно. Причина очень простая: я не хочу, чтобы другие читали мои письма, а в особенности этот негодяй, которого он считает ангелом.
– Опять мистер Пексниф? – спросила Мэри.
– Он самый, – сказал Мартин, – «…догадаться нетрудно. Мои приготовления к отъезду в Америку закончены, и вы удивитесь, услышав, что меня сопровождает Марк Тэпли, на которого я случайно натолкнулся в Лондоне и который хочет, чтобы я был его покровителем…» Я имею в виду, дорогая моя, – сказал Мартин, опять прерывая чтение, – нашего друга, который идет за нами.
Она была очень рада это слышать и бросила ласковый взгляд на Марка, который ради такого случая отвел глаза от тумана и встретил ее взгляд с величайшим восторгом. Она сказала вслух, достаточно громко, что он добрая душа и весельчак и, конечно, будет предан Мартину; и мистер Тэпли про себя поклялся заслужить такие похвалы из ее уст, хотя бы ему пришлось умереть ради этого.
– «А теперь, дорогой Пинч, – продолжал Мартин читать письмо, – я хочу оказать вам большое доверие, зная, что я вполне могу положиться на вашу честь и на вашу скромность, а также потому, что мне сейчас не на кого больше положиться».
– Этого я не стала бы говорить, Мартин.
– Не стали бы? Ну что ж! Я вычеркну. Хотя это совершенная правда.
– Но не слишком лестная для него, быть может.
– О, с Пинчем я не стесняюсь, – возразил Мартин. – Лет никакой надобности с ним церемониться. Но все-таки я это вычеркну, если хотите, и поставлю точку после «скромность». Очень хорошо! «Я не только…» – это, понимаете ли, опять письмо.
– Я понимаю.
– «Я не только поручаю вам пересылать мои письма той молодой леди, о которой я вам говорил, когда она потребует, но и самым серьезным образом поручаю ее вашим заботам и попечениям, если вам придется встретиться с ней за время моего отсутствия. У меня есть основания думать, что возможность встречаться – и даже весьма часто – у вас скоро появится; и хотя вы в вашем положении можете сделать очень мало для того, чтобы облегчить ее тревогу, я вполне уверен, что вы сделаете все что можно и таким образом оправдаете доверие, которое я к вам питаю». Видите ли, дорогая Мэри, – сказал Мартин, – для вас будет большим утешением иметь кого-нибудь, хотя бы и совершеннейшего простака, с кем можно было бы говорить обо мне; а как только вы заговорите с Пинчем, вы сразу же почувствуете, что стесняться его решительно не стоит: все равно что какой-нибудь старухи.
– Как бы ни было, – возразила она, улыбаясь – он ваш друг, и этого довольно.
– О да, он мой друг, – сказал Мартин, – конечно. В сущности, я так и говорил ему, что мы всегда будем относиться к нему хорошо и оказывать ему покровительство, и он за это очень благодарен, действительно благодарен, это в нем хорошая черта. Я знаю, вам он понравится, милая. Вы подметите много комичного и старомодного в Пинче; не бойтесь посмеяться над ним, он не из обидчивых. Скорее ему это даже придется по вкусу, право!
– Думаю, что я не стану его испытывать, Мартин.
– И не надо, разумеется, – сказал он, – но, по-моему, вам не удастся удержаться от улыбки. Однако это к делу не идет и уж конечно не относится к письму, которое кончается так: «Зная, что мне нет надобности распространяться более о характере поручения, которое я вам доверил, так как оно достаточно запечатлелось в вашей памяти, скажу только, прощаясь с вами и надеясь на скорую встречу, что с этого времени я беру на себя заботу о вашем преуспеянии и счастье, как о своих собственных. Можете на это положиться. И верьте мне, дорогой Том Пинч, я остаюсь навсегда вашим верным другом. – Мартин Чезлвит. При сем прилагаю ту сумму, которую вы по доброте вашей…» Ну, это неважно, – спохватился Мартин, складывая письмо.
В эту критическую минуту его прервал Марк Тэпли, который, извинившись, заметил, что часы на здании Конногвардейского штаба бьют девять.
– Я бы ничего не стал говорить, сэр, – прибавил Марк, – если бы молодая леди сама настоятельно не просила меня.
– Да, я просила. – сказала Мэри. – Благодарю вас. Через минуту я буду готова вернуться. Время не терпит, дорогой Мартин, и хотя мне надо сказать вам очень многое, пусть оно останется недосказанным до будущей счастливой встречи. Дай вам бог удачи и скорого возвращения! Я верю, что так и будет.
– Верите! – воскликнул Мартин. – А кто не верит? Что такое несколько месяцев? Что такое хотя бы и целый год? Когда я вернусь торжествуя, проложив себе дорогу в жизни, – тогда нынешнее наше свидание действительно покажется печальным, если на него оглянуться. Но сейчас! Да я и не желал бы себе более благоприятных обстоятельств для отъезда, даже если б это было возможно: ведь тогда я не захотел бы уезжать и не был бы убежден, что это необходимо.
– Да, да. Я тоже так чувствую. Когда вы уезжаете?
– Сегодня вечером. Сперва в Ливерпуль. Корабль отплывает через три дня, как говорят. Через месяц, самое большее, мы будем на месте. Но что такое месяц! Сколько месяцев прошло со времени нашей последней встречи!
– Много, если оглянуться назад, – сказала Мэри, вторя его жизнерадостному тону, – но время идет незаметно!
– Еще как незаметно! – воскликнул Мартин. – Я увижу другие места, другую природу, других людей, другие нравы, узнаю другие заботы и надежды! Время полетит, как на крыльях! Я могу вынести все, потому что главное для меня – быть в движении, Мэри.
Неужели он думал только о ее любви к нему и преданности, нимало не беспокоясь о том, что принесет разлука на ее долю: о безмолвном, однообразном терпении, о грызущем страхе изо дня в день? Разве не было фальшивой ноты в этой браваде, в этом «я, я, я», звучащем поминутно, в каком бы возвышенном тоне ни велась речь? Да, но только не для ее ушей! Может, для нее лучше было бы, если б дело обстояло иначе, но такая уж это была натура. Ей слышался в его речах все тот же смелый дух, который ради нее отбросил, словно грязную ветошь, всякую выгоду, всякую корысть, презрел опасности и лишения, чтобы она была спокойна и счастлива! Ничего другого она не слышала. То сердце, которому чужд эгоизм и которое не воздвигает ему алтарей, не сразу узнает его безобразную личину, столкнувшись с ним лицом к лицу. В старину считалось, что только одержимый злым духом видит демонов, таящихся в сердцах других людей; не так ли и ныне родственные пороки всегда узнают друг друга, где бы ни скрывались, в то время как добродетель легковерна и слепа.
– Четверть часа прошло! – воскликнул мистер Тэпли предостерегающе.
– Сейчас, – отвечала Мэри. – Еще одно я должна сказать вам, дорогой Мартин. Несколько минут назад вы просили у меня ответа всего лишь на один вопрос, но вы непременно должны знать – иначе я не буду спокойна, – что со времени нашей разлуки, несчастной виновницей которой была я, он ни разу не назвал вашего имени, ни разу не упомянул его, хотя бы в самом отдаленном намеке, с горечью или гневом, и всегда был одинаково добр ко мне.
– Благодарю его за последнее, – сказал Мартин, – и ни за что больше. Хотя, как подумаешь, я мог бы поблагодарить его и за молчание, тем более что я вовсе не желаю и не жду, чтобы он когда-нибудь упомянул мое имя. Он. может быть, упомянет его с упреком – в своем завещании! Что ж, пускай, если ему угодно! К тому времени, как его упрек дойдет до меня, сам он будет лежать в могиле воплощенной насмешкой над собственным гневом, помоги ему боже!
– Мартин! Если бы вы хоть иногда, в спокойный час, зимой у камелька или летом на воздухе, слушая тихую музыку или думая о смерти, о родине, о своем детстве… если бы вы в такое время вспомнили хоть раз в месяц, хоть раз в год о том, кто причинил вам зло, вы простили бы его в душе, я знаю!
– Если бы я думал, что это может случиться, Мэри, – возразил он, – я бы решил совсем не вспоминать о нем в такое время, чтобы избавиться от постыдной слабости. Я родился не для того, чтобы стать чьей бы ни было игрушкой, марионеткой, а тем более забавой для человека, в жертву чьим капризам и прихотям была принесена вся моя юность, как бы в уплату за добро, которое он мне сделал. Это было для нас обоих чем-то вроде полюбовной сделки, не больше; и за мной не осталось долга, мне не надо со слезами умолять о прощении. Я знаю, он запретил вам упоминать мое имя, – прибавил Мартин. – Ну же! Ведь правда?
– Это было давно, – возразила она, – сейчас же после ссоры и перед тем как вы ушли из дома. С тех пор он ничего больше не говорил.
– С тех пор он ничего больше не говорил, потому что не было случая, – сказал Мартин, – но так или иначе, это отнюдь не важно. Пускай отныне между мной и вами будет запрещено всякое упоминание о нем. И потому, дорогая, – он быстро привлек ее к себе, так как пришло время расставаться, – в первом письме, которое вы мне пошлете, адресуя его на почтамт в Нью-Йорке, и во всех остальных, которые вы мне будете пересылать через Пинча, вы не станете писать о нем: помните, что он не существует и все равно что умер для нас. Ну, бог с вами! Здесь не место для такой встречи и такого прощания, как наше, но в следующий раз мы встретимся иначе и лучше, с тем чтобы уж не расставаться до последнего горького прощания.
– Еще один вопрос, Мартин. Есть ли у вас деньги на дорогу?
– Есть ли? – отозвался Мартин, в котором, быть может, говорила гордость, быть может желание успокоить ее. – Есть ли у меня деньги? Да, это вопрос для жены эмигранта! Как же я мог бы без них передвигаться по суше и по морю, дорогая моя?
– Я хочу сказать, довольно ли?
– Довольно ли? Более чем довольно! В двадцать раз больше чем достаточно. Полны карманы! У нас с Марком столько денег на все наши нужды, как будто Фортунатова сума лежит в нашем багаже!
– Полчаса прошло! – крикнул мистер Тэпли.
– Прощайте, прощайте, тысячу раз прощайте! – сказала Мэри дрожащим голосом.
Но как холодно и малоутешительно слово «прощайте»! Марк Тэпли отлично это понимал. Быть может, он узнал это из книг, быть может по опыту, быть может угадал чутьем – трудно сказать. Однако он понимал это, и понимание подсказало ему самый мудрый образ действий, какой только можно было избрать при существующих – обстоятельствах. Он неудержимо расчихался и потому был вынужден отвернуться в сторону. Таким образом он отгораживал влюбленных, создав для них укромный уголок.
Последовало недолгое молчание. Неизвестно почему, но Марк чувствовал, что все идет так, как нужно. Потом Мэри, опустив вуаль, прошла мимо него быстрой походкой, кивнув ему, чтобы он шел за ней. Она остановилась еще раз, прежде чем завернуть за угол, оглянулась и помахала рукой Мартину. Он рванулся к ней, как будто еще не все сказал на прощание, но Мэри заторопилась, пошла быстрее, и мистер Тэпли провожал ее, как полагается.
Когда он снова вошел в комнату Мартина, тот сидел в угрюмом раздумье перед камином, поставив ноги на пыльную решетку, а локти на колени и не слишком картинно опершись подбородком на руку.
– Ну, Марк?
– Ну, сэр, – сказал Марк, переводя дух, – я благополучно проводил молодую леди домой, и теперь на сердце у меня спокойно. Она шлет вам самые лучшие пожелания, и вот это, – подавая ему кольцо, – на память.
– Бриллианты! – сказал Мартин, целуя кольцо – надо отдать ему справедливость: ради Мэри, а не ради бриллиантов – и надевая его на мизинец. – Прекрасные бриллианты, Марк! Мой дедушка большой чудак. Должно быть, это его подарок.
Марку Тэпли было ясно как день, что Мэри сама купила кольцо, для того чтобы его беспечный собеседник мог взять с собою хоть что-нибудь ценное на случай нужды. Хотя история драгоценности, сверкавшей на пальце Мартина, была известна ему не больше, чем тому же Мартину, однако он был так же твердо уверен, что на эту покупку Мэри потратила все, что скопила, как если бы деньги уплатили при нем монета за монетой. Странная непонятливость ее возлюбленного в этом незначительном случае сразу же навела Марка на мысль об истинных корнях и причине такой непонятливости, и с этой минуты ему стала совершенно ясна единая, всепоглощающая основа характера Мартина.
– Она достойна всех жертв, которые я принес, – сказал Мартин, скрестив руки и глядя на пепел в очаге, словно подводя итоги своим прерванным размышлениям. – Вполне достойна. Никакие богатства, – тут он потер подбородок и задумался, – не могли бы вознаградить меня за утрату такой девушки. Не говоря уже о том, что, добиваясь ее любви, я следовал собственной склонности и препятствовал эгоистическим планам других, которые не имели на это никаких прав. Она вполне достойна, более чем достойна, всех жертв, которые я принес. Да, достойна. Несомненно!
Эти размышления, может быть, дошли до Марка Тэпли, а может быть, и не дошли, ибо хотя они отнюдь не предназначались для него, все же были произнесены вслух, тихим, но внятным голосом. Во всяком случае, он стоял, глядя на Мартина с неописуемым и весьма сложным выражением лица до тех пор, пока тот не пришел в себя и не взглянул на Марка; тогда Марк отвернулся и поспешно занялся приготовлениями к дороге, молчком, не произнося ни одного членораздельного звука и только улыбаясь особенно мрачной улыбкой. Однако, по тому, как кривилось его лицо и шевелились губы, можно было догадаться, что он облегчил душу своим излюбленным словцом: «Весело!»
Глава XV,
– А отчего переменились вы, Мартин, – отвечала она. – ведь это касается меня всего ближе? Вы кажетесь более встревоженным и озабоченным, чем раньше.
– Что до этого, милая, – сказал Мартин, обнимая ее за талию, но прежде оглянувшись по сторонам, нет ли поблизости наблюдателей, и убедившись, что мистер Тэпли созерцает туман еще пристальнее прежнего, – было бы странно, если бы я не переменился: мне жилось очень нелегко, особенно последнее время.
– Я знаю, что вам было тяжело, – ответила она. – Разве я когда-нибудь хоть на минуту забывала о вашей жизни и о вас?
– Надеюсь, не часто, – сказал Мартин. – Уверен, что не часто. Имею некоторое право думать, что не часто, Мэри; ибо я пережил много унижений и горя и, само собой, рассчитываю на эту награду.
– Ничтожная награда, – отвечала она с робкой улыбкой. – Но она ваша, и навсегда останется вашей. Вы заплатили дорогой ценой за это бедное сердце, Мартин, но зато оно ваше и никогда не изменит вам.
– Разумеется, я в этом совершенно уверен, – сказал Мартин, – иначе я не допустил бы себя до такого положения. И не говорите, что оно бедное, Мэри, – я знаю, что это богатое сердце. А теперь я хочу поделиться с вами одним планом, Мэри, который удивит вас сначала, но задуман ради вас. Я уезжаю, – с расстановкой прибавил он, заглядывая в чудесную глубину ее темных блестящих глаз, – за границу.
– За границу, Мартин?
– Только в Америку. Ну вот – вы уже опустили голову!
– Если и опустила, – ответила она, поднимая голову после краткого молчания и снова глядя ему в лицо, – то от горя, при мысли о том, что вы решили вынести ради меня. Я не стану отговаривать вас, Мартин, но ведь это очень, очень далеко, за океаном, который надо переплыть; болезнь и нужда везде тяжелы, но в чужой стране они особенно страшны. Подумали ли вы обо всем этом?
– Подумал ли? – воскликнул Мартин, который даже ради любви к ней, – а он очень ее любил, – не старался обуздать обычную свою горячность. – Что же мне делать? Вам хорошо говорить «подумал ли я», дорогая; но вы бы уж спросили меня кстати, подумал ли я, каково будет голодать на родине, или каково будет взяться за ремесло носильщика пропитания ради, или день за днем держать под уздцы лошадей на улицах ради куска хлеба? Ну, ну, – прибавил он мягче, – не вешайте головы, дорогая; ведь только ваше милое лицо может дать мне утешение, в котором я так нуждаюсь. Вот хорошо! Теперь вы опять стали храброй.
– Я стараюсь быть храброй, – отвечала она, улыбаясь сквозь слезы.
– Стараться или быть всем, что только есть хорошего, для вас одно и то же. Разве я не знаю этого с давних пор? – весело воскликнул Мартин. – Так! Вот и отлично! Теперь я могу рассказать обо всем, что задумал, с такой же радостью, как если бы вы уже были моей женой, Мэри.
Она крепче прижалась к его плечу и, подняв к нему лицо, попросила его продолжать.
– Вы знаете, – сказал Мартин, играя маленькой ручкой, лежавшей на его руке, – что моим попыткам выдвинуться на родине мешали, не давали хода. Не буду говорить, кто это делал, Мэри, нам обоим это было бы тяжело. Но это так. Слышали ли вы от него за последнее время об одном нашем родственнике по фамилии Пексниф? Ответьте мне только на этот вопрос, больше ничего.
– Я слышала, к моему удивлению, что он оказался гораздо лучше, чем его считали.
– Я так и думал, – прервал ее Мартин.
– И что, может быть, мы познакомимся с ним и даже будем жить вместе с ним и, кажется, с его дочерьми. У него есть дочери, правда, милый?
– Целых две, – ответил Мартин. – Замечательная парочка! Алмазы чистой воды!
– Ах, вы шутите!
– Бывают шутки, которые очень похожи на правду и заключают в себе немало истинного отвращения, – сказал Мартин. – В таком духе я шучу насчет мистера Пекснифа (у которого в доме я жил как помощник и который меня оскорбил и унизил). Что бы ни случилось, как бы близко вам ни пришлось познакомиться с его семьей, не забывайте, Мэри, и ни на минуту не упускайте из виду того, что я вам скажу, как бы видимость ни противоречила моим словам: Пексниф – негодяй!
– Неужели?!
– Помышлением и делом и во всех других отношениях! Негодяй от головы до пяток! О его дочерях я скажу одно: насколько мне известно, они очень послушные молодые девушки и по всем берут пример с отца. Я уклонился В сторону; однако это подводит меня к тому, что я хотел сказать.
Он остановился, чтобы еще раз заглянуть ей в глаза, и, торопливо осмотревшись по сторонам и уверившись, что поблизости никого нет, а Марк все так же погружен к созерцание тумана, не только посмотрел на ее губы, но и поцеловал их.
– Так вот, я уезжаю в Америку с надеждой преуспеть к очень скоро вернуться на родину, может быть для того, чтобы увезти вас туда на несколько лет, и во всяком случае для того, чтобы предъявить свои права на вас. После стольких испытаний я уже не побоюсь того, что вы сочтете своим долгом остаться с человеком, который пойдет на все (ведь это правда), но не даст мне жить в родной стране. Сколько я пробуду в отсутствии, разумеется, неизвестно, но не очень долго. Положитесь в этом на меня.
– А тем временем, дорогой Мартин…
– Как раз об этом я и собирался говорить. Тем временем вы всегда будете знать обо всем, что я делаю. Вот каким образом.
Он замолчал на минуту, доставая из кармана письмо, написанное ночью, потом продолжал:
– У этого человека служит и в доме этого человека (я подразумеваю мистера Пекснифа) живет некий Пинч – не забудьте фамилии, – бедный и безвестный чудак, Мэри, но по-настоящему честный и искренний друг, усердный и сердечно преданный мне, за что я намерен отплатить ему со временем, так или иначе устроив его судьбу.
– Вы по-старому великодушны, Мартин!
– О, – сказал Мартин, – об этом не стоит говорить, дорогая. Он очень благодарен по натуре и жаждет быть мне полезным, и я более чем вознагражден. Как-то вечером я рассказал этому Пинчу мою историю, рассказал и про нашу помолвку, и могу вас уверить, он проявил большой интерес, так как знает вас! Да, можете удивляться, и чем больше, тем лучше, ведь это вам идет: вы слышали, как он играл на органе в их сельской церкви, а он видел, как вы его слушаете, и вдохновлялся!
– Так это он был органист! – воскликнула Мэри. – Я благодарна ему от всего сердца!
– Да, был и остался, – ответил Мартин, – и – ничего за это не получает. Такого простака днем с огнем не сыщешь. Совершенное дитя! Но очень доброе создание, уверяю вас!
– Я в этом уверена, – сказала Мэри серьезно. – Таким он и должен быть!
– О да, вне всякого сомнения, – отвечал Мартин небрежным, как всегда, тоном. – Он такой и есть. И вот мне пришло в голову… но погодите, я вам прочту то, что написал и собираюсь послать ему с сегодняшней почтой, и все будет ясно само собой. «Дорогой Том Пинч». Это, может быть, несколько фамильярно, – сказал Мартин, вдруг вспомнив, как гордо он держался, расставаясь с Пинчем, – но я его зову дорогой Том Пинч, потому что он это любит и это ему льстит.
– Какой вы добрый и великодушный, – сказала Мэри.
– Вот именно! – сказал Мартин. – Отчего же и не быть великодушным, когда можно, а как я уже говорил, он отличный малый. «Дорогой Том Пинч, я посылаю это письмо на имя миссис Льюпин, в „Синий Дракон“, и в короткой записке прошу ее передать письмо вам, никому об этом не сообщая, и в дальнейшем поступать так же со всеми письмами, какие она получит от меня. Почему я прибегаю к этому, догадаться нетрудно…» – не знаю, впрочем, поймет ли он, – сказал Мартин, прерывая чтение, – потому что он туго соображает, бедняга; но со временем поймет, конечно. Причина очень простая: я не хочу, чтобы другие читали мои письма, а в особенности этот негодяй, которого он считает ангелом.
– Опять мистер Пексниф? – спросила Мэри.
– Он самый, – сказал Мартин, – «…догадаться нетрудно. Мои приготовления к отъезду в Америку закончены, и вы удивитесь, услышав, что меня сопровождает Марк Тэпли, на которого я случайно натолкнулся в Лондоне и который хочет, чтобы я был его покровителем…» Я имею в виду, дорогая моя, – сказал Мартин, опять прерывая чтение, – нашего друга, который идет за нами.
Она была очень рада это слышать и бросила ласковый взгляд на Марка, который ради такого случая отвел глаза от тумана и встретил ее взгляд с величайшим восторгом. Она сказала вслух, достаточно громко, что он добрая душа и весельчак и, конечно, будет предан Мартину; и мистер Тэпли про себя поклялся заслужить такие похвалы из ее уст, хотя бы ему пришлось умереть ради этого.
– «А теперь, дорогой Пинч, – продолжал Мартин читать письмо, – я хочу оказать вам большое доверие, зная, что я вполне могу положиться на вашу честь и на вашу скромность, а также потому, что мне сейчас не на кого больше положиться».
– Этого я не стала бы говорить, Мартин.
– Не стали бы? Ну что ж! Я вычеркну. Хотя это совершенная правда.
– Но не слишком лестная для него, быть может.
– О, с Пинчем я не стесняюсь, – возразил Мартин. – Лет никакой надобности с ним церемониться. Но все-таки я это вычеркну, если хотите, и поставлю точку после «скромность». Очень хорошо! «Я не только…» – это, понимаете ли, опять письмо.
– Я понимаю.
– «Я не только поручаю вам пересылать мои письма той молодой леди, о которой я вам говорил, когда она потребует, но и самым серьезным образом поручаю ее вашим заботам и попечениям, если вам придется встретиться с ней за время моего отсутствия. У меня есть основания думать, что возможность встречаться – и даже весьма часто – у вас скоро появится; и хотя вы в вашем положении можете сделать очень мало для того, чтобы облегчить ее тревогу, я вполне уверен, что вы сделаете все что можно и таким образом оправдаете доверие, которое я к вам питаю». Видите ли, дорогая Мэри, – сказал Мартин, – для вас будет большим утешением иметь кого-нибудь, хотя бы и совершеннейшего простака, с кем можно было бы говорить обо мне; а как только вы заговорите с Пинчем, вы сразу же почувствуете, что стесняться его решительно не стоит: все равно что какой-нибудь старухи.
– Как бы ни было, – возразила она, улыбаясь – он ваш друг, и этого довольно.
– О да, он мой друг, – сказал Мартин, – конечно. В сущности, я так и говорил ему, что мы всегда будем относиться к нему хорошо и оказывать ему покровительство, и он за это очень благодарен, действительно благодарен, это в нем хорошая черта. Я знаю, вам он понравится, милая. Вы подметите много комичного и старомодного в Пинче; не бойтесь посмеяться над ним, он не из обидчивых. Скорее ему это даже придется по вкусу, право!
– Думаю, что я не стану его испытывать, Мартин.
– И не надо, разумеется, – сказал он, – но, по-моему, вам не удастся удержаться от улыбки. Однако это к делу не идет и уж конечно не относится к письму, которое кончается так: «Зная, что мне нет надобности распространяться более о характере поручения, которое я вам доверил, так как оно достаточно запечатлелось в вашей памяти, скажу только, прощаясь с вами и надеясь на скорую встречу, что с этого времени я беру на себя заботу о вашем преуспеянии и счастье, как о своих собственных. Можете на это положиться. И верьте мне, дорогой Том Пинч, я остаюсь навсегда вашим верным другом. – Мартин Чезлвит. При сем прилагаю ту сумму, которую вы по доброте вашей…» Ну, это неважно, – спохватился Мартин, складывая письмо.
В эту критическую минуту его прервал Марк Тэпли, который, извинившись, заметил, что часы на здании Конногвардейского штаба бьют девять.
– Я бы ничего не стал говорить, сэр, – прибавил Марк, – если бы молодая леди сама настоятельно не просила меня.
– Да, я просила. – сказала Мэри. – Благодарю вас. Через минуту я буду готова вернуться. Время не терпит, дорогой Мартин, и хотя мне надо сказать вам очень многое, пусть оно останется недосказанным до будущей счастливой встречи. Дай вам бог удачи и скорого возвращения! Я верю, что так и будет.
– Верите! – воскликнул Мартин. – А кто не верит? Что такое несколько месяцев? Что такое хотя бы и целый год? Когда я вернусь торжествуя, проложив себе дорогу в жизни, – тогда нынешнее наше свидание действительно покажется печальным, если на него оглянуться. Но сейчас! Да я и не желал бы себе более благоприятных обстоятельств для отъезда, даже если б это было возможно: ведь тогда я не захотел бы уезжать и не был бы убежден, что это необходимо.
– Да, да. Я тоже так чувствую. Когда вы уезжаете?
– Сегодня вечером. Сперва в Ливерпуль. Корабль отплывает через три дня, как говорят. Через месяц, самое большее, мы будем на месте. Но что такое месяц! Сколько месяцев прошло со времени нашей последней встречи!
– Много, если оглянуться назад, – сказала Мэри, вторя его жизнерадостному тону, – но время идет незаметно!
– Еще как незаметно! – воскликнул Мартин. – Я увижу другие места, другую природу, других людей, другие нравы, узнаю другие заботы и надежды! Время полетит, как на крыльях! Я могу вынести все, потому что главное для меня – быть в движении, Мэри.
Неужели он думал только о ее любви к нему и преданности, нимало не беспокоясь о том, что принесет разлука на ее долю: о безмолвном, однообразном терпении, о грызущем страхе изо дня в день? Разве не было фальшивой ноты в этой браваде, в этом «я, я, я», звучащем поминутно, в каком бы возвышенном тоне ни велась речь? Да, но только не для ее ушей! Может, для нее лучше было бы, если б дело обстояло иначе, но такая уж это была натура. Ей слышался в его речах все тот же смелый дух, который ради нее отбросил, словно грязную ветошь, всякую выгоду, всякую корысть, презрел опасности и лишения, чтобы она была спокойна и счастлива! Ничего другого она не слышала. То сердце, которому чужд эгоизм и которое не воздвигает ему алтарей, не сразу узнает его безобразную личину, столкнувшись с ним лицом к лицу. В старину считалось, что только одержимый злым духом видит демонов, таящихся в сердцах других людей; не так ли и ныне родственные пороки всегда узнают друг друга, где бы ни скрывались, в то время как добродетель легковерна и слепа.
– Четверть часа прошло! – воскликнул мистер Тэпли предостерегающе.
– Сейчас, – отвечала Мэри. – Еще одно я должна сказать вам, дорогой Мартин. Несколько минут назад вы просили у меня ответа всего лишь на один вопрос, но вы непременно должны знать – иначе я не буду спокойна, – что со времени нашей разлуки, несчастной виновницей которой была я, он ни разу не назвал вашего имени, ни разу не упомянул его, хотя бы в самом отдаленном намеке, с горечью или гневом, и всегда был одинаково добр ко мне.
– Благодарю его за последнее, – сказал Мартин, – и ни за что больше. Хотя, как подумаешь, я мог бы поблагодарить его и за молчание, тем более что я вовсе не желаю и не жду, чтобы он когда-нибудь упомянул мое имя. Он. может быть, упомянет его с упреком – в своем завещании! Что ж, пускай, если ему угодно! К тому времени, как его упрек дойдет до меня, сам он будет лежать в могиле воплощенной насмешкой над собственным гневом, помоги ему боже!
– Мартин! Если бы вы хоть иногда, в спокойный час, зимой у камелька или летом на воздухе, слушая тихую музыку или думая о смерти, о родине, о своем детстве… если бы вы в такое время вспомнили хоть раз в месяц, хоть раз в год о том, кто причинил вам зло, вы простили бы его в душе, я знаю!
– Если бы я думал, что это может случиться, Мэри, – возразил он, – я бы решил совсем не вспоминать о нем в такое время, чтобы избавиться от постыдной слабости. Я родился не для того, чтобы стать чьей бы ни было игрушкой, марионеткой, а тем более забавой для человека, в жертву чьим капризам и прихотям была принесена вся моя юность, как бы в уплату за добро, которое он мне сделал. Это было для нас обоих чем-то вроде полюбовной сделки, не больше; и за мной не осталось долга, мне не надо со слезами умолять о прощении. Я знаю, он запретил вам упоминать мое имя, – прибавил Мартин. – Ну же! Ведь правда?
– Это было давно, – возразила она, – сейчас же после ссоры и перед тем как вы ушли из дома. С тех пор он ничего больше не говорил.
– С тех пор он ничего больше не говорил, потому что не было случая, – сказал Мартин, – но так или иначе, это отнюдь не важно. Пускай отныне между мной и вами будет запрещено всякое упоминание о нем. И потому, дорогая, – он быстро привлек ее к себе, так как пришло время расставаться, – в первом письме, которое вы мне пошлете, адресуя его на почтамт в Нью-Йорке, и во всех остальных, которые вы мне будете пересылать через Пинча, вы не станете писать о нем: помните, что он не существует и все равно что умер для нас. Ну, бог с вами! Здесь не место для такой встречи и такого прощания, как наше, но в следующий раз мы встретимся иначе и лучше, с тем чтобы уж не расставаться до последнего горького прощания.
– Еще один вопрос, Мартин. Есть ли у вас деньги на дорогу?
– Есть ли? – отозвался Мартин, в котором, быть может, говорила гордость, быть может желание успокоить ее. – Есть ли у меня деньги? Да, это вопрос для жены эмигранта! Как же я мог бы без них передвигаться по суше и по морю, дорогая моя?
– Я хочу сказать, довольно ли?
– Довольно ли? Более чем довольно! В двадцать раз больше чем достаточно. Полны карманы! У нас с Марком столько денег на все наши нужды, как будто Фортунатова сума лежит в нашем багаже!
– Полчаса прошло! – крикнул мистер Тэпли.
– Прощайте, прощайте, тысячу раз прощайте! – сказала Мэри дрожащим голосом.
Но как холодно и малоутешительно слово «прощайте»! Марк Тэпли отлично это понимал. Быть может, он узнал это из книг, быть может по опыту, быть может угадал чутьем – трудно сказать. Однако он понимал это, и понимание подсказало ему самый мудрый образ действий, какой только можно было избрать при существующих – обстоятельствах. Он неудержимо расчихался и потому был вынужден отвернуться в сторону. Таким образом он отгораживал влюбленных, создав для них укромный уголок.
Последовало недолгое молчание. Неизвестно почему, но Марк чувствовал, что все идет так, как нужно. Потом Мэри, опустив вуаль, прошла мимо него быстрой походкой, кивнув ему, чтобы он шел за ней. Она остановилась еще раз, прежде чем завернуть за угол, оглянулась и помахала рукой Мартину. Он рванулся к ней, как будто еще не все сказал на прощание, но Мэри заторопилась, пошла быстрее, и мистер Тэпли провожал ее, как полагается.
Когда он снова вошел в комнату Мартина, тот сидел в угрюмом раздумье перед камином, поставив ноги на пыльную решетку, а локти на колени и не слишком картинно опершись подбородком на руку.
– Ну, Марк?
– Ну, сэр, – сказал Марк, переводя дух, – я благополучно проводил молодую леди домой, и теперь на сердце у меня спокойно. Она шлет вам самые лучшие пожелания, и вот это, – подавая ему кольцо, – на память.
– Бриллианты! – сказал Мартин, целуя кольцо – надо отдать ему справедливость: ради Мэри, а не ради бриллиантов – и надевая его на мизинец. – Прекрасные бриллианты, Марк! Мой дедушка большой чудак. Должно быть, это его подарок.
Марку Тэпли было ясно как день, что Мэри сама купила кольцо, для того чтобы его беспечный собеседник мог взять с собою хоть что-нибудь ценное на случай нужды. Хотя история драгоценности, сверкавшей на пальце Мартина, была известна ему не больше, чем тому же Мартину, однако он был так же твердо уверен, что на эту покупку Мэри потратила все, что скопила, как если бы деньги уплатили при нем монета за монетой. Странная непонятливость ее возлюбленного в этом незначительном случае сразу же навела Марка на мысль об истинных корнях и причине такой непонятливости, и с этой минуты ему стала совершенно ясна единая, всепоглощающая основа характера Мартина.
– Она достойна всех жертв, которые я принес, – сказал Мартин, скрестив руки и глядя на пепел в очаге, словно подводя итоги своим прерванным размышлениям. – Вполне достойна. Никакие богатства, – тут он потер подбородок и задумался, – не могли бы вознаградить меня за утрату такой девушки. Не говоря уже о том, что, добиваясь ее любви, я следовал собственной склонности и препятствовал эгоистическим планам других, которые не имели на это никаких прав. Она вполне достойна, более чем достойна, всех жертв, которые я принес. Да, достойна. Несомненно!
Эти размышления, может быть, дошли до Марка Тэпли, а может быть, и не дошли, ибо хотя они отнюдь не предназначались для него, все же были произнесены вслух, тихим, но внятным голосом. Во всяком случае, он стоял, глядя на Мартина с неописуемым и весьма сложным выражением лица до тех пор, пока тот не пришел в себя и не взглянул на Марка; тогда Марк отвернулся и поспешно занялся приготовлениями к дороге, молчком, не произнося ни одного членораздельного звука и только улыбаясь особенно мрачной улыбкой. Однако, по тому, как кривилось его лицо и шевелились губы, можно было догадаться, что он облегчил душу своим излюбленным словцом: «Весело!»
Глава XV,
на, мотив «Да здравствует Колумбия!»
Темная, непроглядная ночь; люди укрылись в постелях или жмутся поближе к огню; нищета, не пригретая благотворительностью, мерзнет на углах улиц; колокольни еще гудят от слабого дрожания колокольных языков, отдыхающих после заунывного возгласа «Час!». Земля одета траурным покровом, словно после вчерашних похорон; группы темных деревьев печально колеблют огромные султаны траурных перьев; все притихло, все молчит, объятое глубоким покоем, кроме быстрых облаков, скользящих мимо луны, да осторожного ветра, который гонится за ними по земле и то замирает, прислушиваясь, то с шорохом бежит дальше, то опять застывает на месте, то крадетесь, как индеец по следу.
Куда же мчатся так быстро облака и ветер? Если, подобно злым духам, они отправляются на сборище темных сил, то среди каких буйных просторов держат совет стихии и куда они устремляются в своем страшном веселье?
Сюда! На волю из тесной тюрьмы, которая зовется Землей, на простор водной пустыни. Здесь они свирепствуют, ревут, свистят и воют всю ночь напролет. Гулко доносятся сюда голоса из пещер на побережье того островка, что спит так спокойно за тысячи миль отсюда среди бушующих волн; сюда, навстречу им, рвутся вихри из неведомых пустынь мира. Здесь, не зная удержа, разъярившись на воле, они борются и бушуют до тех пор, пока море не взыграет еще бешенее, и тогда все кругом неистовствует.
Все дальше, дальше, дальше, по бесконечным бушующим пространствам катятся длинные вздымающиеся валы. Горы и пропасти то появляются, то исчезают, и там, где сейчас была гора, разверзлась пропасть, и вдруг все обращается в кипящую громаду стремительно мчащейся воды. Погоня и бегство, и бешеный откат волны за волной, и яростная борьба, и все рассыпается пеной, белеющей в черной тьме. Беспрестанно меняя место, и форму, и цвет, непостоянные во всем, кроме вечной борьбы, дальше, дальше, дальше катятся волны; и все темнее становится ночь, и все громче завывание ветра, и все грознее и оглушительнее рев миллиона голосов над океаном, как вдруг среди шума бури раздается яростный вой: «Корабль!»
Он несется вперед, отважно сражаясь со стихиями, и гнутся его высокие мачты, и дрожит под ударами обшивка; он несется вперед, то возносясь на гребни волн, то падая в провалы между ними, словно прячась на мгновение от ярости моря; и голоса бури в воздухе и на воде вопиют еще громче: «Корабль!»
И все же он стремится далее; и, заслышав этот вопль, разгневанные волны поднимают седые головы и заглядывают через плечо друг другу, чтобы подивиться на его дерзость, и толпятся вокруг корабля, насколько видно во тьме морякам, стоящим на палубе, и топят одна другую, и вновь возникают, привлеченные бог весть откуда грозным любопытством. Высоко над кораблем разбиваются они, и ревут, и бушуют вокруг; и, уступая место другим, исчезают со стоном, в тщетном гневе разлетаясь в прах. И все же он отважно несется вперед. И хотя всю ночь теснятся вокруг него беспокойные орды и рассвет открывает бесконечное пространство бурлящей воды, неутомимо атакующей корабль, – он все идет вперед, и горят на нем тусклые огни, и люди в каютах спят, как будто пагубная стихия не глядит в каждую щель и могила утонувших моряков, прикрытая одною только доской, не разверзла под ногами бездонные глубины.
Темная, непроглядная ночь; люди укрылись в постелях или жмутся поближе к огню; нищета, не пригретая благотворительностью, мерзнет на углах улиц; колокольни еще гудят от слабого дрожания колокольных языков, отдыхающих после заунывного возгласа «Час!». Земля одета траурным покровом, словно после вчерашних похорон; группы темных деревьев печально колеблют огромные султаны траурных перьев; все притихло, все молчит, объятое глубоким покоем, кроме быстрых облаков, скользящих мимо луны, да осторожного ветра, который гонится за ними по земле и то замирает, прислушиваясь, то с шорохом бежит дальше, то опять застывает на месте, то крадетесь, как индеец по следу.
Куда же мчатся так быстро облака и ветер? Если, подобно злым духам, они отправляются на сборище темных сил, то среди каких буйных просторов держат совет стихии и куда они устремляются в своем страшном веселье?
Сюда! На волю из тесной тюрьмы, которая зовется Землей, на простор водной пустыни. Здесь они свирепствуют, ревут, свистят и воют всю ночь напролет. Гулко доносятся сюда голоса из пещер на побережье того островка, что спит так спокойно за тысячи миль отсюда среди бушующих волн; сюда, навстречу им, рвутся вихри из неведомых пустынь мира. Здесь, не зная удержа, разъярившись на воле, они борются и бушуют до тех пор, пока море не взыграет еще бешенее, и тогда все кругом неистовствует.
Все дальше, дальше, дальше, по бесконечным бушующим пространствам катятся длинные вздымающиеся валы. Горы и пропасти то появляются, то исчезают, и там, где сейчас была гора, разверзлась пропасть, и вдруг все обращается в кипящую громаду стремительно мчащейся воды. Погоня и бегство, и бешеный откат волны за волной, и яростная борьба, и все рассыпается пеной, белеющей в черной тьме. Беспрестанно меняя место, и форму, и цвет, непостоянные во всем, кроме вечной борьбы, дальше, дальше, дальше катятся волны; и все темнее становится ночь, и все громче завывание ветра, и все грознее и оглушительнее рев миллиона голосов над океаном, как вдруг среди шума бури раздается яростный вой: «Корабль!»
Он несется вперед, отважно сражаясь со стихиями, и гнутся его высокие мачты, и дрожит под ударами обшивка; он несется вперед, то возносясь на гребни волн, то падая в провалы между ними, словно прячась на мгновение от ярости моря; и голоса бури в воздухе и на воде вопиют еще громче: «Корабль!»
И все же он стремится далее; и, заслышав этот вопль, разгневанные волны поднимают седые головы и заглядывают через плечо друг другу, чтобы подивиться на его дерзость, и толпятся вокруг корабля, насколько видно во тьме морякам, стоящим на палубе, и топят одна другую, и вновь возникают, привлеченные бог весть откуда грозным любопытством. Высоко над кораблем разбиваются они, и ревут, и бушуют вокруг; и, уступая место другим, исчезают со стоном, в тщетном гневе разлетаясь в прах. И все же он отважно несется вперед. И хотя всю ночь теснятся вокруг него беспокойные орды и рассвет открывает бесконечное пространство бурлящей воды, неутомимо атакующей корабль, – он все идет вперед, и горят на нем тусклые огни, и люди в каютах спят, как будто пагубная стихия не глядит в каждую щель и могила утонувших моряков, прикрытая одною только доской, не разверзла под ногами бездонные глубины.