«Жив-то жив, да в чем только душа держится! – подумал Марк, глядя на его болезненную худобу. – Да здравствует Эдем!»
   У них в сундуке были кое-какие лекарства, и поселенец, наученный горьким опытом, сказал Марку, когда что давать и как ухаживать за Мартином. Этим не ограничились его заботы; он то и дело прибегал к соседям и помогал Марку во всех его энергичных попытках устроиться более сносно. Ни утешать его, ни обнадеживать он не мог. Время года было опасное для здоровья, самый поселок – сущая могила. Его девочка умерла в ту же ночь, и утром Марк, утаив это от Мартина, помог отцу похоронить ее под деревом.
   Как ни трудно было ухаживать за Мартином, который тем больше капризничал, чем хуже себя чувствовал, Марк все-таки старался обработать свой участок и трудился с утра до вечера, в чем ему помогал его приятель с другими поселенцами. Не потому, чтобы он надеялся на что-нибудь или задавался какой-нибудь целью, а просто по живости характера и удивительной способности применяться ко всяким условиям; в душе он считал свое положение совершенно безнадежным и решил «показать себя», как он выражался.
   – Показать себя так, как бы мне хотелось, сэр, – исповедовался он Мартину однажды вечером на досуге, то есть стирая белье фирмы после целого дня тяжелой работы, – об этом я и думать бросил. Такого счастья мне никогда не будет, я уже вижу!
   – Где же еще себя показывать? Неужели вы хотите, чтоб было еще хуже? – со стоном отвечал Мартин из-под одеяла.
   – Как же, сэр, конечно могло бы быть хуже, – сказал Марк, – если бы не мое необыкновенное счастье, которое так за мной и гоняется, так по пятам и ходит. В тот вечер, как мы сюда приехали, я, правда, подумал, что хуже быть не может. Не стану врать, я подумал, что хуже не бывает.
   – А теперь как, по-вашему?
   – Да! – сказал Марк, – Да, конечно, вот в том-то и вопрос. Как обстоит дело теперь? В первое же утро, не успел я выйти из дому, и что же? Натыкаюсь на знакомых, и с тех пор они мне все время и во всем решительно помогают! Это, знаете ли, не годится; этого я никак не ожидал. Вот если б я наткнулся на змею и был бы ужален, или на примерного патриота и получил бы удар ножом, или на толпу сочувствующих в воротничках наизнанку и был произведен в знаменитости, – тут бы я еще мог показать себя, это все-таки была бы заслуга. А сейчас самое главное, для чего я ехал, пошло прахом! И везде так будет, куда бы я ни сунулся. Как вы себя чувствуете, сэр?
   – Как нельзя хуже, – отвечал бедняга Мартин.
   – Это уже кое-что, – возразил Марк, – но этого мало. Вот если я сам тяжело заболею и до конца не потеряю веселости, тут еще будет чем похвалиться, а все остальное пустяки.
   – Ради бога, не надо, не говорите этого! – сказал Мартин, содрогаясь от страха. – Что мне тогда делать, если вы заболеете, Марк?
   Настроение мистера Тэпли заметно повысилось после этих слов, хотя другой на его месте скорее обиделся бы. Он гораздо веселее взялся за стирку и заметил, что «барометр поднимается».
   – Одно только здесь хорошо, сэр, – продолжал мистер Тэпли, с силой намыливая белье, – и настраивает меня на веселый лад – это, что Эдем настоящие Соединенные Штаты в малом виде. В поселке осталось всего каких-нибудь два-три американца, но они и тут дерут нос, сэр, как будто это самое здоровое и красивое место на свете. Они ведут себя, как петух, который, даже спрятавшись, не мог молчать, и выдал себя тем, что закукарекал. Они не могут не горланить, для этого они и родились, и будут орать, хоть убей!
   Подняв глаза и случайно выглянув за дверь, он увидел тощего субъекта в синем балахоне и соломенной шляпе, с коротенькой черной трубкой во рту и шишковатой ореховой дубиной в руках; куря трубку и жуя табак, он приближался к ним, ежеминутно сплевывая и усеивая свой путь табачной жвачкой.
   – Вот один уж тут как тут, – воскликнул Марк, – Ганнибал Чоллоп.
   – Не пускайте его, – слабым голосом взмолился Мартин.
   – Он и спрашиваться не станет, сэр, – возразил Марк, – сам войдет.
   Это оказалось совершенной правдой: он вошел. Лицо у него было почти такое же жесткое и шишковатое, как его дубинка; такие же были и руки. Голова походила на старую щетку. Он уселся на сундук, не снимая шляпы, положил ногу на ногу и, взглянув на Марка, сказал, не вынимая трубки изо рта:
   – Ну, мистер Ко, как поживаете, сэр? Надо заметить кстати, что мистер Тэпли без всяких шуток представлялся под этим именем новым знакомым.
   – Очень недурно, сэр, очень недурно, – сказал Марк.
   – А это, должно быть, мистер Чезлвит! – воскликнул посетитель. – Как вы поживаете, сэр?
   Мартин покачал головой и невольно нырнул под одеяло; он чувствовал, что Ганнибал собирается плюнуть и «свой взор устремил на него», как поется в песне.
   – Не беспокойтесь обо мне, сэр, – снисходительно заметил мистер Чоллоп. – Меня ни горячка; ни лихорадка не берет.
   – Я думал больше о себе, – сказал Мартин, опять выглядывая из-под одеяла. – Мне показалось, что вы собираетесь…
   – Я могу рассчитать расстояние с точностью до одного дюйма, – возразил мистер Чоллоп.
   И он немедленно доказал Мартину, что обладает этой завидной способностью.
   – Мне требуется, сэр, – сказал Чоллоп, – всего два фута в окружности, этого вполне достаточно. Мне случалось плевать и на десять футов по кругу, но это было на пари.
   – Надеюсь, вы выиграли, сэр? – спросил Марк.
   – Как же, сэр, ведь я поставил деньги, – сказал Чоллоп. – Выиграл, конечно.
   Некоторое время он молчал энергично описывая плевками магическую черту вокруг сундука, на котором сидел. Очертив круг, он возобновил разговор.
   – Как вам нравится наша страна, сэр? – осведомился он, глядя на Мартина.
   – Совсем не нравится, – ответил больной;
   Чоллоп продолжал молча курить, ничем не проявляя возмущения, пока ему опять не пришла охота разговаривать. Тогда он вынул трубку изо рта и заговорил:
   – Меня это ничуть не удивляет. Тут требуется умственное развитие и подготовка. Ум человека должен быть подготовлен к свободе, мистер Ко.
   Он обращался к Марку, потому что Мартин, доведенный до изнеможения лихорадкой и гнусавым голосом этого нового пугала, закрыл глаза, не желая его видеть, и отвернулся к стене.
   – Телу тоже не помешает подготовка, не так ли, сэр, – сказал Марк, – особенно на таком благодатном болоте, как это.
   – Вы считаете это болотом, сэр? – важно осведомился Чоллоп.
   – А как же иначе, сэр, – отвечал Марк. – Ничуть в этом не сомневаюсь.
   – Мнение вполне европейское, – сказал Чоллоп, – да оно и не удивительно. А что бы сказали ваши миллионы англичан, увидев такое болото в Англии, сэр?
   – Сказали бы, что болото самое гнусное, – ответил Марк, – и что они предпочли бы привить себе лихорадку каким-нибудь другим способом.
   – Европейское мнение, – заметил Чоллоп с ироническим сожалением, – вполне европейское!
   И продолжал сидеть, дымя, как фабричная труба, молча и невозмутимо, точно у себя дома.
   Мистер Чоллоп был, разумеется, тоже один из самых замечательных людей в стране; но он и вправду был человек известный. Его друзья в южных и западных штатах обычно называли его «великолепным образчиком нашего отечественного сырья» и очень уважали за преданность разумной свободе. Чтобы с большим успехом ее проповедовать, он всегда носил в кармане два семиствольных револьвера. Кроме прочих побрякушек, он носил также трость со стилетом внутри, которую называл «щекотуньей», и длинный нож, который он, будучи от природы шутником, называл «потрошителем», намекая на то, что этим ножом всякому выпустит кишки, если дойдет до драки. Он не раз применял это оружие с успехом, своевременно отмеченным на столбцах газет, и заслужил общие симпатии тем, что весьма доблестно высадил глаз джентльмену, который стучался к нему в дверь.
   Мистер Чоллоп отличался склонностью к перемене мест и в менее передовом обществе, вероятно, считался бы злостным бродягой. Однако он, можно сказать, родился под счастливой звездой, что не всегда бывает с людьми, опередившими свой век, ибо его замечательные достоинства отлично понимали и ценили в тех местах, с которыми связывала его судьба и где он нашел столько родных душ, способных ему сочувствовать. Предпочитая, из-за склонности к щекотанию и потрошению, жить на задворках общества, в более отдаленных городах и поселениях, он вечно переезжал с места на место, везде затевая какое-нибудь новое дело, – обычно газету, которую тут же и продавал, в большинстве случаев завершая сделку вызовом нового редактора на дуэль, а то и просто приканчивал его пулей, ударом ножа или дубинки, прежде чем тот успевал вступить во владение.
   В Эдем он приехал для подобной же спекуляции, но передумал и собирался уезжать. Перед незнакомыми людьми он любил выступать в роли защитника свободы, а на деле был убежденный сторонник линчевания и рабства негров и неизменно рекомендовал и в печати и устно «смолу и перья» для всякой непопулярной личности, расходившейся с ним во взглядах. Он называл это «насаждать цивилизацию в диких лесах моей родины».
   Не может быть сомнения, что Чоллоп водрузил бы свое знамя и в Эдеме, наказав Марка за его вольные речи (ибо истинная свобода нема, когда не хвастается), если бы в поселке не царило такое крайнее уныние и упадок и если б сам он не собирался уезжать. Он только показал Марку один из своих револьверов и спросил, что он думает об этом оружии.
   – Не так давно, сэр, я застрелил из него человека в штате Иллинойс, – заметил при этом Чоллоп.
   – Неужели застрелили? – без малейшего волнения сказал Марк. – Что ж, вы поступили… очень свободно и очень независимо.
   – Я застрелил его, сэр, – продолжал Чоллоп, – за то, что он утверждал в трехнедельной газете «Спартанский портик», будто бы древние афиняне раньше нас выдумали демократическую программу.
   – А что это такое? – спросил Марк.
   – Только европейцы этого не знают, – ответил Чоллоп, мирно покуривая трубку, – одни только европейцы. Посвятив некоторое время восстановлению магического круга, Чоллоп возобновил разговор, заметив: – Вы все еще не чувствуете себя в Эдеме как дома?
   – Нет, не чувствую, – ответил Марк.
   – Вам не хватает налогов вашей родины. Быть может, налогов на дома? – заметил Чоллоп.
   – И самих домов, пожалуй, – сказал Марк.
   – Здесь нет налогов на окна[110], – заметил Чоллоп.
   – Да ведь и окон тоже нет, – сказал, Марк.
   – Нет ни решеток, ни тюрем, ни плах, ни дыбы, ни эшафотов, ни пыток, ни позорных столбов! – сказал Чоллоп.
   – Ничего, кроме револьверов и ножей, – возразил Марк. – А что это такое? Мелочь, не стоит и разговаривать.
   В это время к дому подошел, с трудом волоча ноги, человек, которого они встретили в первый вечер на пристани, и заглянул в дверь.
   – Ну, сэр, – спросил Чоллоп, – как вы поживаете? Поселенцу было трудно даже двигаться, и он так и ответил.
   – Мы тут поспорили немножко с мистером Ко, – заметил Чоллоп. – Я думаю, не мешало бы его как следует проучить, чтобы не равнял Старый Свет с Новым!
   – Да, действительно, – отвечала несчастная тень.
   – Я только заметил, сэр, – сказал Марк, обращаясь к этому новому посетителю, – что место, где мы с вами имеем честь жить, кажется мне болотистым. А как ваше мнение?
   – Иногда здесь бывает сыровато, по-моему, – отвечал поселенец.
   – Но не так сыро, как в Англии? – свирепо глядя на него, спросил Чоллоп.
   – Нет, конечно, не так сыро, как в Англии, – не говоря уже об ее учреждениях.
   – Надеюсь, любое болото в Америке утрет нос этому дрянному острову, – резко возразил Чоллоп. Вы начисто, решительно и окончательно расплатились со Скэддером, сэр? – обратился он к Марку.
   Тот ответил утвердительно. Мистер Чоллоп подмигнул своему соотечественнику:
   – Ловкач этот Скэддер, а? Идет в гору, сэр! Такой человек куда угодно влезет, а?
   Мистер Чоллоп опять подмигнул своему соотечественнику.
   – Будь моя воля, он залез бы очень высоко, – сказал Марк, – пожалуй, на самую верхушку хорошей, высокой виселицы.
   Мистера Чоллопа так обрадовала ловкость его достойного соотечественника, который сумел надуть англичанина, и так насмешило недовольство последнего, что он разразился громким восторженным хохотом. Но еще более дико было видеть проявление того же злорадства в другом человеке; замученная болезнью, разбитая, жалкая тень так веселилась, что, казалось, забыла о своей беде и, захлебываясь от смеха, твердила, что этот «Скэддер ловкач, он вытянул таким порядком немало денег у англичан, что верно, то верно».
   Досыта посмеявшись этой шутке, мистер Ганнибал Чоллоп опять принялся за трубку и за восстановление магического круга плевков, очевидно не собираясь ни разговаривать, ни прощаться; судя по всему, он разделял достаточно распространенное заблуждение, что если свободный и просвещенный гражданин Соединенных Штатом вздумает обратить чужой дом в плевательницу часа на два, на три, то этим только выразит утонченный такт, внимание и вежливость и очень обяжет хозяев. Наконец он поднялся с места.
   – Ну, я пошел, – заметил он.
   Марк попросил его особенно беречь свое здоровье.
   – На прощанье, – возразил мистер Чоллоп строго, – мне надо вам сказать одно словечко. У вас, знаете ли, чертовски длинный язык.
   Марк поблагодарил его за комплимент.
   – С таким языком вы долго не проживете. Держу пари, что ни в одну пятнистую пантеру не всаживали столько пуль, сколько всадят в вас.
   – За что же это? – спросил Марк.
   – Нас надо уважать, сэр, – угрожающим тоном ответил Чоллоп. – Вы тут не в деспотической стране. Мы пример для всего земного шара, и потому нас надо уважать, предупреждаю.
   – Как, разве я был непочтителен? – воскликнул Марк.
   – Я и не за то всаживал пулю и убивал на месте, – отвечал Чоллоп, нахмурившись. – И не таким еще храбрецам приходилось бежать без оглядки – а все из-за этого самого. И не за такое дело наш просвещенный народ линчевал людей, в порошок их стирал. Мы – разум и добродетель земли, сливки человечества, лучший цвет его. Нам ничего не стоит ощетиниться. Нас надо уважать, а не то мы ощетинимся и зарычим. И зубы покажем, вперед говорю. Так что уважайте нас, вот что!
   Сделав такое предупреждение, мистер Чоллоп удалился с потрошителем, щекотуньей и револьверами, всегда готовыми к услугам по малейшему поводу.
   – Вылезайте из-под одеяла, сэр, – сказал Марк, – он ушел. Что же это такое? – прибавил он тихонько, становясь на колени, чтобы взглянуть в лицо своему компаньону, и беря его горячую руку. – До чего довела человека эта болтовня и хвастовство! Он бредит и не узнает меня!
   Мартин и в самом деле был опасно болен, даже близок к смерти. Он много дней пролежал в таком состоянии; и все это время бедные друзья Марка самозабвенно ухаживали за ним. Изнемогая душой и телом, работая весь день и дежуря около больного ночью, изнуренный непривычным трудом и тяжкими лишениями, Марк никогда не жаловался и нимало не поддавался унынию. Если он прежде и думал, что Мартин эгоист, что он невнимателен к другим, способен работать лишь порывами, легко падает духом, то теперь он все забыл. Он помнил только лучшие свойства своего товарища по скитаниям и был ему предан душой и телом.
   Прошло много недель, прежде чем Мартин начал ходить, опираясь на палку и на руку Марка; но и после того выздоровление тянулось очень медленно – без хорошего питания и здорового воздуха. Он был еще совсем слаб и худ, когда их поразило несчастие, которого он так боялся. Заболел Марк.
   Марк боролся с болезнью, но болезнь оказалась сильнее, и все его усилия были напрасны.
   – Похоже, что и меня свалило, сэр, – сказал он однажды утром, пытаясь встать с постели и опять ложась, – но я весел!
   Свалило в самом деле – и надолго свалило! – как мог бы заранее предвидеть всякий, кроме Мартина.
   Если друзья Марка были добры к Мартину (а они были очень добры), то к самому Марку они были в двадцать раз добрей; теперь пришел черед Мартина взяться за работу и ухаживать за больным, сидеть возле него долгими-долгими ночами, ловя каждый звук в этой угрюмой пустыне, и слушать, как бредит бедный Марк Тэпли: играет в кегли в «Драконе», любезничает с миссис Льюпин, привыкает к морской качке на борту парохода, странствует с Томом Пинчем по дорогам Англии, корчует пни в Эдеме – и все это в одно и то же время.
   Но когда Мартин ухаживал за ним, подавая ему воду или лекарство, или возвращался домой после тяжелой работы на участке, терпеливый мистер Тэпли улыбался ему и восклицал:
   – Я весел, сэр, я весел!
   Глядя на больного Марка, который ни разу не упрекнул его, не возроптал и ни разу не пожалел о прошлом, но всегда старался быть мужественным и стойким, Мартин невольно задумывался о том, почему этот человек, которого жизнь никогда не баловала, оказался настолько лучше его, который всегда был баловнем счастья? А так как уход за больным, особенно за таким больным, которого мы знали деятельным и полным сил, наводит на размышления, Мартин начал спрашивать себя: в чем же разница между ним и Марком?
   Сделать вывод ему помогло постоянное присутствие в доме знакомой Марка, их спутницы на пароходе, – оно навело его на мысль, что, пожалуй, они с Марком отнеслись к ней очень по-разному, когда ей нужна была помощь. Почему-то он тут же подумал о Томе Пинче; ему казалось, что Том, оказавшись в таком же положении, вероятно, тоже завел бы знакомство с нею; и тогда Мартин задал себе вопрос: чем же эти очень разные люди похожи друг на друга и не похожи на него? На первый взгляд в этих размышлениях не было ничего печального, и все же они глубоко опечалили Мартина.
   Натура у Мартина была прямая и благородная, но он воспитывался в доме своего деда а в семье нередко бывает, что низкие страсти порождают сходные пороки и ведут к раздорам. В особенности это относится к эгоизму, а также к подозрительности, скрытности, хитрости и скупости. Еще ребенком Мартин бессознательно рассуждал: «Мой опекун так занят собой, что мне не на кого надеяться, разве только на самого себя». И он стал эгоистом.
   Но сам он этого не сознавал. Услышав такой упрек, он с негодованием отверг бы обвинение и счел бы, что его оклеветали незаслуженно. Он так и не познал бы самого себя, если бы ему не пришлось, только что оправившись после тяжелой болезни, ухаживать за таким же тяжелобольным; только тогда он понял, как близко от могилы было его драгоценное «я» и как оно зависимо и ничтожно.
   Разумеется, он часто думал – на это у него были целые месяцы – о своем избавлении от смерти и о том, что она грозит Марку. Невольно напрашивался вопрос, кому из них следовало бы остаться в живых и почему? Тогда-то край завесы стал медленно приподниматься, разоблачая эгоизм, эгоизм, эгоизм…
   Мало того, боясь потерять Марка, он спрашивал себя (как каждый спросил бы себя на его месте), исполнил ли он свой долг по отношению к товарищу, заслужил ли такую верность и усердие и отплатил ли за них как следует? Нет. Как ни кратковременна была их дружба, Мартин сознавал, что часто, очень часто был виноват перед Марком а когда он стал доискиваться – почему, завеса приподнялась еще немного, – и эгоизм, эгоизм, эгоизм заполнил собой всю сцену.
   Прошло немало времени, прежде чем он познал самого себя настолько, что правда стала ему ясна; но в страшном безлюдье этого страшного места, где надежда покинула его, честолюбие угасло и где смерть гремела костями, стучась в двери, как в зараженном чумой городе, им овладело раздумье; и тогда Мартин стал размышлять и понял, в чем его слабость и каким безобразным пятном она чернит его жизнь.
   Эдем оказался суровой школой, и урок был тоже суровым; кстати, здесь нашлись и учителя – болота, лесные дебри, отравленный воздух, которые по-своему будили и направляли мысль.
   Мартин торжественно поклялся, что, когда силы вернутся к нему, он не станет спорить и опровергать эту установленную истину, но признает, что в душе его живет эгоизм и что надо вырвать его с корнем. Он так сомневался (и справедливо) в твердости своего характера, что решил не говорить Марку ни слова о своем запоздалом раскаянии и добрых намерениях, но исправляться постепенно и только собственными силами; в этом решении не было ни капли гордости, ничего, кроме смирения и мужества, – и лучшего оружия он не мог бы выбрать. Вот, как безжалостно Эдем развенчал его. И вот на какую высоту он его вознес.
   После долгой и затяжной болезни (в самое трудное время, когда Марк не мог даже говорить, он писал на доске дрожащей рукой: «Я весел!») стали заметны первые признаки выздоровления. Они то появлялись, то исчезали, не устанавливаясь; но в конце концов Марк начал бесспорно поправляться, с каждым днем ему становилось все лучше и лучше.
   Когда он поправился настолько, что мог говорить не утомляясь, Мартин посоветовался с ним относительно одного плана, который задумал давно; несколько месяцев назад он привел бы его в исполнение сам, не спрашивая ни у кого совета.
   – Наше положение отчаянное, – сказал Мартин, – Это ясно. Все отсюда бегут; должно быть везде известно, что место здесь гиблое, и, стало быть, продать участок, хотя бы задешево, нам не удастся, даже если бы позволила совесть. Покинуть родину было сумасбродной затеей, и кончилась она провалом. Нам осталась одна надежда, одна цель, к которой мы должны стремиться: оставить Эдем навсегда и вернуться в Англию. Во что бы то ни стало! Любыми средствами! Только бы вернуться, Марк!
   – Больше ничего, сэр, – подтвердил мистер Тэпли, многозначительно подчеркивая каждое слово, – только бы вернуться!
   – Так вот, по эту сторону океана, – сказал Мартин, – у нас есть один друг, который может нам помочь, – это мистер Бивен.
   – Я думал о нем, когда вы заболели, – сказал Марк.
   – Нам нельзя терять времени, не то я написал бы деду, – продолжал Мартин, – и попросил бы у него денег, лишь бы освободиться из западни, в которую нас так подло заманили. Не написать ли сначала мистеру Бивену?
   – По-моему, он очень приятный джентльмен, – сказал Марк.
   – То немногое, что мы привезли с собой и на что потратили наши деньги, можно было бы продать, – продолжал Мартин, – и мы сейчас же ему вернули бы все, что выручили. Но здесь ничего не продашь.
   – Здесь некому покупать, кроме покойников и свиней, – сказал мистер Тэпли, невесело покачав головой.
   – Может быть, рассказать ему все это и попросить ровно столько денег, сколько надо на дорогу до Нью-Йорка или до любого порта, откуда мы сможем добраться домой, нанявшись на какую-нибудь работу, и кстати объяснить, что у меня есть родные и что я постараюсь уплатить ему, как только вернусь в Англию, хотя бы взяв деньги у деда?
   – Что ж, правильно, – сказал Марк, – он может только отказать, а может и согласиться. Попробуйте, сэр, если вы не против…
   – Не против! – воскликнул Мартин. – Я виноват, что мы попали сюда, и я готов сделать все, лишь бы уехать. Мне горько думать о прошлом. Конечно, если бы я спросил вашего мнения раньше, Марк, нас бы здесь не было.
   Мистер Тэпли был очень удивлен этим признанием, однако же возразил с большим жаром, что они все равно очутились бы здесь и что он твердо решил ехать в Эдем в ту же минуту, как услышал о нем.
   После этого Мартин прочел ему письмо к мистеру Бивену, которое было уже готово. В нем он откровенно, ни о чем не умалчивая, описывал их положение; рассказывал о перенесенных бедствиях и скромно, без всяких уверток, излагал свою просьбу. Марк очень одобрил это письмо, и они решили отправить его с первым же пароходом, который пойдет в ту сторону и остановится набрать дров в Эдеме, где чего другого, а дров было сколько угодно. Не зная адреса мистера Бивена, Мартин направил его достопамятному мистеру Норрису в Нью-Йорк, приписав на конверте просьбу немедленно переслать письмо по назначению.
   Прошло больше недели, прежде чем показался пароход; и, наконец, ранним утром их разбудило энергичное пыхтенье «Исава Слоджа», названного в честь одного из самых замечательных людей в стране, который где-то там чем-то отличился. Они побежали к пристани, благополучно сдали письмо и, мешая другим пройти по сходням, все ждали, пока пароход отойдет. Наконец капитан «Исава» выразил пожелание, чтобы его «смололи в муку и настругали из него стружек, если он не спихнет их сию минуту в это пойло», – что в переносном смысле означало намерение сбросить их в реку.
   Ответ они могли получить не раньше как через полтора-два месяца. Тем временем Марк и Мартин из последних сил старались устроить свой участок, расчищая его и готовя для посева. Как ни плохо они хозяйничали, все же дело у них шло лучше, чем у соседей, потому что Марк кое-что смыслил в земледелии, а Мартин учился у него; другие же поселенцы, еще остававшиеся на этом гнилом болоте (какая-то горсточка людей, изнуренных болезнями), по-видимому, явились сюда в убеждении, что искусство пахать землю – это природный дар, которым владеет всякий. Поселенцы помогали друг другу в этой работе, как и во всем остальном, но работали угрюмо, без всякой надежды, словно партия арестантов.
   По вечерам, когда Марк с Мартином оставались одни, они часто говорили перед сном о родине, о знакомых местах, домах, дорогах и людях, которых они прежде знали: иногда с живой надеждой увидеть их вновь, иногда – с тихой грустью, словно эта надежда погибла. Во время этих разговоров Марк, к великому своему изумлению, стал замечать в Мартине странную перемену.