Страница:
– Ночь будет бурная! – воскликнул доктор, когда они тронулись с места.
Глава XLII
Глава XLIII
Глава XLII
продолжает рассказ о предприятии мистера Джонаcа и его друга.
Предсказание доктора насчет погоды не замедлило оправдаться. Хотя погода и не была его пациенткой и никакое третье лицо не просило его поставить диагноз, это быстрое подтверждение слов доктора как нельзя лучше свидетельствовало о его профессиональном такте: если бы ночь не грозила бурей так ясно и бесспорно, мистер Джоблинг, дороживший своей репутацией, не стал бы высказывать никакого мнения по этому вопросу. Он слишком успешно применял данное правило в медицине, чтобы забывать о нем в обыкновенных житейских делах.
Была одна из тех тихих, душных ночей, когда люди сидят у окон, настороженно прислушиваясь, в ожидании, что вот-вот грянет гром; когда они припоминают страшные рассказы об ураганах и землетрясениях, об одиноких путниках на открытой равнине, об одиноких кораблях среди моря, пораженных молнией. Уже и сейчас молния вспыхивала и трепетала на черном горизонте; и глухое рокотанье доносилось вместе с ветром, словно он дул оттуда, где гремел гром, и был насыщен его слабыми отголосками. Но гроза, хотя и быстро надвигалась, еще не подошла близко, и разлитая повсюду тишина казалась еще торжественнее от носившегося в воздухе тяжкого предвестия приближающейся бури и грома.
Было очень темно, но громады туч в нахмурившемся небе светились зловещим светом, словно гигантские груды меди, которые накалились в горне, а теперь остывали. До сих пор они надвигались неуклонно и медленно, но теперь казались неподвижными или почти неподвижными. С грохотом огибая углы улиц, карета проезжала мимо людей, выбежавших из дому без шляп посмотреть на ту сторону неба, откуда надвигалась гроза. Но вот начали падать редкие крупные капли дождя, и гром загрохотал в отдалении.
Джонас сидел в углу кареты с бутылкой на коленях, так крепко стиснув рукой ее горлышко, словно хотел размолоть его в порошок. Невольно привлеченный картиной ночи, он отложил колоду карт на подушку; и, движимый тем же невольным побуждением, понятным его спутнику и без слов, Монтегю потушил фонарь. Передние окна кареты были опущены, и оба они сидели молча, глядя на мрачное зрелище перед собой.
Они были уже за пределами Лондона, насколько это можно сказать о путешественниках, едущих по западной дороге и находящихся в одном перегоне от этого огромного города. Время от времени им навстречу попадался пешеход, торопившийся укрыться под ближайшим кровом, или неуклюжий фургон, кативший тяжелой рысью к той же цели. У конюшен и коновязей каждой придорожной гостиницы стояло по нескольку таких фургонов, в то время как возницы глядели на грозу из окон и с порогов или закусывали внутри. Повсюду люди тянулись друг к другу, искали общества, лишь бы не сидеть в одиночестве; и чуть ли не из каждого дома, мимо которого они проезжали, множество глаз, казалось, смотрело на ночь и на них.
Может показаться странным, что это тревожило Джонаса и не давало ему покоя, однако дело обстояло именно так. Он все что-то ворчал и не один раз переменил позу, наконец просто-напросто задернул штору со своей стороны и угрюмо повернулся к окну плечом. Он не смотрел на своего компаньона и ни единым словом не нарушал молчания, которое царило между ними.
Гром гремел, молния сверкала, дождь лил так, словно прогневались небеса. Окруженные то невыносимо ярким светом, то непроглядной тьмой, путники все же торбпи-лись вперед. Даже прибыв на станцию, они не стали пережидать грозу, но немедленно заказали свежих лошадей, отнюдь не потому, что наступившее пятиминутное затишье предвещало конец грозы. Они продолжали свой путь, как будто их толкала и подгоняла ярость бури. Хотя путешественники не обменялись и десятком слов и отлично могли бы переждать грозу, что-то заставляло их спешить вперед, словно тайный уговор действовал между ними.
Громче и громче рокотал глухой гром, словно раскатываясь по мириадам зал необъятного небесного храма; все сильнее и ярче блистала молния; дождь поливал все пуще и пуще. Лошади (теперь их везла одна пара) вздрагивали и бросались в сторону от живых потоков огня, змеившихся по земле перед ними. Но эти два человека стремились вперед, словно их влекла незримая сила.
Глаз, восприняв быстроту вспыхивающего света, различал при каждой вспышке такое множество предметов, какого не увидел бы ясным полднем и за время в пятьдесят раз большее. Колокола на колокольне, с веревкой и движущим их колесом; растрепанные птичьи гнезда на крышах и карнизах; растерянные лица под навесами фургонов, мчавшихся мимо во весь опор; перепуганные лошади, тревожное ржание которых заглушалось громом; бороны и плуги, брошенные посреди поля; мили и мили равнин, разделенных живыми изгородями, дальняя опушка леса, различаемая так же ясно, как и пугало на бобовом поле, совсем рядом, – все становится видно как на ладони в одно ослепительное, мерцающее мгновение. Все заливает красный свет, переходящий в желтый, а потом в синий; потом вспыхивает такой яркий блеск, что ничего не видно, кроме света, – а после – глубочайшая, непроницаемая тьма.
Быть может, ослепительные и прихотливые зигзаги молнии создали или усилили любопытный оптический обман, который внезапно представился изумленным глазам Монтегю и так же быстро исчез. Ему показалось, будто он видит Джонаса с поднятой рукой и стиснутой в ней наподобие молотка бутылкой, которую тот занес над его головой. Он успел также заметить (или ему почудилось) выражение его лица – смесь взбудораженности, не оставлявшей Джонаса весь день, с дикой ненавистью и страхом, – даже волк показался бы более приятным спутником по сравнению с ним.
Монтегю невольно ахнул и окликнул кучера, который поспешно остановил лошадей.
Вряд ли могло быть так, как ему показалось, потому что, хотя он не сводил с Джонаса глаз и не видел, чтобы тот шевелился, его спутник по-прежнему сидел неподвижно в своем углу кареты.
– В чем дело? – спросил Джонас. – Это вы всегда так просыпаетесь?
– Я мог бы поклясться, – возразил Монтегю, – что ни на минуту не сомкнул глаз.
– Раз вы уже поклялись, – сухо ответил Джонас, – значит можно ехать дальше, если вы останавливались только для этого.
Он откупорил бутылку зубами и, поднеся ее к губам, сделал большой глоток.
– Лучше бы нам было совсем не выезжать. Не такая сегодня ночь, чтобы быть в дороге, – сказал Монтегю голосом, выдававшим волнение, невольно отодвигаясь подальше.
– Ей-богу, ваша правда, – возразил Джонас, – мы и не были бы в дороге, если б не вы. Не копались бы целый день, так мы сейчас были бы в Солсбери и крепко спали в теплых постелях. Для чего это мы останавливаемся?
Его спутник, на минуту высунувшись в окно, заметил (словно это было причиной его беспокойства), что мальчик промок до костей.
– Так ему и надо! – сказал Джонас. – Я очень рад. За каким же чертом мы останавливаемся? Вы собираетесь его развесить для просушки?
– Я думал, не взять ли его в карету, – заметил Монтегю не совсем твердым голосом.
– Нет, спасибо! – сказал Джонас. – Не надо нам здесь никаких мокрых мальчишек, а уж особенно такого чертенка, как этот. Пусть остается там, где сидит. Я думаю, он не побоится грома и молнии, не то что другие. Пошел, кучер! Может, нам и его тоже взять в карету, – проворчал он засмеявшись, – и лошадей кстати?
– Не спешите, – крикнул Монтегю кучеру, – и поезжайте осторожнее! Вы чуть не угодили в канаву, когда я вас окликнул.
Это была неправда, и Джонас так и сказал напрямик, когда карета тронулась снова. Монтегю не обратил внимания на его слова, но все повторял, что в такую ночь не годится быть в дороге; казалось, он был необыкновенно встревожен и никак не мог успокоиться.
После этого к Джонасу вернулось прежнее беспечное расположение духа, если можно так назвать состояние, в каком он выехал из города. Он часто прикладывался к бутылке, распевал обрывки песен, нисколько не заботясь ни о такте, ни о мотиве, ни о стройности, лишь бы выходило погромче, и понуждал своего молчаливого приятеля веселиться вместе с ним.
– Вы самый лучший собеседник на свете, мой любезный друг, – с видимым усилием сказал Монтегю, – и вообще говоря, неотразимы; но в такую ночь… вы же слышите?..
– Ей-богу, и слышу и вижу! – воскликнул Джонас, на минуту зажмурившись от молнии, которая сверкала не в одном направлении, а во всех направлениях сразу.
Но что же из этого? Ни вы, ни я, ни наши дела от этого не пострадают. Припев, припев!
Его веселость была такого дикого и необычайного свойства, она так странно вторила ночи и в то же время так грубо вторгалась в ее ужасы, что его спутник, никогда не отличавшийся храбростью, отшатнулся от него в диком страхе. Вместо того чтобы Джонасу быть его послушным орудием, они поменялись местами. Но для этого была причина, говорил себе Монтегю; унижение, естественно, внушало такому человеку желание шумно настаивать на своей независимости и в порыве своеволия забывать о своем действительном положении. Будучи довольно изобретателен, когда дело касалось таких предметов, Монтегю утешал себя этим доводом. Но все же он ощущал смутную тревогу и уныние, и ему было не по себе.
Он был уверен, что не спал, но ведь глаза могли и обмануть его, ибо теперь, глядя на Джонаса каждый раз, как наступала тьма, он мог представить себе эту фигуру в любом положении, какое подсказывало ему его душевное состояние. С другой стороны, он прекрасно знал, что у Джонаса нет никаких оснований любить его; но если бы даже та пантомима, которую он наблюдал с таким ужасом, была действительностью, а не плодом фантазии, можно было только сказать, что она вполне гармонировала с дьявольским весельем Джонаса и вместе с тем была бессильным выражением его ненависти. «Если бы желание убивало, – подумал мошенник, – я бы недолго прожил».
Он решил, что, после того как Джонас станет не нужен, он взнуздает его железной уздой, а до тех пор всего лучше дать ему волю и предоставить развлекаться, как он хочет, на собственный, хотя и не совсем обычный лад. Терпеть его пока что – не так уж трудно. «Когда удастся получить все что можно, – думал Монтегю, – я улизну за море и там посмеюсь над ним – с деньгами в кармане».
Так размышлял он час за часом, будучи в том душевном состоянии, когда постоянно возвращаются одни и те же мысли, томительно повторяясь, а Джонас тем временем развлекался, как видно отбросив всякие размышления. Они решили, что доедут до Солсбери и отправятся к мистеру Пекснифу утром; и, готовясь обмануть этого достойного человека, его любезный зять веселился и буйствовал еще пуще прежнего.
Ночь проходила, и гром становился тише, но все еще грохотал в отдалении угрюмо и зловеще. Молния, теперь почти безопасная, еще сверкала ярко и часто. Дождь хлестал с такой же силой, как и прежде.
На их несчастье, к тому времени, когда начало светать, на последнем перегоне им попались норовистые лошади. Они еще в конюшне были сильно напуганы грозой, а выйдя на волю в ту мрачную пору между ночью и утром, когда вспышки молнии еще не умерялись рассветом и все предметы на пути казались больше и неопределеннее, чем ночью, совсем перестали слушаться; и вдруг, испугавшись чего-то на краю дороги, бешено понесли вниз по крутому склону, сбросили кучера, подтащили карету к канаве и, рванувшись вперед, с грохотом перевернули ее у края самой канавы.
Путники открыли дверцу кареты и выпрыгнули или, вернее, выпали из нее на землю. Джонас, шатаясь, первый поднялся на ноги. Он чувствовал слабость и сильное головокружение; кое-как добравшись до изгороди, он ухватился за нее и встал, тупо озираясь по сторонам и чувствуя, что все окружающее плывет у него перед глазами. Однако постепенно он пришел в себя и скоро заметил, что Монтегю лежит без чувств посреди дороги, в нескольких шагах от лошадей.
В одно мгновение – словно какой-то демон вдруг вселился в его ослабевшее тело – он подбежал к лошадям и потянул их под уздцы с такой силою, что они неистово забились, при каждом своем движении грозя раздавить лежащего на дороге человека, – еще полминуты и его мозг брызнул бы на мостовую.
Джонас все тянул и дергал лошадей как одержимый, еще пуще раззадоривая их криком.
– Гей! – кричал он. – Гей! Ну же, еще раз! Еще немножко, еще немножко! Эи> вы, дьяволы! Но!
Услышав, что кучер, который успел подняться и спешил к нему, просит его перестать, он как будто совсем потерял голову.
– Пошел! Пошел! – понукал Джонас.
– Ради бога! – кричал ему кучер. – Джентльмен… на дороге… они его убьют!
Вместо ответа Джонас все так же понукал и дергал лошадей. Но кучер, бросившись вперед с опасностью для собственной жизни, спас Монтегю, оттащив его по грязи и лужам в сторону, где опасность уже не грозила ему. После этого он подбежал к Джонасу, ножом они быстро обрезали постромки и, освободив лошадей от разбитой коляски, снова подняли их на ноги, пораненных и окровавленных. Только теперь кучер и Джонас нашли время взглянуть друг на друга, раньше им было не до того.
– Спокойней, спокойней! – вскричал Джонас, дико размахивая руками. – Что бы вы делали без меня?
– Другому джентльмену пришлось бы плохо без меня, – возразил тот, качая головой. – Вам надо было сперва оттащить его. Я уж на нем крест поставил.
– Спокойней, спокойней, нечего каркать! – воскликнул Джонас, громко и резко засмеявшись. – Как вы думаете, не зашибло его?
Оба они повернулись и взглянули на Монтегю. Джонас пробормотал что-то про себя, увидев, что тот сидит под изгородью и бессмысленно водит вокруг глазами.
– Что случилось? – спросил Монтегю. – Кто-нибудь ранен?
– Ей-богу, – сказал Джонас, – как будто нет. Кости целы во всяком случае.
Они подняли Монтегю, и тот попробовал пройтись. Он очень расшибся и сильно дрожал, но, кроме нескольких порезов и синяков, никаких увечий у него не оказалось.
– Порезы, и синяки, да? – сказал Джонас. – У всех у нас они есть. Только порезы и синяки, а?
– Еще пять секунд, и я не дал бы шести пенсов за голову этого джентльмена, а у него только синяки и порезы, – заметил кучер. – Когда вам придется еще раз побывать в такой переделке – чего, я надеюсь, не случится, – не тяните за повод упавшую лошадь, если на дороге лежит человек. Второй раз это так не сойдет – вы задавите его насмерть; тем бы и кончилось, если б я не подошел вовремя, это уж как пить дать.
Вместо ответа Джонас выругался и посоветовал ему придержать язык, а также послал его туда, куда он вряд ли отправился бы по собственной охоте. Но Монтегю, который напряженно вслушивался в каждое слово, вдруг перебил разговор восклицанием:
– А где же мальчик?
– Ей-богу, я и позабыл про эту обезьяну, – сказал Джонас. – Куда он девался?
Очень недолгие поиски разрешили этот вопрос. Злополучного мистера Бейли перебросило через живую изгородь, или через калитку, и теперь он лежал на соседнем поле, по всей видимости мертвый.
– Когда я говорил нынче ночью, что лучше бы нам было никуда не ездить, – воскликнул Монтегю, – я наперед знал, что добром не кончится. Посмотрите на мальчика!
– Только и всего? – проворчал Джонас. – Если это, по-вашему, дурная примета…
– Как, почему дурная примета? – торопливо спросил Монтегю. – Что вы этим хотите сказать?
– Хочу сказать, – ответил Джонас, наклоняясь над мальчиком, – что, как я слышал, вы ему не отец, и у вас нет никаких причин особенно о нем заботиться. Эй, ты! Поднимайся!
Но мальчик не мог подняться и не подавал никаких признаков жизни, кроме слабого и неровного биения сердца. После недолгих переговоров кучер оседлал ту лошадь, которая пострадала меньше, и взял мальчика на руки, а Монтегю и Джонас, ведя на поводу вторую лошадь и неся вдвоем чемодан, пошли рядом с ним по направлению к Солсбери.
– Вы бы доскакали туда в несколько минут и могли бы прислать нам кого-нибудь на помощь, если бы поторопились, – сказал Джонас. – А ну-ка, рысью!
– Нет, нет! – воскликнул Монтегю. – Будем держаться вместе.
– Эх, вы, мокрая курица! Уж не боитесь ли вы, что вас ограбят? – сказал Джонас.
– Я ничего не боюсь, – ответил Монтегю, весь вид и поведение которого доказывали обратное, – но мы будем держаться вместе.
– Минуту назад вы очень беспокоились насчет этого мальчишки, – сказал Джонас. – Вы знаете, я думаю, что он может умереть за это время.
– Да, да, я знаю. Но мы будем держаться вместе. Было ясно, что его не переспоришь, поэтому Джонас не стал настаивать, выразив свое недовольство только кислой миной, и они отправились все вместе. Им предстояло сделать добрых три или четыре мили, а идти с тяжелой ношей по размытой дороге, усталым и разбитым, было нелегко. После довольно долгой и утомительной ходьбы они добрались до гостиницы и, разбудив прислугу (было еще раннее утро), послали людей приглядеть за каретой и багажом и подняли с постели врача, чтобы подать помощь пострадавшему. Все, что следовало сделать, лекарь сделал быстро и искусно, однако высказал предположение, что у мальчика тяжелое сотрясение мозга и что жизнь мистера Бейли близится к концу.
Если бы глубокое волнение Монтегю при этом известии можно было считать хоть сколько-нибудь бескорыстным, оно свидетельствовало бы о том, что его характер не вовсе лишен благородства. Но было нетрудно заметить, что по какой-то тайной, одному ему известной причине он придавал непонятное значение присутствию этого мальчика, еще ребенка. Уже совсем рассвело и Монтегю, которому врач также оказал помощь, удалился в приготовленную для него спальню, а мысли его были все еще заняты этим происшествием.
– Лучше бы я потерял тысячу фунтов, – говорил он себе, – чем этого мальчика, а в особенности теперь. Но я вернусь один. Это решено. Чезлвит поедет вперед, а я выеду вслед за ним, когда вздумаю. Больше я этого терпеть не намерен, – прибавил он, вытирая влажный лоб.
Еще двадцать четыре часа таких, и я поседел бы.
Осмотрев свою комнату необыкновенно внимательно, заглянув и под кровать, и в шкафы, и даже за шторы (хотя был, как уже сказано, белый день), он запер двойным поворотом ключа ту дверь, в которую вошел, и улегся отдыхать. Вторая дверь была заперта снаружи, и куда она вела, он не знал.
Был ли то страх, или нечистая совесть, но эта дверь неотступно преследовала его во сне. Ему снилось, что с нею связана какая-то страшная тайна – тайна, которая ему известна и не известна; ибо, хотя он знал, что несет за нее ответственность и посвящен в нее, его даже во сне мучила неуверенность в том, что же она означает. С этим сном бессвязно переплетался другой: ему чудилось, что за дверью прячется враг, призрак, привидение; и единственной его целью стало удержать за дверью это страшное существо и не дать ему вломиться в комнату силой.
Для этого Неджет, и он, и еще кто-то, незнакомый, с кровавым пятном на лбу (который сказал, что он друг его детства, и назвал давно позабытое имя школьного товарища), стали заделывать дверь чугунными плитами, вколачивая в них гвозди. Но сколько они ни бились, все было напрасно: гвозди ломались у них в руках, или превращались в гибкие веточки, или – еще того хуже – в червей; дверь трескалась и крошилась, так что гвозди не держались в дереве, а чугунные плиты свертывались, как береста на огне. Тем временем существо по ту сторону дверей (в образе человека или зверя, он этого не знал и не хотел знать) одолевало их. Но еще страшнее стало ему, когда человек с кровавым пятном на лбу спросил, знает ли он, как зовут это существо, и сказал, что сейчас назовет шепотом его имя. Тогда ему приснилось, что он зажал уши и упал на колени, вся кровь в нем застыла от невыразимого ужаса. Но, глядя на губы говорившего, он понял, что они произносят букву Д, и тут, крича во весь голос, что тайна раскрыта и все они погибли, он проснулся.
Проснулся для того, чтобы увидеть Джонаса стоящим возле его кровати, а ту самую дверь – открытой настежь!
Как только их глаза встретились, Джонас отступил на несколько шагов, а Монтегю соскочил с кровати.
– Ага! – сказал Джонас. – Вы живы и здоровы?
– Жив! – едва выговорил Монтегю, с силой дергая за шнурок от колокольчика. – Как вы сюда попали?
– Это, конечно, ваша комната, – сказал Джонас, – но мне тоже хочется спросить, как вы сюда попали? Моя комната вот за этой дверью. Мне никто не говорил, что ее нельзя отпирать. Я думал, она ведет в коридор, и хотел выйти, чтобы заказать завтрак. В моей комнате… в моей комнате нет колокольчика.
Тем временем вошел слуга, который принес горячую воду и сапоги; услышав замечание Джонаса, он сказал, что колокольчик есть и в соседней комнате, и не поленился показать ему, что он находится у изголовья кровати.
– Значит, я не нашел его, – сказал Джонас. – Ну, да это все равно. Что ж, заказывать завтрак?
Монтегю ответил утвердительно. Как только Джонас вышел, насвистывая, он открыл дверь, соединяющую их комнаты, чтобы вынуть ключ и запереть ее изнутри. Но ключ был уже вынут. Он заставил дверь столом и сел, чтобы собраться с мыслями, словно его душа все еще не освободилась из-под власти снов.
– Несчастная поездка, – несколько раз повторил он, – несчастная поездка! Но обратно я поеду один. Я этого больше не потерплю!
Однако предчувствие или суеверное опасение, что эта поездка не кончится добром, отнюдь не помешали ему делать то зло, ради которого она была предпринята. Он оделся тщательнее обыкновенного, чтобы произвести благоприятное впечатление на мистера Пекснифа; и успокоенный собственным видом, красотою утра, блеском мокрых веток за окном и веселым солнечным сиянием, вскоре приободрился достаточно для того, чтобы выругаться как следует и промурлыкать обрывок какой-то песенки.
Но время от времени он все еще бормотал:
– Обратно я поеду один!
Предсказание доктора насчет погоды не замедлило оправдаться. Хотя погода и не была его пациенткой и никакое третье лицо не просило его поставить диагноз, это быстрое подтверждение слов доктора как нельзя лучше свидетельствовало о его профессиональном такте: если бы ночь не грозила бурей так ясно и бесспорно, мистер Джоблинг, дороживший своей репутацией, не стал бы высказывать никакого мнения по этому вопросу. Он слишком успешно применял данное правило в медицине, чтобы забывать о нем в обыкновенных житейских делах.
Была одна из тех тихих, душных ночей, когда люди сидят у окон, настороженно прислушиваясь, в ожидании, что вот-вот грянет гром; когда они припоминают страшные рассказы об ураганах и землетрясениях, об одиноких путниках на открытой равнине, об одиноких кораблях среди моря, пораженных молнией. Уже и сейчас молния вспыхивала и трепетала на черном горизонте; и глухое рокотанье доносилось вместе с ветром, словно он дул оттуда, где гремел гром, и был насыщен его слабыми отголосками. Но гроза, хотя и быстро надвигалась, еще не подошла близко, и разлитая повсюду тишина казалась еще торжественнее от носившегося в воздухе тяжкого предвестия приближающейся бури и грома.
Было очень темно, но громады туч в нахмурившемся небе светились зловещим светом, словно гигантские груды меди, которые накалились в горне, а теперь остывали. До сих пор они надвигались неуклонно и медленно, но теперь казались неподвижными или почти неподвижными. С грохотом огибая углы улиц, карета проезжала мимо людей, выбежавших из дому без шляп посмотреть на ту сторону неба, откуда надвигалась гроза. Но вот начали падать редкие крупные капли дождя, и гром загрохотал в отдалении.
Джонас сидел в углу кареты с бутылкой на коленях, так крепко стиснув рукой ее горлышко, словно хотел размолоть его в порошок. Невольно привлеченный картиной ночи, он отложил колоду карт на подушку; и, движимый тем же невольным побуждением, понятным его спутнику и без слов, Монтегю потушил фонарь. Передние окна кареты были опущены, и оба они сидели молча, глядя на мрачное зрелище перед собой.
Они были уже за пределами Лондона, насколько это можно сказать о путешественниках, едущих по западной дороге и находящихся в одном перегоне от этого огромного города. Время от времени им навстречу попадался пешеход, торопившийся укрыться под ближайшим кровом, или неуклюжий фургон, кативший тяжелой рысью к той же цели. У конюшен и коновязей каждой придорожной гостиницы стояло по нескольку таких фургонов, в то время как возницы глядели на грозу из окон и с порогов или закусывали внутри. Повсюду люди тянулись друг к другу, искали общества, лишь бы не сидеть в одиночестве; и чуть ли не из каждого дома, мимо которого они проезжали, множество глаз, казалось, смотрело на ночь и на них.
Может показаться странным, что это тревожило Джонаса и не давало ему покоя, однако дело обстояло именно так. Он все что-то ворчал и не один раз переменил позу, наконец просто-напросто задернул штору со своей стороны и угрюмо повернулся к окну плечом. Он не смотрел на своего компаньона и ни единым словом не нарушал молчания, которое царило между ними.
Гром гремел, молния сверкала, дождь лил так, словно прогневались небеса. Окруженные то невыносимо ярким светом, то непроглядной тьмой, путники все же торбпи-лись вперед. Даже прибыв на станцию, они не стали пережидать грозу, но немедленно заказали свежих лошадей, отнюдь не потому, что наступившее пятиминутное затишье предвещало конец грозы. Они продолжали свой путь, как будто их толкала и подгоняла ярость бури. Хотя путешественники не обменялись и десятком слов и отлично могли бы переждать грозу, что-то заставляло их спешить вперед, словно тайный уговор действовал между ними.
Громче и громче рокотал глухой гром, словно раскатываясь по мириадам зал необъятного небесного храма; все сильнее и ярче блистала молния; дождь поливал все пуще и пуще. Лошади (теперь их везла одна пара) вздрагивали и бросались в сторону от живых потоков огня, змеившихся по земле перед ними. Но эти два человека стремились вперед, словно их влекла незримая сила.
Глаз, восприняв быстроту вспыхивающего света, различал при каждой вспышке такое множество предметов, какого не увидел бы ясным полднем и за время в пятьдесят раз большее. Колокола на колокольне, с веревкой и движущим их колесом; растрепанные птичьи гнезда на крышах и карнизах; растерянные лица под навесами фургонов, мчавшихся мимо во весь опор; перепуганные лошади, тревожное ржание которых заглушалось громом; бороны и плуги, брошенные посреди поля; мили и мили равнин, разделенных живыми изгородями, дальняя опушка леса, различаемая так же ясно, как и пугало на бобовом поле, совсем рядом, – все становится видно как на ладони в одно ослепительное, мерцающее мгновение. Все заливает красный свет, переходящий в желтый, а потом в синий; потом вспыхивает такой яркий блеск, что ничего не видно, кроме света, – а после – глубочайшая, непроницаемая тьма.
Быть может, ослепительные и прихотливые зигзаги молнии создали или усилили любопытный оптический обман, который внезапно представился изумленным глазам Монтегю и так же быстро исчез. Ему показалось, будто он видит Джонаса с поднятой рукой и стиснутой в ней наподобие молотка бутылкой, которую тот занес над его головой. Он успел также заметить (или ему почудилось) выражение его лица – смесь взбудораженности, не оставлявшей Джонаса весь день, с дикой ненавистью и страхом, – даже волк показался бы более приятным спутником по сравнению с ним.
Монтегю невольно ахнул и окликнул кучера, который поспешно остановил лошадей.
Вряд ли могло быть так, как ему показалось, потому что, хотя он не сводил с Джонаса глаз и не видел, чтобы тот шевелился, его спутник по-прежнему сидел неподвижно в своем углу кареты.
– В чем дело? – спросил Джонас. – Это вы всегда так просыпаетесь?
– Я мог бы поклясться, – возразил Монтегю, – что ни на минуту не сомкнул глаз.
– Раз вы уже поклялись, – сухо ответил Джонас, – значит можно ехать дальше, если вы останавливались только для этого.
Он откупорил бутылку зубами и, поднеся ее к губам, сделал большой глоток.
– Лучше бы нам было совсем не выезжать. Не такая сегодня ночь, чтобы быть в дороге, – сказал Монтегю голосом, выдававшим волнение, невольно отодвигаясь подальше.
– Ей-богу, ваша правда, – возразил Джонас, – мы и не были бы в дороге, если б не вы. Не копались бы целый день, так мы сейчас были бы в Солсбери и крепко спали в теплых постелях. Для чего это мы останавливаемся?
Его спутник, на минуту высунувшись в окно, заметил (словно это было причиной его беспокойства), что мальчик промок до костей.
– Так ему и надо! – сказал Джонас. – Я очень рад. За каким же чертом мы останавливаемся? Вы собираетесь его развесить для просушки?
– Я думал, не взять ли его в карету, – заметил Монтегю не совсем твердым голосом.
– Нет, спасибо! – сказал Джонас. – Не надо нам здесь никаких мокрых мальчишек, а уж особенно такого чертенка, как этот. Пусть остается там, где сидит. Я думаю, он не побоится грома и молнии, не то что другие. Пошел, кучер! Может, нам и его тоже взять в карету, – проворчал он засмеявшись, – и лошадей кстати?
– Не спешите, – крикнул Монтегю кучеру, – и поезжайте осторожнее! Вы чуть не угодили в канаву, когда я вас окликнул.
Это была неправда, и Джонас так и сказал напрямик, когда карета тронулась снова. Монтегю не обратил внимания на его слова, но все повторял, что в такую ночь не годится быть в дороге; казалось, он был необыкновенно встревожен и никак не мог успокоиться.
После этого к Джонасу вернулось прежнее беспечное расположение духа, если можно так назвать состояние, в каком он выехал из города. Он часто прикладывался к бутылке, распевал обрывки песен, нисколько не заботясь ни о такте, ни о мотиве, ни о стройности, лишь бы выходило погромче, и понуждал своего молчаливого приятеля веселиться вместе с ним.
– Вы самый лучший собеседник на свете, мой любезный друг, – с видимым усилием сказал Монтегю, – и вообще говоря, неотразимы; но в такую ночь… вы же слышите?..
– Ей-богу, и слышу и вижу! – воскликнул Джонас, на минуту зажмурившись от молнии, которая сверкала не в одном направлении, а во всех направлениях сразу.
Но что же из этого? Ни вы, ни я, ни наши дела от этого не пострадают. Припев, припев!
Должно быть, очень старая песня, – прибавил он, выбранившись, и замолчал, словно удивляясь самому себе. – Я ее не слышал с тех пор, как был мальчишкой; и почему она вдруг пришла мне в голову, не знаю, разве только молнией занесло. «Кому суждено!» Нет, нет! «Тот падет все равно!» Нет, нет! Нет! Ха-ха-ха!
Буря грянет сильней
И отгонит червей
Прочь от виселицы, в землю врытой,
Но кому суждено,
Тот падет все равно
На пути с головою пробитой.
Его веселость была такого дикого и необычайного свойства, она так странно вторила ночи и в то же время так грубо вторгалась в ее ужасы, что его спутник, никогда не отличавшийся храбростью, отшатнулся от него в диком страхе. Вместо того чтобы Джонасу быть его послушным орудием, они поменялись местами. Но для этого была причина, говорил себе Монтегю; унижение, естественно, внушало такому человеку желание шумно настаивать на своей независимости и в порыве своеволия забывать о своем действительном положении. Будучи довольно изобретателен, когда дело касалось таких предметов, Монтегю утешал себя этим доводом. Но все же он ощущал смутную тревогу и уныние, и ему было не по себе.
Он был уверен, что не спал, но ведь глаза могли и обмануть его, ибо теперь, глядя на Джонаса каждый раз, как наступала тьма, он мог представить себе эту фигуру в любом положении, какое подсказывало ему его душевное состояние. С другой стороны, он прекрасно знал, что у Джонаса нет никаких оснований любить его; но если бы даже та пантомима, которую он наблюдал с таким ужасом, была действительностью, а не плодом фантазии, можно было только сказать, что она вполне гармонировала с дьявольским весельем Джонаса и вместе с тем была бессильным выражением его ненависти. «Если бы желание убивало, – подумал мошенник, – я бы недолго прожил».
Он решил, что, после того как Джонас станет не нужен, он взнуздает его железной уздой, а до тех пор всего лучше дать ему волю и предоставить развлекаться, как он хочет, на собственный, хотя и не совсем обычный лад. Терпеть его пока что – не так уж трудно. «Когда удастся получить все что можно, – думал Монтегю, – я улизну за море и там посмеюсь над ним – с деньгами в кармане».
Так размышлял он час за часом, будучи в том душевном состоянии, когда постоянно возвращаются одни и те же мысли, томительно повторяясь, а Джонас тем временем развлекался, как видно отбросив всякие размышления. Они решили, что доедут до Солсбери и отправятся к мистеру Пекснифу утром; и, готовясь обмануть этого достойного человека, его любезный зять веселился и буйствовал еще пуще прежнего.
Ночь проходила, и гром становился тише, но все еще грохотал в отдалении угрюмо и зловеще. Молния, теперь почти безопасная, еще сверкала ярко и часто. Дождь хлестал с такой же силой, как и прежде.
На их несчастье, к тому времени, когда начало светать, на последнем перегоне им попались норовистые лошади. Они еще в конюшне были сильно напуганы грозой, а выйдя на волю в ту мрачную пору между ночью и утром, когда вспышки молнии еще не умерялись рассветом и все предметы на пути казались больше и неопределеннее, чем ночью, совсем перестали слушаться; и вдруг, испугавшись чего-то на краю дороги, бешено понесли вниз по крутому склону, сбросили кучера, подтащили карету к канаве и, рванувшись вперед, с грохотом перевернули ее у края самой канавы.
Путники открыли дверцу кареты и выпрыгнули или, вернее, выпали из нее на землю. Джонас, шатаясь, первый поднялся на ноги. Он чувствовал слабость и сильное головокружение; кое-как добравшись до изгороди, он ухватился за нее и встал, тупо озираясь по сторонам и чувствуя, что все окружающее плывет у него перед глазами. Однако постепенно он пришел в себя и скоро заметил, что Монтегю лежит без чувств посреди дороги, в нескольких шагах от лошадей.
В одно мгновение – словно какой-то демон вдруг вселился в его ослабевшее тело – он подбежал к лошадям и потянул их под уздцы с такой силою, что они неистово забились, при каждом своем движении грозя раздавить лежащего на дороге человека, – еще полминуты и его мозг брызнул бы на мостовую.
Джонас все тянул и дергал лошадей как одержимый, еще пуще раззадоривая их криком.
– Гей! – кричал он. – Гей! Ну же, еще раз! Еще немножко, еще немножко! Эи> вы, дьяволы! Но!
Услышав, что кучер, который успел подняться и спешил к нему, просит его перестать, он как будто совсем потерял голову.
– Пошел! Пошел! – понукал Джонас.
– Ради бога! – кричал ему кучер. – Джентльмен… на дороге… они его убьют!
Вместо ответа Джонас все так же понукал и дергал лошадей. Но кучер, бросившись вперед с опасностью для собственной жизни, спас Монтегю, оттащив его по грязи и лужам в сторону, где опасность уже не грозила ему. После этого он подбежал к Джонасу, ножом они быстро обрезали постромки и, освободив лошадей от разбитой коляски, снова подняли их на ноги, пораненных и окровавленных. Только теперь кучер и Джонас нашли время взглянуть друг на друга, раньше им было не до того.
– Спокойней, спокойней! – вскричал Джонас, дико размахивая руками. – Что бы вы делали без меня?
– Другому джентльмену пришлось бы плохо без меня, – возразил тот, качая головой. – Вам надо было сперва оттащить его. Я уж на нем крест поставил.
– Спокойней, спокойней, нечего каркать! – воскликнул Джонас, громко и резко засмеявшись. – Как вы думаете, не зашибло его?
Оба они повернулись и взглянули на Монтегю. Джонас пробормотал что-то про себя, увидев, что тот сидит под изгородью и бессмысленно водит вокруг глазами.
– Что случилось? – спросил Монтегю. – Кто-нибудь ранен?
– Ей-богу, – сказал Джонас, – как будто нет. Кости целы во всяком случае.
Они подняли Монтегю, и тот попробовал пройтись. Он очень расшибся и сильно дрожал, но, кроме нескольких порезов и синяков, никаких увечий у него не оказалось.
– Порезы, и синяки, да? – сказал Джонас. – У всех у нас они есть. Только порезы и синяки, а?
– Еще пять секунд, и я не дал бы шести пенсов за голову этого джентльмена, а у него только синяки и порезы, – заметил кучер. – Когда вам придется еще раз побывать в такой переделке – чего, я надеюсь, не случится, – не тяните за повод упавшую лошадь, если на дороге лежит человек. Второй раз это так не сойдет – вы задавите его насмерть; тем бы и кончилось, если б я не подошел вовремя, это уж как пить дать.
Вместо ответа Джонас выругался и посоветовал ему придержать язык, а также послал его туда, куда он вряд ли отправился бы по собственной охоте. Но Монтегю, который напряженно вслушивался в каждое слово, вдруг перебил разговор восклицанием:
– А где же мальчик?
– Ей-богу, я и позабыл про эту обезьяну, – сказал Джонас. – Куда он девался?
Очень недолгие поиски разрешили этот вопрос. Злополучного мистера Бейли перебросило через живую изгородь, или через калитку, и теперь он лежал на соседнем поле, по всей видимости мертвый.
– Когда я говорил нынче ночью, что лучше бы нам было никуда не ездить, – воскликнул Монтегю, – я наперед знал, что добром не кончится. Посмотрите на мальчика!
– Только и всего? – проворчал Джонас. – Если это, по-вашему, дурная примета…
– Как, почему дурная примета? – торопливо спросил Монтегю. – Что вы этим хотите сказать?
– Хочу сказать, – ответил Джонас, наклоняясь над мальчиком, – что, как я слышал, вы ему не отец, и у вас нет никаких причин особенно о нем заботиться. Эй, ты! Поднимайся!
Но мальчик не мог подняться и не подавал никаких признаков жизни, кроме слабого и неровного биения сердца. После недолгих переговоров кучер оседлал ту лошадь, которая пострадала меньше, и взял мальчика на руки, а Монтегю и Джонас, ведя на поводу вторую лошадь и неся вдвоем чемодан, пошли рядом с ним по направлению к Солсбери.
– Вы бы доскакали туда в несколько минут и могли бы прислать нам кого-нибудь на помощь, если бы поторопились, – сказал Джонас. – А ну-ка, рысью!
– Нет, нет! – воскликнул Монтегю. – Будем держаться вместе.
– Эх, вы, мокрая курица! Уж не боитесь ли вы, что вас ограбят? – сказал Джонас.
– Я ничего не боюсь, – ответил Монтегю, весь вид и поведение которого доказывали обратное, – но мы будем держаться вместе.
– Минуту назад вы очень беспокоились насчет этого мальчишки, – сказал Джонас. – Вы знаете, я думаю, что он может умереть за это время.
– Да, да, я знаю. Но мы будем держаться вместе. Было ясно, что его не переспоришь, поэтому Джонас не стал настаивать, выразив свое недовольство только кислой миной, и они отправились все вместе. Им предстояло сделать добрых три или четыре мили, а идти с тяжелой ношей по размытой дороге, усталым и разбитым, было нелегко. После довольно долгой и утомительной ходьбы они добрались до гостиницы и, разбудив прислугу (было еще раннее утро), послали людей приглядеть за каретой и багажом и подняли с постели врача, чтобы подать помощь пострадавшему. Все, что следовало сделать, лекарь сделал быстро и искусно, однако высказал предположение, что у мальчика тяжелое сотрясение мозга и что жизнь мистера Бейли близится к концу.
Если бы глубокое волнение Монтегю при этом известии можно было считать хоть сколько-нибудь бескорыстным, оно свидетельствовало бы о том, что его характер не вовсе лишен благородства. Но было нетрудно заметить, что по какой-то тайной, одному ему известной причине он придавал непонятное значение присутствию этого мальчика, еще ребенка. Уже совсем рассвело и Монтегю, которому врач также оказал помощь, удалился в приготовленную для него спальню, а мысли его были все еще заняты этим происшествием.
– Лучше бы я потерял тысячу фунтов, – говорил он себе, – чем этого мальчика, а в особенности теперь. Но я вернусь один. Это решено. Чезлвит поедет вперед, а я выеду вслед за ним, когда вздумаю. Больше я этого терпеть не намерен, – прибавил он, вытирая влажный лоб.
Еще двадцать четыре часа таких, и я поседел бы.
Осмотрев свою комнату необыкновенно внимательно, заглянув и под кровать, и в шкафы, и даже за шторы (хотя был, как уже сказано, белый день), он запер двойным поворотом ключа ту дверь, в которую вошел, и улегся отдыхать. Вторая дверь была заперта снаружи, и куда она вела, он не знал.
Был ли то страх, или нечистая совесть, но эта дверь неотступно преследовала его во сне. Ему снилось, что с нею связана какая-то страшная тайна – тайна, которая ему известна и не известна; ибо, хотя он знал, что несет за нее ответственность и посвящен в нее, его даже во сне мучила неуверенность в том, что же она означает. С этим сном бессвязно переплетался другой: ему чудилось, что за дверью прячется враг, призрак, привидение; и единственной его целью стало удержать за дверью это страшное существо и не дать ему вломиться в комнату силой.
Для этого Неджет, и он, и еще кто-то, незнакомый, с кровавым пятном на лбу (который сказал, что он друг его детства, и назвал давно позабытое имя школьного товарища), стали заделывать дверь чугунными плитами, вколачивая в них гвозди. Но сколько они ни бились, все было напрасно: гвозди ломались у них в руках, или превращались в гибкие веточки, или – еще того хуже – в червей; дверь трескалась и крошилась, так что гвозди не держались в дереве, а чугунные плиты свертывались, как береста на огне. Тем временем существо по ту сторону дверей (в образе человека или зверя, он этого не знал и не хотел знать) одолевало их. Но еще страшнее стало ему, когда человек с кровавым пятном на лбу спросил, знает ли он, как зовут это существо, и сказал, что сейчас назовет шепотом его имя. Тогда ему приснилось, что он зажал уши и упал на колени, вся кровь в нем застыла от невыразимого ужаса. Но, глядя на губы говорившего, он понял, что они произносят букву Д, и тут, крича во весь голос, что тайна раскрыта и все они погибли, он проснулся.
Проснулся для того, чтобы увидеть Джонаса стоящим возле его кровати, а ту самую дверь – открытой настежь!
Как только их глаза встретились, Джонас отступил на несколько шагов, а Монтегю соскочил с кровати.
– Ага! – сказал Джонас. – Вы живы и здоровы?
– Жив! – едва выговорил Монтегю, с силой дергая за шнурок от колокольчика. – Как вы сюда попали?
– Это, конечно, ваша комната, – сказал Джонас, – но мне тоже хочется спросить, как вы сюда попали? Моя комната вот за этой дверью. Мне никто не говорил, что ее нельзя отпирать. Я думал, она ведет в коридор, и хотел выйти, чтобы заказать завтрак. В моей комнате… в моей комнате нет колокольчика.
Тем временем вошел слуга, который принес горячую воду и сапоги; услышав замечание Джонаса, он сказал, что колокольчик есть и в соседней комнате, и не поленился показать ему, что он находится у изголовья кровати.
– Значит, я не нашел его, – сказал Джонас. – Ну, да это все равно. Что ж, заказывать завтрак?
Монтегю ответил утвердительно. Как только Джонас вышел, насвистывая, он открыл дверь, соединяющую их комнаты, чтобы вынуть ключ и запереть ее изнутри. Но ключ был уже вынут. Он заставил дверь столом и сел, чтобы собраться с мыслями, словно его душа все еще не освободилась из-под власти снов.
– Несчастная поездка, – несколько раз повторил он, – несчастная поездка! Но обратно я поеду один. Я этого больше не потерплю!
Однако предчувствие или суеверное опасение, что эта поездка не кончится добром, отнюдь не помешали ему делать то зло, ради которого она была предпринята. Он оделся тщательнее обыкновенного, чтобы произвести благоприятное впечатление на мистера Пекснифа; и успокоенный собственным видом, красотою утра, блеском мокрых веток за окном и веселым солнечным сиянием, вскоре приободрился достаточно для того, чтобы выругаться как следует и промурлыкать обрывок какой-то песенки.
Но время от времени он все еще бормотал:
– Обратно я поеду один!
Глава XLIII
оказывает решающее влияние на судьбу нескольким людей. Мистер Пексниф представлен во всей полноте власти, которой он пользуется с присущей ему твердостью характера и величием духа.
В ту ночь, когда разразилась гроза, миссис Льюпин, хозяйка «Синего Дракона», сидела одна в своей маленькой буфетной. Одиночество или дурная погода, или и то и другое вместе, располагали к задумчивости, чтобы не сказать к печали. Опершись подбородком на руку и глядя в низкое решетчатое окно, темное даже в самый ясный день от затенявших его виноградных листьев, миссис Льюпин часто качала головой, приговаривая:
– Боже мой! Ах, боже мой, боже мой!
Это была печальная ночь даже в уютной комнатке «Дракона». Роскошный простор полей, пастбищ, зеленых косогоров и волнистых лугов со сверкающими ручьями, живыми изгородями и островками кудрявых деревьев лежал теперь унылый и черный от косых стекол решетчатого окна до далекого горизонта, где гром, казалось, раскатывался по холмам. Сильный ливень прибил к земле нежные ветви лоз и жасмина и словно топтал их в своей ярости; при блеске молнии было видно, как плачущие листья дрожат и жмутся к окну и настойчиво стучат в него, словно прося укрыть их от этой страшной ночи.
В знак уважения к молнии миссис Льюпин переставила свечу на каминную доску. Корзина с шитьем стояла, позабытая, рядом с ней; ужин, накрытый на круглом столике, оставался нетронутым, и ножи были убраны подальше из опасения привлечь молнию. Она долго сидела, подперев рукою подбородок и приговаривая время от времени:
– Боже мой! Ах, боже, боже мой!
Она только что собралась произнести это еще раз, как щеколда входной двери (закрытой от дождя) загремела в ржавом затворе, и вошел путник, который, закрыв дверь, подошел прямо к стойке и сказал довольно хриплым голосом:
– Пинту самого лучшего старого пива!
Ему было от чего охрипнуть, – даже просидев целый день под водопадом, нельзя было вымокнуть больше. Он был закутан до самых глаз в грубый синий матросский плащ, и с широких полей клеенчатой шляпы дождевая вода текла струйками ему на грудь, на спину и на плечи. Судя по выражению его подбородка, – гость так низко надвинул шляпу и так высоко поднял воротник в защиту от непогоды, что был виден только подбородок, да и тот он прикрыл мокрым рукавом лохматой куртки, как только миссис Льюпин взглянула на него, – хозяйка «Дракона» решила, что он человек добродушный.
– Плохая ночь! – весело заметила она. Путник встряхнулся, как собака-водолаз, и ответил, что ночь в самом деле неважная.
– На кухне разведен огонь, – сказала миссис Льюпин, – и собралось веселое общество. Не лучше ли вам пойти туда обсушиться?
– Нет, спасибо, – сказал гость, бросая взгляд в ту сторону, где была кухня. Он, как видно, знал туда дорогу.
– Так можно простудиться насмерть, – заметила хозяйка.
– Меня не так-то легко уморить, – возразил путник, – а иначе я умер бы давным-давно. Ваше здоровье, сударыня!
Миссис Льюпин поблагодарила его; но, едва поднеся кружку к губам, он, как видно, передумал и опять поставил ее на стол. Выпрямившись, он оглядел комнату, что было не так легко сделать человеку, закутанному до самых глаз и в низко надвинутой шляпе, и сказал:
В ту ночь, когда разразилась гроза, миссис Льюпин, хозяйка «Синего Дракона», сидела одна в своей маленькой буфетной. Одиночество или дурная погода, или и то и другое вместе, располагали к задумчивости, чтобы не сказать к печали. Опершись подбородком на руку и глядя в низкое решетчатое окно, темное даже в самый ясный день от затенявших его виноградных листьев, миссис Льюпин часто качала головой, приговаривая:
– Боже мой! Ах, боже мой, боже мой!
Это была печальная ночь даже в уютной комнатке «Дракона». Роскошный простор полей, пастбищ, зеленых косогоров и волнистых лугов со сверкающими ручьями, живыми изгородями и островками кудрявых деревьев лежал теперь унылый и черный от косых стекол решетчатого окна до далекого горизонта, где гром, казалось, раскатывался по холмам. Сильный ливень прибил к земле нежные ветви лоз и жасмина и словно топтал их в своей ярости; при блеске молнии было видно, как плачущие листья дрожат и жмутся к окну и настойчиво стучат в него, словно прося укрыть их от этой страшной ночи.
В знак уважения к молнии миссис Льюпин переставила свечу на каминную доску. Корзина с шитьем стояла, позабытая, рядом с ней; ужин, накрытый на круглом столике, оставался нетронутым, и ножи были убраны подальше из опасения привлечь молнию. Она долго сидела, подперев рукою подбородок и приговаривая время от времени:
– Боже мой! Ах, боже, боже мой!
Она только что собралась произнести это еще раз, как щеколда входной двери (закрытой от дождя) загремела в ржавом затворе, и вошел путник, который, закрыв дверь, подошел прямо к стойке и сказал довольно хриплым голосом:
– Пинту самого лучшего старого пива!
Ему было от чего охрипнуть, – даже просидев целый день под водопадом, нельзя было вымокнуть больше. Он был закутан до самых глаз в грубый синий матросский плащ, и с широких полей клеенчатой шляпы дождевая вода текла струйками ему на грудь, на спину и на плечи. Судя по выражению его подбородка, – гость так низко надвинул шляпу и так высоко поднял воротник в защиту от непогоды, что был виден только подбородок, да и тот он прикрыл мокрым рукавом лохматой куртки, как только миссис Льюпин взглянула на него, – хозяйка «Дракона» решила, что он человек добродушный.
– Плохая ночь! – весело заметила она. Путник встряхнулся, как собака-водолаз, и ответил, что ночь в самом деле неважная.
– На кухне разведен огонь, – сказала миссис Льюпин, – и собралось веселое общество. Не лучше ли вам пойти туда обсушиться?
– Нет, спасибо, – сказал гость, бросая взгляд в ту сторону, где была кухня. Он, как видно, знал туда дорогу.
– Так можно простудиться насмерть, – заметила хозяйка.
– Меня не так-то легко уморить, – возразил путник, – а иначе я умер бы давным-давно. Ваше здоровье, сударыня!
Миссис Льюпин поблагодарила его; но, едва поднеся кружку к губам, он, как видно, передумал и опять поставил ее на стол. Выпрямившись, он оглядел комнату, что было не так легко сделать человеку, закутанному до самых глаз и в низко надвинутой шляпе, и сказал: