Мистер Пексниф так боялся старика и до такой степени был поражен тем состоянием, в котором его застал, что совсем растерялся и не мог даже припомнить ни одного обрывка из того большого запаса нравственных поучений, который хранился в его памяти. И потому он пробормотал, что, конечно, гораздо справедливее и приличнее было бы мистеру Чаффи умереть первым, – впрочем, по всему, что он слышал о мистере Чаффи, и по всему, что знает о нем из личного знакомства, он глубоко убежден, что этот джентльмен и сам поймет, насколько приличнее для него будет умереть, по возможности не мешкая.
   – Подите сюда! – сказал старик, кивком подзывая его ближе. – Джонас будет моим наследником, Джонас будет богачом и выгодной партией для вас. Вы знаете, Джонас неравнодушен к вашей дочке.
   «Это я тоже знаю, – подумал мистер Пексниф, – потому что частенько слышал это от тебя».
   – Он мог бы получить больше денег, чем вы дадите за ней, – продолжал старик, – зато она поможет ему сберечь то, что у них будет. Она не слишком молода и не ветрена, из крепкой, дельной, прижимистой семьи. Только не финтите слишком. Она его держит на ниточке, и если очень туго натянуть (я знаю его характер), то ниточка оборвется. Вяжите его, пока он поддается, Пексниф, вяжите его. Вы слишком хитры. Уж очень издалека вы его завлекаете. Ах вы хитрец! Неужели я с самого начала не видел, как вы закидывали удочку?
   «Хотел бы я знать, – думал мистер Пексниф, глядя на него с удрученным видом, – все ли это, что он хочет сказать?»
   Старик потер руки и что-то пробормотал про себя; пожаловался, что ему холодно; придвинул кресло поближе к огню и, усевшись спиной к мистеру Пекснифу и опустив голову на грудь, через какую-нибудь минуту перестал обращать внимание на своего гостя или же вовсе позабыл о его присутствии.
   Как ни бестолково и малоудовлетворительно было это краткое свидание, оно все же дало мистеру Пекснифу намек, который вполне вознаградил его за путешествие туда и обратно, даже если бы ничего больше не было ему сообщено. Ибо достойный джентльмен еще не имел случая проникнуть в глубину натуры мистера Джонаса, и любой рецепт, как заполучить такого зятя (а тем более рецепт за подписью родного отца), был тут очень кстати. Для того чтобы не упустить случая воспользоваться такой прекрасной возможностью и не дать Энтони заснуть перед огнем, прежде чем он выскажется до конца, мистер Пексниф, расправляясь с угощением, стоявшим на столе, – работа, к которой он приступил теперь вплотную, – пускался на всякого рода хитроумные уловки, чтобы привлечь его внимание; чихал, стучал чашками, точил ножи, ронял хлеб и т. д. Но все это напрасно, ибо Джонас вернулся, а старик так и не сказал ничего больше.
   – Как! Папаша опять спит? – воскликнул Джонас, вешая свою шляпу и бросая взгляд на отца. – А! Еще и храпит. Послушайте только!
   – Он очень сильно храпит, – сказал мистер Пексниф.
   – Сильно храпит! – повторил мистер Джонас. – Да, это по его части. Он всегда способен храпеть за шестерых.
   – Знаете ли, мистер Джонас, – сказал Пексниф, – мне кажется, ваш отец – только не тревожьтесь – угасает.
   – Ну, что вы? – отвечал Джонас, тряхнув головой, в знак того, что это замечание отнюдь не застает его врасплох. – Ей-богу, вы не знаете, какой он крепкий. И не собирается даже.
   – Меня поразило, как сильно он изменился и по внешности и по обхождению.
   – Ничего вы не знаете, – возразил Джонас, усаживаясь на место с меланхолическим видом. – Он никогда не чувствовал себя лучше. Ну, как там у вас дома? Как Чарити?
   – Цветет, мистер Джонас, цветет.
   – А та, другая, – она как?
   – Ветреная шалунья! – произнес мистер Пексниф с задумчивой нежностью. – Она здорова, она здорова. Летает, как пчелка, из гостиной в спальню, мистер Джонас, порхает, как бабочка, туда и сюда, окунает свой носик в смородинное вино, как колибри! Ах, если б она была немножко менее ветрена и обладала бы солидными достоинствами Черри, молодой мой друг!
   – Разве она такая уж ветреная? – спросил Джонас.
   – Ну, ну! – сказал мистер Пексниф с большим чувством. – Не буду слишком суров к моей родной дочери. Но по сравнению со своей сестрой Чарити она кажется ветреной. Какой странный шум, мистер Джонас!
   – Что-нибудь в часах испортилось, должно быть, – сказал Джонас, взглянув на часы. – Значит, не та, другая, ваша любимица – так, что ли?
   Любящий отец собирался что-то ответить и уже придал своему лицу самое чувствительное выражение, когда услышанный им звук повторился.
   – Честное слово, мистер Джонас, это какие-то необыкновенные часы, – сказал Пексниф.
   Они и вправду были бы необыкновенные, если бы производили этот странный шум, но завод кончался в другого рода часах, и звук исходил от них. Крик Чаффи, казавшийся во сто крат громче и страшнее по сравнению с обычной его молчаливостью, огласил весь дом от чердака до подвала; и, оглянувшись, они увидели Энтони Чезлвита, распростертого на полу, а старого клерка на коленях рядом с ним.
   Энтони упал с кресла в судорогах и лежал, борясь за каждый глоток воздуха; и все старческие вены и сухожилия на его шее и руках обозначились с особенной резкостью, словно свидетельствуя о его возрасте и, в тяжбе с природой, беспощадно требуя ему смерти. Страшно было видеть, как жизненное начало, заключенное в его дряхлом теле, рвется вон, словно нечистый дух, просясь на свободу и ломая свою темницу. Тяжело было бы смотреть и на молодого человека в расцвете лет, если бы он бился с такой отчаянной силой; но старое, дряхлое, истощенное тело, наделенное сверхъестественной мощью и каждым движением противоречащее своему видимому бессилию, представляло поистине страшное зрелище.
   Они подняли его и со всей поспешностью послали за врачом, чтобы тот пустил больному кровь и дал лекарство; но припадок длился так долго, что только после полуночи его уложили в постель, притихшего, но без сознания и измученного.
   – Не уезжайте, – прошептал Джонас, наклоняясь через кровать и приближая землистые губы к уху мистера Пекснифа. – Счастье еще, что вы были тут. Кто-нибудь может сказать, что это моих рук дело.
   – Ваших рук дело? – воскликнул мистер Пексниф.
   – Кто его знает, а вдруг скажут, – отвечал Джонас, вытирая пот с бледного лица. – Бывает ведь, что говорят. Как он теперь выглядит?
   Мистер Пексниф покачал головой.
   – Я иногда шутил, знаете ли, – сказал Джонас, – но я… я никогда не желал ему смерти. Как вы думаете, он очень плох?
   – Доктор сказал, что плох. Вы же слышали, – ответил мистер Пексниф.
   – А! Но это он мог сказать для того, чтобы содрать с нас побольше, в случае если больной поправится, – сказал Джонао. – Не уезжайте, Пексниф. Раз до этого дошло, я теперь и за тысячу фунтов не останусь без свидетелей.
   Чаффи не сказал ни слова и не слыхал ни слова. Он опустился на стул возле кровати и больше уже не вставал – разве только иногда наклонял голову к подушке и словно прислушивался. Так он и сидел неподвижно, хотя однажды в эту унылую ночь мистер Пексниф очнулся от дремоты со смутным впечатлением, что слышит искаженные слова молитвы, к которым странным образом примешиваются какие-то вычисления.
   Джонас тоже просидел с ними всю ночь; однако не там, где отец мог бы увидеть его, придя в сознание, но как бы прячась за его спиной и только по глазам мистера Пекснифа угадывая его состояние. Он, грубый деспот, который так долго командовал всем домом, – боялся пошевельнуться, как трусливый пес, и дрожал так, что колебалась самая тень его на стене!
   Был уже ясный солнечный шумный день, когда они сошли к завтраку, оставив старого клерка возле больного. Люди сновали взад и вперед по улицам, открывались окна и двери, воры и нищие выходили на промысел, рабочие принимались за дело, торговцы отпирали лавки, полисмены и констебли стояли на страже; все люди, кто бы они ни были, по-своему боролись за жизнь, но не более упорно, чем один этот больной старик, воевавший за каждую песчинку в быстро пустеющих часах с таким ожесточением, словно это была целая империя.
   – Если что-нибудь случится, Пексниф, – сказал Джонас, – обещайте мне остаться здесь до конца. Вы увидите, я сделаю все как полагается.
   – Я знаю, что вы сделаете все как полагается, мистер Джонас.
   – Да, да, я не желаю, чтобы меня подозревали. Ни у кого не будет возможности сказать против меня хотя бы слово, – возразил тот. – Я знаю, люди будут болтать… Как будто он не стар и я каким-то чудом мог сохранить ему жизнь.
   Мистер Пексниф пообещал, что останется, если, на взгляд его уважаемого друга, обстоятельства потребуют этого. Они молча доканчивали завтрак, когда перед ними предстало видение, такое страшное, что Джонас громко вскрикнул и оба они отшатнулись в ужасе.
   Старый Энтони, одетый в обычное платье, стоял в комнате возле стола. Он опирался на плечо своего единственного друга, и на его мертвенном лице, на окоченевших руках, в его тусклых глазах, начертанное перстом вечности даже в капельках пота на его лбу, стояло одно слово – смерть!
   Он заговорил с ними – голосом, похожим на обычный, но неживым и резким, как черты мертвеца. Одному богу известно, что он хотел сказать. Он как будто произносил слова, но такие, каких никогда не слыхал человек. И это было страшнее всего – видеть, как он стоит, бормоча что-то на нечеловеческом языке.
   – Ему лучше, – сказал Чаффи, – ему лучше. Посадите его по-старому в кресло, и он опять будет здоров. Я говорил ему, чтоб он не обращал внимания. Еще вчера говорил.
   Они посадили его в кресло и подкатили поближе к окну; потом, распахнув дверь настежь, дали вольному утреннему воздуху овеять его. Но ни весь воздух, какой только есть на свете, ни все ветры, какие веют между небом и землей, не могли бы вдохнуть в него новую жизнь.
   Хотя бы его зарыли по самое горло в золотые монеты, его окостеневшим пальцам не удержать более ни одной.

Глава XIX

   Читатель заводит знакомство с некоторыми лицами свободных профессий и проливает слезы над сыновней преданностью доброю мистера Джонаса.
 
   Мистер Пексниф разъезжал по городу в наемном кабриолете, ибо Джонас Чезлвит велел ему «не стесняться в расходах». Люди склонны думать дурно о своем ближнем и подозревать его в самых низменных побуждениях, а потому Джонас решил не подавать к этому ни малейшего повода. Пускай никто не посмеет обвинять его в том, что он пожалел денег на отцовские похороны. Вот почему впредь до окончания траурной церемонии Джонас избрал своим девизом: «Денег не жалеть!»
   Мистер Пексниф уже побывал у гробовщика и теперь был на пути к другому должностному лицу по той же части, но на этот раз женского пола – сиделке, няньке и исполнительнице разных безыменных услуг при покойниках, рекомендованной тем же гробовщиком. Ее фамилия, как установил мистер Пексниф по клочку бумаги, который держал в руке, была Гэмп, местожительство – Кингсгейт-стрит, Верхний Холборн. И потому мистер Пексниф трясся в наемном экипаже по булыжникам Холборна, разыскивая миссис Гэмп.
   Она снимала квартиру у продавца птиц, через один дом от лавочки, которая славилась пирожками с бараниной, и как раз напротив кошачьей мясной. Репутация этих двух заведений поддерживалась на должной высоте соответствующими вывесками. Домик был маленький, но тем более удобный, потому что миссис Гэмп, которая была сиделкой по своему высокому призванию, или, как смело утверждала ее вывеска, «повивальной бабкой». жила во втором этаже, окнами на улицу, и ее нетрудно было разбудить во всякое время ночи, бросая в окно камешки или черепки разбитой трубки, или же стуча в него тростью; все это действовало гораздо лучше, чем дверной молоток, который был устроен так, что будил всю улицу и даже поднимал по всему Холборну пожарную тревогу, не производя ни малейшего впечатления в том доме, к которому имел прямое отношение.
   На этот раз случилось так, что миссис Гэмп не ложилась спать всю ночь, присутствуя при той церемонии, которую кумушки называют одним словом, всего лишь в двух слогах выражающим проклятие, тяготеющее над сынами Адама. Случилось так, что миссис Гэмп была нанята не на все время, а приглашена в качестве знаменитости в самую критическую минуту, на помощь другой даме той же специальности; оттого и вышло, что, как только все самое интересное кончилось, миссис Гэмп вернулась домой и снова улеглась в постель. Так что когда мистер Пексниф подъехал к дому в кабриолете, оконные занавески у миссис Гэмп были задернуты, а за ними крепко спала сама миссис Гэмп.
   Если бы продавец птиц был дома, как полагалось, беда была бы еще не так велика; но он куда-то ушел, и лавчонка его была заперта. Ставни, конечно, были открыты, и за каждым оконным стеклом по крайней мере одна малюсенькая птичка в малюсенькой клеточке щебетала и прыгала, исполняя коротенький балет отчаяния, и билась головой о потолок; да один несчастный щегол, живущий на свежем воздухе перед красной виллой с его именем на входных дверях, качал воду себе на питье, без слов умоляя какого-нибудь доброго человека бросить ему в корытце на фартинг отравы. Однако дверь дома была заперта. Мистер Пексниф подергал щеколду, потолкал дверь, причем надтреснутый колокольчик издал самый унылый звон; и все же никто не явился. Продавец птиц был также и брадобрей, а также и модный парикмахер; может быть, за ним специально прислали из аристократической части города и он ушел брить какого-нибудь лорда или завивать и причесывать какую-нибудь леди; так или иначе, здесь, в собственной резиденции, его не было, не оставалось даже никаких ощутимых следов его присутствия, которые могли бы помочь воображению посетителя, кроме одной профессионального содержания гравюры, или эмблемы его призвания, излюбленной среди его коллег, которая изображала весьма развязного парикмахера, завивающего даму в весьма изысканном туалете перед большим открытым фортепьяно.
   Сообразив все эти обстоятельства, мистер Пексниф в простоте души взялся было за дверной молоток, но при первом же двойном ударе из каждого окна по всей улице высунулась женская голова; и не успел мистер Пексниф постучаться еще раз, как целые полчища матрон (из которых многие и сами должны были в скором времени побеспокоить миссис Гэмп) сбежались к крыльцу, крича в один голос и с необычайным воодушевлением:
   – В окно стучите, сударь, стучите в окно! Господь с вами, не теряйте вы даром времени, постучите в окно!
   Действуя согласно этому совету и позаимствовав для такого случая кнут у извозчика, мистер Пексниф в ту же минуту произвел погром среди цветочных горшков на подоконнике второго этажа и разбудил миссис Гэмп, которая откликнулась к величайшему удовольствию всех присутствующих матрон: «Иду, иду!»
   – Бледный, как мучная булка, – заметила одна из дам, намекая на мистера Пекснифа.
   – Ну, а как же иначе? Должен чувствовать, если он человек, – отозвалась другая.
   Третья дама, скрестив руки на груди, заметила, что он пришел за миссис Гэмп совсем не вовремя, ну да уж у нее всегда так получается.
   Мистер Пексниф почувствовал себя весьма неловко, когда понял из этих замечаний, что цель его визита была связана, как предполагалось, не с уходом из жизни, а как раз наоборот – со вступлением в нее. Сама миссис Гэмп была, по-видимому, того же мнения, ибо, открыв окно и торопливо облачаясь, крикнула из-за занавески:
   – Это не от миссис Перкинс?
   – Нет! – сухо отозвался мистер Пексниф. – Совсем не в том дело.
   – Как, значит это мистер Уилкс! – воскликнула миссис Гэмп. – Лучше и не говорите, что это вы, мистер Уилкс, ведь у бедняжки миссис Уилкс хоть бы подушечка для булавок была готова. Лучше и не говорите, что это вы!
   – Это не мистер Уилкс, – отвечал Пексниф. – Я его даже не знаю. Совсем не в том дело. Умер один джентльмен, и так как нужно было позвать кого-нибудь в дом, то мистер Моулд, гробовщик, и посоветовал обратиться к вам.
   Будучи уже в состоянии показаться публике, миссис Гэмп, у которой на каждый случай было особое выражение лица, выглянула в окно с похоронной физиономией и сообщила, что сию минуту спустится вниз. Однако матроны весьма оскорбились тем, что миссия мистера Пекснифа оказалась такой неинтересной, и дама со скрещенными на груди руками отчитала его в самых сильных выражениях, заметив при этом, что ей хотелось бы знать, чего ради он пугает слабого здоровья женщин «своими покойниками», и выразила мнение, что такой образине, как он, не мешало бы быть умнее. Прочие дамы тоже не ударили в грязь лицом, изъявляя свои чувства, а мальчишки, которых собралось теперь до полусотни, отчаянно улюлюкали и дразнили мистера Пекснифа. Так что, когда в дверях появилась миссис Гэмп. растерявшийся джентльмен был рад-радехонек впихнуть ее без особых церемоний в кабриолет и двинулся в путь, совершенно подавленный такими проявлениями народного гнева.
   Миссис Гэмп взяла с собой большой узел, пару деревянных башмаков и невероятных размеров зонтик; этот зонтик был весь цвета увядших листьев, кроме верхушки, на которую очень искусно была положена круглая ярко-голубая заплата. Миссис Гэмп совсем запыхалась, собираясь наспех, и, вероятно, плохо представляла себе, что такое кабриолет, путая его с почтовой каретой или дилижансом, потому что вначале она все пыталась просунуть свой узел в маленькое окошечко впереди, требуя, чтобы кучер положил вещи «в багажный ящик». Расставшись, наконец, с этой мыслью, она всем существом предалась заботам о своих деревянных башмаках, беспрестанно тыча их в ноги мистеру Пекснифу. И только когда они уже подъезжали к дому скорби, миссис Гэмп достаточно успокоилась, чтобы заметить:
   – Так, значит, старичок-то помер! Ах ты жалость какая! – Она не знала даже, как его зовут. – Ну, что ж, все мы там будем. От этого не уйдешь – что умереть, что родиться; только тут уж никак не высчитаешь, когда оно придется. Ах он бедненький!
   Миссис Гэмп была толстая старуха с хриплым голосом и слезящимися глазами, которые она умела закатывать самым невероятным образом, так что виднелись одни только белки. Шея у нее была очень короткая, и потому ей стоило немалых трудов глядеть выше себя, если можно так выразиться, то есть на тех, с кем она разговаривала. Она носила сильно порыжевшее черное платье, порядком запачканное нюхательным табаком, а также шаль и чепец под стать этому платью. Миссис Гэмп давным-давно взяла себе за правило облачаться в этот изрядно заношенный туалет для таких оказий, как нынешняя: этим она в одно и то же время выказывала уважение к покойнику, в меру своих возможностей, и намекала его родным на то, что не мешало бы подарить ей новое черное платье: и призыв этот почти никогда не оставался без ответа, так что двойников миссис Гэмп в полном облачении, включая чепец и все остальное, можно было видеть в любое время дня чуть ли не в десятке лавчонок Холбор-на, торгующих старьем. Лицо миссис Гэмп, в особенности нос, отличалось некоторой краснотой и припухлостью, и, беседуя с ней, трудно было не почувствовать, что от нее попахивает спиртным. Как и многие знаменитости, достигшие высоких степеней в своей профессии, она очень любила свое дело, до того даже, что, вопреки естественному, казалось бы, для женщины пристрастию, с одинаковым удовольствием и усердием обмывала покойников и принимала младенцев.
   – Ах ты жалость какая! – повторила миссис Гэмп, по опыту зная, что в таких прискорбных случаях самое лучшее – ахать. – Ах, боже ты мой! Еще когда мой Гэмп приказал долго жить, помню, как увидела я его в больнице, с медной монеткой на каждом глазу, с деревянной ногой под мышкой, – ну, думаю, сейчас упаду в обморок. А ведь вот не упала же.
   Если можно было хоть сколько-нибудь верить слухам, ходившим по Кингсгейт-стрит, миссис Гэмп и в самом деле держалась тогда с похвальной твердостью и проявила такую необычайную силу духа, что даже пожертвовала останки мистера Гэмпа для пользы науки. Справедливости ради следует добавить, что все это произошло лет двадцать тому назад, а супруги Гэмп расстались еще того раньше – по причине полного несходства характеров в пьяном виде.
   – С тех пор, я думаю, вы утешились? – заметил мистер Пексниф. – Привычка – вторая натура, миссис Гэмп.
   – Хорошо вам говорить вторая натура, сэр, – возразила она. – Спервоначалу вот как трудно приходится, да и потом бывает не легче. Если бы я не подкреплялась иной раз глоточком спиртного (я ведь только пробую, не больше того), мне бы никогда в жизни не выдержать. «Миссис Гаррис, – говорю я, это в последний раз что я была на практике; она совсем еще молоденькая женщина, – миссис Гаррис, говорю я, оставьте бутылку на камине и не угощайте меня, не надо, пускай лучше я сама промочу горло, когда мне захочется, тогда уж я все сделаю, за что взялась, уж постараюсь для вас, приложу все силы». – «Миссис Гэмп, – говорит она мне, – если только можно найти трезвого поведения женщину за восемнадцать пенсов в день для простонародья и за три шиллинга шесть пенсов для господ – за ночное дежурство плата особая, – тут миссис Гэмп несколько возвысила голос, – то вы и есть эта неоцененная особа!» – «Миссис Гаррис, – говорю я ей, – и не заикайтесь насчет платы; кабы я была богатая, я бы всех своих ближних обмывала даром, и даже с радостью, – так я их люблю. Одно только я всегда говорю тому, кто в доме распоряжается, все равно мужчина это или женщина, – тут она покосилась одним глазом на мистера Пекснифа, – лучше и не просите меня выпить, и не угощайте, не надо, лучше оставьте бутылку на камине, а я уж сама пригублю капельку, когда захочу».
   Заключение этой прочувствованной речи пришлось уже возле самого дома. В коридоре их встретил гробовщик, мистер Моулд, коротенький лысый человечек пожилых лет, в черном костюме, с записной книжкой в руках, с толстой золотой цепочкой, распущенной по жилету, и с несколько странным выражением лица, на котором попытка выразить печаль боролась с довольной улыбкой, отчего он походил на человека, который, смакуя превосходное старое вино, делает вид, будто пьет горькое лекарство.
   – Ну-с, миссис Гэмп, как ваше здоровье, моя дорогая? – спросил джентльмен тихим голосом, таким же вкрадчивым, как и его походка.
   – Ничего себе, благодарю вас, сэр, – отвечала она, приседая.
   – Вы уж постарайтесь, миссис Гэмп. Это ведь не то что какой-нибудь обыкновенный случай. Чтобы все было как нельзя приличнее и как нельзя утешительнее, миссис Гэмп; так что вы уж, пожалуйста, постарайтесь, – сказал гробовщик, значительно кивая головой.
   – Ладно, ладно, сэр, – отвечала миссис Гэмп, снова приседая. – Надеюсь, вы не первый день меня знаете.
   – Ну еще бы, как не знать, миссис Гэмп, – отвечал ей гробовщик. Миссис Гэмп еще раз присела. – Это такой выдающийся случай, – продолжал гробовщик, обращаясь к мистеру Пекснифу, – каких я за всю мою практику просто не видывал.
   – Вот как, мистер Моулд? – отозвался мистер Пексниф.
   – Такой безутешной печали, сэр, я еще ни в ком не замечал. В расходах мне приказано не стесняться, совершенно не стесняться, – говорил он, округляя глаза и приподнимаясь на цыпочки. – Мне приказано, мистер Пексниф, чтобы в процессии участвовали все мои плакальщики, а плакальщики нынче дороги, сэр, не говоря уже о том, сколько они выпьют. Приказано поставить на гроб ручки накладного серебра самые дорогие, с херувимскими головками самых модных фасонов. Приказано, чтобы катафалк утопал в перьях. Короче говоря, сэр, чтобы была роскошь в полном смысле слова.
   – Прекрасный человек мистер Джонас! – заметил мистер Пексниф.
   – Много я видел на своем веку почтительных сыновей, сэр, – отвечал ему гробовщик, – да и непочтительных тоже. Таков наш удел. Поневоле узнаешь семейные тайны. Но такой почтительности, чтобы она делала честь нашей природе, чтобы душа примирялась с миром, в котором мы живем, мне еще не доводилось видеть. Это только доказывает то, что было так справедливо замечено блаженной памяти автором театральных пьес, – погребенным в Стрэтфорде[59], сэр, – а именно, что нет худа без добра.
   – Весьма приятно слышать это от вас, мистер Моулд, – заметил мистер Пексниф.
   – Вы очень любезны, сэр. А какой человек был покойный мистер Чезлвит! Ах, какой человек! Что там все ваши лорд-мэры, – пренебрежительно отмахиваясь, продолжал мистер Моулд, – ваши шерифы, ваши муниципальные советники, что там вся эта мишура! Вы покажите мне в этом городе человека, который был бы достоин надеть сапоги покойного мистера Чезлвита. Нет, нет! – воскликнул Моулд с горькой иронией. – Повесьте эти сапоги, повесьте на гвоздик, почините их, подкиньте новые подметки и подбейте каблуки, чтобы его сын мог надеть их, когда войдет в лета; но не примеряйте их сами, они вам не годятся. Мы его знали, – продолжал Моулд все тем же тоном, пряча в карман записную книжку, – мы его знали, и нас на мякине не проведешь. Мистер Пексниф, позвольте пожелать вам всего лучшего, сэр.
   Мистер Пексниф ответил ему тем же, и Моулд, гордясь, что не ударил в грязь лицом, направился было к выходу, приятно улыбаясь, но тут же спохватился, к счастью, что обстоятельствами требуется совершенно иное. Мгновенно возвратившись к унынию, он горестно вздохнул, заглянул в тулью своей шляпы, словно ища там утешения, и, не найдя ровно ничего, с достоинством удалился.