Страница:
– Да, между прочим, мистер Пинч, вам незачем об этом рассказывать, будьте так любезны!
Том подумал, что он собирается ему сообщить какую-то тайну, и потому стал уверять, что он ни в коем случае не проговорится и мистер Фипс может всецело положиться на него. Но так как мистер Фипс ответил только: «Очень хорошо» – и ничего больше, Том решил добиться от него объяснения.
– Совершенно незачем, – согласился Том. Мистер Фипс повторил:
– Очень хорошо.
– Вы хотели сказать… – намекнул Том.
– О боже мой, нет! – воскликнул Фипс. – Ровно ничего не хотел.
Однако, видя смущение Тома, он прибавил:
– Я хотел только пояснить, что вам незачем рассказывать кому-нибудь подробно о том, где вы работаете. Лучше не рассказывать.
– Я еще не имел удовольствия видеть своего патрона, – заметил Том, кладя в карман жалованье за неделю.
– Разве не видели? – сказал Фипс. – Да, впрочем, я полагаю, что не видели.
– Мне хотелось бы поблагодарить его и спросить, доволен ли он тем, что я уже сделал, – нерешительно выговорил Том.
– Совершенно правильно, – сказал Фипс, зевая. – Чрезвычайно похвально. Так и следует.
Том попробовал подойти к нему с другой стороны.
– Я скоро закончу работу с книгами, – сказал он. – Надеюсь, моя служба не ограничится этим, или я больше не понадоблюсь?
– О боже мой, что вы! – возразил Фипс. – Работы много, работы очень много! Идите осторожней: тут довольно темно.
И это было самое большее, чего Том сумел от него добиться. Так что тут было темно во всех смыслах, и если мистер Фипс говорил и в прямом и в переносном смысле, значит у него были на то основания.
Но тут подвернулось такое обстоятельство, что мысли Тома отвлеклись даже и от этой тайны, вернее разделились между нею и новым руслом, которое уже само по себе представляло целый Нил.
Произошло это вот каким образом. Привыкнув с давних пор вставать рано и не имея теперь органа под руками, чтобы по утрам предаваться любимому занятию, он завел обыкновение совершать долгие прогулки перед тем, как идти в Тэмпл; и так как его в качестве провинциала, естественно, более привлекали те части города, где постоянно царили жизнь и движение, он стал постоянным посетителем рынков, набережных, мостов и особенно – пароходных пристаней: было так весело и приятно смотреть на людей, бегущих по делам или в поисках рассеяния, и Тома радовала мысль, что в скучном однообразии городской жизни можно найти столько свободы и всяких впечатлений.
Руфь обычно сопровождала его в этих утренних прогулках. Так как владелец дома, где они жили, вставал очень рано и уходил по своим делам (что это были за дела, никто, по-видимому, не знал), то привычки домохозяев совпадали с их собственными. Таким образом, нередко бывало, что к семи часам они уже кончали завтракать и выходили на свежий воздух. После двухчасовой прогулки они расставались где-нибудь на перекрестке, и Том отправлялся на службу, а его сестра возвращалась домой, так чинно и аккуратно, как только можно было пожелать.
Много, много приятных прогулок совершили они на Ковент-Гарденский рынок[123], дыша ароматом цветов и фруктов, дивясь великолепию ананасов и дынь; заглядывая в боковые переулки, где старухи сидели рядами на перевернутых корзинках и лущили горох; любуясь на толстые пучки спаржи, которыми, словно брустверами, были укреплены зеленные лавки; с удовольствием вдыхая у дверей семенных лавок запахи, напоминавшие о сыром телячьем фарше, смешанные с благоуханием каперсов, оберточной бумаги и семян; кое-где можно было даже увидеть жирных улиток и вертлявых молодых пиявок.
Много, много приятных прогулок совершили они на Птичий Рынок, где куры и утки с неестественно длинными шеями лежали, связанные попарно, совсем готовые для жаренья, где были выставлены крапчатые яйца в убранных мхом корзинах и белые деревенские колбасы, не внушавшие никаких подозрений еще не истребленным кошкам и собакам, лошадям и ослам; молодые сыры всех сортов и видов; живая птица в корзинках и клетках, казавшаяся очень крупной, оттого что клетки были очень малы; и несметное множество кроликов, живых и битых. Много приятных прогулок совершили они по рыбным рядам, освежающим, прохладным, блещущим серебром, где все, кроме вечно румяных омаров, словно было залито лунным светом; много приятных прогулок среди возов душистого сена, под которыми крепко спали собаки и усталые возчики, позабыв о пирожнике и распивочной. Но ни о два из этих прогулок не была и вполовину так хороша, как прогулка на пароходную пристань в ясное летнее утро.
Пароходы стояли один возле другого, казалось прикованные навеки, однако каждый из них норовил улизнуть и явно не терял уверенности, что ему это удастся; и, в надежде на это, толпы пассажиров и груды багажа спешно переправлялись на борт. Маленькие пароходики непрерывно сновали вверх и вниз по реке. Ряды за рядами судов, целые рощи мачт, паутина снастей, праздно повисшие паруса, плещущие весла, проворные лодки, тяжеловесные барки, вбитые в речное дно сваи, в ослизлых щелях которых ютится множество водяных крыс, церковные колокольни, склады, крыши домов, арки, мосты, мужчины и женщины, дети, бочки, краны, ящики, лошади, кареты, зеваки и чернорабочие – все это можно было видеть каждое летнее утро перемешанным в таком беспорядке, что Том не в силах был во всем этом разобраться.
Надо всей этой суматохой без умолку ревели пароходные гудки, что вполне выражало напряженное волнение сцены. Все пароходы, казалось, обливались потом и суетились совершенно так же, как и пассажиры; они волновались и беспокоились на свой собственный хриплый лад, не умолкая ни на миг, и нет-нет разражались тревожными криками, не соблюдая знаков препинания: «Скорей торопитесь я волнуюсь скорей ох боже мой опоздаем что же вы не спешите я ухожу!»
Даже снявшись с якоря и благополучно выбравшись на середину течения, они опять принимались за то же, пользуясь малейшим предлогом; минутная остановка, вызванная затором на реке, – и самый храбрый из пакетботов немедленно начинал пыхтеть и беспокоиться снова: «Ох задержка что случилось пустите скорей я спешу это вы нарочно да что же вы ах боже мой да пустите же скорей!» – и так, волнуясь чуть не до сумасшествия, он снова пускался в путь и медленно уплывал сквозь туман навстречу летнему дню, красившему его в розовый цвет.
Однако пароход Тома – вернее, тот почтовый пароход, которым они с сестрой особенно заинтересовались в данном случае, – и не думал еще уходить, и здесь суета была в самом разгаре. Наплыв пассажиров был очень велик: с обеих сторон парохода стояло по катеру; сходни были переполнены; растерянные женщины, явно направляющиеся в Грейвзенд[124], но глухие ко всем увещаниям насчет того, что этот пароход отходит в Антверпен, упрямо совали корзинки с провизией под скамейки, за переборки и за бочки с водой, и вообще суматоха была неимоверная.
Это было так любопытно, что Том, держа Руфь под руку, глядел на пароход, совершенно не замечая за своей спиной пожилой дамы, которая явилась на пристань с большим зонтиком и теперь не знала, куда его девать. Это страшное орудие с крючковатой ручкой прежде всего дало знать о себе тем, что очень больно сдавило Тому дыхательное горло, случайно зацепив его за шею. Высвободившись довольно добродушно, он тут же почувствовал железный наконечник зонтика на своей спине, и немедленно вслед за этим крюк зацепил его за ноги; потом зонтик прогулялся по его шляпе, хлопая наподобие крыльев большой птицы, и, наконец, угостил его тычком под ребра так больно, что это заставило Тома обернуться и слегка попенять на такую бесцеремонность.
Обернувшись назад, он увидел владелицу зонтика, которая привстала на цыпочки, чтобы лучше разглядеть пароходы; судя по ее разъяренной физиономии, Том решил, что она напала на него с умыслом, как на своего природного врага, стоящего в первых рядах толпы.
– Какой у вас, должно быть, дурной характер! – сказал Том.
Дама неистово завопила: «Где тут полиция?» – и продолжала вопить, угрожая Тому зонтиком, что ежели бы только не то, что этих молодчиков никогда нет поблизости, когда они нужны, она бы его велела арестовать, велела бы непременно.
– Поменьше бы помадили усы да побольше бы думали о своих обязанностях, чем даром получать такие деньги, – кричала она, – незачем было бы людям с ума сходить в этой толкучке!
Ее в самом деле ужасно затолкали и даже капор на ней смяли так, что он превратился в треуголку. Дама была маленькая и толстая, она сильно запыхалась и разгорячилась. Поэтому, вместо того чтобы продолжать пререкания, Том вежливо спросил у нее, на какой пароход ей нужно садиться.
– Конечно, – возразила дама, – это вам только можно просто так глядеть на пароход, а другим обязательно садиться надо, как же! Дурак!
– На какой же пароход вы хотите смотреть? – спросил Том. – Мы посторонимся, если нужно. Не выходите из себя.
– Скольким милым особам я помогала в трудное время, – возразила она, несколько смягчившись, – всех не перечтешь, и ни одна меня в этом не обвиняла, разве в чем другом, потому что характер у меня ровный и мягкий, это всем известно. Я всегда говорю: перечьте мне сколько хотите, милая, если вам от этого легче; вы же знаете, что Сара вам и словечка не скажет, можете на нее положиться. А что нынче я в большом расстройстве и огорчении, отрицать не стану, боже сохрани, и причин для этого достаточно.
Тем временем миссис Гэмп (это был не кто иной, как наша опытная лекарка) с помощью Тома протиснулась в маленький уголок между Руфью и перилами, где, после кратковременного пыхтенья и нескольких опасных маневров с зонтиком, она ухитрилась, наконец, устроиться довольно удобно.
– А которое же из этих страшилищ будет антверпенский пароход, хотела бы я знать? Дыму-то, боже мой! – воскликнула миссис Гэмп.
– Какой пароход вам нужен? – спросила Руфь.
– Антверпенский, – ответила миссис Гэмп. – Не стану вас обманывать, милочка, к чему бы мне это?
– Вон антверпенский пароход, в середине, – сказала Руфь.
– По мне, лучше б он был у Ионы в чреве[125], – воскликнула миссис Гэмп, как видно путая пророка с китом в этом более чем странном пожелании.
Руфь ничего не ответила, но так как миссис Гэмп, положив подбородок на холодный чугун перил, не сводила глаз с антверпенского парохода и время от времени испускала негромкие стоны, она спросила, не уезжает ли сегодня за границу кто-нибудь из ее детей? Или, может быть, ее муж? – прибавила она ласково.
– Оно и видно, – сказала миссис Гэмп, закатывая глаза, – как мало вы еще в этой юдоли прожили, милая моя барышня! Одна моя хорошая приятельница частенько мне говаривала, милочка моя, а зовут ее Гаррис, миссис Гаррис, через площадь и подняться по лестнице, поворотя за табачную лавочку: «Ох, Сара, Сара, мало же мы знаем насчет того, что нам суждено!» – «Миссис Гаррис, сударыня, – говорю я, – это верно, что немного, а все же больше, чем вы думаете. Наши расчеты, сударыня, – говорю я, – сколько будет в семействе детей, иной раз сходятся точка в точку, и гораздо чаще, чем вы полагаете». – «Сара, – говорит миссис Гаррис, ужасно расстроившись, – скажите мне, сколько же у меня их будет?» – «Нет уж, миссис Гаррис, – говорю ей, – извините, пожалуйста. У меня самой, говорю, дети падали с третьего этажа во двор, да и сырость на лестнице им тоже действовала на легкие, а один так и помер в кроватке; никто даже не заметил, а он лежит себе, улыбается. Вот потому, сударыня, – говорю я, – старайтесь не роптать, а принимайте все с покорностью. Бог дал, бог и взял». Мои-то все померли, милая моя деточка, – продолжала миссис Гэмп, – а насчет мужа, так у него была деревянная нога, и она тоже упокоилась своим порядком, а то, бывало, все по винным погребкам – никак оттуда не вытащишь, разве только силой, так что насчет этой слабости деревяшка была все равно что живая плоть и кровь, если не хуже.
Произнеся это надгробное слово, миссис Гэмп снова оперлась подбородком на холодный чугун и, пристально глядя на антверпенский пакетбот, качнула головой и застонала.
– Не хотела бы я, – заметила миссис Гэмп, – не хотела бы я быть мужчиной и иметь такое на совести. Да ведь и то сказать, порядочный мужчина никогда так не сделает.
Том с сестрой переглянулись, и Руфь после минутного колебания спросила миссис Гэмп, что ее так волнует.
– Милая моя, – спросила та, понизив голос, – вы ведь не замужем, правда?
Руфь засмеялась, покраснела и сказала:
– Нет.
– Тем хуже, – продолжала миссис Гэмп, – для всех присутствующих. Зато другие замужем и в таком положении, как следует замужним; и одна милая молоденькая дамочка должна была сесть нынче утром на этот самый пароход, когда ей совсем не годится быть в море!
Она замолчала, глядя на палубу парохода, о котором шла речь, на ведущую вниз лестницу и на сходни. Уверившись, по-видимому, что предмет ее соболезнований еще не прибыл, она постепенно возвела глаза на самую верхушку трубы и негодующе обратилась к пароходу.
– О, чтоб тебя! – выбранилась миссис Гэмп, грозя ему зонтиком. – Ну твое ли дело возить деликатных молоденьких пассажирок, когда такому чудищу только бы грохотать да плеваться? Мало ли ты наделал вреда по нашей части своим стуком, и ревом, и шипеньем, и коптеньем, скотина ты этакая! Эти проклятые паровики, – говорила миссис Гэмп, опять грозя зонтиком, – побольше всякого пугала наделали бед – и нас без работы оставляют, и мало ли что из-за них случается раньше времени, когда никто этого не ждет (особенно на железной дороге, те всего страшней воют). Я слыхала про одного молодого человека, кондуктора на железной дороге, всего три года как она открыта, миссис Гаррис хорошо его знает, он ей даже родней приходится по сестре, что вышла замуж за пильщика, так он за это время окрестил двадцать шесть невинных ангельских душек, и все неожиданно, и назвали всех по именам паровозов, из-за которых оно раньше времени приключилось. Уф! – заключила миссис Гэмп свое обращение, – сразу видно, что ты дело рук человеческих, потому что нисколько не жалеешь нашу слабую натуру, – да еще как видно-то, скотина ты этакая!
Было бы вполне естественно предположить, особенно по началу причитаний миссис Гэмп, что она держит контору дилижансов или почтовых лошадей. Сама же она не могла судить о том, какое впечатление произвели на молоденькую собеседницу ее последние слова, ибо вдруг прервала свою речь и воскликнула:
– А вот и она, самолично! Бедняжечка, такая молоденькая, а идет, словно агнец на заклание! Ну, ежели только стрясется какая беда, после того как пароход выйдет в море, – пророчески провозгласила миссис Гэмп, – то это прямо убийство, и я буду свидетельницей со стороны обвинения.
Она так значительно произнесла это, что сестра Тома добрая, как и он сам; не могла не отозваться хоть несколькими словами.
– Скажите, пожалуйста, где та дама, – спросила она, – которой вы интересуетесь?
– Вон там! – простонала миссис Гэмп. – Вон она, переходит сейчас деревянный мостик. Поскользнулась на апельсинную корку, – тут миссис Гэмп крепко стиснула зонтик. – Меня всю так и перевернуло!
– Вы говорите про ту даму, которую ведет мужчина, с ног до головы закутанный в широкий плащ, так что почти все лицо закрыто?
– И пускай закроется хорошенько! – отвечала миссис Гэмп. – Как ему только не стыдно. Видели вы, как он дернул ее за руку?
– Он действительно очень ее торопит, кажется.
– Теперь он ведет ее вниз, в душную каюту, – сердито говорила миссис Гэмп. – Что это он затеял? Бес в него вселился, что ли? Почему он не может оставить ее на свежем воздухе?
Какие бы ни были у него причины, однако он ее не оставил на свежем воздухе, а быстро увел вниз и сам тоже скрылся; он даже не откинул плаща и не задержался на переполненной народом палубе ни на секунду дольше, чем было нужно, чтобы пройти сквозь толпу.
Том не слышал этого краткого диалога, потому что его внимание было неожиданным образом отвлечено. Рука, ухватившая его за локоть, заставила Тома обернуться как раз в ту минуту, когда миссис Грмп заканчивала свое воззвание к паровой машине, и тут, справа от себя – слева была Руфь, – он увидел своего домохозяина и очень удивился.
Тома не столько изумило присутствие здесь хозяина, как то, что он сумел подобраться к нему так бесшумно и незаметно: только что, за секунду до этого, рядом с Томом стоял совсем другой человек, и Том так и не почувствовал никакого движения или давки в той кучке людей, где он стоял. Они с Руфью часто говорили, как бесшумно появляется и исчезает из дому их хозяин; однако от этого Том удивился не меньше, столкнувшись с ним сейчас носом к носу.
– Прошу прощения, мистер Пинч, – сказал он ему на ухо. – Я человек больной и страдаю одышкой, да и глаза у меня видят плохо. Годы мои уже не те, сэр. Не видите ли вы вон там джентльмена в длинном плаще под руку с дамой – дама под вуалью и в черной шали, – видите или нет?
Если он плохо видел, странно – как же это он нашел среди всей этой толпы тех самых людей, которых только что описывал своему жильцу? И теперь он быстро переводил глаза с них на Тома, словно ему не терпелось направить на них его блуждающий взгляд.
– Джентльмен в длинном плаще и дама в черной шали? – сказал Том. – Сейчас посмотрю!
– Да, да! – отвечал тот с явным нетерпением. – Джентльмен, закутанный с головы до ног, – странно кутаться в такое утро, как будто он болен, а может быть, он даже прикрывает лицо рукой. Нет, нет, нет! Не там, – прибавил он, следуя за взглядом Тома, – в другой стороне, вон в том направлении, вон там!
И, не выдержав, он показал пальцем как раз туда, где в эту минуту толпа задержала интересующую его пару.
– Тут столько народа, и такая толкотня, и так много всего, – сказал Том, – что, по-моему, довольно трудно… нет, право, я не вижу господина в длинном плаще и дамы в черной шали. Вон там стоит дама в красной шали!
– Нет, нет, нет! – нетерпеливо воскликнул его хозяин, опять показывая куда-то пальцем. – Не там. Совсем в другой стороне, в другой стороне. Возле трапа, слева. Они должны быть возле трапа, ведущего в каюту. Видите вы трап? Вот уж и колокол звонит! Да видите ли вы трап?
– Погодите! – сказал Том. – Верно. Вон они идут. Вы ведь говорите про джентльмена, что сейчас спускается вниз и складки плаща волочатся за ним по ступенькам?
– Про этого самого, – отвечал тот, глядя, впрочем, не туда, куда показывая Том, а в глаза ему. – Не окажете ли вы мне любезность, сэр, большую любезность? Не передадите ли вы письмо ему из рук в руки? Только передать, он ждет его, сэр. Мне это поручили мои хозяева, но я опоздал, и так как я уже не молод, мне ни за что не успеть подняться на борт и сойти вовремя. Не извините ли вы такую вольность с моей стороны и не окажете ли мне эту любезность?
Его руки дрожали, и на лице было написано сильнейшее волнение; он совал письмо в руки Тому и указывал, кому его передать, словно искуситель на мрачной старой гравюре.
Не в обычае Тома было колебаться там, где взывали к его добродушию или состраданию. Он взял письмо, шепнул Руфи, что вернется сию минуту и чтоб она его подождала, и сбежал по лестнице со всей быстротой, на какую был способен. Столько людей спускалось, столько поднималось, столько переправляли тяжелых тюков туда и обратно, так громко звонили, так сильно шипел пар и такой стоял крик, что Тому нелегко было проложить себе дорогу, и он чуть не позабыл, на какой пароход ему нужно. Однако он успешно добрался куда следует, не теряя времени спустился в каюту и увидел, что предмет его поисков стоит в салоне, спиной к нему, и читает какое-то объявление на стене. Когда Том подошел, чтобы передать ему письмо, он вздрогнул, заслышав шаги, и обернулся.
Каково же было удивление Тома, когда он узнал в нем того человека, с которым однажды имел столкновение в поле, – мужа бедняжки Мерси, Джонаса!
Насколько понял Том, Джонас пробормотал, какого черта ему тут надо; однако догадаться было нелегко, так невнятно он говорил.
– Мне самому ничего от вас не надо, – сказал Том, – минуту назад меня попросили передать вам это письмо. Мне указали, где вы, но я не узнал вас в этом одеянии. Возьмите же!
Джонас взял письмо, распечатал и прочел то, что было в нем написано. Содержание оказалось, по-видимому, очень кратким – не более одной строчки, – но оно поразило его, словно камень из пращи.
Волнение Джонаса было так странно, что Том, никогда не видевший ничего подобного, невольно остановился. Как ни кратковременны были колебания Джонаса, колокол перестал звонить, пока он стоял в нерешительности, и хриплый голос сверху осведомился, кто здесь возвращается на берег.
– Да, – крикнул Джонас, – я, я схожу. Дайте мне сойти. Где эта женщина? Идем обратно, идем сейчас же!
Он распахнул дверь в каюту и скорее потащил, чем повел Мерри за руку. Она была бледна и испугана и очень удивилась, увидев старого знакомого, но не успела с ним заговорить, потому что наверху поднялся шум и движение и Джонас быстро потащил ее на палубу.
– Куда мы идем? Что случилось?
– Мы идем обратно, – сказал Джонас. – Я передумал. Я не могу ехать. Не спрашивай меня, не то дело плохо кончится для тебя или для кого-нибудь другого. Погодите же, погодите! Нам надо на берег, слышите? На берег!
Он обернулся, невзирая на все безумие этой спешки, и, злобно нахмурившись, погрозил Тому кулаком. Немного найдется человеческих лиц, способных выразить такую ненависть, какая выражалась в его чертах!
Он тащил Мерри наверх, а Том следовал за ними. Он яростно тащил ее по палубе, через борт, по зыбкой доске и вверх по ступеням, не удостаивая ее ни единым взглядом и все время пристально рассматривая лица стоящих на пристани. И вдруг обернулся и крикнул Тому с ужасным проклятием:
– Где он?
Прежде чем Том, негодуя и возмущаясь, успел ответить на вопрос, которого он вовсе не понял, какой-то человек подошел к ним сзади и окликнул Джонаса Чезлвита по имени. Он был похож на иностранца, с черными усами и бакенбардами, и его учтивое спокойствие странно противоречило поведению Джонаса, изобличавшему отчаяние и тревогу.
– Чезлвит, дорогой мой, – сказал этот джентльмен, приподнимая шляпу в знак внимания к миссис Чезлвит, – двадцать тысяч раз прошу у вас извинения. Мне в высшей степени неприятно расстраивать семейную прогулку такого рода (я знаю, как это всегда очаровательно и освежающе действует, хотя сам и не имею счастья быть семейным человеком, что составляет величайшую трагедию моего существования), но дела, дорогой мой друг, дела… Вы не представите меня?
– Это мистер Монтегю, – сказал Джонас, по-видимому давясь словами.
– Самый несчастный из смертных, миссис Чезлвит, – подхватил Монтегю, – и более всех сокрушающийся о том, что эта маленькая прогулка не состоялась; но, как я уже говорил моему другу, дела, наши общие дела… Вы, я вижу, задумали небольшую поездку на континент?
Джонас хранил упорное молчание.
– Хоть убейте, – воскликнул Монтегю, – но я потрясен! Честное слово, я потрясен! А все эти проклятые дела, наш улей в Сити! Все остальное не считается, когда надо собирать мед, и в этом мое лучшее оправдание. Тут, справа от меня, все время приседает какая-то странная особа, – сказал Монтегю, прерывая свою речь и глядя на миссис Гэмп, – с которой я не знаком. Кто-нибудь ее знает?
– Ах, еще бы они меня не знали, господь с ними! – начала миссис Гэмп. – И ваша веселая женушка тоже, сударь, дай бог ей подольше быть веселой! Позвольте пожелать, чтобы все (она произнесла это, как произносят тост или поздравление) так же радовались и цвели красотой, как один будущий папаша, которого я называть не стану, чтобы никому не было обиды, боже сохрани! Дорогая моя дамочка, – тут она сразу перестала улыбаться, а до тех пор делала вид, будто страх как весела, – что-то вы уж очень бледны!
– И вы тоже тут, никак? – проворчал Джонас. – Ей-богу, а не слишком ли вас много?
– Надеюсь, сударь, – возразила миссис Гэмп, с возмущением приседая, – никому от этого вреда не будет, что мы с миссис Гаррис гуляли по пристани в общественном месте. Она так и сказала мне, этими самыми словами (хоть режьте меня, вот так и сказала): «Сара, говорит, пристань – это общественное место?» – «Миссис Гаррис, – говорю я, – как вы можете в этом сомневаться? Вы меня знаете вот уже тридцать восемь лет, сударыня, когда же это вы видели, чтобы я пошла или пожелала пойти туда, куда меня не просят, скажите сами». – «Нет, Сара, – говорит миссис Гаррис, – как раз наоборот». И еще бы ей этого не знать! Я женщина бедная, но за мной люди гоняются, сударь, хоть вы, может, этого и не думаете. Ко мне всю ночь стучатся, каждый час; сколько раз хозяева делали предупреждение, а то все соседи ругаются, думают, что пожар. Я бьюсь из-за куска хлеба, правда, зато никому ничем не обязана и, с вашего позволения, думаю так и до смерти дожить. Я женщина чувствительная, сударь, и сама была матерью, но попробуйте троньте хоть глиняный горшок, ежели он мой, или оговорите меня хоть единым словом насчет еды или питья, – и будь вы самая любимая служанка в доме, этакая какая-нибудь молоденькая вертихвостка, все равно, – либо вы уйдете с места, либо я уйду. Заработки мои невелики, сударь, но на ногу себе наступить я никому не позволю. Сохранить ребенка и спасти мать – вот мой сервиз, сударь; и разрешу себе к этому прибавить: не оговаривайте сиделку, она этого не потерпит!
Том подумал, что он собирается ему сообщить какую-то тайну, и потому стал уверять, что он ни в коем случае не проговорится и мистер Фипс может всецело положиться на него. Но так как мистер Фипс ответил только: «Очень хорошо» – и ничего больше, Том решил добиться от него объяснения.
– Совершенно незачем, – согласился Том. Мистер Фипс повторил:
– Очень хорошо.
– Вы хотели сказать… – намекнул Том.
– О боже мой, нет! – воскликнул Фипс. – Ровно ничего не хотел.
Однако, видя смущение Тома, он прибавил:
– Я хотел только пояснить, что вам незачем рассказывать кому-нибудь подробно о том, где вы работаете. Лучше не рассказывать.
– Я еще не имел удовольствия видеть своего патрона, – заметил Том, кладя в карман жалованье за неделю.
– Разве не видели? – сказал Фипс. – Да, впрочем, я полагаю, что не видели.
– Мне хотелось бы поблагодарить его и спросить, доволен ли он тем, что я уже сделал, – нерешительно выговорил Том.
– Совершенно правильно, – сказал Фипс, зевая. – Чрезвычайно похвально. Так и следует.
Том попробовал подойти к нему с другой стороны.
– Я скоро закончу работу с книгами, – сказал он. – Надеюсь, моя служба не ограничится этим, или я больше не понадоблюсь?
– О боже мой, что вы! – возразил Фипс. – Работы много, работы очень много! Идите осторожней: тут довольно темно.
И это было самое большее, чего Том сумел от него добиться. Так что тут было темно во всех смыслах, и если мистер Фипс говорил и в прямом и в переносном смысле, значит у него были на то основания.
Но тут подвернулось такое обстоятельство, что мысли Тома отвлеклись даже и от этой тайны, вернее разделились между нею и новым руслом, которое уже само по себе представляло целый Нил.
Произошло это вот каким образом. Привыкнув с давних пор вставать рано и не имея теперь органа под руками, чтобы по утрам предаваться любимому занятию, он завел обыкновение совершать долгие прогулки перед тем, как идти в Тэмпл; и так как его в качестве провинциала, естественно, более привлекали те части города, где постоянно царили жизнь и движение, он стал постоянным посетителем рынков, набережных, мостов и особенно – пароходных пристаней: было так весело и приятно смотреть на людей, бегущих по делам или в поисках рассеяния, и Тома радовала мысль, что в скучном однообразии городской жизни можно найти столько свободы и всяких впечатлений.
Руфь обычно сопровождала его в этих утренних прогулках. Так как владелец дома, где они жили, вставал очень рано и уходил по своим делам (что это были за дела, никто, по-видимому, не знал), то привычки домохозяев совпадали с их собственными. Таким образом, нередко бывало, что к семи часам они уже кончали завтракать и выходили на свежий воздух. После двухчасовой прогулки они расставались где-нибудь на перекрестке, и Том отправлялся на службу, а его сестра возвращалась домой, так чинно и аккуратно, как только можно было пожелать.
Много, много приятных прогулок совершили они на Ковент-Гарденский рынок[123], дыша ароматом цветов и фруктов, дивясь великолепию ананасов и дынь; заглядывая в боковые переулки, где старухи сидели рядами на перевернутых корзинках и лущили горох; любуясь на толстые пучки спаржи, которыми, словно брустверами, были укреплены зеленные лавки; с удовольствием вдыхая у дверей семенных лавок запахи, напоминавшие о сыром телячьем фарше, смешанные с благоуханием каперсов, оберточной бумаги и семян; кое-где можно было даже увидеть жирных улиток и вертлявых молодых пиявок.
Много, много приятных прогулок совершили они на Птичий Рынок, где куры и утки с неестественно длинными шеями лежали, связанные попарно, совсем готовые для жаренья, где были выставлены крапчатые яйца в убранных мхом корзинах и белые деревенские колбасы, не внушавшие никаких подозрений еще не истребленным кошкам и собакам, лошадям и ослам; молодые сыры всех сортов и видов; живая птица в корзинках и клетках, казавшаяся очень крупной, оттого что клетки были очень малы; и несметное множество кроликов, живых и битых. Много приятных прогулок совершили они по рыбным рядам, освежающим, прохладным, блещущим серебром, где все, кроме вечно румяных омаров, словно было залито лунным светом; много приятных прогулок среди возов душистого сена, под которыми крепко спали собаки и усталые возчики, позабыв о пирожнике и распивочной. Но ни о два из этих прогулок не была и вполовину так хороша, как прогулка на пароходную пристань в ясное летнее утро.
Пароходы стояли один возле другого, казалось прикованные навеки, однако каждый из них норовил улизнуть и явно не терял уверенности, что ему это удастся; и, в надежде на это, толпы пассажиров и груды багажа спешно переправлялись на борт. Маленькие пароходики непрерывно сновали вверх и вниз по реке. Ряды за рядами судов, целые рощи мачт, паутина снастей, праздно повисшие паруса, плещущие весла, проворные лодки, тяжеловесные барки, вбитые в речное дно сваи, в ослизлых щелях которых ютится множество водяных крыс, церковные колокольни, склады, крыши домов, арки, мосты, мужчины и женщины, дети, бочки, краны, ящики, лошади, кареты, зеваки и чернорабочие – все это можно было видеть каждое летнее утро перемешанным в таком беспорядке, что Том не в силах был во всем этом разобраться.
Надо всей этой суматохой без умолку ревели пароходные гудки, что вполне выражало напряженное волнение сцены. Все пароходы, казалось, обливались потом и суетились совершенно так же, как и пассажиры; они волновались и беспокоились на свой собственный хриплый лад, не умолкая ни на миг, и нет-нет разражались тревожными криками, не соблюдая знаков препинания: «Скорей торопитесь я волнуюсь скорей ох боже мой опоздаем что же вы не спешите я ухожу!»
Даже снявшись с якоря и благополучно выбравшись на середину течения, они опять принимались за то же, пользуясь малейшим предлогом; минутная остановка, вызванная затором на реке, – и самый храбрый из пакетботов немедленно начинал пыхтеть и беспокоиться снова: «Ох задержка что случилось пустите скорей я спешу это вы нарочно да что же вы ах боже мой да пустите же скорей!» – и так, волнуясь чуть не до сумасшествия, он снова пускался в путь и медленно уплывал сквозь туман навстречу летнему дню, красившему его в розовый цвет.
Однако пароход Тома – вернее, тот почтовый пароход, которым они с сестрой особенно заинтересовались в данном случае, – и не думал еще уходить, и здесь суета была в самом разгаре. Наплыв пассажиров был очень велик: с обеих сторон парохода стояло по катеру; сходни были переполнены; растерянные женщины, явно направляющиеся в Грейвзенд[124], но глухие ко всем увещаниям насчет того, что этот пароход отходит в Антверпен, упрямо совали корзинки с провизией под скамейки, за переборки и за бочки с водой, и вообще суматоха была неимоверная.
Это было так любопытно, что Том, держа Руфь под руку, глядел на пароход, совершенно не замечая за своей спиной пожилой дамы, которая явилась на пристань с большим зонтиком и теперь не знала, куда его девать. Это страшное орудие с крючковатой ручкой прежде всего дало знать о себе тем, что очень больно сдавило Тому дыхательное горло, случайно зацепив его за шею. Высвободившись довольно добродушно, он тут же почувствовал железный наконечник зонтика на своей спине, и немедленно вслед за этим крюк зацепил его за ноги; потом зонтик прогулялся по его шляпе, хлопая наподобие крыльев большой птицы, и, наконец, угостил его тычком под ребра так больно, что это заставило Тома обернуться и слегка попенять на такую бесцеремонность.
Обернувшись назад, он увидел владелицу зонтика, которая привстала на цыпочки, чтобы лучше разглядеть пароходы; судя по ее разъяренной физиономии, Том решил, что она напала на него с умыслом, как на своего природного врага, стоящего в первых рядах толпы.
– Какой у вас, должно быть, дурной характер! – сказал Том.
Дама неистово завопила: «Где тут полиция?» – и продолжала вопить, угрожая Тому зонтиком, что ежели бы только не то, что этих молодчиков никогда нет поблизости, когда они нужны, она бы его велела арестовать, велела бы непременно.
– Поменьше бы помадили усы да побольше бы думали о своих обязанностях, чем даром получать такие деньги, – кричала она, – незачем было бы людям с ума сходить в этой толкучке!
Ее в самом деле ужасно затолкали и даже капор на ней смяли так, что он превратился в треуголку. Дама была маленькая и толстая, она сильно запыхалась и разгорячилась. Поэтому, вместо того чтобы продолжать пререкания, Том вежливо спросил у нее, на какой пароход ей нужно садиться.
– Конечно, – возразила дама, – это вам только можно просто так глядеть на пароход, а другим обязательно садиться надо, как же! Дурак!
– На какой же пароход вы хотите смотреть? – спросил Том. – Мы посторонимся, если нужно. Не выходите из себя.
– Скольким милым особам я помогала в трудное время, – возразила она, несколько смягчившись, – всех не перечтешь, и ни одна меня в этом не обвиняла, разве в чем другом, потому что характер у меня ровный и мягкий, это всем известно. Я всегда говорю: перечьте мне сколько хотите, милая, если вам от этого легче; вы же знаете, что Сара вам и словечка не скажет, можете на нее положиться. А что нынче я в большом расстройстве и огорчении, отрицать не стану, боже сохрани, и причин для этого достаточно.
Тем временем миссис Гэмп (это был не кто иной, как наша опытная лекарка) с помощью Тома протиснулась в маленький уголок между Руфью и перилами, где, после кратковременного пыхтенья и нескольких опасных маневров с зонтиком, она ухитрилась, наконец, устроиться довольно удобно.
– А которое же из этих страшилищ будет антверпенский пароход, хотела бы я знать? Дыму-то, боже мой! – воскликнула миссис Гэмп.
– Какой пароход вам нужен? – спросила Руфь.
– Антверпенский, – ответила миссис Гэмп. – Не стану вас обманывать, милочка, к чему бы мне это?
– Вон антверпенский пароход, в середине, – сказала Руфь.
– По мне, лучше б он был у Ионы в чреве[125], – воскликнула миссис Гэмп, как видно путая пророка с китом в этом более чем странном пожелании.
Руфь ничего не ответила, но так как миссис Гэмп, положив подбородок на холодный чугун перил, не сводила глаз с антверпенского парохода и время от времени испускала негромкие стоны, она спросила, не уезжает ли сегодня за границу кто-нибудь из ее детей? Или, может быть, ее муж? – прибавила она ласково.
– Оно и видно, – сказала миссис Гэмп, закатывая глаза, – как мало вы еще в этой юдоли прожили, милая моя барышня! Одна моя хорошая приятельница частенько мне говаривала, милочка моя, а зовут ее Гаррис, миссис Гаррис, через площадь и подняться по лестнице, поворотя за табачную лавочку: «Ох, Сара, Сара, мало же мы знаем насчет того, что нам суждено!» – «Миссис Гаррис, сударыня, – говорю я, – это верно, что немного, а все же больше, чем вы думаете. Наши расчеты, сударыня, – говорю я, – сколько будет в семействе детей, иной раз сходятся точка в точку, и гораздо чаще, чем вы полагаете». – «Сара, – говорит миссис Гаррис, ужасно расстроившись, – скажите мне, сколько же у меня их будет?» – «Нет уж, миссис Гаррис, – говорю ей, – извините, пожалуйста. У меня самой, говорю, дети падали с третьего этажа во двор, да и сырость на лестнице им тоже действовала на легкие, а один так и помер в кроватке; никто даже не заметил, а он лежит себе, улыбается. Вот потому, сударыня, – говорю я, – старайтесь не роптать, а принимайте все с покорностью. Бог дал, бог и взял». Мои-то все померли, милая моя деточка, – продолжала миссис Гэмп, – а насчет мужа, так у него была деревянная нога, и она тоже упокоилась своим порядком, а то, бывало, все по винным погребкам – никак оттуда не вытащишь, разве только силой, так что насчет этой слабости деревяшка была все равно что живая плоть и кровь, если не хуже.
Произнеся это надгробное слово, миссис Гэмп снова оперлась подбородком на холодный чугун и, пристально глядя на антверпенский пакетбот, качнула головой и застонала.
– Не хотела бы я, – заметила миссис Гэмп, – не хотела бы я быть мужчиной и иметь такое на совести. Да ведь и то сказать, порядочный мужчина никогда так не сделает.
Том с сестрой переглянулись, и Руфь после минутного колебания спросила миссис Гэмп, что ее так волнует.
– Милая моя, – спросила та, понизив голос, – вы ведь не замужем, правда?
Руфь засмеялась, покраснела и сказала:
– Нет.
– Тем хуже, – продолжала миссис Гэмп, – для всех присутствующих. Зато другие замужем и в таком положении, как следует замужним; и одна милая молоденькая дамочка должна была сесть нынче утром на этот самый пароход, когда ей совсем не годится быть в море!
Она замолчала, глядя на палубу парохода, о котором шла речь, на ведущую вниз лестницу и на сходни. Уверившись, по-видимому, что предмет ее соболезнований еще не прибыл, она постепенно возвела глаза на самую верхушку трубы и негодующе обратилась к пароходу.
– О, чтоб тебя! – выбранилась миссис Гэмп, грозя ему зонтиком. – Ну твое ли дело возить деликатных молоденьких пассажирок, когда такому чудищу только бы грохотать да плеваться? Мало ли ты наделал вреда по нашей части своим стуком, и ревом, и шипеньем, и коптеньем, скотина ты этакая! Эти проклятые паровики, – говорила миссис Гэмп, опять грозя зонтиком, – побольше всякого пугала наделали бед – и нас без работы оставляют, и мало ли что из-за них случается раньше времени, когда никто этого не ждет (особенно на железной дороге, те всего страшней воют). Я слыхала про одного молодого человека, кондуктора на железной дороге, всего три года как она открыта, миссис Гаррис хорошо его знает, он ей даже родней приходится по сестре, что вышла замуж за пильщика, так он за это время окрестил двадцать шесть невинных ангельских душек, и все неожиданно, и назвали всех по именам паровозов, из-за которых оно раньше времени приключилось. Уф! – заключила миссис Гэмп свое обращение, – сразу видно, что ты дело рук человеческих, потому что нисколько не жалеешь нашу слабую натуру, – да еще как видно-то, скотина ты этакая!
Было бы вполне естественно предположить, особенно по началу причитаний миссис Гэмп, что она держит контору дилижансов или почтовых лошадей. Сама же она не могла судить о том, какое впечатление произвели на молоденькую собеседницу ее последние слова, ибо вдруг прервала свою речь и воскликнула:
– А вот и она, самолично! Бедняжечка, такая молоденькая, а идет, словно агнец на заклание! Ну, ежели только стрясется какая беда, после того как пароход выйдет в море, – пророчески провозгласила миссис Гэмп, – то это прямо убийство, и я буду свидетельницей со стороны обвинения.
Она так значительно произнесла это, что сестра Тома добрая, как и он сам; не могла не отозваться хоть несколькими словами.
– Скажите, пожалуйста, где та дама, – спросила она, – которой вы интересуетесь?
– Вон там! – простонала миссис Гэмп. – Вон она, переходит сейчас деревянный мостик. Поскользнулась на апельсинную корку, – тут миссис Гэмп крепко стиснула зонтик. – Меня всю так и перевернуло!
– Вы говорите про ту даму, которую ведет мужчина, с ног до головы закутанный в широкий плащ, так что почти все лицо закрыто?
– И пускай закроется хорошенько! – отвечала миссис Гэмп. – Как ему только не стыдно. Видели вы, как он дернул ее за руку?
– Он действительно очень ее торопит, кажется.
– Теперь он ведет ее вниз, в душную каюту, – сердито говорила миссис Гэмп. – Что это он затеял? Бес в него вселился, что ли? Почему он не может оставить ее на свежем воздухе?
Какие бы ни были у него причины, однако он ее не оставил на свежем воздухе, а быстро увел вниз и сам тоже скрылся; он даже не откинул плаща и не задержался на переполненной народом палубе ни на секунду дольше, чем было нужно, чтобы пройти сквозь толпу.
Том не слышал этого краткого диалога, потому что его внимание было неожиданным образом отвлечено. Рука, ухватившая его за локоть, заставила Тома обернуться как раз в ту минуту, когда миссис Грмп заканчивала свое воззвание к паровой машине, и тут, справа от себя – слева была Руфь, – он увидел своего домохозяина и очень удивился.
Тома не столько изумило присутствие здесь хозяина, как то, что он сумел подобраться к нему так бесшумно и незаметно: только что, за секунду до этого, рядом с Томом стоял совсем другой человек, и Том так и не почувствовал никакого движения или давки в той кучке людей, где он стоял. Они с Руфью часто говорили, как бесшумно появляется и исчезает из дому их хозяин; однако от этого Том удивился не меньше, столкнувшись с ним сейчас носом к носу.
– Прошу прощения, мистер Пинч, – сказал он ему на ухо. – Я человек больной и страдаю одышкой, да и глаза у меня видят плохо. Годы мои уже не те, сэр. Не видите ли вы вон там джентльмена в длинном плаще под руку с дамой – дама под вуалью и в черной шали, – видите или нет?
Если он плохо видел, странно – как же это он нашел среди всей этой толпы тех самых людей, которых только что описывал своему жильцу? И теперь он быстро переводил глаза с них на Тома, словно ему не терпелось направить на них его блуждающий взгляд.
– Джентльмен в длинном плаще и дама в черной шали? – сказал Том. – Сейчас посмотрю!
– Да, да! – отвечал тот с явным нетерпением. – Джентльмен, закутанный с головы до ног, – странно кутаться в такое утро, как будто он болен, а может быть, он даже прикрывает лицо рукой. Нет, нет, нет! Не там, – прибавил он, следуя за взглядом Тома, – в другой стороне, вон в том направлении, вон там!
И, не выдержав, он показал пальцем как раз туда, где в эту минуту толпа задержала интересующую его пару.
– Тут столько народа, и такая толкотня, и так много всего, – сказал Том, – что, по-моему, довольно трудно… нет, право, я не вижу господина в длинном плаще и дамы в черной шали. Вон там стоит дама в красной шали!
– Нет, нет, нет! – нетерпеливо воскликнул его хозяин, опять показывая куда-то пальцем. – Не там. Совсем в другой стороне, в другой стороне. Возле трапа, слева. Они должны быть возле трапа, ведущего в каюту. Видите вы трап? Вот уж и колокол звонит! Да видите ли вы трап?
– Погодите! – сказал Том. – Верно. Вон они идут. Вы ведь говорите про джентльмена, что сейчас спускается вниз и складки плаща волочатся за ним по ступенькам?
– Про этого самого, – отвечал тот, глядя, впрочем, не туда, куда показывая Том, а в глаза ему. – Не окажете ли вы мне любезность, сэр, большую любезность? Не передадите ли вы письмо ему из рук в руки? Только передать, он ждет его, сэр. Мне это поручили мои хозяева, но я опоздал, и так как я уже не молод, мне ни за что не успеть подняться на борт и сойти вовремя. Не извините ли вы такую вольность с моей стороны и не окажете ли мне эту любезность?
Его руки дрожали, и на лице было написано сильнейшее волнение; он совал письмо в руки Тому и указывал, кому его передать, словно искуситель на мрачной старой гравюре.
Не в обычае Тома было колебаться там, где взывали к его добродушию или состраданию. Он взял письмо, шепнул Руфи, что вернется сию минуту и чтоб она его подождала, и сбежал по лестнице со всей быстротой, на какую был способен. Столько людей спускалось, столько поднималось, столько переправляли тяжелых тюков туда и обратно, так громко звонили, так сильно шипел пар и такой стоял крик, что Тому нелегко было проложить себе дорогу, и он чуть не позабыл, на какой пароход ему нужно. Однако он успешно добрался куда следует, не теряя времени спустился в каюту и увидел, что предмет его поисков стоит в салоне, спиной к нему, и читает какое-то объявление на стене. Когда Том подошел, чтобы передать ему письмо, он вздрогнул, заслышав шаги, и обернулся.
Каково же было удивление Тома, когда он узнал в нем того человека, с которым однажды имел столкновение в поле, – мужа бедняжки Мерси, Джонаса!
Насколько понял Том, Джонас пробормотал, какого черта ему тут надо; однако догадаться было нелегко, так невнятно он говорил.
– Мне самому ничего от вас не надо, – сказал Том, – минуту назад меня попросили передать вам это письмо. Мне указали, где вы, но я не узнал вас в этом одеянии. Возьмите же!
Джонас взял письмо, распечатал и прочел то, что было в нем написано. Содержание оказалось, по-видимому, очень кратким – не более одной строчки, – но оно поразило его, словно камень из пращи.
Волнение Джонаса было так странно, что Том, никогда не видевший ничего подобного, невольно остановился. Как ни кратковременны были колебания Джонаса, колокол перестал звонить, пока он стоял в нерешительности, и хриплый голос сверху осведомился, кто здесь возвращается на берег.
– Да, – крикнул Джонас, – я, я схожу. Дайте мне сойти. Где эта женщина? Идем обратно, идем сейчас же!
Он распахнул дверь в каюту и скорее потащил, чем повел Мерри за руку. Она была бледна и испугана и очень удивилась, увидев старого знакомого, но не успела с ним заговорить, потому что наверху поднялся шум и движение и Джонас быстро потащил ее на палубу.
– Куда мы идем? Что случилось?
– Мы идем обратно, – сказал Джонас. – Я передумал. Я не могу ехать. Не спрашивай меня, не то дело плохо кончится для тебя или для кого-нибудь другого. Погодите же, погодите! Нам надо на берег, слышите? На берег!
Он обернулся, невзирая на все безумие этой спешки, и, злобно нахмурившись, погрозил Тому кулаком. Немного найдется человеческих лиц, способных выразить такую ненависть, какая выражалась в его чертах!
Он тащил Мерри наверх, а Том следовал за ними. Он яростно тащил ее по палубе, через борт, по зыбкой доске и вверх по ступеням, не удостаивая ее ни единым взглядом и все время пристально рассматривая лица стоящих на пристани. И вдруг обернулся и крикнул Тому с ужасным проклятием:
– Где он?
Прежде чем Том, негодуя и возмущаясь, успел ответить на вопрос, которого он вовсе не понял, какой-то человек подошел к ним сзади и окликнул Джонаса Чезлвита по имени. Он был похож на иностранца, с черными усами и бакенбардами, и его учтивое спокойствие странно противоречило поведению Джонаса, изобличавшему отчаяние и тревогу.
– Чезлвит, дорогой мой, – сказал этот джентльмен, приподнимая шляпу в знак внимания к миссис Чезлвит, – двадцать тысяч раз прошу у вас извинения. Мне в высшей степени неприятно расстраивать семейную прогулку такого рода (я знаю, как это всегда очаровательно и освежающе действует, хотя сам и не имею счастья быть семейным человеком, что составляет величайшую трагедию моего существования), но дела, дорогой мой друг, дела… Вы не представите меня?
– Это мистер Монтегю, – сказал Джонас, по-видимому давясь словами.
– Самый несчастный из смертных, миссис Чезлвит, – подхватил Монтегю, – и более всех сокрушающийся о том, что эта маленькая прогулка не состоялась; но, как я уже говорил моему другу, дела, наши общие дела… Вы, я вижу, задумали небольшую поездку на континент?
Джонас хранил упорное молчание.
– Хоть убейте, – воскликнул Монтегю, – но я потрясен! Честное слово, я потрясен! А все эти проклятые дела, наш улей в Сити! Все остальное не считается, когда надо собирать мед, и в этом мое лучшее оправдание. Тут, справа от меня, все время приседает какая-то странная особа, – сказал Монтегю, прерывая свою речь и глядя на миссис Гэмп, – с которой я не знаком. Кто-нибудь ее знает?
– Ах, еще бы они меня не знали, господь с ними! – начала миссис Гэмп. – И ваша веселая женушка тоже, сударь, дай бог ей подольше быть веселой! Позвольте пожелать, чтобы все (она произнесла это, как произносят тост или поздравление) так же радовались и цвели красотой, как один будущий папаша, которого я называть не стану, чтобы никому не было обиды, боже сохрани! Дорогая моя дамочка, – тут она сразу перестала улыбаться, а до тех пор делала вид, будто страх как весела, – что-то вы уж очень бледны!
– И вы тоже тут, никак? – проворчал Джонас. – Ей-богу, а не слишком ли вас много?
– Надеюсь, сударь, – возразила миссис Гэмп, с возмущением приседая, – никому от этого вреда не будет, что мы с миссис Гаррис гуляли по пристани в общественном месте. Она так и сказала мне, этими самыми словами (хоть режьте меня, вот так и сказала): «Сара, говорит, пристань – это общественное место?» – «Миссис Гаррис, – говорю я, – как вы можете в этом сомневаться? Вы меня знаете вот уже тридцать восемь лет, сударыня, когда же это вы видели, чтобы я пошла или пожелала пойти туда, куда меня не просят, скажите сами». – «Нет, Сара, – говорит миссис Гаррис, – как раз наоборот». И еще бы ей этого не знать! Я женщина бедная, но за мной люди гоняются, сударь, хоть вы, может, этого и не думаете. Ко мне всю ночь стучатся, каждый час; сколько раз хозяева делали предупреждение, а то все соседи ругаются, думают, что пожар. Я бьюсь из-за куска хлеба, правда, зато никому ничем не обязана и, с вашего позволения, думаю так и до смерти дожить. Я женщина чувствительная, сударь, и сама была матерью, но попробуйте троньте хоть глиняный горшок, ежели он мой, или оговорите меня хоть единым словом насчет еды или питья, – и будь вы самая любимая служанка в доме, этакая какая-нибудь молоденькая вертихвостка, все равно, – либо вы уйдете с места, либо я уйду. Заработки мои невелики, сударь, но на ногу себе наступить я никому не позволю. Сохранить ребенка и спасти мать – вот мой сервиз, сударь; и разрешу себе к этому прибавить: не оговаривайте сиделку, она этого не потерпит!