– Тише, тише, – сказал Том, – незачем тратить на ветер бранные слова и праздные угрозы. Я хочу, чтобы вы ясно поняли, – именно потому, что я намерен держаться как можно дальше от вас и от всего, что вас касается, а вовсе не оттого, чтобы я хоть сколько-нибудь боялся вас, это было бы позорной трусостью… Так вот, поймите меня, я не имею никакого отношения к этому письму; я ничего не знаю о нем, не знал даже, кому именно я должен передать его, а получил я его от…
   – Клянусь богом! – крикнул Джонас, в ярости хватая стул. – Я размозжу тебе голову, если ты скажешь еще хоть слово.
   Том, однако, упорствовал в своем намерении и уже открыл было рот, собираясь заговорить снова, как Джонас набросился на него, словно дикарь, и, конечно, несдобровать бы Тому, который был безоружен и не мог защищаться, тем более что сестра уцепилась за него, если бы Мерри не бросилась между ними, умоляя гостей уйти, ради всего святого. Мучения этой бедняжки, испуг Руфи, а также то, что Том не мог заставить себя выслушать и не мог противостоять напору миссис Гэмп, которая навалилась на него, как перина, и всей своей тяжестью вытолкала за дверь, так что ему пришлось пятиться с лестницы, – все это оказалось сильнее Тома. Он отряс прах от ног своих и ушел, так и не назвав имени Неджета.
   Если бы это имя было произнесено; если бы Джонас своей наглостью и низостью не принудил однажды Тома дать ему смелый отпор, за что потом и возненавидел его со свойственной ему злобой (а вовсе не за последнюю обиду); если бы Джонас узнал от Тома, – а в тот день он мог бы это узнать, – какой нежданный соглядатай следит за ним, – он был бы спасен и не совершил бы злого дела, которое уже близилось к своей мрачной развязке. Но этот роковой исход был делом его собственных рук; яма была вырыта им самим; мрак, сгущавшийся вокруг него, был тенью, которую отбрасывала его собственная жизнь.
   Его жена закрыла дверь и тут же у порога бросилась перед ним на колени. Она протягивала к нему руки, умоляя сжалиться над ней, ибо она вмешалась, только боясь кровопролития.
   – Так, так! – сказал Джонас, глядя на нее сверху вниз и с трудом переводя дыхание. – Вот с кем ты водишь компанию, когда меня нет дома. Ты в заговоре с этими людьми, да?
   – Право же, нет! Я ничего не знаю о ваших тайнах, не знаю, что все это значит. После того как я уехала из дому, я видела мистера Пинча всего один раз – нет, всего два раза – до сегодня.
   – Ага! – насмехался Джонас, придравшись к этой оговорке. – Всего раз, или всего два? Что же верней? Может, два раза да один раз? Три раза! А еще сколько, лживая ты дрянь?
   Он сделал сердитое движение рукой, и она боязливо отшатнулась: красноречивое движение, таившее в себе жестокую правду!
   – А еще сколько раз? – повторил он.
   – Ни одного. В то утро и сегодня, и еще один раз – он собирался уже ответить ей, когда начали бить часы. Он вздрогнул, остановился и прислушался, казалось вспомнив какое-то дело или тайный замысел, сокрытый в его груди и вновь вызванный к жизни этим напоминанием об уходящих часах.
   – Не валяйся! Встань!
   После того как он помог ей подняться, дернув ее за руку, он продолжал:
   – Слушайте меня, молодая особа, да не хнычьте без причины, а не то я вам ее доставлю. Если я еще раз застану его в моем доме или узнаю, что ты его где-нибудь видела, ты в этом раскаешься. Если ты не будешь глуха и нема во всем, что касается моих дел, пока я не позволил тебе говорить и слушать, ты в этом раскаешься. Если ты не исполнишь всего, что я прикажу, ты в этом раскаешься. Теперь слушай. Который час?
   – Минуту назад пробило восемь.
   Он пристально вгляделся в нее и сказал, старательно и раздельно выговаривая слова, будто заучил их наизусть:
   – Я был в дороге день и ночь и очень устал. Я потерял деньги, и от этого мне не легче. Принеси мне ужин в пристройку внизу и приготовь складную кровать. Я буду спать там сегодня, а может быть и завтра; если я просплю весь завтрашний день, тем лучше, мне надо заспать все это, если только я смогу. Старайся, чтобы в доме было тихо, и не буди меня. И не позволяй никому будить меня. Дай мне покой.
   Она ответила, что сделает, как он велит. И это все?
   – Как! Тебе надо везде лезть и обо всем расспрашивать? – злобно отозвался он. – Что еще тебе нужно знать?
   – Я ничего не хочу знать, Джонас, кроме того, что ты говоришь мне сам. Я давно потеряла всякую надежду на откровенность между нами.
   – Еще бы, я думаю! – проворчал он.
   – Но если ты скажешь мне, чего ты хочешь, я все сделаю, чтобы угодить тебе. И я не считаю это заслугой, отец с сестрой мне не друзья, и я очень одинока. Я смирилась и во всем покорна тебе. Ты сказал, что сломаешь мою волю, – и сломал. Не растопчи же моего сердца!
   Говоря это, она отважилась положить руку ему на плечо. Он ей позволил, торжествуя, и вся низкая, презренная, корыстная, жалкая душонка этого человека глядела на нее в эту минуту его злыми глазами.
   Только в эту минуту: ибо, снова вспомнил о чем-то своем, он ворчливо приказал ей слушаться и немедленно исполнить все, что он велел. После того как она ушла, он несколько раз прошелся из угла в угол, все время не разжимая правой руки, словно держа в ней что-то, хотя в ней ничего не было. Наскучив этим, он бросился в кресло и засучил правый рукав, по-видимому размышляя о том, хватит ли в ней силы, и все так же держа ее стиснутой в кулак. Он сидел в кресле, задумавшись и уставясь глазами в землю, когда пришла миссис Гэмп сказать, что маленькая комнатка во флигеле готова. Не будучи вполне уверена в том, как ее примут после вмешательства в ссору, миссис Гэмп решила задобрить своего патрона, проявив трогательное участие к мистеру Чаффи.
   – Как он себя чувствует, сэр? – спросила она.
   – Кто? – отозвался Джонас, воззрившись на нее.
   – Ну, разумеется! – отвечала почтенная матрона, улыбаясь и приседая. – О чем я только думаю? Вас же не было тут, сэр, когда на него нашло. Никогда в жизни не видывала, чтобы на них, бедняжек, так находило, кроме разве одного больного тех же лет, за которым я приглядывала: служил он в таможне, а по фамилии был родной отец миссис Гаррис, и так прекрасно пел, мистер Чезлвит, что вряд ли вам доводилось слышать, а голос – совершенно как губная гармоника на басах; бывало, вшестером его никак не удержат в то время, а пена бьет – просто ужас!
   – Чаффи, да? – равнодушно спросил Джонас, видя, что она подходит к старику и глядит на него. – Гм!
   – Голова у бедняжки такая горячая, утюг нагреть можно. И ничего нет удивительного, разумеется; вспомнить только, что он тут говорил!
   – Говорил? – отозвался Джонас. – Что же он говорил?
   Миссис Гэмп приложила руку к сердцу, чтобы унять волнение, и, закатив глаза, ответила слабым голосом:
   – Самые ужасные веши, мистер Чезлвит, каких я просто не слыхивала! Вот папаша миссис Гаррис, так тот ничего не говорил, когда на него находило, – кто говорит, а кто и нет, – разве когда опомнится, спросит, бывало: «Где же Сара Гэмп?» Ну, право же, сэр, когда мистер Чаффи вдруг спрашивает, «кто лежит мертвый наверху…»
   – Кто лежит мертвый наверху? – повторил Джонас, вскакивая в ужасе.
   Миссис Гэмп кивнула и, сделав вид, будто проглотила что-то, продолжала:
   – Кто лежит мертвый наверху, так он и сказал, прямо как в библии, и где мистер Чезлвит, у которого единственный сын; а потом пошел наверх, заглянул во все кровати, обыскал все комнаты, приходит сюда и шепчет тихонько себе под нос, что дело нечисто и все такое, и до того это меня перевернуло, не стану врать, мистер Чезлвит, что ежели бы не капелька спиртного, а я его и в рот почти не беру, только всегда лучше знать, где оно стоит, на всякий случай, мало ли что может стрястись, ничего на свете нет верного.
   – Да он рехнулся, старый дурак! – воскликнул Джонас, сильно встревожившись.
   – Я тоже так думаю, сэр, – сказала миссис Гэмп, – не стану вас обманывать. По-моему, сэр, за мистером Чаффи надо приглядывать (осмелюсь сказать), а не оставлять на свободе, чтобы он никого не беспокоил и не досаждал вашей милой женушке, как сейчас.
   – Ну, кто его слушает! – возразил Джонас.
   – Все-таки от него беспокойство, сэр, – сказала миссис Гэмп. – Никто его не слушает, а все-таки нехорошо.
   – Ей-богу, ваша правда, – сказал Джонас, глядя с сомнением на предмет их разговора. – Пожалуй, надо бы запереть его.
   Миссис Гэмп улыбнулась, потирая руки, покачала головой и выразительно потянула носом воздух, словно чуя поживу.
   – Не возьметесь ли вы… не возьметесь ли вы ходить за этим слабоумным, в какой-нибудь из свободных комнат наверху? – спросил Джонас.
   – Мы вдвоем с моей приятельницей – одна дежурит, другая свободна – могли бы за ним ходить, мистер Чезлвит, – ответила сиделка. – Берем мы недорого, рады бы дешевле, да никак нельзя, ну да по знакомству можно сделать скидку. Мы с Бетси Приг, сэр, возьмем за мистера Чаффи недорого, – говорила миссис Гэмп, склонив голову набок и разглядывая мистера Чаффи, словно он был тюком товара, из-за которого она торговалась, – а уж ходить будем – останетесь довольны. Бетси Приг сколько выходила полоумных, знает наизусть все их повадки: когда капризничают, самое верное средство посадить их поближе к огню, мигом успокоятся.
   Пока миссис Гэмп рассуждала в этом духе, Джонас опять принялся расхаживать взад и вперед, исподтишка поглядывая на дряхлого конторщика. Вдруг он остановился и сказал:
   – Надо за ним присматривать, конечно, а то он мне наделает бед. Что вы на это скажете?
   – Похоже на то! – отвечала миссис Гэмп. – Сколько было таких случаев в моей практике, сэр, могу вас уверить.
   – Ну, так походите за ним пока, а потом – позвольте! – да, дня через три приводите и ту, другую женщину, тогда посмотрим, может и договоримся. Скажем, вечером, часов в девять или десять. А пока что не спускайте с него глаз да держите язык за зубами. Он совсем из ума выжил, скоро на людей бросаться начнет.
   – Еще бы! – поддакнула миссис Гэмп. – Даже хуже!
   – Так вот, глядите за ним, заботьтесь, чтобы он не натворил чего-нибудь, да помните, что я вам сказал.
   Предоставив миссис Гэмп повторять все, что было ею сказано, и приводить в доказательство своей надежности и памятливости – множество похвал, почерпнутых среди самых замечательных изречений знаменитой миссис Гаррис, он спустился в приготовленную для него комнатку и, стянув с себя верхнее платье и сбросив сапоги, выставил их за дверь, потом запер ее. После этого он позаботился повернуть ключ в замке так, чтобы любопытным неповадно было заглядывать в замочную скважину; приняв эти предосторожности, он уселся ужинать.
   – Ну, мистер Чафф, – проворчал он. – с вами нетрудно будет справиться. Нет никакого смысла останавливаться на полдороге, и пока я еще здесь, я уж позабочусь о вас. Когда меня не будет, можете говорить что хотите. Однако это чертовски странно, – прибавил он, отодвигая нетронутую тарелку и угрюмо шагая из угла в угол, – что именно сейчас его бредни приняли такой оборот.
   Несколько раз пройдясь по комнатке из угла в угол, он сел на другой стул.
   – Я говорю «именно сейчас», а почем я знаю, может быть он и всегда нес такую же чепуху. Старый пес! Заткнуть бы тебе глотку!
   Он опять зашагал по комнате все так же беспокойно и неуверенно, потом сел на кровать, опершись подбородком на руку и глядя на стол. Он глядел на него очень долго, потом, вспомнив про свой ужин, снова пересел на стул возле стола и с жадностью набросился на еду, но не как голодный, а словно решив, что так нужно. Он и пил основательно, но вдруг, остановившись на половине глотка, то вскакивал и принимался ходить, то пересаживался на другое место и опять вскакивал и принимался ходить, то снова подбегал к столу и набрасывался на еду с жадностью.
   Уже темнело. По мере того как ложилась вечерняя мгла, сгущаясь в ночь, другая тень, таившаяся в нем самом, надвигалась на его лицо и изменяла его – не сразу, но медленно-медленно; оно становилось все темней и темней, все резче и резче; тень омрачала его все больше и больше, пока не сгустилась черная тьма и в нем и вокруг него.
   Комната, в которой он заперся, была на первом этаже, с задней стороны дома. Она освещалась грязным люком, и дверь в стене вела в крытый переход, или тупик, где после пяти или шести часов вечера было мало прохожих, да и в другое время им редко пользовались. Этот тупик выходил на соседнюю улицу.
   Участок, на котором стояла пристройка, был прежде двором, а после его застроили и помещение отвели под контору. Но надобность в ней миновала по смерти человека, который ее построил; и помимо того, что она служила изредка вместо спальни для гостей и что старый конторщик занимал ее когда-то (но это было много лет назад), как присвоенный ему апартамент. Энтони Чезлвит и сын мало ею пользовались. Это была грязная, вся в пятнах и подтеках развалина, похожая на погреб; по ней проходили водопроводные трубы, которые по ночам, в самое неожиданное время, вдруг начинали всхлипывать и хрипеть, словно захлебываясь.
   Дверь, ведущая в темный тупик, очень давно не отпиралась, но ключ всегда висел на месте, висел он там и сейчас. Джонас так и полагал, что он заржавел, и потому принес в кармане пузырек с маслом и перо, которым старательно смазал ключ и замок. Он был все время без сюртука и в одних носках. Он тихонько забрался в постель и, ворочаясь с боку на бок, смял белье и подушку. В его беспокойном состоянии сделать это было нетрудно.
   Поднявшись с постели, он достал из чемодана, который сразу же по возвращении велел принести сюда, пару грубых башмаков и надел их на ноги; сверху натянул кожаные гамаши с ремешками, какие носят в деревне. Он застегивал их не торопясь. Наконец вынул простую бумажную блузу из темной грубой ткани, которую надел прямо на белье, а также поярковую шляпу – свою он нарочно оставил наверху. Потом сел у дверей, с ключом в руках, и стал ждать.
   Света он не зажигал. Время тянулось долго и тоскливо до ужаса. На соседней колокольне упражнялись в своем искусстве звонари, и колокола дребезжали, раздражая его до сумасшествия. Черт бы побрал эти горластые колокола! Они как будто знают, что он сидит у дверей и слушает, и своим многоголосым звоном оповещают о том весь город! Неужто они никогда не уймутся?
   Они умолкли наконец, и наступившая тишина была такой неожиданной и пугающей, что казалась прелюдией к какому-то страшному шуму. Шаги во дворе! Двое прохожих. Он отступил от двери на цыпочках, словно они могли его видеть сквозь деревянную панель.
   Они прошли мимо, разговаривая (он слышал все от слова до слова) о скелете, который вырыли вчера на каких-то земляных работах поблизости и который был, как полагали, скелетом убитого. «Так что убийство, как видите, не всегда раскрывается», – сказал один другому, когда они заворачивали за угол.
   Т-с-с!
   Он вставил ключ в замок и повернул его. Дверь поддалась не сразу, но потом все же открылась, и к ощущению жара и сухости во рту примешался вкус ржавчины, пыли, земли и гниющего дерева. Он выглянул за дверь, вышел и запер ее за собой.
   Путь был свободен и все спокойно, когда он крадучись вышел из дому.

Глава XLVII

   Конец предприятия мистера, Джонаса и его друга.
 
   Неужели люди, шагавшие по темным улицам, не вздрагивали безотчетно, когда он неслышно приближался к ним сзади? Когда он крался мимо, неужели ни один спящий ребенок не чувствовал смутно, что тень злодея, падая на его кроватку, тревожит его невинный сон? Неужели не выла собака и не рвалась, гремя цепью, растерзать его? И не скреблась крыса, почуяв задуманное им и силясь прогрызть себе ход туда, где она могла бы жадно пожирать приготовленное ей пиршество? А сам он разве не оглядывался через плечо, желая увериться, не оставляют ли следов на пыльной мостовой его торопливые шаги и нет ли на ней уже сейчас мокрых и вязких пятен той красной жижи, которой были обагрены босые ноги Каина[131]?
   Он направлялся к большой дороге, идущей на запад, и скоро достиг ее, проехав часть пути; затем высадился и опять пошел пешком. Значительное расстояние он ехал на империале дилижанса, который нагнал его по дороге; когда дилижанс свернул в сторону, он заплатил кучеру обратной почтовой кареты, чтобы тот подвез его; потом свернул в поле и пустился наперерез, сократив расстояние мили на две, прежде чем опять выйти на дорогу. Наконец, как и было им задумано, он нагнал тяжелый, медленно тащившийся ночной дилижанс, который останавливался везде где только можно и теперь стоял перед харчевней, покуда возница и кондуктор там закусывали.
   Он сторговал себе наружное место и занял его. И не сходил до тех пор, пока не очутился в нескольких милях от цели своего путешествия.
   Всю ночь! Обыкновенно думают, будто природа спит по ночам. И напрасно думают, ибо кому же лучше знать, как не ему?
   Рыбы дремали, быть может, в холодных, прозрачных, сверкающих ручьях и речках, птицы притихли на ветвях деревьев, стада успокоились на пастбищах и в хлевах, уснули и люди. Но что из того, если мрачная ночь была на страже, если она не смыкала глаз, если тьма подстерегала его так же, как и свет! Величественные деревья, луна и сияющие звезды, тихо веющий ветер, осененная тенью тропинка, широкие, светлые поля – все они были на страже! Не было ни одной травинки, ни одного колоса, которые не следили бы за ним, и казалось, чем тише они стояли, тем зорче и пристальнее они наблюдали за ним.
   И все же он уснул. Проезжая мимо этих божьих стражей, он спал; он так и не изменил своего намерения. Стоило ему забыться тревожным сном, как воспоминание о нем возвращало его к действительности. Но совесть не проснулась в нем и не заставила бросить задуманное.
   Ему приснилось, будто он лежит спокойно в своей кровати и думает о лунной ночи и о шуме колес, как вдруг старый конторщик просунул голову в дверь и кивнул ему. Повинуясь этому знаку, он немедленно вскочил – уже одетый в то самое платье, которое было на нем, – и вошел за стариком в какой-то чужой город, где названия улиц были написаны на стенах незнакомыми ему буквами; но это его не удивило и не встревожило, ибо он припомнил во сне, что бывал здесь и раньше. Хотя улицы круто поднимались в гору и, чтобы попасть с одной на другую, надо было спускаться с большой высоты по слишком коротким лестницам и по канатам, которые были протянуты к гулким колоколам и раскачивались и дрожали, когда за них цеплялись, однако после первого невольного трепета опасность перестала страшить его, его беспокоила лишь одежда, совсем не подходившая для празднества, которое должно было скоро начаться и в котором он принимал участие. Народ уже начал заполнять улицы, множество людей стекалось отовсюду, рассыпая цветы и давая дорогу всадникам на белых конях, как вдруг из толпы вырвался кто-то страшный, крича, что настал конец света. Крик разнесся повсюду, все стремглав бросились на Страшный суд, и началась такая давка, что Джонас со своим спутником (который постоянно менялся и даже две минуты сряду не бывал одним человеком, хотя он и не замечал, как уходит один и приходит другой) спрятался под воротами, со страхом наблюдая за толпой, где было много знакомых ему лиц и много таких, которых он не знал, но во сне думал, что знает; и вдруг над толпой, пробившись с трудом, поднялась голова – безжизненная и бледная, но все та же какой он ее знал, – и упрекнула его в том, что по его вине настал этот грозный день. Они бросились друг на друга. Силясь высвободить руку, в которой он держал дубину, и нанести удар, который так часто представлялся ему в мыслях, он проснулся, чтобы увидеть восход солнца и вспомнить о своем замысле наяву.
   Солнцу он обрадовался. И шум, и движение, и встрепенувшийся мир – все это отвлекало внимание днем. Недреманного ока ночи – бодрствующей, бдительной, молчаливой и зоркой ночи, у которой столько досуга подслушивать его преступные мысли, – он страшился больше всего. Ночью ничто не слепит глаз. Даже ореол славы меркнет ночью на усеянном телами ноле битвы. Каким же покажется тогда кровный родич сланы – незаконнорожденное убийство?
   Да! Теперь он шел прямо к цели и не прятался сам от себя. Убийство! Он приехал для того, чтобы совершить убийство.
   – Дайте мне сойти здесь, – сказал он.
   – Не доезжая до города? – заметил кучер.
   – Я могу сойти, где мне угодно, надеюсь?
   – Вы сели, где вам было угодно, и можете сойти, когда угодно. Мы без вас не умрем с горя, не умерли бы, если б и сроду вас не видали. Слезайте поживей – вот и все.
   Кондуктор тоже сошел и дожидался на дороге, чтобы получить с него за проезд. В своем недоверии и подозрительности ко всему окружающему Джонас подумал, что кондуктор смотрит на него не просто, а с любопытством.
   – Чем это я вам понравился? – спросил он.
   – Вот то-то, что ничем, – ответил кондуктор. – Если хотите знать свою судьбу, я вам погадаю: вы не утонете. Утешайтесь этим.
   Не успел он ответить или хотя бы отвернуться, кик кучер велел ему убираться ко всем чертям и положил конец разговорам, стегнув его бичом на прощанье. В ту же минуту кондуктор вскочил на подножку, и они укатили с громким хохотом, оставив его посреди дороги грозить им вслед кулаком. Одумавшись, он был скорее доволен тем, что его приняли за неотесанного деревенского мужлана, и даже поздравлял себя, увидев в этом доказательство того, как удачно он переоделся.
   Зайдя в рощицу при дороге – не в том месте, а двумя-тремя милями дальше, – он выломал себе толстую, крепкую, сучковатую дубину и, сидя под стогом, коротал время, строгая ее, очищая от коры, подравнивая ножом макушку.
   День проходил. Утро, полдень, вечер. Закат.
   В эту ясную и мирную пору из города по уединенной дороге выехали в двуколке двое людей. Это был тот самый день, когда мистер Пексниф собирался пообедать с Монтегю. Он сдержал слово и теперь возвращался домой.
   Гость провожал его, рассчитывая вернуться удобной дорогой через поля, которую мистер Пексниф вызвался ему показать. Джонасу был известен этот план. Он торчал во дворе гостиницы, пока они обедали, и слышал, как они давали распоряжения.
   Оба седока разговаривали громко и весело, и их было слышно довольно далеко, несмотря на стук колес и топот копыт. Двуколка с шумом подъехала туда, где от каменной ограды начиналась тропа и где им надлежало расстаться. Здесь они остановились.
   – Увы, вот оно, это место, к сожалению, – произнес мистер Пексниф, – слишком, слишком скоро, дорогой мой. Так держитесь тропинки, а когда дойдете до опушки, ступайте прямо через лесок. Тропинка там становится уже, но пропустить ее невозможно. Когда мы с вами опять увидимся? Надеюсь, скоро?
   – Надеюсь, что да, – ответил Монтегю.
   – Всего хорошего!
   – Всего хорошего. И приятной поездки!
   Пока мистер Пексниф еще не скрылся из виду и то и дело оборачивался, чтобы помахать ему шляпой, Монтегю стоял посреди дороги, улыбаясь и делая ручкой. Но как только его новый компаньон исчез за поворотом и это притворство стало уже не нужно, он сел на каменную ступеньку с таким изменившимся лицом, словно вдруг постарел лет на десять.
   Он раскраснелся от вина, но был невесел. Его план удался, но незаметно было, чтобы он торжествовал. Быть может, его утомила необходимость выдерживать трудную роль перед своим собеседником; возможно, что вечер нашептывал что-то его совести; а возможно (и так оно и было), что пелена мрака окутывала его, угашая все мысли, кроме смутного предчувствия и предвидения неизбежной развязки.
   Если существуют жидкости, – а мы знаем, что они есть, – которые перед ветром, дождем или морозом сжимаются и уходят в стеклянные артерии, то отчего же более сложному раствору крови не чуять, в силу присущих ей свойств, что уже подняты руки, для того чтобы расточить и пролить ее, и не холодеть, замедляя свой бег в жилах, как холодела его кровь в этот час?
   Она так похолодела, хотя воздух был теплый, и так замедлила свой бег, что он поднялся на ноги, весь дрожа, н поспешно зашагал снова. И сразу же остановился, не зная, идти ли ему по уединенной и безлюдной тропинке, или вернуться на дорогу.
   Он выбрал тропинку.
   Сияние уходящего солнца било ему в лицо. Хоры птиц звучали у него в ушах. Душистые лесные цветы пестрели вокруг. Соломенные кровли бедных домиков виднелись вдали, и ветхая серая колокольня, осененная крестом, вставала между ним и надвигающимся мраком.
   Он никогда не понимал урока, заключавшегося во всем этом; он всегда равнодушно отворачивался и насмехался над этим; но, прежде чем спуститься в низину, он еще раз с грустью взглянул на вечернее небо. Потом стал спускаться все ниже, и ниже, и ниже в долину.
   Она привела его к лесу – частому, густому, тенистому лесу, по которому шла, извиваясь, тропа, превращаясь постепенно в еле заметную тропинку. Он остановился на опушке, прежде чем войти, потому что тишина этого леса пугала его.
   Последние лучи солнца освещали его искоса, ложась золотой дорожкой среди стволов и ветвей, и начинали гаснуть у него на глазах, послушно уступая место подползавшим сумеркам. Было до такой степени тихо, что мягкий, скрадывавший звуки мох на стволах старых деревьев, казалось, вырастал из этой тишины и был ее порождением. Те деревья, которые в зимнее время поддались ветрам и пошатнулись, но не упали на землю, а прислонились к другим, лежали сухие и голые в их густолиственных объятиях, словно не желая нарушать общий покой шумом своего падения. Молчаливые прогалины уходили в чащу леса, в его самую потаенную глубь, вначале похожие то на придел храма, то на монастырь, то на руины, лишенные кровли, – дальше они терялись в полной шорохов и мрака таинственной глуши, где искалеченные пни, кривые сучья, оплетенные плющом стволы, дрожащая листва и лишенные коры старые деревья, вытянувшиеся на земле во весь рост, перемешались в живописном беспорядке.