Страница:
В мае месяце 1786 года в толпе нищих на ступеньках портала собора Апостола Павла, на улице Сент-Антуан стоял в ожидании какой-то мужчина. Он был взволнован, он тяжело дышал; не в силах отвести глаза, он смотрел в сторону Бастилии.
К нему подошел мужчина с длинной бородой — то был один из немецких слуг Калиостро, тот самый, которому Бальзамо предназначил роль камергера на своих таинственных приемах в старинном доме на улице Сен-Клод.
Этот человек прекратил нетерпеливые порывы Босира.
— Господин Босир!.. — шепотом сказал он. — Мой хозяин обещал вам разные новости — я вам их сообщу.
— Сообщите! Сообщите, мой друг!
— Тише!.. Мать и ребенок чувствуют себя хорошо.
— О-о! — вскричал возликовавший Босир. — Она родила! Она спасена!
— Да, сударь, только давайте отойдем в сторонку, прошу вас!
— Девочка?
— Нет, сударь, мальчик… Сюда приедут бастильский хирург и госпожа Шопен, акушерка, которые принимали роды у мадмуазель Оливы.
— Они приедут сюда? Зачем?
— Затем, чтобы окрестить ребенка.
— Я вот-вот увижу моего ребенка! — подскакивая, словно по его телу пробегала судорога, возопил Босир. — Вы говорите, что я вот-вот увижу сына Оливы? Здесь, сейчас?
Босир принужден был прислониться к колонне, чтобы не зашататься при виде того, как выходят из фиакра бастильские акушерка, хирург и тюремщик, исполнявшие обязанности свидетелей в этом обряде.
Маленький кортеж вошел в церковь, а вслед за ним, вместе со священником и любопытными верующими, вошел и Босир, устремившийся к самому лучшему месту в ризнице, где должно было совершиться таинство крещения.
Священник, узнавший акушерку и хирурга, которые уже не раз прибегали к его содействию в подобных обстоятельствах, дружески кивнул им, сопровождая кивок улыбкой.
Босир кивнул и улыбнулся вместе со священником. Дверь ризницы затворилась, и священник, взяв перо, принялся записывать в церковной книге сакраментальные фразы, составляющие акт регистрации. Он спросил фамилию и имя ребенка.
— Это мальчик, — отвечал хирург, — вот все, что мне известно.
За этими словами последовали взрывы хохота, показавшиеся Босиру не слишком почтительными.
— У него все же будет какое-нибудь имя; пусть это будет имя святого,
— прибавил священник.
— Да, девушка хотела, чтобы его назвали Туссеном.
— Все они Туссены, — отвечал священник, посмеявшись над игрой слов note 49, которая наполнила ризницу новым раскатом смеха.
Босир начинал терять терпение, но мудрое влияние немца утихомирило его. Он сдержался.
— Что ж, — заговорил священник, — получив такое имя, получив в покровители всех святых, можно обойтись и без отца. Запишем: «Сегодня нам принесли ребенка мужеска пола, родившегося вчера, в Бастилии, сына Николь-Оливы Леге и... неизвестного отца».
Босир в бешенстве подскочил к священнику и схватил его за запястье.
— У Туссена есть отец, как есть и мать! — воскликнул он. — У него есть любящий отец, который ни за что не откажется от своей крови! Запишите, пожалуйста, что Туссен, родившийся вчера от девицы Николь-Оливы Леге, является сыном Жана-Батиста Туссена де Босира, здесь присутствующего!
Пусть судит читатель, как были ошеломлены священник, крестный отец и крестная мать! Священник уронил перо, акушерка чуть не уронила ребенка.
Босир подхватил ребенка на руки и, покрывая его жаркими поцелуями, уронил на лобик бедного малыша первую каплю крещенской воды, самую священную в мире после крещенской воды, исходящей от Бога, — крещенскую воду отцовских слез.
Присутствующие, несмотря на то, что они привыкли к драматическим сценам, несмотря на скептицизм, свойственный вольтерьянцам той эпохи, были растроганы. Только священник сохранил хладнокровие и усомнился в этом отцовстве; быть может, его раздосадовало то обстоятельство, что пришлось начать запись сначала.
Но Босир догадался, в чем тут загвоздка; он положил на купель три золотых луидора, и они надежнее, нежели его слезы, утвердили его в правах отцовства и ясно показали, что он не лгал.
Священник кивнул и зачеркнул две фразы, которые он только что, посмеиваясь, написал в своей книге регистрации.
— Только вот что, сударь, — сказал он, — поскольку заявление господина хирурга Бастилии и госпожи Шопен было совершенно категорическим, соблаговолите собственноручно написать и заверить ваше заявление, что вы — отец этого ребенка.
— Я! — вскричал счастливый Босир. — Да я готов написать это своей кровью!
И тут он в порыве восторга схватил перо.
— Вы рискуете, — сказал ему тюремщик Гюйон, — я думаю, что вас ищут.
— Не я буду тем человеком, который его выдаст, — сказал хирург.
— И не я, — сказала акушерка.
Босир написал свое заявление в великолепных выражениях, но несколько многословно, — такими бывают описания любых подвигов, коими гордится автор.
Он перечитал заявление, расставил знаки препинания, подписал его и дал подписаться четверым присутствующим.
Затем Босир, подумав, что не следует искушать ни Бога, ни полицию, направился в убежище, известное лишь ему, Калиостро и де Крону.
Другими словами, де Крон тоже сдержал слово, которое он дал Калиостро, и не стал тревожить Босира.
Глава 37. СКАМЬЯ ПОДСУДИМЫХ
Глава 38. ОБ ОДНОЙ РЕШЕТКЕ И ОБ ОДНОМ АББАТЕ
Глава 39. ПРИГОВОР
Глава 40. ИСПОЛНЕНИЕ ПРИГОВОРА
К нему подошел мужчина с длинной бородой — то был один из немецких слуг Калиостро, тот самый, которому Бальзамо предназначил роль камергера на своих таинственных приемах в старинном доме на улице Сен-Клод.
Этот человек прекратил нетерпеливые порывы Босира.
— Господин Босир!.. — шепотом сказал он. — Мой хозяин обещал вам разные новости — я вам их сообщу.
— Сообщите! Сообщите, мой друг!
— Тише!.. Мать и ребенок чувствуют себя хорошо.
— О-о! — вскричал возликовавший Босир. — Она родила! Она спасена!
— Да, сударь, только давайте отойдем в сторонку, прошу вас!
— Девочка?
— Нет, сударь, мальчик… Сюда приедут бастильский хирург и госпожа Шопен, акушерка, которые принимали роды у мадмуазель Оливы.
— Они приедут сюда? Зачем?
— Затем, чтобы окрестить ребенка.
— Я вот-вот увижу моего ребенка! — подскакивая, словно по его телу пробегала судорога, возопил Босир. — Вы говорите, что я вот-вот увижу сына Оливы? Здесь, сейчас?
Босир принужден был прислониться к колонне, чтобы не зашататься при виде того, как выходят из фиакра бастильские акушерка, хирург и тюремщик, исполнявшие обязанности свидетелей в этом обряде.
Маленький кортеж вошел в церковь, а вслед за ним, вместе со священником и любопытными верующими, вошел и Босир, устремившийся к самому лучшему месту в ризнице, где должно было совершиться таинство крещения.
Священник, узнавший акушерку и хирурга, которые уже не раз прибегали к его содействию в подобных обстоятельствах, дружески кивнул им, сопровождая кивок улыбкой.
Босир кивнул и улыбнулся вместе со священником. Дверь ризницы затворилась, и священник, взяв перо, принялся записывать в церковной книге сакраментальные фразы, составляющие акт регистрации. Он спросил фамилию и имя ребенка.
— Это мальчик, — отвечал хирург, — вот все, что мне известно.
За этими словами последовали взрывы хохота, показавшиеся Босиру не слишком почтительными.
— У него все же будет какое-нибудь имя; пусть это будет имя святого,
— прибавил священник.
— Да, девушка хотела, чтобы его назвали Туссеном.
— Все они Туссены, — отвечал священник, посмеявшись над игрой слов note 49, которая наполнила ризницу новым раскатом смеха.
Босир начинал терять терпение, но мудрое влияние немца утихомирило его. Он сдержался.
— Что ж, — заговорил священник, — получив такое имя, получив в покровители всех святых, можно обойтись и без отца. Запишем: «Сегодня нам принесли ребенка мужеска пола, родившегося вчера, в Бастилии, сына Николь-Оливы Леге и... неизвестного отца».
Босир в бешенстве подскочил к священнику и схватил его за запястье.
— У Туссена есть отец, как есть и мать! — воскликнул он. — У него есть любящий отец, который ни за что не откажется от своей крови! Запишите, пожалуйста, что Туссен, родившийся вчера от девицы Николь-Оливы Леге, является сыном Жана-Батиста Туссена де Босира, здесь присутствующего!
Пусть судит читатель, как были ошеломлены священник, крестный отец и крестная мать! Священник уронил перо, акушерка чуть не уронила ребенка.
Босир подхватил ребенка на руки и, покрывая его жаркими поцелуями, уронил на лобик бедного малыша первую каплю крещенской воды, самую священную в мире после крещенской воды, исходящей от Бога, — крещенскую воду отцовских слез.
Присутствующие, несмотря на то, что они привыкли к драматическим сценам, несмотря на скептицизм, свойственный вольтерьянцам той эпохи, были растроганы. Только священник сохранил хладнокровие и усомнился в этом отцовстве; быть может, его раздосадовало то обстоятельство, что пришлось начать запись сначала.
Но Босир догадался, в чем тут загвоздка; он положил на купель три золотых луидора, и они надежнее, нежели его слезы, утвердили его в правах отцовства и ясно показали, что он не лгал.
Священник кивнул и зачеркнул две фразы, которые он только что, посмеиваясь, написал в своей книге регистрации.
— Только вот что, сударь, — сказал он, — поскольку заявление господина хирурга Бастилии и госпожи Шопен было совершенно категорическим, соблаговолите собственноручно написать и заверить ваше заявление, что вы — отец этого ребенка.
— Я! — вскричал счастливый Босир. — Да я готов написать это своей кровью!
И тут он в порыве восторга схватил перо.
— Вы рискуете, — сказал ему тюремщик Гюйон, — я думаю, что вас ищут.
— Не я буду тем человеком, который его выдаст, — сказал хирург.
— И не я, — сказала акушерка.
Босир написал свое заявление в великолепных выражениях, но несколько многословно, — такими бывают описания любых подвигов, коими гордится автор.
Он перечитал заявление, расставил знаки препинания, подписал его и дал подписаться четверым присутствующим.
Затем Босир, подумав, что не следует искушать ни Бога, ни полицию, направился в убежище, известное лишь ему, Калиостро и де Крону.
Другими словами, де Крон тоже сдержал слово, которое он дал Калиостро, и не стал тревожить Босира.
Глава 37. СКАМЬЯ ПОДСУДИМЫХ
Наконец, после продолжительных дебатов, наступил день, когда, по заключениям верховного прокурора, суд парламента должен был вынести приговор.
Обвиняемых, кроме де Роана, перевели в Консьержери note 50, чтобы они были ближе к залу судебных заседаний, открывавшемуся ежедневно в семь утра.
В присутствии судей под председательством председателя суда д'Алигра обвиняемые продолжали держаться так же, как они держались во время следствия.
Тут были:
Олива, искренняя и застенчивая; Калиостро, спокойный, величавый, порой напускавший на себя таинственность; Вилет, плачущий, пристыженный и подлый; Жанна с горящими глазами, наглая, постоянно угрожающая и ядовитая; Кардинал, чистосердечный, задумчивый, безучастный. Жанна быстро переняла обычаи Консьержери и быстро, благодаря своей медоточивой ласковости и своим маленьким секретам, снискала расположение привратницы Дворца, ее мужа и ее сына.
Дебаты не сообщили Франции ничего нового. Это было все то же ожерелье, дерзко похищенное либо той, либо другой особой, которых обвиняли и которые обвиняли друг друга.
Решить, кто из двух был похитителем, — в этом заключается вся суть процесса.
Взял слово верховный прокурор.
Это был голос двора. Прокурор говорил от имени оскорбленного королевского достоинства, он защищал великий принцип неприкосновенности королей.
Верховный прокурор вмешался в процесс ради некоторых обвиняемых. На этом процессе он вступил в рукопашный бой по делу кардинала. Он не мог допустить, чтобы в истории с ожерельем королева взяла на себя хотя бы одну-единственную вину. Но если она была невиновна, вся вина падала на голову кардинала.
Требования его были непреклонны:
Вилета приговорить к галерам; Жанну де ла Мотт приговорить к клеймению, кнуту и пожизненному заключению в богадельне; Калиостро признать непричастным к делу; Разбирательство дела Оливы, безусловно, отсрочить; Кардинала принудить к признанию в оскорбительной дерзости по отношению к королевскому величеству, к признанию, следствием которого будет запрещение появляться в присутствии короля и королевы и лишение всех должностей и званий.
Обвинительная речь прокурора поразила парламент своей решительностью, а обвиняемых наполнила ужасом. Королевская воля выразилась в ней с такой силой, что если бы дело происходило четверть века назад, то даже и тогда, когда парламенты только начинали сбрасывать иго и отстаивать свои прерогативы, выводы королевского прокурора превысили бы усердие и уважение судей к еще чтимому принципу непогрешимости трона.
Но четырнадцать членов совета только в целом присоединились к мнению прокурора, разногласия же возникли на совещании.
Судьи приступили к последнему допросу — формальности, почти бесполезной с подобными обвиняемыми, ибо этот допрос ставил своей целью получить признания до вынесения приговора, а ни мира, ни перемирия не приходилось требовать от ожесточенных противников, которые так долго боролись. Это было скорее требуемое ими их собственное оправдание, нежели осуждение участников дела.
По обычаю, заключенный представал перед судьями, сидя на низком деревянном сиденье, сиденье убогом, постыдном, позорном, обесчещенном тем, что его касались обвиняемые, переходившие с этого сиденья на эшафот.
На этой скамье сидел подделыватель Вилет. Он со слезами просил прощения.
Вслед за ним у входа в зал появилась графиня де ла Мотт, сопровождаемая секретарем суда Фремином.
Сторож поспешно подвел ее к скамье подсудимых, расположенной в центре полукруга и напоминающей тот зловещий обрубок, который называется плахой, если он стоит не в аудиенц-зале, а устанавливается на эшафоте.
При виде этого бесчестящего ее сиденья, которое предназначалось ей, ей, гордившейся тем, что она носит имя Валуа и держит в руках судьбу королевы Французской, Жанна де ла Мотт побледнела и гневным взглядом окинула залу.
Жанна начала с торжественного заявления, что не желает компрометировать королеву; она прибавила, что никто не может лучше осветить это дело, нежели кардинал — Попросите его, — сказала она, — предъявить эти письма или их копии, прочтите их — и вы будете удовлетворены. Я не берусь утверждать, являются ли они письмами кардинала к королеве или королевы к кардиналу; я нахожу, что одни чересчур интимны и чересчур вольны для писем государыни к подданному, а другие чересчур непочтительны для писем, написанных подданным и адресованных королеве.
Глубокая, страшная тишина, встретившая это наступление, должна была доказать Жанне, что она не внушила ничего, кроме ужаса, своим врагам, ничего, кроме страха, своим сторонникам и ничего, кроме недоверия, своим беспристрастным судьям. Она встала со скамьи подсудимых с единственной надеждой, что на эту скамью сядет не только она, но и кардинал. Эта месть ее, если можно так выразиться, удовлетворяла. Что же сделалось с ней, когда, обернувшись, чтобы в последний раз взглянуть на это сиденье позора, на которое она принудила сесть вслед за собой члена фамилии Роанов, она больше не увидела скамьи подсудимых, которая по приказанию двора и стараниями тюремщиков уже исчезла и была заменена креслом?
Начались ее муки. Кардинал медленно прошел вперед. Он только что вышел из кареты; главные ворота были открыты ради него.
Кардиналу указали на кресло.
Он говорил медленно, он скорее извинялся, чем доказывал, скорее умолял, чем рассуждал, и внезапно умолк, и этот паралич духа и мужества у человека красноречивого, искусного оратора произвел действие более могущественное, нежели все защитительные речи и все аргументы.
Вслед за ним появилась Олива; несчастная девушка снова села на скамью подсудимых. Многие из присутствующих вздрогнули при виде этого ожившего изображения королевы на позорном сиденье, на котором они только что видели Жанну де ла Мотт.
Но все говорили, что бедняжка Олива явилась сейчас в канцелярию суда, покинув своего ребенка, которого она кормила, и, когда дверь открылась, крики новорожденного сына де Босира прозвучали защитительной речью в пользу матери.
После Оливы появился Калиостро, наименее виновный из всех. Ему не приказали сесть, хотя рядом со скамьей подсудимых стояло кресло.
Суд опасался защитительной речи Калиостро. Видимость допроса, прерванного возгласом председательствующего: «Хорошо!» — удовлетворяла требованиям формальности.
Суд объявил, что прения закончены и начинается совещание. Толпа медленно растеклась по улицам и набережным, намереваясь вернуться ночью, чтобы услышать приговор, который, как говорили, не замедлят вынести.
Обвиняемых, кроме де Роана, перевели в Консьержери note 50, чтобы они были ближе к залу судебных заседаний, открывавшемуся ежедневно в семь утра.
В присутствии судей под председательством председателя суда д'Алигра обвиняемые продолжали держаться так же, как они держались во время следствия.
Тут были:
Олива, искренняя и застенчивая; Калиостро, спокойный, величавый, порой напускавший на себя таинственность; Вилет, плачущий, пристыженный и подлый; Жанна с горящими глазами, наглая, постоянно угрожающая и ядовитая; Кардинал, чистосердечный, задумчивый, безучастный. Жанна быстро переняла обычаи Консьержери и быстро, благодаря своей медоточивой ласковости и своим маленьким секретам, снискала расположение привратницы Дворца, ее мужа и ее сына.
Дебаты не сообщили Франции ничего нового. Это было все то же ожерелье, дерзко похищенное либо той, либо другой особой, которых обвиняли и которые обвиняли друг друга.
Решить, кто из двух был похитителем, — в этом заключается вся суть процесса.
Взял слово верховный прокурор.
Это был голос двора. Прокурор говорил от имени оскорбленного королевского достоинства, он защищал великий принцип неприкосновенности королей.
Верховный прокурор вмешался в процесс ради некоторых обвиняемых. На этом процессе он вступил в рукопашный бой по делу кардинала. Он не мог допустить, чтобы в истории с ожерельем королева взяла на себя хотя бы одну-единственную вину. Но если она была невиновна, вся вина падала на голову кардинала.
Требования его были непреклонны:
Вилета приговорить к галерам; Жанну де ла Мотт приговорить к клеймению, кнуту и пожизненному заключению в богадельне; Калиостро признать непричастным к делу; Разбирательство дела Оливы, безусловно, отсрочить; Кардинала принудить к признанию в оскорбительной дерзости по отношению к королевскому величеству, к признанию, следствием которого будет запрещение появляться в присутствии короля и королевы и лишение всех должностей и званий.
Обвинительная речь прокурора поразила парламент своей решительностью, а обвиняемых наполнила ужасом. Королевская воля выразилась в ней с такой силой, что если бы дело происходило четверть века назад, то даже и тогда, когда парламенты только начинали сбрасывать иго и отстаивать свои прерогативы, выводы королевского прокурора превысили бы усердие и уважение судей к еще чтимому принципу непогрешимости трона.
Но четырнадцать членов совета только в целом присоединились к мнению прокурора, разногласия же возникли на совещании.
Судьи приступили к последнему допросу — формальности, почти бесполезной с подобными обвиняемыми, ибо этот допрос ставил своей целью получить признания до вынесения приговора, а ни мира, ни перемирия не приходилось требовать от ожесточенных противников, которые так долго боролись. Это было скорее требуемое ими их собственное оправдание, нежели осуждение участников дела.
По обычаю, заключенный представал перед судьями, сидя на низком деревянном сиденье, сиденье убогом, постыдном, позорном, обесчещенном тем, что его касались обвиняемые, переходившие с этого сиденья на эшафот.
На этой скамье сидел подделыватель Вилет. Он со слезами просил прощения.
Вслед за ним у входа в зал появилась графиня де ла Мотт, сопровождаемая секретарем суда Фремином.
Сторож поспешно подвел ее к скамье подсудимых, расположенной в центре полукруга и напоминающей тот зловещий обрубок, который называется плахой, если он стоит не в аудиенц-зале, а устанавливается на эшафоте.
При виде этого бесчестящего ее сиденья, которое предназначалось ей, ей, гордившейся тем, что она носит имя Валуа и держит в руках судьбу королевы Французской, Жанна де ла Мотт побледнела и гневным взглядом окинула залу.
Жанна начала с торжественного заявления, что не желает компрометировать королеву; она прибавила, что никто не может лучше осветить это дело, нежели кардинал — Попросите его, — сказала она, — предъявить эти письма или их копии, прочтите их — и вы будете удовлетворены. Я не берусь утверждать, являются ли они письмами кардинала к королеве или королевы к кардиналу; я нахожу, что одни чересчур интимны и чересчур вольны для писем государыни к подданному, а другие чересчур непочтительны для писем, написанных подданным и адресованных королеве.
Глубокая, страшная тишина, встретившая это наступление, должна была доказать Жанне, что она не внушила ничего, кроме ужаса, своим врагам, ничего, кроме страха, своим сторонникам и ничего, кроме недоверия, своим беспристрастным судьям. Она встала со скамьи подсудимых с единственной надеждой, что на эту скамью сядет не только она, но и кардинал. Эта месть ее, если можно так выразиться, удовлетворяла. Что же сделалось с ней, когда, обернувшись, чтобы в последний раз взглянуть на это сиденье позора, на которое она принудила сесть вслед за собой члена фамилии Роанов, она больше не увидела скамьи подсудимых, которая по приказанию двора и стараниями тюремщиков уже исчезла и была заменена креслом?
Начались ее муки. Кардинал медленно прошел вперед. Он только что вышел из кареты; главные ворота были открыты ради него.
Кардиналу указали на кресло.
Он говорил медленно, он скорее извинялся, чем доказывал, скорее умолял, чем рассуждал, и внезапно умолк, и этот паралич духа и мужества у человека красноречивого, искусного оратора произвел действие более могущественное, нежели все защитительные речи и все аргументы.
Вслед за ним появилась Олива; несчастная девушка снова села на скамью подсудимых. Многие из присутствующих вздрогнули при виде этого ожившего изображения королевы на позорном сиденье, на котором они только что видели Жанну де ла Мотт.
Но все говорили, что бедняжка Олива явилась сейчас в канцелярию суда, покинув своего ребенка, которого она кормила, и, когда дверь открылась, крики новорожденного сына де Босира прозвучали защитительной речью в пользу матери.
После Оливы появился Калиостро, наименее виновный из всех. Ему не приказали сесть, хотя рядом со скамьей подсудимых стояло кресло.
Суд опасался защитительной речи Калиостро. Видимость допроса, прерванного возгласом председательствующего: «Хорошо!» — удовлетворяла требованиям формальности.
Суд объявил, что прения закончены и начинается совещание. Толпа медленно растеклась по улицам и набережным, намереваясь вернуться ночью, чтобы услышать приговор, который, как говорили, не замедлят вынести.
Глава 38. ОБ ОДНОЙ РЕШЕТКЕ И ОБ ОДНОМ АББАТЕ
После того, как завершились прения, после того, как кончился допрос и утихло возбуждение на скамье подсудимых, всех узников поместили на эту ночь в Консьержери.
Толпа, как мы уже сказали, к вечеру возвратилась, чтобы молчаливыми, хотя и оживленными, группами разместиться на площади перед Дворцом и получить известие о приговоре, как только он будет объявлен.
А в это время Жанна, которой дала приют в своей комнате привратница г-жа Юбер, пыталась отвлечь свои мрачные мысли отчасти разговором, отчасти хождением по комнате.
В течение своего пребывания в Консьержери графиня де ла Мотт весь день проводила в обществе привратницы, ее мужа и ее сына.
Упомянем, что в этот день Жанна заметила в углу у камина аббата, который время от времени бывал сотрапезником этой семьи. Это был давнишний секретарь воспитателя графа Прованского, человек простой в обращении, в меру язвительный, знавший двор, с давних пор не посещавший семью г-жи Юбер и снова ставший ее частым гостем с тех пор, как в Консьержери очутилась графиня де ла Мотт.
Кроме него, здесь было еще двое или трое служащих Дворца высших чинов; они долго разглядывали графиню де ла Мотт; говорили они мало.
Она с веселым видом взяла инициативу в свои руки.
— Я уверена, что наверху идет разговор более оживленный, чем здесь у нас, — заговорила она.
— О да! — произнес аббат.
— А как вы думаете, господин аббат, — продолжала Жанна, — мое дело вырисовывается не лучшим образом?
— Графиня! — отвечал он. — Король незлопамятен, и, коль скоро гнев его, первый его гнев утолен, он уже больше не будет думать о прошлом.
— Но что вы называете «утоленным гневом»? — с иронией спросила Жанна.
— Приговор... какой бы то ни было, — поторопился прибавить аббат. — Это и утолит его гнев.
— «Какой бы то ни было»!.. Это страшное слово! — воскликнула Жанна. — Оно слишком расплывчато… «Какой бы то ни было»! Ведь этим все сказано!
— Я имею в виду всего лишь заточение в монастыре, — холодно отвечал аббат. — По слухам, с этим решением вашей участи король согласится охотнее всего.
Жанна посмотрела на этого человека с ужасом, который тотчас же сменился яростью.
— Заточение в монастыре! — вскричала она. — Другими словами, медленная смерть, постыдная, лютая смерть, которая будет казаться актом милосердия!
Она забилась в истерике, затем потеряла сознание. Когда она пришла в себя, аббат подумал, что она задыхается.
— Послушайте! — сказал он. — Эта решетка преграждает доступ воздуху и свету. Нельзя ли дать этой несчастной женщине немного подышать воздухом?
Тут г-жа Юбер, позабыв обо всем на свете, подбежала к шкафу, стоявшему подле камина, достала ключ, которым отпиралась решетка, и тотчас же воздух и жизнь волнами влились в помещение.
— А я и не знал, что эту решетку можно открыть с помощью ключа! — вскричал аббат. — К чему столько предосторожностей, Бог ты мой?
— Таков приказ, — отвечала привратница.
— Да, я понимаю, — с явным умыслом продолжал аббат, — ведь это окно находится приблизительно в семи футах от земли, и выходит оно на набережную. И если случится, что какой-нибудь узник сбежит из внутреннего помещения Консьержери, проходя через ваш зал, он окажется на свободе, не встретив на своем пути ни тюремщика, ни часового.
— Так, так! — отвечала привратница.
Аббат заметил краем глаза, что графиня де ла Мотт слушает и понимает, что она даже вздрогнула и что тотчас же после того, как она поняла, что говорит аббат, она устремила взгляд к шкафу, в котором привратница должна была запереть ключ от решетки и который сейчас был закрыт всего-навсего круглой медной ручкой.
Для него этого было достаточно. В его присутствии не было больше необходимости. Он откланялся.
Привратник и его жена тоже удалились, тихонько заперев решетку и положив ключ на место.
Как только Жанна осталась одна, она тотчас открыла глаза.
«Аббат советует мне бежать, — подумала она. — Можно ли яснее указать мне и на необходимость бегства, и на способ бежать? Угрожать мне карой до приговора суда способен только друг, который хочет побудить меня получить свободу. Так не может поступить варвар, который хотел поиздеваться надо мной».
Вдруг ей показалось, будто она видит на черной линии парапета моста черную фигуру, которая нарушала его неизменное однообразие.
«Там, в темноте, стоит какой-то человек, — подумала она. — Быть может, это аббат; он наблюдает за моим побегом; он ждет меня, чтобы оказать мне помощь… Да, но если это западня... если я, спустившись на набережную, буду схвачена, поймана с поличным?.. Побег — это признание в совершенном преступлении, признание, по малой мере, в страхе! Кто бежит из тюрьмы, тот спасается бегством от своей совести… Откуда явился этот человек?.. Он как будто имеет отношение к графу Прованскому… Кто мне скажет, что это не эмиссар королевы или Роанов?.. Как дорого заплатила бы эта сторона за мой неверный шаг!.. Да, там кто-то есть, и он меня подстерегает!..»
«Признанием, доказательством — вот чем будет мое бегство. Я остаюсь!..»
Начиная с этого момента, Жанна пребывала в убеждении, что она избежала западни. Она улыбнулась, подняла свое лукавое и дерзкое лицо и уверенным шагом подошла к шкафчику подле камина, чтобы положить туда ключ от решетки, который она уже взяла.
Толпа, как мы уже сказали, к вечеру возвратилась, чтобы молчаливыми, хотя и оживленными, группами разместиться на площади перед Дворцом и получить известие о приговоре, как только он будет объявлен.
А в это время Жанна, которой дала приют в своей комнате привратница г-жа Юбер, пыталась отвлечь свои мрачные мысли отчасти разговором, отчасти хождением по комнате.
В течение своего пребывания в Консьержери графиня де ла Мотт весь день проводила в обществе привратницы, ее мужа и ее сына.
Упомянем, что в этот день Жанна заметила в углу у камина аббата, который время от времени бывал сотрапезником этой семьи. Это был давнишний секретарь воспитателя графа Прованского, человек простой в обращении, в меру язвительный, знавший двор, с давних пор не посещавший семью г-жи Юбер и снова ставший ее частым гостем с тех пор, как в Консьержери очутилась графиня де ла Мотт.
Кроме него, здесь было еще двое или трое служащих Дворца высших чинов; они долго разглядывали графиню де ла Мотт; говорили они мало.
Она с веселым видом взяла инициативу в свои руки.
— Я уверена, что наверху идет разговор более оживленный, чем здесь у нас, — заговорила она.
— О да! — произнес аббат.
— А как вы думаете, господин аббат, — продолжала Жанна, — мое дело вырисовывается не лучшим образом?
— Графиня! — отвечал он. — Король незлопамятен, и, коль скоро гнев его, первый его гнев утолен, он уже больше не будет думать о прошлом.
— Но что вы называете «утоленным гневом»? — с иронией спросила Жанна.
— Приговор... какой бы то ни было, — поторопился прибавить аббат. — Это и утолит его гнев.
— «Какой бы то ни было»!.. Это страшное слово! — воскликнула Жанна. — Оно слишком расплывчато… «Какой бы то ни было»! Ведь этим все сказано!
— Я имею в виду всего лишь заточение в монастыре, — холодно отвечал аббат. — По слухам, с этим решением вашей участи король согласится охотнее всего.
Жанна посмотрела на этого человека с ужасом, который тотчас же сменился яростью.
— Заточение в монастыре! — вскричала она. — Другими словами, медленная смерть, постыдная, лютая смерть, которая будет казаться актом милосердия!
Она забилась в истерике, затем потеряла сознание. Когда она пришла в себя, аббат подумал, что она задыхается.
— Послушайте! — сказал он. — Эта решетка преграждает доступ воздуху и свету. Нельзя ли дать этой несчастной женщине немного подышать воздухом?
Тут г-жа Юбер, позабыв обо всем на свете, подбежала к шкафу, стоявшему подле камина, достала ключ, которым отпиралась решетка, и тотчас же воздух и жизнь волнами влились в помещение.
— А я и не знал, что эту решетку можно открыть с помощью ключа! — вскричал аббат. — К чему столько предосторожностей, Бог ты мой?
— Таков приказ, — отвечала привратница.
— Да, я понимаю, — с явным умыслом продолжал аббат, — ведь это окно находится приблизительно в семи футах от земли, и выходит оно на набережную. И если случится, что какой-нибудь узник сбежит из внутреннего помещения Консьержери, проходя через ваш зал, он окажется на свободе, не встретив на своем пути ни тюремщика, ни часового.
— Так, так! — отвечала привратница.
Аббат заметил краем глаза, что графиня де ла Мотт слушает и понимает, что она даже вздрогнула и что тотчас же после того, как она поняла, что говорит аббат, она устремила взгляд к шкафу, в котором привратница должна была запереть ключ от решетки и который сейчас был закрыт всего-навсего круглой медной ручкой.
Для него этого было достаточно. В его присутствии не было больше необходимости. Он откланялся.
Привратник и его жена тоже удалились, тихонько заперев решетку и положив ключ на место.
Как только Жанна осталась одна, она тотчас открыла глаза.
«Аббат советует мне бежать, — подумала она. — Можно ли яснее указать мне и на необходимость бегства, и на способ бежать? Угрожать мне карой до приговора суда способен только друг, который хочет побудить меня получить свободу. Так не может поступить варвар, который хотел поиздеваться надо мной».
Вдруг ей показалось, будто она видит на черной линии парапета моста черную фигуру, которая нарушала его неизменное однообразие.
«Там, в темноте, стоит какой-то человек, — подумала она. — Быть может, это аббат; он наблюдает за моим побегом; он ждет меня, чтобы оказать мне помощь… Да, но если это западня... если я, спустившись на набережную, буду схвачена, поймана с поличным?.. Побег — это признание в совершенном преступлении, признание, по малой мере, в страхе! Кто бежит из тюрьмы, тот спасается бегством от своей совести… Откуда явился этот человек?.. Он как будто имеет отношение к графу Прованскому… Кто мне скажет, что это не эмиссар королевы или Роанов?.. Как дорого заплатила бы эта сторона за мой неверный шаг!.. Да, там кто-то есть, и он меня подстерегает!..»
«Признанием, доказательством — вот чем будет мое бегство. Я остаюсь!..»
Начиная с этого момента, Жанна пребывала в убеждении, что она избежала западни. Она улыбнулась, подняла свое лукавое и дерзкое лицо и уверенным шагом подошла к шкафчику подле камина, чтобы положить туда ключ от решетки, который она уже взяла.
Глава 39. ПРИГОВОР
Поутру, когда снова возникают все звуки, когда Париж возобновляет свою жизнь или же прибавляет новое звено к звену вчерашнему, графиня надеялась, что известие об оправдательном приговоре неожиданно проникнет в тюрьму вместе с радостью и поздравлениями друзей.
От состояния покоя человека уверенного, который спокойно поджидает протянутых к нему рук, Жанна перешла — такова была черта ее характера — к чрезвычайному беспокойству.
И тут она услышала не ропот толпы, а настоящий взрыв, возгласы: «браво!», крики, топот, нечто оглушительное, и это привело ее в ужас, ибо у нее не было уверенности, что это именно ей выражают такую горячую симпатию.
Вскоре на набережной, стало появляться много прохожих, а толпа на площади стала растворяться.
— Знаменательный день для кардинала! — сказал письмоводитель прокурора, подпрыгивая на мостовой подле парапета.
— Для кардинала! — повторила Жанна. — Стало быть, пришло известие о том, что кардинала оправдали? Капля пота скатилась со лба Жанны. Жанна поспешно возвратилась в залу.
— Сударыня, сударыня, что это я слышу: «Какое счастье для кардинала?»
— спросила она у жены Юбера. — Что это за счастье, скажите, пожалуйста?
— Не знаю, — ответила жена Юбера.
Хищный блеск, невольно сверкнувший в глазах Жанны, остановил Юбера и его жену, которые уже собрались принять решение.
— Вы ничего мне не скажете? — воскликнула Жанна.
Внезапно вся площадь зашумела, задвигалась. Толпа отхлынула на мост, на набережную с такими дружными, с такими несмолкаемыми криками, что Жанна вздрогнула на своем наблюдательном посту.
Мало-помалу масса народу, сжимая и сдавливая, вынесла на плечах, на руках лошадей, карету и сидевших в карете двух человек.
Один из них был кардинал де Роан.
Его спутник, румяный, радостный, сияющий, встретил столь же лестный прием. Женщины завладели кардиналом, мужчины кричали:
— Да здравствует Калиостро!
Шум со стороны Моста Менял снова привлек к себе внимание Жанны.
Окруженный людьми фиакр взбирался на мост.
В фиакре Жанна разглядела улыбавшуюся и показывавшую народу своего ребенка Оливу, которая тоже уезжала, свободная и обезумевшая от радости.
На середине моста ее поджидала почтовая карета. В этой карете, за спиной одного из своих друзей, прятался де Босир Олива, поднявшись в карету, упала в объятия Босира.
При виде всех этих людей, свободных, счастливых, ликующих, Жанна спрашивала себя, почему она одна не получает никаких известий?
— Но я! Я! — воскликнула она. — Что за утонченная жестокость! Почему не объявляют приговор мне?
— Сударыня! Нам, низшим служащим тюрьмы, запрещается рассказывать о приговорах — их оглашение лежит на обязанности секретарей судов.
— Но это же чудовищно! — воскликнула Жанна в порыве ярости. Привратник испугался — он предугадывал возобновление вчерашних сцен.
— Хорошо, — сказал он, — успокойтесь.
— Ну, говорите!
— А вы будете терпеливы и не скомпрометируете меня?
— Обещаю, клянусь вам! Говорите!
— Так вот: господин кардинал признан невиновным.
— Это я знаю.
— Господин Калиостро объявлен непричастным к делу.
— Знаю! Знаю!
— С мадмуазель Оливы обвинение снято.
— А дальше? Дальше?..
— Господин Рето де Вилет приговорен… Жанна вздрогнула.
— ..к галерам!..
— А я? Я? — крикнула она, в бешенстве топая ногами.
— Терпение, сударыня, терпение!.. Ведь вы же мне обещали!
— Я терпелива. Говорите же… А я?..
— Вы приговорены к изгнанию, — отводя глаза, слабым голосом сказал привратник.
Молния радости сверкнула в глазах графини и угасла так же быстро, как и вспыхнула.
Жанна притворилась, что теряет сознание, и с громким криком упала на руки своих хозяев.
— Что же с ней было бы, — прошептал Юбер на ухо жене, — если бы я сказал ей правду?
От состояния покоя человека уверенного, который спокойно поджидает протянутых к нему рук, Жанна перешла — такова была черта ее характера — к чрезвычайному беспокойству.
И тут она услышала не ропот толпы, а настоящий взрыв, возгласы: «браво!», крики, топот, нечто оглушительное, и это привело ее в ужас, ибо у нее не было уверенности, что это именно ей выражают такую горячую симпатию.
Вскоре на набережной, стало появляться много прохожих, а толпа на площади стала растворяться.
— Знаменательный день для кардинала! — сказал письмоводитель прокурора, подпрыгивая на мостовой подле парапета.
— Для кардинала! — повторила Жанна. — Стало быть, пришло известие о том, что кардинала оправдали? Капля пота скатилась со лба Жанны. Жанна поспешно возвратилась в залу.
— Сударыня, сударыня, что это я слышу: «Какое счастье для кардинала?»
— спросила она у жены Юбера. — Что это за счастье, скажите, пожалуйста?
— Не знаю, — ответила жена Юбера.
Хищный блеск, невольно сверкнувший в глазах Жанны, остановил Юбера и его жену, которые уже собрались принять решение.
— Вы ничего мне не скажете? — воскликнула Жанна.
Внезапно вся площадь зашумела, задвигалась. Толпа отхлынула на мост, на набережную с такими дружными, с такими несмолкаемыми криками, что Жанна вздрогнула на своем наблюдательном посту.
Мало-помалу масса народу, сжимая и сдавливая, вынесла на плечах, на руках лошадей, карету и сидевших в карете двух человек.
Один из них был кардинал де Роан.
Его спутник, румяный, радостный, сияющий, встретил столь же лестный прием. Женщины завладели кардиналом, мужчины кричали:
— Да здравствует Калиостро!
Шум со стороны Моста Менял снова привлек к себе внимание Жанны.
Окруженный людьми фиакр взбирался на мост.
В фиакре Жанна разглядела улыбавшуюся и показывавшую народу своего ребенка Оливу, которая тоже уезжала, свободная и обезумевшая от радости.
На середине моста ее поджидала почтовая карета. В этой карете, за спиной одного из своих друзей, прятался де Босир Олива, поднявшись в карету, упала в объятия Босира.
При виде всех этих людей, свободных, счастливых, ликующих, Жанна спрашивала себя, почему она одна не получает никаких известий?
— Но я! Я! — воскликнула она. — Что за утонченная жестокость! Почему не объявляют приговор мне?
— Сударыня! Нам, низшим служащим тюрьмы, запрещается рассказывать о приговорах — их оглашение лежит на обязанности секретарей судов.
— Но это же чудовищно! — воскликнула Жанна в порыве ярости. Привратник испугался — он предугадывал возобновление вчерашних сцен.
— Хорошо, — сказал он, — успокойтесь.
— Ну, говорите!
— А вы будете терпеливы и не скомпрометируете меня?
— Обещаю, клянусь вам! Говорите!
— Так вот: господин кардинал признан невиновным.
— Это я знаю.
— Господин Калиостро объявлен непричастным к делу.
— Знаю! Знаю!
— С мадмуазель Оливы обвинение снято.
— А дальше? Дальше?..
— Господин Рето де Вилет приговорен… Жанна вздрогнула.
— ..к галерам!..
— А я? Я? — крикнула она, в бешенстве топая ногами.
— Терпение, сударыня, терпение!.. Ведь вы же мне обещали!
— Я терпелива. Говорите же… А я?..
— Вы приговорены к изгнанию, — отводя глаза, слабым голосом сказал привратник.
Молния радости сверкнула в глазах графини и угасла так же быстро, как и вспыхнула.
Жанна притворилась, что теряет сознание, и с громким криком упала на руки своих хозяев.
— Что же с ней было бы, — прошептал Юбер на ухо жене, — если бы я сказал ей правду?
Глава 40. ИСПОЛНЕНИЕ ПРИГОВОРА
Жанна все время ждала, что секретарь суда, обещанный ей привратником, появится и огласит ей приговор суда, вынесенный по ее делу.
Теперь, когда ее оставили муки сомнений и едва ли продолжались муки сравнений, другими словами — муки гордости, она говорила себе:
«Изгнанница! Я становлюсь изгнанницей! Другими словами, я получаю право унести свой миллион в шкатулке и жить под апельсиновыми деревьями Севильи или Агридженто note 51 зимой, в Германии или в Англии летом; другими словами, ничто не помешает мне, молодой, красивой, знаменитой, жить так, как я хочу, может быть, с мужем, если он такой же изгнанник, как я, — а я знаю, что он на свободе,
— может быть, с друзьями, которых всегда дарят нам счастье и молодость!»
Жанна начала уже обдумывать продажу брильянтов и свое устройство в Лондоне (дело было летом), когда воспоминание о Рето де Билете вернуло ее к действительности.
— Бедный малый! — со злой усмешкой сказала она.. — Он один поплатился за всех. Значит, для искупления всегда нужна дрянная душонка в философском смысле слова, и всякий раз, как появляется такая необходимость, появляется козел отпущения, а с ним и орудие, которое его истребит.
Она весело принялась закусывать вместе с привратником и его женой и была очень удивлена, когда за десертом привратник Юбер взял слово с принужденной торжественностью, которую он обыкновенно не вносил в свои речи.
— Сударыня! — заговорил он. — Мы получили приказ не держать больше у себя в помещении особ, участь которых решена парламентом.
«Прекрасно, — подумала Жанна. — Он идет навстречу моим желаниям».
Она встала.
— Мне бы не хотелось заставлять вас нарушать правила, — отвечала она,
— иначе я плохо отблагодарила бы вас за вашу доброту… Итак, я возвращаюсь к себе в камеру.
Она взглянула на них, чтобы увидеть действие, которое произвели ее слова. Юбер крутил в пальцах ключ. Привратница отвернулась, словно для того, чтобы скрыть вновь возникшее волнение.
— Но ведь ко мне придут, чтобы огласить приговор! — продолжала графиня. — Так когда же?
— Быть может, они ждут, когда вы вернетесь к себе, — поспешил ответить Юбер.
«Право, ему хочется удалить меня», — подумала Жанна.
Юбер не столько вежливо, сколько торопливо взял ее за руку и отворил дверь Графиня очутилась в коридоре. Здесь ждали восемь лучников судебного округа. Чего они ждали? Именно этот вопрос при виде их задала себе Жанна. Дверь привратника затворилась. Впереди лучников стоял один из тюремщиков — тот самый, который ежевечерне сопровождал графиню в камеру Этот человек пошел впереди Жанны словно для того, чтобы указывать ей дорогу.
— Я возвращаюсь к себе? — спросила графиня тоном женщины, которой хотелось бы казаться уверенной в том, что она говорит, но которая в этом сомневается.
— Да, сударыня, — отвечал тюремщик.
Успокоившись, она дала запереть себя в камере и даже с ласковой улыбкой поблагодарила тюремщика. Он удалился.
Не успела Жанна очутиться в одиночестве, как вспыхнула ее сумасбродная радость, радость, которую она слишком долго сдерживала, маска, под коей она лицемерно скрывала свое лицо у привратника, была сброшена.
Внезапно она услышала шаги в коридоре, звяканье ключей в связке тюремщика, услышала, что ключ упорно атакует массивный замок.
Вошел тюремщик.
— В чем дело, Жан? — спросила Жанна своим нежным, безучастным голосом.
Теперь, когда ее оставили муки сомнений и едва ли продолжались муки сравнений, другими словами — муки гордости, она говорила себе:
«Изгнанница! Я становлюсь изгнанницей! Другими словами, я получаю право унести свой миллион в шкатулке и жить под апельсиновыми деревьями Севильи или Агридженто note 51 зимой, в Германии или в Англии летом; другими словами, ничто не помешает мне, молодой, красивой, знаменитой, жить так, как я хочу, может быть, с мужем, если он такой же изгнанник, как я, — а я знаю, что он на свободе,
— может быть, с друзьями, которых всегда дарят нам счастье и молодость!»
Жанна начала уже обдумывать продажу брильянтов и свое устройство в Лондоне (дело было летом), когда воспоминание о Рето де Билете вернуло ее к действительности.
— Бедный малый! — со злой усмешкой сказала она.. — Он один поплатился за всех. Значит, для искупления всегда нужна дрянная душонка в философском смысле слова, и всякий раз, как появляется такая необходимость, появляется козел отпущения, а с ним и орудие, которое его истребит.
Она весело принялась закусывать вместе с привратником и его женой и была очень удивлена, когда за десертом привратник Юбер взял слово с принужденной торжественностью, которую он обыкновенно не вносил в свои речи.
— Сударыня! — заговорил он. — Мы получили приказ не держать больше у себя в помещении особ, участь которых решена парламентом.
«Прекрасно, — подумала Жанна. — Он идет навстречу моим желаниям».
Она встала.
— Мне бы не хотелось заставлять вас нарушать правила, — отвечала она,
— иначе я плохо отблагодарила бы вас за вашу доброту… Итак, я возвращаюсь к себе в камеру.
Она взглянула на них, чтобы увидеть действие, которое произвели ее слова. Юбер крутил в пальцах ключ. Привратница отвернулась, словно для того, чтобы скрыть вновь возникшее волнение.
— Но ведь ко мне придут, чтобы огласить приговор! — продолжала графиня. — Так когда же?
— Быть может, они ждут, когда вы вернетесь к себе, — поспешил ответить Юбер.
«Право, ему хочется удалить меня», — подумала Жанна.
Юбер не столько вежливо, сколько торопливо взял ее за руку и отворил дверь Графиня очутилась в коридоре. Здесь ждали восемь лучников судебного округа. Чего они ждали? Именно этот вопрос при виде их задала себе Жанна. Дверь привратника затворилась. Впереди лучников стоял один из тюремщиков — тот самый, который ежевечерне сопровождал графиню в камеру Этот человек пошел впереди Жанны словно для того, чтобы указывать ей дорогу.
— Я возвращаюсь к себе? — спросила графиня тоном женщины, которой хотелось бы казаться уверенной в том, что она говорит, но которая в этом сомневается.
— Да, сударыня, — отвечал тюремщик.
Успокоившись, она дала запереть себя в камере и даже с ласковой улыбкой поблагодарила тюремщика. Он удалился.
Не успела Жанна очутиться в одиночестве, как вспыхнула ее сумасбродная радость, радость, которую она слишком долго сдерживала, маска, под коей она лицемерно скрывала свое лицо у привратника, была сброшена.
Внезапно она услышала шаги в коридоре, звяканье ключей в связке тюремщика, услышала, что ключ упорно атакует массивный замок.
Вошел тюремщик.
— В чем дело, Жан? — спросила Жанна своим нежным, безучастным голосом.