Страница:
Густав Эмар
Сурикэ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА I. Читатель знакомится с некоторыми из главных действующих лиц этой правдивой истории
Река Св. Лаврентия в первый раз была исследована от устья до верховья в 1535 году Жаком Картье.
Туземцы называли эту реку Хохелега, а упомянутый мореплаватель дал ей имя реки Св. Лаврентия, которое она носит до сих пор.
Эта величественная река, что бы там ни говорили, может, без сомнения, считаться частью огромного бассейна, который начинается маленькой речкой Св. Людовика, впадающей в озеро Верхнее с самой западной стороны, и непрерывно тянется до Атлантического океана, обнимая собой большие озера и небольшие реки с многочисленными водопадами, на пространстве трех тысяч километров или 750-ти миль.
Некоторые географы полагают, но без достаточного основания, что река Св. Лаврентия берет начало в озере Онтарио; как бы то ни было, эта река несколько раз меняет название на всем своем длинном протяжении; от впадения в залив Св. Лаврентия под 46° 52' северной широты и 59° 69' восточной долготы до города Монреаля она называется рекой Св. Лаврентия; от этого места, до озера Онтарио или Фронтенак — Катарикуи, или рекой Ирокезов; между Онтарио и Эри — Ниагарой; наконец, между озером Эри, через которое она протекает, и озером Сен-Клер — рекою Пролива.
Ее наружный вид от устья до Монреаля не имеет ничего подобного ни в Старом, ни в Новом Свете; выше Монреаля быстрое течение и водопады делают плавание невозможным для каких бы то ни было судов, кроме легких пирог, направляемых опытными рулевыми из туземцев, или из бегунов по лесам.
Берега реки Св. Лаврентия представляют живописные и грандиозные пейзажи; она пересекается многочисленными, эффектнейшими водопадами; взору представляется множество извилистых бухт, гордо выдающихся мысов и величественных притоков, из которых одни впадают в главную реку бесшумно, а другие стремительно вливают в нее свои волны, с яростным ревом пролагая себе дорогу через многочисленные острова и скалы, стойко выдерживающие прибой.
Наконец, на каком бы пункте этой реки мы ни встали, везде она представляет такую необыкновенную, удивительную перспективу, какую мог бы показать разве самый волшебный калейдоскоп.
Одно из самых красивых мест реки на всем ее течении есть, бесспорно, узкий канал между мысом Паленым и мысом Мучений, недалеко от Квебека, в том самом месте, где пресная вода реки сливается с горько-соленой водой залива.
Этого места очень боятся моряки по причине массы огромных известковых скал, окружающих берег, и малой глубины реки: корабли решаются входить в этот канал только во время прилива, да и то беспрестанно сверяясь с показаниями лота.
Начало нашего рассказа относится к 25 июля 1756 года; в этот день, как раз около описанного места и в расстоянии нескольких выстрелов из ружья от мыса Мучений, стояли на берегу двое мужчин, опираясь руками на дула своих длинных карабинов, поставленных прикладами на землю, и пристально смотря на реку.
По-видимому, оба они уже давно были на этом месте, где и основали, должно быть, свое временное пребывание, как то показывал наполовину потухший, но раздуваемый крепким северо-западным ветром огонь и остатки скромного ужина.
Ночь была прекрасная, теплая; луна в первой четверти светила, как днем, и позволяла различать на далеком расстоянии разные подробности пейзажа; ветер усиленно свистел сквозь густолиственные ветки столетних деревьев-великанов огромного девственного леса и вспенивал бурливые волны реки, нагоняя их на прибрежные скалы, о которые они разбивались с глухим роптаньем.
Первый из указанных мною мужчин был лет тридцати пяти или сорока; его рост был несколько выше среднего и доходил до пяти футов и трех дюймов; он был коренаст и крепок, одет в военный мундир с унтер-офицерскими нашивками, который сидел на нем с несколько преувеличенной ловкостью; у него было длинное костлявое лицо с круглыми глазами навыкате, с ястребиным носом и синевато-черными, густо нафабренными усами, убийственно закрученными кверху, что придавало его физиономии задорный, насмешливый вид, в то время, впрочем, свойственный почти всем старым солдатам, давно привыкшим тянуть свою лямку и смотревшим на всех невоенных сверху вниз с горделивой и пренебрежительной снисходительностью.
Этот почтенный сержант носил благозвучное имя Ларутин и приехал в Канаду всего месяца два тому назад, хотя и воображал, что знает всю Америку лучше кого бы то ни было.
Товарищ его составлял с ним полнейшую противоположность.
Это был высокий молодец, шести футов четырех дюймов ростом и неимоверной худобы; его кожа, огрубевшая от солнца, ветра, дождя, холода и жары, приняла кирпичный цвет и буквально присохла к его мускулам, твердым как железо и натянутым как веревки.
По-видимому, этот человек был еще молод, в возрасте от 25-ти до 30-ти лет самое большее. Его черты напоминали нормандский тип во всей чистоте, его маленькие, словно буравчиком просверленные глазки, глубоко скрытые под дугообразным навесом бровей, блестели умом и честностью; у него была изжелта-белокурая борода, волосы которой местами перепутались с красновато-рыжими беспорядочными прядями волос на голове, и этот рыжий цвет придавал его чертам выражение упорной энергии и могучей воли, которое так резко обозначено на морде льва.
Этого человека звали Жак Берже, но он почти забыл это имя; он больше был известен под прозвищем Бесследный, данным ему ирокезами за легкость походки и за неподражаемое умение скрывать свои следы, проходя степью. Этим славным титулом он немало гордился.
Бесследный, которого мы так и будем называть, был канадец, родом из города Трех Рек, родители же его были нормандцы, уроженцы маленького прелестного городка Флер-де-Лориса; он считался искуснейшим охотником, хитрейшим разведчиком, а главное — опытнейшим из бегунов по лесам во всей Новой Франции.
Генерал Монкальм, незадолго до того приехавший в Америку, чтобы принять начальство над армией вместо несчастного Диеско, отменно уважал канадского охотника; он оказывал ему всегда полнейшее доверие.
Костюм, усвоенный Бесследным, не оставлял никакого сомнения насчет его занятий; этот замшевый костюм представлял странную смесь индейской и европейской моды.
Кроме длинного ружья, у него был еще топор вроде томагавка гуронов или ирокезов, ножик или, скорее, клинок с лезвием в 23 дюйма длины и 5 дюймов ширины, мешок для пуль, пороховница из буйволового рога и ягдташ из кожи карибу, наполненный провизией и несколькими ценными вещами, составляющими все его богатство.
История этого человека не длинна, но ужасна.
Ему было не более семи лет, когда все его семейство, состоявшее из отца, матери, пяти братьев и четырех сестер, было захвачено шайкой ирокезов, подвергнуто гнуснейшим мучениям, скальпировано и наконец убито с неслыханной, утонченной жестокостью.
Жак Берже каким-то чудом спасся от этой ужасной бойни; он сам не умел хорошенько рассказывать, как это случилось, он помнил только, что ему удалось с величайшим трудом и после множества лишений, руководствуясь одним инстинктом, добраться до Мехиллимакмака, где бедный сиротка, умирающий от голода и усталости, был принят сострадательными гуронами.
С тех пор Жак Берже остался навсегда в племени своих спасителей, любя и уважая их, как своих.
С возрастом ненависть его к убийцам своих родных перешла в какое-то хроническое бешенство; возмужав, он стал думать только об одном: как бы отомстить ирокезам да придумать месть самую ужасную, чтобы нанести им как можно больше зла; он всюду выслеживал их один, он объявил им войну не на жизнь, а на смерть. Встречаясь с ними, он без колебаний нападал всякий раз на них, каково бы ни было их число.
Вскоре он нанес им такие чувствительные потери, ни разу не попавшись ни в одну из устроенных ему засад, что ирокезы начали чувствовать к нему суеверный страх; одно его имя нагоняло на них трепет, тем более что, сколько ни пытались они застичь его врасплох, всякий раз не они его, а он их настигал неожиданно и избивая без жалости.
Таковы были двое мужчин, стоявших 25-го июля на берегу реки Св. Лаврентия и присматривавшихся к ее течению.
В ту минуту, когда мы их встретили, они оживленно разговаривали.
— С вашего позволения, Бесследный, — говорил сержант, возражая, должно быть, на какое-нибудь замечание охотника, — не в обиду будь вам сказано, если бы вы не были чем-то вроде дикого, то вы поняли бы, что некая середина между человеком и обезьяной, именуемая гуроном, отправившаяся из Квебека четыре часа спустя после нас, не может никоим образом проплыть по реке две мили выше того места, где мы в настоящий момент обретаемся, и вернуться назад сюда, чтобы взять нас в лодку в назначенный вами час. Что вы на это скажете, милый человек?
— Я? — сказал канадец, пожимая плечами. — Да ничего.
— То-то! — заликовал сержант. — Сознайтесь, что вы существенно обремизились!
— Что такое? Что это вы говорите, сержант?
— Я говорю, что вы существенно обремизились; это самое, так сказать, отборное выражение, — сказал солдат, насмешливо крутя усы. — Впрочем, — прибавил он снисходительно, — вы — канадец и наполовину гурон, и поэтому немудрено, что вы не слыхали отборные выражения; за это винить вас нельзя.
— Говорите-то вы хорошо, сержант, — ответил Бесследный насмешливым тоном, — да, лиха беда та, что вас иной раз и понять-то трудно.
— Не всякому, дружище, — отвечал, подтягиваясь, сержант, — удается получить такое образование, как мне; я ведь — шутка сказать! — два года служил в Версальском гарнизоне. Но вы мне вот что скажите лучше: неужели вы серьезно доверяете гуронам?
— А почему бы мне им не доверять, сержант?
— Не в обиду будь вам сказано — да вы и сами с этим согласитесь, конечно, по секрету, — но ведь эти гуроны — сущие чудаки, а мундиры их еще чуднее.
— Одежда ничего не значит, сержант; важно знать человека; Тареа — вождь; его отец и дед были сагаморы; хотя Тареа еще очень молод, но слава его велика; он прославился на войне, и его сиятельство маркиз де Монкальм, ваш новый генерал, лично его знает; он ценит его и вполне доверяет его мудрости.
— Я питаю отменное уважение к господину маркизу де Монкальму, который есть мой главнокомандующий, — отвечал сержант с высокомерным видом, — но я так понимаю, что и при всем том я имею право иметь свое собственное обстоятельственное рассуждение.
— Кто вам мешает, имейте рассуждений сколько хотите, — отвечал, улыбаясь, охотник. — А если это вам нетрудно, то сделайте мне одолжение, взгляните вот в эту сторону.
И он протянул руку по направлению к реке.
— В какую сторону?
— Вот сюда, направо, к этим двум островкам.
— Вижу, а потом что?
— Вы ничего не замечаете?
— Постойте-ка; действительно, как будто лодка.
— Не лодка, сержант, а пирога.
— Пирога? А разве не все равно, что лодка, что пирога?
— Уж не знаю, сержант, но дело в том, что вы видите именно пирогу, а не что-нибудь иное.
— Ну, быть по-вашему, а дальше что?
— А дальше то, что в этой пироге плывет человек, которого мы ждем.
— Гурон?
— Да, Тареа.
— Невозможно!
— Через пять минут вы убедитесь сами.
И действительно, через пять минут пирога, ловко направляемая стоявшим в ней человеком, причалила к мысу; человек выпрыгнул на берег, вытащил легкую лодочку на песок, спрятал ее в кусты и подошел к разговаривающим.
Новоприбывший был Тареа, гуронский вождь.
Он кинул быстрый взгляд на двух белых людей, потом перекинул ружье на спину, скрестил руки на груди и остановился неподвижно и молча.
Тареа был молод, ему было сейчас только двадцать пять; его черты были красивы, выражение лица умное и благородное. Он был высок ростом и строен, его движения были скромны и грациозны; татуировка придавала его лицу свирепое выражение, еще более усиливавшееся от магнетического блеска глаз.
Хотя время года стояло довольно холодное, но верхняя часть его тела была защищена от холода лишь легкой шерстяной накидкой; орлиное перо, воткнутое в торчащий кверху пук волос на голове, означало звание вождя; его оружие, за исключением ружья, было обыкновенное оружие краснокожих, но только богаче и лучше сработанное; ружье — подарок генерал Монкальма— было очень дорогое, отделанное серебром, и было куплено у лучшего парижского оружейника.
Прошло минуты две или три, а между тем никто из троих не проронил еще ни одного слова.
Сержант, по характеру и по привычке, никогда не в чем не затруднялся; он решил нарушить молчание, которое тяготило его.
— Добро пожаловать, гурон, — сказал он индейцу тоном превосходства, — однако, собственно говоря, вас бы нужно упрекнуть, а не приветствовать.
Из глаз вождя сверкнула молния, он нахмурил брови, но почти в ту же минуту недовольное выражение исчезло с его лица, он улыбнулся и обратился к сержанту.
— Что хочет сказать Кривоногий? — кротко возразил он. — Тареа его не понял.
Краснокожим очень трудно выговаривать европейские имена, и потому они предпочитают давать им прозвище собственного изделия, смотря по нравственным качествам или физическим недостаткам каждого.
Сержант Ларутин долго служил в военном флоте матросом; он гораздо лучше умел ходить по палубе корабля, чем по земле, и потому никак не мог отстать от привычки расставлять на ходу ноги, сгибая обручем руки, и выпячивать грудь вперед, как приходится делать на борту корабля, чтобы сохранить равновесие во время килевой или бортовой качки; эта особенность не ускользнула от внимания туземцев: они сию же минуту, со свойственным им природным остроумием, дали сержанту вышеупомянутую кличку.
В похвалу сержанту Ларутину скажем, что эта кличка не оскорбляла его, а, напротив, льстила его самолюбию: этим самым он признавался за настоящего моряка.
— Я хочу сказать, — самодовольно произнес сержант, продолжая крутить усы, — что не может быть, чтобы вы исполнили поручение генерала Монкальма.
— Ононтио — отец Тареа; когда Ононтио приказывает, сын повинуется; если бы поручение не было выполнено, то разве Тареа был бы здесь?
Имя «Ононтио», которое туземцы дали губернатору колонии, а также и генералу Монкальму, часто будет упоминаться в нашем рассказе, и поэтому мы в двух словах объясним его происхождение.
Одним из первых губернаторов Канады был некто по имени де Монманьи; так как это имя было трудно выговаривать краснокожим, то миссионеры-францисканцы переиначили его согласно латинскому корню «монс магнус» и сделали из него Большую Гору, после чего индейцы буквально перевели его — Ононтио, что имеет то самое значение; с тех пор это имя присваивалось туземцами всем без различия губернаторам и главнокомандующим в Новой Франции.
— Как! Вы действительно исполнили данное вам поручение? — вскричал удивленный сержант.
— Тареа — вождь, — отвечал, выпрямляясь, индеец, — язык у него не раздвоен; ложь никогда не выходит из его уст.
Опешивший сержант повернулся к охотнику, который следил за этим разговором, насмешливо улыбаясь, но не выказывая ни малейшего намерения вмешиваться.
— Я вам говорил ведь, — сказал канадец, отвечая на вопросительный, недоумевающий взгляд сержанта, — вы еще новичок в колонии, господин Ларутин, вы не знаете индейцев; потерпите немножко; если вас за это время не оскальпируют, то вы научитесь здесь таким вещам, какие вам и не снились никогда по ту сторону океана.
— Оскальпировать! — вскричал сержант, инстинктивно хватаясь за голову. — Неужели же эти рассказы справедливы? Неужели дикие и вправду скальпируют врагов? Неужели у них есть такой страшный обычай?
— Конечно есть, и хорошо еще, если они сжигают врагов живьем, не подвергнув их предварительно истязаниям в течение нескольких дней.
— Ах, черт возьми! Знаете что, Бесследный, после ваших слов я начинаю сильно сожалеть о Франции.
— Подождите, через несколько дней вы будете жалеть о ней еще больше, — сказал охотник насмешливо. — Но нечего терять время, не будем заранее тревожиться и болтать, как старухи, вместо того чтобы делать дело. Как же нам быть, вождь? Вы никого с собой не взяли?
— Нет. Тареа обо всем подумал: волок слишком труден, большая потеря времени, мои бледные братья дойдут до Ориньяля, там ждет пирога; переехать в ней можно, если она не слишком нагружена.
— Черт возьми! Ваша ведь правда, вождь, я и не подумал об этом, ступайте, мы пойдем за вами; только я должен вас предупредить, что недалеко отсюда я заметил очень подозрительный свет.
— Бесследный обладает орлиным взором, от которого ничто не ускользает, — любезно заметил вождь. — Тареа заметил их; ирокезы слишком сильно любят огненную воду, от пьянства шаги бывают тяжелые, и следы бывает трудно загладить.
— Так это ирокезы? Я тоже думал.
— Да, это бродячие собаки, «мадуас», но мы все трое — воины, нам они не страшны; наши друзья ждут по ту сторону медвежьего волока.
— Верно, вождь, не следует заставлять их слишком долго ждать, не будем больше медлить, идем. Ну, господин Ларутин, — прибавил канадец, дружески хлопнув по плечу сержанта, — вы слышали, что сказал вождь?
— Слышать-то слышал, но вот, хоть убей, ничего не понял из этой тарабарщины.
— Это правда, язык гуронов не похож на наш. Я вам сейчас объясню все; дело в том, что нам предстоит прелестная прогулка при свете луны, причем за нами по пятам будут гнаться быстроногие ирокезы, так что каждую минуту нам будет угрожать нападение, поэтому, господин Ларутин, если вы не хотите, чтобы с вас сняли скальп, то держитесь крепче.
— О, неужели все это правда? — сказал сержант, не особенно довольный перспективой, которую рисовал ему охотник.
— Истинная правда, я вас предупредил. Так как вы не привыкли ходить по лесам, то идите позади вождя, а я пойду в арьергарде. Идем.
Все трое выстроились гуськом, по-индейски, крупно зашагали по направлению к лесу и решительно углубились в чащу деревьев, корни которых достигали почти самых берегов реки.
Повыше деревни по названием Триречье, куда шли напрямик наши знакомцы, река Св. Лаврентия изобилует водопадами, которые совершенно прекращают судоходство иной раз мили на две и даже на три.
Чтобы облегчить по возможности это неудобство, индейцы и, следуя их примеру, канадцы, доплыв до такого водопада, имеют обыкновение выходить на берег, разгружать свои пироги и переносить их на плечах через водопад.
Это называется волок.
Пироги, употребляемые индейцами и охотниками, строятся из березовой коры и обшиваются с внутренней стороны досками из какого-нибудь гибкого дерева толщиной в мизинец; таким способом построенная и способная вместить от восьми до десяти человек пирога легко может быть перенесена на руках одним человеком на расстояние нескольких миль.
Между тем наши три авантюриста шли молча и настолько быстро, насколько позволяла местность и почва. Все трое были настороже и держали ружья наготове.
Лес был совершенно чист от валежника; деревья достигали чудовищной высоты, образуя над головами путешественников огромный зеленый свод, сквозь который и днем-то солнечные лучи едва-едва проникали; а теперь, в этот поздний час, воздух под сводом был тяжелый, темнота была почти полная и тишина глубочайшая; лишь по временам до слуха доносился чуть слышный ропот отдаленного водопада, либо треск сухой ветки, падающей с дерева.
Этот суровый пейзаж действовал на воображение и заставлял трепетать сердце в груди.
Сержант Ларутин, несмотря на все превосходство, которое он себе приписывал, несмотря на свою бесспорную храбрость, невольно поддался влиянию этой могучей природы, с которой до сих пор еще не имел случая познакомиться так близко.
Они шли таким образом более четырех часов, не обменявшись ни словом. Обыкновенно насмешливое лицо сержанта было серьезно и брови нахмурены; видно было, что ему сильно не по себе, что он чувствовал бы себя гораздо лучше в Квебеке или Монреале, чем здесь, в этом непроходимом лесу.
Вдруг вождь остановился, подался вперед всем телом и, казалось, прислушался. Через несколько секунд он протянул руку к беспорядочной группе скал, возвышавшихся недалеко от тропинки, и, быстро кинувшись вперед, исчез за утесами.
Ларутин, непривычный к подобным выходкам, остановился в немом изумлении, словно его ноги вдруг приросли к земле, но, по счастью, охотник наблюдал за ним.
Не дав ему опомниться, он, обхватив сержанта левой рукой за талию, поднял его, как ребенка, и через несколько секунд очутился возле индейца вместе с этой странной ношей.
Недоумевающий сержант раскрыл было рот, чтобы спросить, что все это значит, но охотник грубо закрыл ему рот рукой и сказал ему на ухо чуть слышно:
— Молчите! Макасы!
Этих двух слов было достаточно, чтобы сержант отложил свои вопросы до более благоприятной минуты.
Тонкий слух гуронского вождя не обманул его.
Через десять минут, после того как наши спутники успели засесть за утесы, они увидели сквозь деревья неясные силуэты нескольких индейцев.
Индейцы продвигались вперед не гуськом, а в линию, с ружьями впереди, точно застрельщики, вскоре они подошли настолько, что их можно было рассмотреть.
Это были ирокезы, человек пятнадцать.
Несколько позади их линии смутно виднелась группа из четырех или пяти лиц, в числе которых проницательный глаз охотника различил как будто женщин; эти лица были, должно быть, пленники.
В эту минуту Тареа нагнулся к уху Бесследного и прошептал:
— Нигамон! Канадец задрожал.
Нигамон был ирокезский вождь, дерзость, мужество и хитрость которого сделали его имя страшным для всех колонистов Новой Франции.
Было очевидно, что этот вождь, совершив какое-нибудь насилие над застигнутыми врасплох жителями, пользовался темнотой, чтобы совершить отступление в свою деревню, уводя своих пленников.
Бесследный шепотом обменялся несколькими словами с Тареа; вождь улыбнулся, сделав знак согласия, и, улегшись на землю, уполз прочь, как змея.
Скоро он исчез в темноте.
Между тем ирокезы подходили все ближе и ближе, вскоре они были от утесов на расстоянии не более одного пистолетного выстрела; по знаку своего вождя они остановились и спрятались за деревья.
Не спрятался один Нигамон; он откинул ружье назад и с улыбкой на губах сделал несколько шагов вперед.
Ничто в его походке, ни в выражении лица не показывало, что он подозревает устроенную ему так близко засаду. Всякий, мало знакомый с индейскими нравами, был бы введен в обман этим наружным спокойствием, но Бесследный был старый бегун по лесам и поэтому обмануть себя не дал. Он удвоил осторожность, шепнул на ухо сержанту, чтобы он делал то же. Он боялся какой-нибудь индейской пакости со стороны хитрого ирокеза.
И он был прав.
Подойдя шагов на двенадцать или на пятнадцать к утесам, Нигамон остановился и, сделав рукой грациозный жест, сказал вкрадчивым голосом:
— Приветствую моих братьев под покровом леса; для чего же они, вместо того чтобы идти по тропинке, как мирные путники, прячутся в засаде с длинными своими ружьями? Пусть мои братья выйдут; Нигамон вождь известный и примет их хорошо.
Произнеся эти слова, Нигамон замолчал, ожидая ответа; но ответа не последовало.
Охотник и сержант не пошевелились.
— А! — заговорил спять через минуту ирокезский вождь. — Я ошибся; темнота помешала мне хорошенько разглядеть замеченный мною след; я думал, что передо мною воины, а оказывается, что это делаварские женщины, такие трусливые, что даже не смеют взглянуть в лицо Нигамону.
Отпустивши этот оскорбительный сарказм, вождь вторично замолчал, но и на этот раз тщетно ждал ответа.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Это даже не делаварские женщины, это трусливые карибу или подлые французские собаки; я дам приказ своим людям, чтобы они обыскали скалы и выгнали их оттуда палками; тогда эти собаки побегут от ирокезских волков, воя от страха.
Едва он произнес это оскорбление, как заметил, что на его грудь прямо направлено дуло ружья; в ту же минуту несмешливый голос прокричал:
— Нигамон — собака! Бесследный презирает его, плюет ему в лицо; он держит его на конце своего ружья; пусть только болтливый шакал сделает движение — и он убит.
Лицо вождя оставалось бесстрастно.
Почти незаметным движением он схватился за свое ружье и, сделав вдруг чудовищный скачок назад, укрылся за деревом, испустив свой воинственный клич и говоря своим товарищам:
— Бей французских собак! Бей их!
Но как ни быстро совершено было это отступление, Бесследный, не сводивший глаз с индейца, выказал еще большую быстроту. Выстрел раздался: ирокезский вождь сделал огромный скачок вперед, перевернулся и упал к подножию утеса, точно дуб, сломленный бурей.
Второй выстрел, сделанный сержантом, повалил другого индейца.
Ожесточенные смертью вождя, ирокезы забыли всяческую осторожность и, выскочив из-за деревьев, с воем кинулись на невидимых врагов; они пытались взобраться на природную ограду, за которой скрывались сержант и Бесследный.
— Ну, сержант, — кричал Бесследный, хватая свое ружье за дуло, — вам нужно защищать свой скальп или сейчас, или никогда.
— Хорошо! Эти красные черти теперь мне даже и не страшны, — ответил сержант, храбро бросаясь вперед с криком: — Да здравствует Франция!
Туземцы называли эту реку Хохелега, а упомянутый мореплаватель дал ей имя реки Св. Лаврентия, которое она носит до сих пор.
Эта величественная река, что бы там ни говорили, может, без сомнения, считаться частью огромного бассейна, который начинается маленькой речкой Св. Людовика, впадающей в озеро Верхнее с самой западной стороны, и непрерывно тянется до Атлантического океана, обнимая собой большие озера и небольшие реки с многочисленными водопадами, на пространстве трех тысяч километров или 750-ти миль.
Некоторые географы полагают, но без достаточного основания, что река Св. Лаврентия берет начало в озере Онтарио; как бы то ни было, эта река несколько раз меняет название на всем своем длинном протяжении; от впадения в залив Св. Лаврентия под 46° 52' северной широты и 59° 69' восточной долготы до города Монреаля она называется рекой Св. Лаврентия; от этого места, до озера Онтарио или Фронтенак — Катарикуи, или рекой Ирокезов; между Онтарио и Эри — Ниагарой; наконец, между озером Эри, через которое она протекает, и озером Сен-Клер — рекою Пролива.
Ее наружный вид от устья до Монреаля не имеет ничего подобного ни в Старом, ни в Новом Свете; выше Монреаля быстрое течение и водопады делают плавание невозможным для каких бы то ни было судов, кроме легких пирог, направляемых опытными рулевыми из туземцев, или из бегунов по лесам.
Берега реки Св. Лаврентия представляют живописные и грандиозные пейзажи; она пересекается многочисленными, эффектнейшими водопадами; взору представляется множество извилистых бухт, гордо выдающихся мысов и величественных притоков, из которых одни впадают в главную реку бесшумно, а другие стремительно вливают в нее свои волны, с яростным ревом пролагая себе дорогу через многочисленные острова и скалы, стойко выдерживающие прибой.
Наконец, на каком бы пункте этой реки мы ни встали, везде она представляет такую необыкновенную, удивительную перспективу, какую мог бы показать разве самый волшебный калейдоскоп.
Одно из самых красивых мест реки на всем ее течении есть, бесспорно, узкий канал между мысом Паленым и мысом Мучений, недалеко от Квебека, в том самом месте, где пресная вода реки сливается с горько-соленой водой залива.
Этого места очень боятся моряки по причине массы огромных известковых скал, окружающих берег, и малой глубины реки: корабли решаются входить в этот канал только во время прилива, да и то беспрестанно сверяясь с показаниями лота.
Начало нашего рассказа относится к 25 июля 1756 года; в этот день, как раз около описанного места и в расстоянии нескольких выстрелов из ружья от мыса Мучений, стояли на берегу двое мужчин, опираясь руками на дула своих длинных карабинов, поставленных прикладами на землю, и пристально смотря на реку.
По-видимому, оба они уже давно были на этом месте, где и основали, должно быть, свое временное пребывание, как то показывал наполовину потухший, но раздуваемый крепким северо-западным ветром огонь и остатки скромного ужина.
Ночь была прекрасная, теплая; луна в первой четверти светила, как днем, и позволяла различать на далеком расстоянии разные подробности пейзажа; ветер усиленно свистел сквозь густолиственные ветки столетних деревьев-великанов огромного девственного леса и вспенивал бурливые волны реки, нагоняя их на прибрежные скалы, о которые они разбивались с глухим роптаньем.
Первый из указанных мною мужчин был лет тридцати пяти или сорока; его рост был несколько выше среднего и доходил до пяти футов и трех дюймов; он был коренаст и крепок, одет в военный мундир с унтер-офицерскими нашивками, который сидел на нем с несколько преувеличенной ловкостью; у него было длинное костлявое лицо с круглыми глазами навыкате, с ястребиным носом и синевато-черными, густо нафабренными усами, убийственно закрученными кверху, что придавало его физиономии задорный, насмешливый вид, в то время, впрочем, свойственный почти всем старым солдатам, давно привыкшим тянуть свою лямку и смотревшим на всех невоенных сверху вниз с горделивой и пренебрежительной снисходительностью.
Этот почтенный сержант носил благозвучное имя Ларутин и приехал в Канаду всего месяца два тому назад, хотя и воображал, что знает всю Америку лучше кого бы то ни было.
Товарищ его составлял с ним полнейшую противоположность.
Это был высокий молодец, шести футов четырех дюймов ростом и неимоверной худобы; его кожа, огрубевшая от солнца, ветра, дождя, холода и жары, приняла кирпичный цвет и буквально присохла к его мускулам, твердым как железо и натянутым как веревки.
По-видимому, этот человек был еще молод, в возрасте от 25-ти до 30-ти лет самое большее. Его черты напоминали нормандский тип во всей чистоте, его маленькие, словно буравчиком просверленные глазки, глубоко скрытые под дугообразным навесом бровей, блестели умом и честностью; у него была изжелта-белокурая борода, волосы которой местами перепутались с красновато-рыжими беспорядочными прядями волос на голове, и этот рыжий цвет придавал его чертам выражение упорной энергии и могучей воли, которое так резко обозначено на морде льва.
Этого человека звали Жак Берже, но он почти забыл это имя; он больше был известен под прозвищем Бесследный, данным ему ирокезами за легкость походки и за неподражаемое умение скрывать свои следы, проходя степью. Этим славным титулом он немало гордился.
Бесследный, которого мы так и будем называть, был канадец, родом из города Трех Рек, родители же его были нормандцы, уроженцы маленького прелестного городка Флер-де-Лориса; он считался искуснейшим охотником, хитрейшим разведчиком, а главное — опытнейшим из бегунов по лесам во всей Новой Франции.
Генерал Монкальм, незадолго до того приехавший в Америку, чтобы принять начальство над армией вместо несчастного Диеско, отменно уважал канадского охотника; он оказывал ему всегда полнейшее доверие.
Костюм, усвоенный Бесследным, не оставлял никакого сомнения насчет его занятий; этот замшевый костюм представлял странную смесь индейской и европейской моды.
Кроме длинного ружья, у него был еще топор вроде томагавка гуронов или ирокезов, ножик или, скорее, клинок с лезвием в 23 дюйма длины и 5 дюймов ширины, мешок для пуль, пороховница из буйволового рога и ягдташ из кожи карибу, наполненный провизией и несколькими ценными вещами, составляющими все его богатство.
История этого человека не длинна, но ужасна.
Ему было не более семи лет, когда все его семейство, состоявшее из отца, матери, пяти братьев и четырех сестер, было захвачено шайкой ирокезов, подвергнуто гнуснейшим мучениям, скальпировано и наконец убито с неслыханной, утонченной жестокостью.
Жак Берже каким-то чудом спасся от этой ужасной бойни; он сам не умел хорошенько рассказывать, как это случилось, он помнил только, что ему удалось с величайшим трудом и после множества лишений, руководствуясь одним инстинктом, добраться до Мехиллимакмака, где бедный сиротка, умирающий от голода и усталости, был принят сострадательными гуронами.
С тех пор Жак Берже остался навсегда в племени своих спасителей, любя и уважая их, как своих.
С возрастом ненависть его к убийцам своих родных перешла в какое-то хроническое бешенство; возмужав, он стал думать только об одном: как бы отомстить ирокезам да придумать месть самую ужасную, чтобы нанести им как можно больше зла; он всюду выслеживал их один, он объявил им войну не на жизнь, а на смерть. Встречаясь с ними, он без колебаний нападал всякий раз на них, каково бы ни было их число.
Вскоре он нанес им такие чувствительные потери, ни разу не попавшись ни в одну из устроенных ему засад, что ирокезы начали чувствовать к нему суеверный страх; одно его имя нагоняло на них трепет, тем более что, сколько ни пытались они застичь его врасплох, всякий раз не они его, а он их настигал неожиданно и избивая без жалости.
Таковы были двое мужчин, стоявших 25-го июля на берегу реки Св. Лаврентия и присматривавшихся к ее течению.
В ту минуту, когда мы их встретили, они оживленно разговаривали.
— С вашего позволения, Бесследный, — говорил сержант, возражая, должно быть, на какое-нибудь замечание охотника, — не в обиду будь вам сказано, если бы вы не были чем-то вроде дикого, то вы поняли бы, что некая середина между человеком и обезьяной, именуемая гуроном, отправившаяся из Квебека четыре часа спустя после нас, не может никоим образом проплыть по реке две мили выше того места, где мы в настоящий момент обретаемся, и вернуться назад сюда, чтобы взять нас в лодку в назначенный вами час. Что вы на это скажете, милый человек?
— Я? — сказал канадец, пожимая плечами. — Да ничего.
— То-то! — заликовал сержант. — Сознайтесь, что вы существенно обремизились!
— Что такое? Что это вы говорите, сержант?
— Я говорю, что вы существенно обремизились; это самое, так сказать, отборное выражение, — сказал солдат, насмешливо крутя усы. — Впрочем, — прибавил он снисходительно, — вы — канадец и наполовину гурон, и поэтому немудрено, что вы не слыхали отборные выражения; за это винить вас нельзя.
— Говорите-то вы хорошо, сержант, — ответил Бесследный насмешливым тоном, — да, лиха беда та, что вас иной раз и понять-то трудно.
— Не всякому, дружище, — отвечал, подтягиваясь, сержант, — удается получить такое образование, как мне; я ведь — шутка сказать! — два года служил в Версальском гарнизоне. Но вы мне вот что скажите лучше: неужели вы серьезно доверяете гуронам?
— А почему бы мне им не доверять, сержант?
— Не в обиду будь вам сказано — да вы и сами с этим согласитесь, конечно, по секрету, — но ведь эти гуроны — сущие чудаки, а мундиры их еще чуднее.
— Одежда ничего не значит, сержант; важно знать человека; Тареа — вождь; его отец и дед были сагаморы; хотя Тареа еще очень молод, но слава его велика; он прославился на войне, и его сиятельство маркиз де Монкальм, ваш новый генерал, лично его знает; он ценит его и вполне доверяет его мудрости.
— Я питаю отменное уважение к господину маркизу де Монкальму, который есть мой главнокомандующий, — отвечал сержант с высокомерным видом, — но я так понимаю, что и при всем том я имею право иметь свое собственное обстоятельственное рассуждение.
— Кто вам мешает, имейте рассуждений сколько хотите, — отвечал, улыбаясь, охотник. — А если это вам нетрудно, то сделайте мне одолжение, взгляните вот в эту сторону.
И он протянул руку по направлению к реке.
— В какую сторону?
— Вот сюда, направо, к этим двум островкам.
— Вижу, а потом что?
— Вы ничего не замечаете?
— Постойте-ка; действительно, как будто лодка.
— Не лодка, сержант, а пирога.
— Пирога? А разве не все равно, что лодка, что пирога?
— Уж не знаю, сержант, но дело в том, что вы видите именно пирогу, а не что-нибудь иное.
— Ну, быть по-вашему, а дальше что?
— А дальше то, что в этой пироге плывет человек, которого мы ждем.
— Гурон?
— Да, Тареа.
— Невозможно!
— Через пять минут вы убедитесь сами.
И действительно, через пять минут пирога, ловко направляемая стоявшим в ней человеком, причалила к мысу; человек выпрыгнул на берег, вытащил легкую лодочку на песок, спрятал ее в кусты и подошел к разговаривающим.
Новоприбывший был Тареа, гуронский вождь.
Он кинул быстрый взгляд на двух белых людей, потом перекинул ружье на спину, скрестил руки на груди и остановился неподвижно и молча.
Тареа был молод, ему было сейчас только двадцать пять; его черты были красивы, выражение лица умное и благородное. Он был высок ростом и строен, его движения были скромны и грациозны; татуировка придавала его лицу свирепое выражение, еще более усиливавшееся от магнетического блеска глаз.
Хотя время года стояло довольно холодное, но верхняя часть его тела была защищена от холода лишь легкой шерстяной накидкой; орлиное перо, воткнутое в торчащий кверху пук волос на голове, означало звание вождя; его оружие, за исключением ружья, было обыкновенное оружие краснокожих, но только богаче и лучше сработанное; ружье — подарок генерал Монкальма— было очень дорогое, отделанное серебром, и было куплено у лучшего парижского оружейника.
Прошло минуты две или три, а между тем никто из троих не проронил еще ни одного слова.
Сержант, по характеру и по привычке, никогда не в чем не затруднялся; он решил нарушить молчание, которое тяготило его.
— Добро пожаловать, гурон, — сказал он индейцу тоном превосходства, — однако, собственно говоря, вас бы нужно упрекнуть, а не приветствовать.
Из глаз вождя сверкнула молния, он нахмурил брови, но почти в ту же минуту недовольное выражение исчезло с его лица, он улыбнулся и обратился к сержанту.
— Что хочет сказать Кривоногий? — кротко возразил он. — Тареа его не понял.
Краснокожим очень трудно выговаривать европейские имена, и потому они предпочитают давать им прозвище собственного изделия, смотря по нравственным качествам или физическим недостаткам каждого.
Сержант Ларутин долго служил в военном флоте матросом; он гораздо лучше умел ходить по палубе корабля, чем по земле, и потому никак не мог отстать от привычки расставлять на ходу ноги, сгибая обручем руки, и выпячивать грудь вперед, как приходится делать на борту корабля, чтобы сохранить равновесие во время килевой или бортовой качки; эта особенность не ускользнула от внимания туземцев: они сию же минуту, со свойственным им природным остроумием, дали сержанту вышеупомянутую кличку.
В похвалу сержанту Ларутину скажем, что эта кличка не оскорбляла его, а, напротив, льстила его самолюбию: этим самым он признавался за настоящего моряка.
— Я хочу сказать, — самодовольно произнес сержант, продолжая крутить усы, — что не может быть, чтобы вы исполнили поручение генерала Монкальма.
— Ононтио — отец Тареа; когда Ононтио приказывает, сын повинуется; если бы поручение не было выполнено, то разве Тареа был бы здесь?
Имя «Ононтио», которое туземцы дали губернатору колонии, а также и генералу Монкальму, часто будет упоминаться в нашем рассказе, и поэтому мы в двух словах объясним его происхождение.
Одним из первых губернаторов Канады был некто по имени де Монманьи; так как это имя было трудно выговаривать краснокожим, то миссионеры-францисканцы переиначили его согласно латинскому корню «монс магнус» и сделали из него Большую Гору, после чего индейцы буквально перевели его — Ононтио, что имеет то самое значение; с тех пор это имя присваивалось туземцами всем без различия губернаторам и главнокомандующим в Новой Франции.
— Как! Вы действительно исполнили данное вам поручение? — вскричал удивленный сержант.
— Тареа — вождь, — отвечал, выпрямляясь, индеец, — язык у него не раздвоен; ложь никогда не выходит из его уст.
Опешивший сержант повернулся к охотнику, который следил за этим разговором, насмешливо улыбаясь, но не выказывая ни малейшего намерения вмешиваться.
— Я вам говорил ведь, — сказал канадец, отвечая на вопросительный, недоумевающий взгляд сержанта, — вы еще новичок в колонии, господин Ларутин, вы не знаете индейцев; потерпите немножко; если вас за это время не оскальпируют, то вы научитесь здесь таким вещам, какие вам и не снились никогда по ту сторону океана.
— Оскальпировать! — вскричал сержант, инстинктивно хватаясь за голову. — Неужели же эти рассказы справедливы? Неужели дикие и вправду скальпируют врагов? Неужели у них есть такой страшный обычай?
— Конечно есть, и хорошо еще, если они сжигают врагов живьем, не подвергнув их предварительно истязаниям в течение нескольких дней.
— Ах, черт возьми! Знаете что, Бесследный, после ваших слов я начинаю сильно сожалеть о Франции.
— Подождите, через несколько дней вы будете жалеть о ней еще больше, — сказал охотник насмешливо. — Но нечего терять время, не будем заранее тревожиться и болтать, как старухи, вместо того чтобы делать дело. Как же нам быть, вождь? Вы никого с собой не взяли?
— Нет. Тареа обо всем подумал: волок слишком труден, большая потеря времени, мои бледные братья дойдут до Ориньяля, там ждет пирога; переехать в ней можно, если она не слишком нагружена.
— Черт возьми! Ваша ведь правда, вождь, я и не подумал об этом, ступайте, мы пойдем за вами; только я должен вас предупредить, что недалеко отсюда я заметил очень подозрительный свет.
— Бесследный обладает орлиным взором, от которого ничто не ускользает, — любезно заметил вождь. — Тареа заметил их; ирокезы слишком сильно любят огненную воду, от пьянства шаги бывают тяжелые, и следы бывает трудно загладить.
— Так это ирокезы? Я тоже думал.
— Да, это бродячие собаки, «мадуас», но мы все трое — воины, нам они не страшны; наши друзья ждут по ту сторону медвежьего волока.
— Верно, вождь, не следует заставлять их слишком долго ждать, не будем больше медлить, идем. Ну, господин Ларутин, — прибавил канадец, дружески хлопнув по плечу сержанта, — вы слышали, что сказал вождь?
— Слышать-то слышал, но вот, хоть убей, ничего не понял из этой тарабарщины.
— Это правда, язык гуронов не похож на наш. Я вам сейчас объясню все; дело в том, что нам предстоит прелестная прогулка при свете луны, причем за нами по пятам будут гнаться быстроногие ирокезы, так что каждую минуту нам будет угрожать нападение, поэтому, господин Ларутин, если вы не хотите, чтобы с вас сняли скальп, то держитесь крепче.
— О, неужели все это правда? — сказал сержант, не особенно довольный перспективой, которую рисовал ему охотник.
— Истинная правда, я вас предупредил. Так как вы не привыкли ходить по лесам, то идите позади вождя, а я пойду в арьергарде. Идем.
Все трое выстроились гуськом, по-индейски, крупно зашагали по направлению к лесу и решительно углубились в чащу деревьев, корни которых достигали почти самых берегов реки.
Повыше деревни по названием Триречье, куда шли напрямик наши знакомцы, река Св. Лаврентия изобилует водопадами, которые совершенно прекращают судоходство иной раз мили на две и даже на три.
Чтобы облегчить по возможности это неудобство, индейцы и, следуя их примеру, канадцы, доплыв до такого водопада, имеют обыкновение выходить на берег, разгружать свои пироги и переносить их на плечах через водопад.
Это называется волок.
Пироги, употребляемые индейцами и охотниками, строятся из березовой коры и обшиваются с внутренней стороны досками из какого-нибудь гибкого дерева толщиной в мизинец; таким способом построенная и способная вместить от восьми до десяти человек пирога легко может быть перенесена на руках одним человеком на расстояние нескольких миль.
Между тем наши три авантюриста шли молча и настолько быстро, насколько позволяла местность и почва. Все трое были настороже и держали ружья наготове.
Лес был совершенно чист от валежника; деревья достигали чудовищной высоты, образуя над головами путешественников огромный зеленый свод, сквозь который и днем-то солнечные лучи едва-едва проникали; а теперь, в этот поздний час, воздух под сводом был тяжелый, темнота была почти полная и тишина глубочайшая; лишь по временам до слуха доносился чуть слышный ропот отдаленного водопада, либо треск сухой ветки, падающей с дерева.
Этот суровый пейзаж действовал на воображение и заставлял трепетать сердце в груди.
Сержант Ларутин, несмотря на все превосходство, которое он себе приписывал, несмотря на свою бесспорную храбрость, невольно поддался влиянию этой могучей природы, с которой до сих пор еще не имел случая познакомиться так близко.
Они шли таким образом более четырех часов, не обменявшись ни словом. Обыкновенно насмешливое лицо сержанта было серьезно и брови нахмурены; видно было, что ему сильно не по себе, что он чувствовал бы себя гораздо лучше в Квебеке или Монреале, чем здесь, в этом непроходимом лесу.
Вдруг вождь остановился, подался вперед всем телом и, казалось, прислушался. Через несколько секунд он протянул руку к беспорядочной группе скал, возвышавшихся недалеко от тропинки, и, быстро кинувшись вперед, исчез за утесами.
Ларутин, непривычный к подобным выходкам, остановился в немом изумлении, словно его ноги вдруг приросли к земле, но, по счастью, охотник наблюдал за ним.
Не дав ему опомниться, он, обхватив сержанта левой рукой за талию, поднял его, как ребенка, и через несколько секунд очутился возле индейца вместе с этой странной ношей.
Недоумевающий сержант раскрыл было рот, чтобы спросить, что все это значит, но охотник грубо закрыл ему рот рукой и сказал ему на ухо чуть слышно:
— Молчите! Макасы!
Этих двух слов было достаточно, чтобы сержант отложил свои вопросы до более благоприятной минуты.
Тонкий слух гуронского вождя не обманул его.
Через десять минут, после того как наши спутники успели засесть за утесы, они увидели сквозь деревья неясные силуэты нескольких индейцев.
Индейцы продвигались вперед не гуськом, а в линию, с ружьями впереди, точно застрельщики, вскоре они подошли настолько, что их можно было рассмотреть.
Это были ирокезы, человек пятнадцать.
Несколько позади их линии смутно виднелась группа из четырех или пяти лиц, в числе которых проницательный глаз охотника различил как будто женщин; эти лица были, должно быть, пленники.
В эту минуту Тареа нагнулся к уху Бесследного и прошептал:
— Нигамон! Канадец задрожал.
Нигамон был ирокезский вождь, дерзость, мужество и хитрость которого сделали его имя страшным для всех колонистов Новой Франции.
Было очевидно, что этот вождь, совершив какое-нибудь насилие над застигнутыми врасплох жителями, пользовался темнотой, чтобы совершить отступление в свою деревню, уводя своих пленников.
Бесследный шепотом обменялся несколькими словами с Тареа; вождь улыбнулся, сделав знак согласия, и, улегшись на землю, уполз прочь, как змея.
Скоро он исчез в темноте.
Между тем ирокезы подходили все ближе и ближе, вскоре они были от утесов на расстоянии не более одного пистолетного выстрела; по знаку своего вождя они остановились и спрятались за деревья.
Не спрятался один Нигамон; он откинул ружье назад и с улыбкой на губах сделал несколько шагов вперед.
Ничто в его походке, ни в выражении лица не показывало, что он подозревает устроенную ему так близко засаду. Всякий, мало знакомый с индейскими нравами, был бы введен в обман этим наружным спокойствием, но Бесследный был старый бегун по лесам и поэтому обмануть себя не дал. Он удвоил осторожность, шепнул на ухо сержанту, чтобы он делал то же. Он боялся какой-нибудь индейской пакости со стороны хитрого ирокеза.
И он был прав.
Подойдя шагов на двенадцать или на пятнадцать к утесам, Нигамон остановился и, сделав рукой грациозный жест, сказал вкрадчивым голосом:
— Приветствую моих братьев под покровом леса; для чего же они, вместо того чтобы идти по тропинке, как мирные путники, прячутся в засаде с длинными своими ружьями? Пусть мои братья выйдут; Нигамон вождь известный и примет их хорошо.
Произнеся эти слова, Нигамон замолчал, ожидая ответа; но ответа не последовало.
Охотник и сержант не пошевелились.
— А! — заговорил спять через минуту ирокезский вождь. — Я ошибся; темнота помешала мне хорошенько разглядеть замеченный мною след; я думал, что передо мною воины, а оказывается, что это делаварские женщины, такие трусливые, что даже не смеют взглянуть в лицо Нигамону.
Отпустивши этот оскорбительный сарказм, вождь вторично замолчал, но и на этот раз тщетно ждал ответа.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Это даже не делаварские женщины, это трусливые карибу или подлые французские собаки; я дам приказ своим людям, чтобы они обыскали скалы и выгнали их оттуда палками; тогда эти собаки побегут от ирокезских волков, воя от страха.
Едва он произнес это оскорбление, как заметил, что на его грудь прямо направлено дуло ружья; в ту же минуту несмешливый голос прокричал:
— Нигамон — собака! Бесследный презирает его, плюет ему в лицо; он держит его на конце своего ружья; пусть только болтливый шакал сделает движение — и он убит.
Лицо вождя оставалось бесстрастно.
Почти незаметным движением он схватился за свое ружье и, сделав вдруг чудовищный скачок назад, укрылся за деревом, испустив свой воинственный клич и говоря своим товарищам:
— Бей французских собак! Бей их!
Но как ни быстро совершено было это отступление, Бесследный, не сводивший глаз с индейца, выказал еще большую быстроту. Выстрел раздался: ирокезский вождь сделал огромный скачок вперед, перевернулся и упал к подножию утеса, точно дуб, сломленный бурей.
Второй выстрел, сделанный сержантом, повалил другого индейца.
Ожесточенные смертью вождя, ирокезы забыли всяческую осторожность и, выскочив из-за деревьев, с воем кинулись на невидимых врагов; они пытались взобраться на природную ограду, за которой скрывались сержант и Бесследный.
— Ну, сержант, — кричал Бесследный, хватая свое ружье за дуло, — вам нужно защищать свой скальп или сейчас, или никогда.
— Хорошо! Эти красные черти теперь мне даже и не страшны, — ответил сержант, храбро бросаясь вперед с криком: — Да здравствует Франция!