Ротмистр, даром что старый офицер и муштровальщик новобранцев, этого не умеет. Он, когда злится, становится бел как полотно и красен как рак и после каждой такой вспышки лежит потом целые сутки в полном изнеможении. Забавно, в самом деле, вот вам и великий человек!
   Интересно, с какими людьми он сегодня вернется, если он вообще привезет кого-нибудь. Если привезет, то, конечно, это будут работники первый сорт, потому что их подрядил господин ротмистр... а уж он, Мейер, пусть соображает, как с ними поладить. И пожаловаться не смей!
   Ну да как-нибудь обойдется. Он, коротышка Мейер, всегда умел ладить с великими людьми, лишь бы было притом две-три милых девушки. Аманда в общем вполне подходящая, но эти польки... у них совсем особая закваска, особый огонек, а главное - без выдумок. Мейер-губан, забывшись, запел вполголоса: "Мне что девочка, что роза - я на них плевал!"
   - Молодой человек, вы тут не одни! - проговорил дребезжащий голос - и, вздрогнув, Мейер увидел, что под сосной у дороги стоит тесть его работодателя, тайный советник фон Тешов.
   Снизу на старом барине (особенно для такого гнетуще жаркого дня) было надето более чем достаточно: высокие сапоги с отворотами и зеленые грубошерстные бриджи. А выше талии - вернее огромного брюха - на нем была только егеровская фуфайка с цветной пикейной манишкой, широко расстегнутая, так что видна была косматая, седая, усыпанная бисером пота грудь. Дальше кверху опять шла шерсть, а именно - красно-серо-бело-желтая кудлатая борода. Красный нос картошкой, хитрые, довольно поблескивающие глазки, а еще выше зеленая касторовая шляпа с пучком оленьей шерсти. Все в целом - тайный коммерции советник Горст-Гейнц фон Тешов, владелец двух поместий и восьми тысяч моргенов леса, именуемый коротко "старым барином".
   И конечно, старый барин опять держал в руках две здоровенные орясины его охотничьи дрожки стояли, верно, где-нибудь за поворотом. Управляющий Мейер знал, что старый барин относится в общем благосклонно к служащему зятя, так как не терпит подхалимов и ханжей. Поэтому Мейер сказал без обиняков:
   - Пришли промыслить себе дровишек, господин тайный советник?
   На старости лет господин фон Тешов сдал в аренду оба свои поместья, Нейлоэ - зятю, Бирнбаум - сыну. Себе он оставил только "полдесятка сосен", как называл он свои восемь тысяч моргенов леса. И как он драл за аренду с зятя и с сына самую что ни на есть высокую плату ("дураки, дают себя облапошить"), так он, точно черт за грешной душой, присматривал за своим лесным хозяйством, чтобы ничто не пропадало даром. При каждом выезде он собственноручно доверху накладывал свои охотничьи дрожки сухими сучьями, годными на дрова. "Я не белая кость, как мой уважаемый зятек. Дров не покупаю и своих сосен зря не рублю, я собираю валежник по праву бедняка хе-хе-хе!"
   В этот раз, однако, он был не склонен излагать свои взгляды на добычу топлива. С двумя орясинами в руке он смотрел задумчиво на молодого человека, который был бородатому старику едва по плечо.
   - Опять вы за свои проказы, юноша? - спросил он почти огорченно. - Моя супруга рвет и мечет. Ваша роза, надеюсь, не кто иная, как Бакс?..
   Любезно и учтиво, как послушный сын, коротышка Мейер ответил:
   - Господин тайный советник, мы в самом деле только проверяли счета по птичьему двору.
   Старый барин вдруг побагровел:
   - Какое вы имеете касательство, сударь, к счетам по моему птичьему двору? Какое вам дело до моей птичницы? Вы служите у моего зятя, а не у моей птичницы, поняли? И не у меня!
   - Конечно, господин тайный советник! - сказал Мейер послушно и мирно.
   - Обязательно вам понадобилось, чтобы это была птичница моей жены, Мейер, юноша, Аполлон! - забубнил старый барин. - Когда столько кругом девушек! Вы бы все-таки посчитались со стариком! А если уж иначе нельзя было - зачем же делать это у нее на глазах? Я все понимаю, я тоже был молод и тоже не зевал - но почему же я должен терпеть неприятности из-за того, что вы такой Казанова? Теперь моя супруга требует, чтобы я вас прогнал. "Не выйдет, говорю, он служит не у меня, а у моего зятя, я его прогнать не могу. Прогони сама свою девчонку... Нет, говорит, не выйдет, та только соблазненная жертва, и потом она очень работящая. Хорошую птичницу так легко не найдешь, а управляющих именьями, как собак нерезаных..." Теперь она дуется на меня, а когда вернется зять, прожужжит ему все уши, увидите!
   - Мы только проверяли счета по птичьему двору, - упорствует на всякий случай Мейер; все мелкие преступники держатся правила: "Только не признавайся!" - У фройляйн Бакс хромает счет, вот я и стал помогать ей.
   - Так, так, - захихикал старик, - она будет, сынок, учиться у тебя счету, да? - И он гулко расхохотался. - Между прочим, зять звонил, что достал людей.
   - Слава богу! - обрадовался Мейер.
   - Только они у него опять проскользнули между пальцев, опять он, верно, стал слишком командовать! Не знаю, я толком не понял, к телефону подходила моя внучка Виолета. Теперь он сидит как пришитый в Фюрстенвальде... вам это понятно?! С каких это пор Фюрстенвальде оказался в Берлине?
   - Могу я спросить у вас кое-что, господин тайный советник? - сказал Мейер-коротышка со всею вежливостью, какую он обычно оказывал начальствующим и высокопоставленным лицам. - Выслать мне сегодня вечером на станцию коляску или нет?
   - Понятия не имею! - сказал старый барин. - Уж не хочешь ли ты, сынок, чтобы я вмешался в ваши хозяйственные дела? А потом, чуть что не так, вы скажете, что это я распорядился! Нет, обратитесь к Виолете! Она знает. Или тоже не знает. У вас в хозяйстве и все так - никто ничего не знает!
   - Так точно, господин тайный советник! - сказал учтиво Мейер.
   ("Со стариком надо быть в ладу, кто знает, долго ли продержится ротмистр при такой плате за аренду... Может быть, старик возьмет меня еще к себе на службу".)
   Старый барин пронзительно свистнул в два пальца кучеру.
   - Можете подать мне мои дровишки в дрожки, - сказал он милостиво. - Ну, как у вас дела с сахарной свеклой? Только еще приступаете к прополке? Что, не растет? Небось позабыли про сернокислый аммоний, герои? А я все жду и жду, никто удобрений не раскидывает; ну нет, думаю, оставим их в покое, ученого учить, только портить. И сам смеюсь в кулак. До завтра, сударь!
   4. РОТМИСТР В ПОЛИЦЕЙСКОМ УПРАВЛЕНИИ
   Жара в полицейском управлении на Александерплац хоть кого бы сморила. В коридорах воняло застоявшейся мочой, гнилыми фруктами, непроветренной мокрой одеждой. Повсюду стояли люди, серые фигуры с измятыми серыми лицами и угасшими или дико горящими глазами. Усталые полицейские смотрели тупо или раздраженно. Ротмистр фон Праквиц, пылая яростью, спрашивал у двадцати человек, без конца спускался и подымался по лестницам, носился взад и вперед по всем коридорам, пока не попал наконец, пробегав полчаса, в большой, неопрятный, вонючий кабинет. На улице, чуть не в двух метрах, грохотали под окнами поезда электрички, они больше были слышны, чем видны сквозь серое от пыли стекло.
   Фон Праквиц не был один на один с комиссаром. У соседнего стола другой чиновник, в штатском, допрашивал бледнолицего, длинноносого юнца по поводу карманной кражи. У третьего стола, в глубине комнаты, четыре человека безостановочно о чем-то перешептывались. Не разобрать было, находится ли среди них и "правонарушитель", все они были без пиджаков.
   Ротмистр сделал свое сообщение - сперва коротко, деловито; но потом, оживившись, заговорил почти громко, словно им снова овладела ярость из-за постыдной неудачи. Комиссар, бледный, изможденный человек, слушал, опустив глаза, не прерывая его вопросами. А может быть, и не слушал, он все время усердно старался поставить три спички так, чтоб они, опираясь одна на другую, не падали.
   Наконец ротмистр кончил, и комиссар поднял взгляд. Бесцветные глаза, бесцветное лицо, короткие усы, все немного печальное, почти стертое, но не антипатичное.
   - Чего же вы хотите от нас? Что мы можем сделать? - спросил он.
   Ротмистра подбросило на стуле.
   - Арестовать мерзавцев! - прокричал он.
   - За что?
   - За то, что нарушили договор.
   - Но ведь вы не заключали никакого договора, не так ли?
   - Заключил! Устный!
   - Они будут отпираться. Есть у вас свидетели? Хозяин конторы по найму едва ли подтвердит ваши показания, не правда ли?
   - Конечно нет. Но тот человек, первый жнец, обжулил меня на тридцать долларов!
   - Этого вы мне не говорили - ясно? - тихо сказал комиссар.
   - Что?!
   - Есть у вас свидетельство из банка о законном приобретении валюты? Имели вы право ее купить? Имели вы право отдавать ее в другие руки?
   Ротмистр сидел бледный, жевал губами. Так вот какую помощь оказывает ему государство! Он стал жертвой обмана, и ему же еще грозят! Все приобретают валюту вместо дрянных бумажек - он готов поспорить, что у этого серого человека тоже найдется немного валюты в карманах!
   - Примиритесь с тем, что этот человек сбежал, господин фон Праквиц, урезонивал комиссар. - Какая вам будет польза, если мы его поймаем и засадим? Денег ваших при нем не окажется, и найти людей это вам не поможет! У нас таких случаев без конца - что ни день, что ни час. Мы каждый день составляем списки на поимку во-о-о-т такой длины... Нет смысла, поверьте вы мне! - И вдруг очень услужливо: - Разумеется, если вы желаете, мы можем возбудить дело о деньгах за билет... Вы нам подаете жалобу, я прилагаю протокол...
   Фон Праквиц повел плечом. Наконец он заговорил:
   - А у меня тем временем гниет на корню урожай. Вы понимаете, хлеб, море хлеба! Хлеба вдосталь на сотни ртов! Я дал ему валюту не ради собственного моего удовольствия, а потому, что никак не достать людей...
   - Да, конечно, - сказал тот. - Я вас понимаю. Так что дела возбуждать не будем. На Силезском вокзале толчется множество посредников, людей вы несомненно достанете. Только ничего не платите вперед. Никому. Посреднику тоже.
   - Отлично, - сказал ротмистр. - Значит, попытаюсь еще раз.
   Длинноносый вор у соседнего стола заплакал. У него был отталкивающий вид, плакал он явно потому лишь, что не мог придумать, что еще соврать.
   - Итак, благодарю вас, - сказал фон Праквиц почти против воли. И вдруг вполголоса, почти приятельски, как товарищу по несчастью: - Что вы скажете... Как вам все это нравится? - Он неопределенно повел рукой.
   Тот поднял плечи и снова безнадежно их опустил. Начал было, помялся и, наконец, сказал:
   - С двенадцати дня доллар стоит семьсот шестьдесят тысяч. Что делать людям? Голод не радость.
   Ротмистр так же безнадежно повел плечом и безмолвно направился к выходу.
   5. ПАГЕЛЬ У БОГАТЫХ ЛЮДЕЙ
   Бывают часы в жизни человека, даже деятельного, когда он, остановившись на распутье, подавленный чувством своего бессилия, опускает руки. Не противясь, даже не помышляя о сопротивлении, он дает себя нести, толкать он и голову не втянет в плечи под грозящим ударом. Плыви же по волнам, человек, ты - листок, подхваченный рекою жизни! Быстро несет она тебя под нависшим краем подмытого берега, гонит в тихую заводь; но вот подхватывает тебя новый водоворот, и ничего тебе не остается, как закружиться в нем, и вновь тебя несет - к гибели, к новому ли кружению, - разве ты знаешь?
   Петра Ледиг, когда ее полуголую выгнали из дому, могла двумя словами унять разыгравшуюся на кухне бурю - не так уж скверно оборачивалось дело, ей только бы заговорить. Слова все меняют, они стачивают острые края глядишь, и все уже улеглось - в чем, собственно, дело? Улеглось бы и тут, если бы не это застывшее молчание, за которым одинаково могло скрываться высокомерие и отчаянье, голод и презрение.
   Ничто не принуждало Петру Ледиг пройти мимо открытой двери ее комнаты. Она могла войти и повернуть ключ в замке - могла, но не сделала. Волна жизни подхватила листок и несет его, несет. И то уже слишком долго пролежал он в крошечной заводи возле берега, лишь изредка тихо покачиваясь на последних расходящихся волнах водоворота. Но вот прилив подхватил безвольную и понес ее в Неведомое - на улицу.
   Был день, три часа пополудни или, может быть, половина четвертого рабочие еще не вернулись с фабрик, женщины еще не вышли за покупками. За стеклами витрин и в задних комнатушках, темных и затхлых, сидели владельцы магазинов и клевали носом. Ни одного покупателя. Жарища.
   Жмурясь, лежала кошка на каменной приступочке. С другого тротуара, через улицу, за ней подглядывала собака; но потом, решив, что дело того не стоит, широко раскрыла, зевая, нежную розовую пасть.
   Солнце, еще слепившее глаза, было видно только сквозь мглистую дымку рыжий, плавящийся по краям раскаленный шар. Что бы это ни было, стены ли домов или кора деревьев, стекла ли витрин или асфальт тротуаров, белье ли на перилах балкона или лужа, которую лошадь напрудила на мостовой, - все дышало, пыхтело, потело, пахло. Жарко. Нестерпимо жарко. Замершей на месте девушке чудилось, точно она слышит идущее по городу гудение, тихий, монотонный, неустанно гудящий шум, словно весь город превратился в кипящий котел.
   Петра Ледиг ждала, устало щуря глаза на свет, ждала толчка, который погонит листок дальше, куда-нибудь, все равно куда. Город гудел от жары. С минуту Петра смотрела через улицу, пристально и напряженно смотрела на собаку, точно от нее-то и ждала толчка. Собака тоже пристально на нее посмотрела, - потом повалилась наземь, вытянула, кряхтя от жары, все четыре лапы и заснула. Петра Ледиг стояла, стояла; нет, она не втянула голову в плечи, даже удар был бы сейчас избавлением, но ничего не произошло. Город гудел от жары...
   А пока она, чего-то ожидая, стояла на разморенной зноем Георгенкирхштрассе, ее сердечный друг, Вольфганг Пагель, сидел, ожидая, в чужом доме, в чужой кухне, ожидая... чего? Его наставница, чистенькая Лизбет, исчезла в комнатах. У белоснежной плиты, кафельной, с хромированной сталью, орудовала другая молодая девушка, которой Лизбет шепнула в объяснение несколько слов. На плите постукивала крышкой кастрюля, усердно что-то варя. Вольфганг сидел, поставив локти на колени, подперев подбородок рукой, и ждал, и уже почти не ждал.
   Такой кухни ему еще не доводилось видеть. Большая, как танцевальный зал, белая, серебряная, медно-красная с матовой крупичатой чернотою электрических кастрюль, а посреди зала проходил белый деревянный барьер по пояс высотой, огораживая своего рода подмостки и отделяя рабочую часть кухни от той, где можно было посидеть. Вниз вели две ступеньки; там помещалась плита, кухонный стол, кастрюли, шкафы. Наверху же, где сидел Пагель, стоял длинный обеденный стол, снежной белизны и удобные белые стулья. Здесь был даже камин из красного камня с чистыми белыми швами.
   Наверху сидел Вольфганг, внизу хлопотала у плиты незнакомая девушка.
   Он равнодушно и тупо смотрел в светлое высокое окно, сквозь завесу виноградных листьев, на залитый солнцем сад. Впрочем, в окно была вделана решетка. "Потому что, - думал он рассеянно, - как прячут за решетку преступление, так укрывается за нее и богатство. Только там оно чувствует себя в безопасности - за решетками банков, стальными стенками сейфов, за узорной кованой оградой, которая - та же решетка, за железными жалюзи и сигнальною аппаратурой своих вилл. Странное сходство... впрочем, вовсе не странное, но я так устал..."
   Он зевнул. Девушка тотчас отвела глаза от плиты и посмотрела на него. Она кивнула ему, тихо улыбнувшись, с подчеркнутой серьезностью. Значит, еще одна девушка, и тоже миловидная... ах, девушек сколько угодно, и всюду кивки, сочувствие!.. "Но что, скажите на милость, что мне делать? Не могу же я сидеть тут у вас... Чего я, собственно, жду? Ведь не Лизбет же, в самом деле, что она может мне сказать? "Молись и работай. - Кто рано встает, тот богато живет. - Работа и труд как на крыльях несут. - Работа красит гражданина, работа услаждает жизнь". И конечно, "Работа никого не унижает" и "Кто работает, не даром ест свой хлеб", а посему "Возделывай свой виноградник, работай и не падай духом".
   "Ах, - снова подумал Вольфганг и улыбнулся слабой улыбкой, как будто ему чуть-чуть противно, - сколько люди насочиняли поговорок, сами себя уговаривая, что они должны работать и что работа эта что-то хорошее. А между тем все они с превеликим удовольствием сидели бы тут, как я, ничего не делая, и ждали бы сами не зная чего, как я не знаю, чего жду. Только вечером за игорным столом, когда шарик жужжит и стучит и должен вот-вот упасть в лунку, тут я знаю, чего жду. Но когда он потом падает в лунку, все равно в желанную или другую, тогда я уже опять не знаю, чего жду".
   Он смотрит прямо вперед, у него совсем не плохая голова, нет, в ней копошатся мысли. Но он бездельник и лентяй, он ничего не хочет додумать до конца. Почему?.. Таков я есть и таким останусь. Вольфганг Пагель - for ever! [навсегда (англ.)] Он безрассудно спустил последние пожитки, свои и Петрины, только ради того, чтобы поехать к Цекке и занять у него денег. Но, добравшись до Цекке, он так же безрассудно, из задора, разрушил всякую надежду на деньги. А потом, все так же безрассудно, пошел за первой встречной и теперь сидит здесь, безвольный листок на темной, мелкой, стоячей воде, воплощение всех безвольных листков. Расхлябанный, не лишенный данных, не лишенный доброты и довольно милый, - но правильно о нем сказала старая Минна: надо, чтобы опять пришла нянька, взяла за руку и сказала ему, что он должен делать. В самом деле, пять с лишним лет он все тот же портупей-юнкер в отставке.
   Лизбет, верно, разнесла по всему дому весть о его приходе.
   На кухню входит полная женщина, не дама - женщина. Она бросает быстрый, почти смущенный взгляд на Вольфа и громко говорит, остановившись у плиты:
   - Звонил только что барин. Мы обедаем ровно в половине четвертого.
   - Хорошо! - говорит девушка у плиты, и женщина уходит, не преминув еще раз бросить на Вольфганга внимательный взгляд.
   "Глазеют, остолопы! Надо смываться!"
   Снова открывается дверь, и входит лакей в ливрее, доподлинный лакей. Он не нуждается, как та толстуха, в каком-то предлоге, он наискосок пересекает кухню, поднимается на две ступеньки и подходит к сидящему за столом Вольфгангу. Лакей уже пожилой человек, но лицо у него румяное, приветливое.
   Без тени смущения он протягивает Вольфгангу руку и говорит:
   - Меня зовут Гофман.
   - Пагель, - говорит Вольфганг после короткого колебания.
   - Очень душно сегодня, - приветливо говорит лакей тихим, но очень четким, обработанным голосом. - Не прикажете принести вам чего-нибудь прохладительного - бутылку пива?
   Вольфганг секунду раздумывает, потом:
   - Нельзя ли попросить стакан воды?
   - Пиво расслабляет, - соглашается тот. И приносит стакан воды. Стакан стоит на тарелке, и в воде плавает даже кусочек льда, все как полагается.
   - Ох, вот это приятно, - говорит Вольфганг и жадно пьет.
   - Не торопитесь, - говорит лакей все с тою же приветливой важностью. Всей воды вы у нас не выпьете... Льда тоже хватит, - добавил он, помолчав, и в углах его глаз заиграли морщинки. Однако приносит еще стакан.
   - Очень признателен, - говорит Вольфганг.
   - Фройляйн Лизбет сейчас занята, - говорит лакей. - Но она скоро придет.
   - Да, - говорит медленно Вольфганг. И встряхнувшись: - Я, пожалуй, пойду, я уже отдохнул.
   - Фройляйн Лизбет, - продолжает приветливо лакей, - очень хорошая девушка, хорошая и работящая.
   - Конечно, - вежливо соглашается Вольфганг. Лишь мысль о последних своих деньгах в кармане фройляйн Лизбет еще удерживает его здесь. Эти две-три еще недавно презираемые им бумажки позволят ему быстро вернуться на Александерплац.
   - Хороших девушек много, - подтверждает он.
   - Нет, - говорит решительно лакей. - Извините, если я вам возражу: хорошие девушки того сорта, какой я разумею, встречаются не часто.
   - Да? - спрашивает Вольфганг.
   - Да. Добро надо делать не только ради того, что это тебе приятно, а из любви к добру. - Он еще раз посмотрел на Вольфганга, но уже не так приветливо, как раньше. ("Чучело гороховое", - думает Вольфганг.)
   Лакей говорит, как бы ставя точку:
   - Подождите, теперь уже недолго.
   Он уходит из кухни так же тихо, так же степенно, как вошел. Вольфгангу кажется, что у лакея сложилось о нем неблагоприятное суждение, хоть он, Пагель, почти ничего ему не сказал.
   Нужно посторониться: девушка, возившаяся у плиты, подходит со скатертью, потом с подносом и начинает накрывать на стол.
   - Не беспокойтесь, сидите, - говорит она. - Вы не мешаете.
   У нее тоже приятный голос. "Люди в этом доме хорошо говорят, подумалось Вольфгангу. - Очень чисто, очень четко".
   - Это ваш прибор, - говорит девушка гостю, который, ни о чем не думая, воззрился на бумажную салфетку. - Вы сегодня обедаете у нас.
   Вольфганг делает бездумное, но отклоняющее движение. В нем просыпается беспокойство. Дом стоит совсем неподалеку от палаццо фон Цекке, и все же очень от него далеко. Но зачем же с ним разговаривают как с больным, нет, как с человеком, который в припадке безумия сделал что-то дурное и с которым говорят пока что бережно, чтоб не разбудить его слишком неожиданно.
   Девушка сказала:
   - Вы же не захотите огорчить Лизбет. - И, помолчав, добавила: - Барыня разрешила.
   Она накрывает, позвякивает ножами и вилками - чуть-чуть, ее руки делают все проворно и бесшумно. Вольфганг сидит неподвижно, это, должно быть, какое-то оцепенение - от жары, конечно. "Как будто пришел с улицы нищий и ему с разрешения хозяев подают обед. Мама приказала бы Минне намазать маслом ломоть-другой хлеба, на кухню нищие не допускались. В лучшем случае подавалась через дверь тарелка супа, которую надо было выхлебать, сидя на лестнице.
   Здесь, в Далеме, больше утонченности, но для нищего разница невелика: за дверьми ли он или на кухне, нищий остается нищим, и днесь, и присно, и навеки. Аминь!"
   Он ненавидит себя за то, что не уходит. Не нужно ему никакого обеда, что ему обед? Он может пойти обедать к матери; Минна рассказывала, что там для него всегда ставится прибор. Ему не то что стыдно, но нечего разговаривать с ним как с больным, которого нужно щадить, он не болен! Только эти проклятые деньги! Почему он не выхватил у нее из рук свои жалкие бумажки? Он сейчас сидел бы уже в поезде метро...
   Он нервно вынул сигарету, приготовился уже закурить, но девушка сказала:
   - Пожалуйста, если можете потерпеть, не сейчас. Как только я отошлю кушанья. Барин так чувствителен к запахам...
   Дверь раскрывается, и входит девочка, господская дочка лет десяти двенадцати, светлая, радостная, легкая. Она, конечно, ничего не знает о злом, сером, чадном городе где-то там! Ей хочется посмотреть на нищего, по-видимому, в Далеме нищий и впрямь редкое явление!
   - Папа едет, Трудхен, - говорит она девушке у плиты. - Через четверть часа можно подавать... Что на обед, Трудхен?
   - Пришла по кастрюлям нюхать! - смеется девушка и снимает крышку. Поднимается пар, девочка деловито потягивает носом. Говорит:
   - Ох, зеленый горошек, только и всего. Нет, правда, Трудхен, скажи!
   - Суп, мясо и зеленый горошек, - говорит Трудхен, состроив постную мину.
   - А потом? - настойчиво спрашивает девочка.
   - А потом - суп с котом! - смеется нараспев девушка у плиты.
   "Есть еще на свете и это, - думает Вольфганг с улыбкой и отчаяньем. Выходит, что есть еще. Мне только не приходилось этого видеть в моей конуре на Георгенкирхштрассе, вот я и позабыл. Но есть еще, как прежде, настоящие дети, невинность, неиспорченная, неведающая невинность. Еще важно спросить, что дадут на сладкое, когда сотни тысяч не спрашивают даже о хлебе насущном. Повальные грабежи в Глейвице и Бреславле, голодные бунты во Франкфурте-на-Майне, в Нейруппине, Эйслебене и Драмбурге..."
   Он смотрит на ребенка, смотрит, не приемля. "Надувательство, - думает он, - искусственная невинность, боязливо охраняемая невинность, так же вот, как они вставляют решетки в окна. Но жизнь идет - что останется через два-три года от этой невинности?"
   - С добрым утром! - говорит ему девочка. Она его только сейчас заметила, потому, может быть, что он отодвинул стул, чтобы встать и уйти. Он берет протянутую ему руку. У девочки темные глаза под ясным красивым лбом, она серьезно смотрит на него.
   - Вы тот господин, который пришел с нашей Лизбет? - спрашивает она с сочувствием.
   - Да, - говорит он и пробует улыбнуться в ответ на эту чрезмерную серьезность. - Сколько тебе лет?
   - Одиннадцать, - говорит она вежливо. - И у вашей жены нет ничего, кроме пальто?
   - Правильно, - говорит он и все еще пробует улыбнуться и принять легкий тон. Но проклятая это штука - услышать о своих делах в изложении постороннего, да еще ребенка! - И она ничего не ела и, верно, ничего не получит, ни даже мяса с макаронами.
   Девочка, однако, и не заметила, что он хотел ее уколоть!
   - У мамы так много вещей, - говорит она задумчиво. - Большую часть она даже не надевает.
   - Правильно, все как полагается, - повторил он и сам себе показался жалок в своем дешевом молодечестве. - Такова жизнь. Ты это еще не проходила в школе? Нет?
   Он все ничтожней, все мельче, особенно перед этими серьезными глазами, которые смотрят на него, смотрят почти печально.
   - Я не хожу в школу, - говорит девочка с подчеркнутой, немного тщеславной серьезностью. - Ведь я слепая. - Опять тот же взгляд в упор, потом: - Папа тоже слепой. Но папа раньше видел. А я никогда не видела.
   Она стоит перед ним, и у него, так неожиданно наказанного за свою дешевую насмешку, у него все усиливается чувство, будто девочка смотрит на него. Нет, не глазами, но, может быть, ясным лбом, смело изогнутыми, немного бледными губами. Точно слепой ребенок видит его лучше, чем зрячая Петра. Девочка рассказывает: