- Но, сударыня, - с упреком воскликнул Штудман, - ведь он же влюблен! Только влюбленные бывают такими веселыми, бодрыми и всегда довольными. Ведь это же видно - даже такому сухарю, как я, ушедшему в цифры, и то видно. (Он опять покраснел, но теперь слегка, от ее чуть насмешливого взгляда.) Когда он сюда приехал, ему казалось, что все кончено. Что-то там произошло, он был мрачен, жизни в нем не было. Я его ни о чем не расспрашивал, не хотел. Я считаю разговоры о любви нецелесообразными, так как...
   Фрау фон Праквиц предостерегающе кашлянула.
   - Но с некоторых пор там, по-видимому, опять наладилось, он получает и отправляет письма, он жизнерадостен, как птица, он с удовольствием работает - он готов обнять весь мир.
   - Только, пожалуйста, не мою Вайо! - решительно воскликнула фрау фон Праквиц.
   2. МИННА НАХОДИТ ПЕТРУ
   Да, господин фон Штудман сделал правильное наблюдение: Вольфганг Пагель отправлял и получал письма. И в другом господин фон Штудман тоже был прав: новая радость жизни, вновь пробудившаяся в Вольфганге жажда деятельности были связаны с этими письмами, хотя еще ни строчки не пришло от Петры, ни строчки не было написано о Петре. И все же он был радостен. Все же он был деятелен. Все же готов был обнять весь свет. Все же был терпелив с бедной девочкой Виолетой.
   Когда старуха Минна взяла из рук почтальона первое письмо от молодого барина, когда узнала почерк, когда прочитала адрес отправителя, она задрожала всем телом, и ей пришлось присесть на стуле в передней.
   Постепенно она успокоилась и все обдумала.
   "Не перепугать бы мне бедняжку, - подумала она. - И так не ест, не пьет, ничего не делает, сидит день-деньской со своими мыслями. А когда думает, что я не вижу, так сейчас же вытащит из кармана записочку, что он ей тогда оставил, как вещи тайком брал, ту, где он написал, что хочет по-настоящему взяться за работу и что до тех пор не напишет, пока не станет на ноги. И вот теперь написал!"
   Она испытующе, недоверчиво оглядела письмо.
   "А что, если там опять одни глупости, только зря растревожится и огорчится! - Минна все больше колебалась. - А что, если он опять денег просит, опять сел на мель..."
   Она перевернула письмо, но на обратной стороне были только почтовые марки. Она опять перевернула его. Почерк аккуратный, Вольфи часто писал хуже. И чернилами, не карандашом. Не наспех нацарапано, не торопился. Пожалуй, что и путное там написано...
   Минна решила было тайком вскрыть письмо, и если там только плохое, ответить на него самой. Вольфи ведь в некотором роде был и ее сыном, и она бы это сделала, да только: "А вдруг письмо радостное, пусть она первая и порадуется. Ах! не может быть, что плохое".
   Тут она встала со стула, ее охватило спокойствие и решимость. Она положила письмо под газету, так, чтобы его не было видно, и когда барыня, невеселая и скучная, села за кофе, Минна против своего обыкновения оставила свой пост у двери, откуда обычно разговаривала с барыней, пробормотала что-то про "рынок" и исчезла, не отзываясь на оклики хозяйки. Она в самом деле побежала на рынок, на Магдебургплац, и купила там за девятьсот миллионов марок форель - уж сегодня барыня опять покушает с аппетитом!
   Да, она покушает с аппетитом!
   Это Минна увидела, как только открыла входную дверь.
   Барыня караулила ее, глаза у нее блестели так, как не блестели уже два месяца.
   - Старая дура! - приветствовала она верную служанку. - Обязательно тебе понадобилось убежать, а мне не с кем словом перемолвиться. Ну да, молодой барин пишет, он в деревне, в большом поместье, чем-то вроде практиканта. Но на нем, видно, много лежит, я ничего в этом не понимаю - почитай сама, письмо на обеденном столе. Живется ему хорошо, и он просит тебе кланяться, и, знаешь, это первое письмо, где он ни словом не обмолвился о деньгах. А при теперешнем падении марки я и сердиться-то не могла бы: если у него и остались деньги за картину, они все равно уже ничего не стоят! Письмо очень веселое, так весело он еще никогда не писал; там, должно быть, масса смешных людей, но он, кажется, со всеми ладит. Ну, да ты, Минна, сама прочитаешь, и чего только я тебе рассказываю? Но заниматься сельским хозяйством всегда он не хочет, несмотря на то, что оно ему нравится; он пишет, что там своего рода санаторий. Ну это как хочет, и если он вправду станет шофером такси, я спорить не буду. Но отвечать я ему не стану, и речи быть не может, я не забыла, как вы мне сказали, будто я слишком его баловала. А на самом деле, кто ему вечно в рот конфеты совал, чуть он заревет? Все вы, а вечно умнее других. Я думаю, сперва напишите вы, посмотрим, что он - надуется, обидится. Тогда, значит, вздор, ничего он не исправился. А потом, Минна, он бы хотел, чтобы мы навели одну справку. Мне это не по душе, нет, мне это совсем не по душе, но я опять спорить не стану; значит, считайте себя сегодня после обеда свободной и послушайте, что вам скажут. И сегодня же вечером напишите ему: если бросить письмо сегодня в ящик, завтра он его получит. Но, может, у них там нет почтового отделения, тогда получит днем позже. Впрочем, я, может быть, припишу в вашем письме привет...
   - Барыня, - сказала Минна и грозно сверкающим взором посмотрела на стол, накрытый к завтраку, не на письмо. Ибо она постепенно увлекла за собою свою ни на минуту не умолкавшую хозяйку с площадки лестницы через переднюю в столовую.
   - Барыня, извольте сейчас же сесть за стол и скушать яичко и хотя бы две булочки, а то я письмо читать не стану и ответа вечером не напишу... Ну где же это видано: то не кушали с горя, теперь не кушаете с радости, а сами хотите, чтобы Вольфганг был спокойным, разумным человеком...
   - Перестань, Минна, ты до смерти человека заговорить можешь! остановила ее барыня. - Читай письмо, так и быть поем...
   Но хотя фрау Пагель и хорошо покушала за завтраком, а за обедом оказала честь девятисотмиллионной форели, ответ Вольфгангу Пагелю в тот день написан не был.
   Не так-то легко было получить просимые сведения, не так-то легко было отыскать след, ведший с Георгенкирхштрассе на Фрухтштрассе.
   Минне пришлось походить по адресным столам, потерять не один час в ожидании справок, терпеливо расспрашивать самой и отвечать на расспросы, покорно ходить от одного к другому, пока наконец она не остановилась в полном удивлении у дощатого забора, где около обычных надписей мелом, в которых изощряются ребята, вроде: "Кто писал не знаю, а я, дурак, читаю", было выведено огромными белыми буквами: "Вдова Эмиля Крупаса, скупка старья".
   "Не может быть, чтобы здесь! - с недоумением и чуть ли не с отчаянием подумала Минна. - Опять не туда меня послали". И она сердито заглянула в ворота на большой двор, загроможденный горами ржавого железного лома, батареями грязных бутылок и кучами старых рваных матрасов, что и вправду делало его не очень привлекательным.
   - Берегись! - крикнул мальчишка-подросток, и его тележка, запряженная собаками, чуть не задев ее, с грохотом въехала во двор. Минна неуверенно вошла вслед за ним. Но когда она осведомилась в одном из сараев о фройляйн Ледиг, ей с величайшей готовностью ответили:
   - Тряпье разбирает там позади, в черном сарае.
   Теперь Минна пошла уже с большей охотой. "Бедняжка! - думала она, тоже, верно, кусок хлеба солоно достается..."
   Грязь в старом сарае показалась Минне ужасной, а вонь еще ужаснее. С удовольствием вспомнила она свою красивую, опрятную кухню и еще больше пожалела Петру, если ей действительно приходится здесь торчать.
   - Фройляйн Ледиг! - крикнула Минна в серые сумерки, где в облаке пыли копошились какие-то фигуры, и закашлялась.
   - Да? - отозвался чей-то голос.
   И к кашляющей Минне подошла одна из этих фигур, на ней был зеленовато-синий халат, и сама она как-то странно изменилась, но лицо было прежнее - милое, ясное, простое.
   - Господи, Петра, деточка, да неужто это ты? - сказала Минна и уставилась на нее во все глаза.
   - Минна! - крикнула Петра, удивленная и обрадованная. - Ты меня все-таки разыскала?
   (Обе не заметили, что неожиданно для себя заговорили на "ты", чего прежде никогда не случалось. Но так оно и бывает: некоторые люди только при свидании после долгой разлуки замечают, как они любят друг друга.)
   - Петра! - крикнула Минна и тут же так прямо и бухнула: - Что у тебя за вид? Неужто же ты?..
   - Ну конечно, - улыбнулась Петра.
   - Когда? - чуть не крикнула Минна.
   - Думаю, в декабре, в первых числах, - ответила Петра, снова улыбаясь.
   - Это я Вольфу сейчас же напишу!
   - Вольфу ни за что не пиши!
   - Петра! - умоляюще сказала Минна. - Ведь ты не сердишься на него?
   Петра только улыбнулась.
   - Ведь ты же не злопамятна! Никогда бы я этого про тебя не подумала!
   Обе молча глядели друг на друга, стоя в пыльном сарае для тряпок. Сюда, туда сортировали женщины тряпки. Обе пытливо всматривались друг другу в лицо, словно чтобы убедиться, насколько каждая из них изменилась.
   - Пойдем из этой вони, Петра, - взмолилась Минна, - здесь не поговоришь!
   - Он за воротами?.. - медленно спросила Петра, глядя на нее широко открытыми глазами.
   Она думала о том, что как-то сказала ей тетка Крупас: стоит ему поманить тебя пальцем, ты сразу к нему побежишь. Нет, она ни за что не побежит к нему.
   Минна испытующе посмотрела на Петру; вдруг для нее стало ясно: совсем не безразлично, какая у них будет невестка. Нового горя старая барыня не вынесет.
   - Что мы к месту приросли, что ли, в этой грязи и духоте? - крикнула она, топнув ногой. - А если он за воротами, что с того, не укусит же он тебя!
   Петра страшно побледнела, даже в темноте видно было.
   - Если он за воротами, - решительно сказала она, - я не выйду. Я слово дала.
   - Как не выйдешь? - накинулась на нее Минна. - Час от часу не легче! К отцу своего ребенка не выйдешь? Кому же это ты слово дала?
   - Ах, Минна, замолчи! - огрызнулась Петра и тоже топнула ногой. - Чего он тебя прислал? Я думала, он хоть немножко остепенился. А таким-то он всегда был: когда ему что неприятно, он на других взваливает.
   - Не волнуйся так, Петра, - посоветовала Минна. - Это "ему" не полезно.
   - Я ни капли не волнуюсь! - воскликнула Петра, раздражаясь все сильней. - Но как тут не рассердиться, когда его ничем не проймешь и ничему не научишь? Так он, значит, опять к вам под крылышко? Ну, в точности все как тетка Крупас предсказывала!
   - Тетка Крупас? - ревниво спросила Минна. - Это та вдова, что с улицы на заборе написана? Так это ты ей о нашем Вольфи рассказываешь? Не ожидала я от тебя, Петра!
   - Каждому нужно с кем-нибудь душу отвести, - решительно сказала Петра. - Вас дожидаться я не могла. Что он теперь делает? - И она кивнула головой на улицу.
   - Так ты его и вправду боишься и видеть не хочешь? - спросила Минна ужасно сердито. - Даром, что он отец твоего ребенка.
   И вдруг словно какая-то мысль стерла все сомнения, страхи и заботы с лица Петры. Знакомые ясные черты выступили вновь: в пору самой горькой нужды у мадам Горшок не видала Минна злого или плаксивого выражения на лице у Петры. И голос был прежний, в ее словах звенел тот же чистый металл, звучали те же колокола - доверие, любовь, терпение.
   Петра спокойно взяла в свои руки дрожащую руку Минны:
   - Ты ведь его знаешь, Минна, старушка моя, он у тебя на глазах вырос, и ты знаешь, что на него сердиться нельзя, стоит ему прийти, посмеяться, пошутить с нами, бедными бабенками... Мы и растаем, такая станешь счастливая, позабудешь, если он тебя когда и обидел...
   - Истинный бог, так! - сказала Минна.
   - Но, Минна, теперь ему предстоит стать отцом и думать о других. Нельзя, чтобы все только сияли, когда он тут, нет, он тоже должен и заботиться, и работать, и не пропадать на полдня из дому, чтобы не видеть сердитого лица. Крупас права, и я сто раз за эти месяцы думала: пусть станет сперва мужчиной, а потом уж может быть отцом. А пока он только наш общий баловень.
   - В этом ты права, Петра, истинный бог! - подтвердила Минна.
   - И если я здесь с тобой стою и всю меня то в жар, то в холод бросает, так ведь это не потому, что я на него сержусь, или виню в чем, или хочу его наказать. Если бы он сюда вошел, и подал мне руку, и улыбнулся по-прежнему, ах, Минна, я бы так у него на шее и повисла. Как бы я была счастлива! Но, Минна, - сказала Петра очень серьезно, - этого нельзя, я это теперь поняла, нельзя ему опять все с рук спускать! Первые минуты было бы прекрасно, но уже через несколько минут я бы думала: неужели же отцом моего ребенка будет такой общий баловень, которого я сама недостаточно уважаю? Нет, Минна, тысячу раз нет! Пусть я здесь весь день и всю ночь в тряпичном сарае просижу, пусть мне и отсюда бежать придется, бежать от него и от собственной слабости, - я твердо обещала тетке Крупас и себе самой: пускай он сперва человеком станет. Пускай хоть только чуточку; и раньше, чем через полгода, я его вообще видеть не хочу... - Она на минутку остановилась, подумала и грустно сказала: - Но теперь он опять под крылышком у вас, у старух, он, молодой.
   - Да нет же, Петерхен! - воскликнула Минна, очень довольная. - Откуда ты взяла! Совсем нет!
   - Минна, теперь ты лжешь, - сказала Петра и высвободила руку из ее руки. - Ты же сама сказала!
   - Ничего я не сказала! Ну пойдем отсюда. С меня здешней вони и пыли хватит...
   - Я не пойду. Я не пойду к нему! - воскликнула Петра и уперлась изо всех сил.
   - Да ведь его же за воротами нет! Ты это выдумала!
   - Ты, Минна, сама сказала. Пожалуйста, останемся здесь!
   - Я сказала, я ему напишу, что ты ребеночка ждешь: ну как же я ему напишу, если он за воротами стоит! Это ты сама себе внушила, Петра, потому что боишься, боишься собственного сердца и боишься за ребенка. А если ты боишься, значит, все хорошо. Ну теперь, если кто придет, сама барыня или там еще кто и хоть слово про тебя скажет, я уж им отпою! И я рада, что ты так говоришь, потому что теперь я знаю, что ему написать, не слишком много и не слишком мало. А сейчас отпросись на часок и пойдем со мной, здесь поблизости найдется что-нибудь вроде кафе: и ты мне все расскажешь, и я тебе все расскажу. Его письмо я для тебя у барыни стянула, она ни слова не сказала, хотя отлично все видела. Только ты мне его опять отдай, можешь быстренько переписать. Ну, куда же мы пойдем? А отпроситься можешь?
   - Ах, Минна, - сказала Петра весело. - Ну как же я да не могу отпроситься? Я ведь сама себе голова! Все, что ты здесь видишь, - и она с Минной вышла на порог сарая, - все, тряпки, и бумага, и железный лом, и бутылки - все у меня под началом, и люди, что здесь работают, тоже. Господин Рандольф, - сказала она приветливо старому человеку с усами как у моржа, - мы с приятельницей пойдем ненадолго ко мне наверх. Если что особенное случится, только крикните меня.
   - Чему особенному случиться, фройляйн? - пробурчал старик. - Уж не ждете ли вы, что нам сюда сегодня вечером Вильгельмову корону приволокут? Ступайте прилягте на здоровье. Будь я на вашем месте, я бы не возился день-деньской с тряпьем.
   - И то правда, господин Рандольф, - весело сказала Петра. - За три месяца у меня первый раз гости.
   И Петра с Минной поднялись наверх в квартирку тетки Крупас, уселись там и стали говорить и рассказывать. Немного спустя Петра и в самом деле прилегла, но они продолжали говорить и рассказывать. Когда же Минне пришло время идти домой готовить барыне ужин, она набралась храбрости и сделала то, чего не делала уже с незапамятных времен: пошла к телефону и сказала, что не придет и что ключ от кладовой в правом ящике в кухонном буфете, за ложками, а ключ от правого ящика в кармане в ее синем фартуке, что висит рядом с кухонными полотенцами. И не успела еще фрау Пагель как следует осмыслить эти ясные указания, как Минна уже повесила трубку.
   - Не то она уже по телефону из меня все вытянет, ничего, пусть подождет. Ну, а теперь рассказывай мне дальше про свою тетушку Крупас прикарманивает запонки, а сердце доброе. Об этом ни в катехизисе, ни в Библии не написано. Сколько, говоришь, ей еще осталось?
   - Четыре месяца. Ну как по заказу, будто судьи знали. Ведь в начале декабря мне родить, а в конце ноября ее выпустят. Она ни слова не сказала, ее адвокат господин Киллих говорит, она радоваться должна. Но все-таки очень жалко глядеть, когда такую старую судят, я ходила. И судья ее здорово пушил, а она все плакала, ну как ребенок, а ведь старуха...
   Только в половине одиннадцатого пришла Минна домой. Хотя у барыни в спальне еще горел свет, она подумала: "Подождешь!" и хотела тихонько шмыгнуть к себе в комнату. Но все же недостаточно тихо для фрау Пагель. Та нетерпеливо крикнула через дверь:
   - Это вы, Минна? Ну, слава богу, а я уж решила, что вы на старости лет полуночничать вздумали.
   - Похоже, что так оно и есть, барыня, - смело сказала Минна. А потом самым лицемерным тоном: - Не нужно ли вам чего на ночь?
   - Ну и вредная баба! - в отчаянии воскликнула барыня. - Что притворяешься? Будто не понимаешь, что я здесь как на иголках сижу. Что узнала?
   - Ничего особенного, - сказала Минна со скучающим видом. - Только то, что вы, барыня, скоро бабушкой станете!
   И Минна с проворством, какое трудно было предположить у такой старой костлявой карги, юркнула в кухню, а из кухни к себе в комнату и так громко хлопнула дверью, что сразу стало ясно: на сегодня аудиенция окончена!
   - Черт знает что! - сказала старая барыня, энергично потерла нос и мечтательно уставилась на то место на ковре, где только что стоял ее домашний дракон. - Нечего сказать, сюрприз. Бабушка! Только что была одинокой женщиной, никого у меня не было, и вдруг бабушка... Ну, эту микстуру я еще подожду глотать, как бы ты ловко мне ее ни преподнесла, ах ты старая мстительная карга!
   И фрау Пагель потрясла кулаком в пустой передней и удалилась в свои покои. Однако надо полагать, новость подействовала на нее неплохо, ибо она так быстро и крепко заснула, что не слышала, как Минна еще раз шмыгнула из дому, с письмом в руке, которое она даже понесла на почтамт, а время было уже за полночь.
   И это письмо положило начало той переписке с Нейлоэ, благодаря которой Вольфганг Пагель стал человеком, готовым, по словам господина Штудмана, обнять весь мир, и это несмотря на то, что в письмах не было ни строчки от Петры!
   3. СТРАХИ НАДЗИРАТЕЛЯ МАРОФКЕ
   Если Вольфганг Пагель, отправляясь к арестантам, не брал с собой Виолеты, и если она беспрекословно подчинялась этому, хотя провести утро с молодым человеком ей было бы приятней, то здесь действовала высшая воля, которой подчинялись все в Нейлоэ: воля старшего надзирателя Марофке. Этот потешный заносчивый человечек с торчащим брюшком допекал не только вверенных ему заключенных. Когда он приходил в контору с каким-нибудь очередным требованием, фрау фон Праквиц вздыхала: "Господи боже мой!", а господин фон Штудман сердито морщил лоб. Коллеги надзиратели и помощники надзирателей поругивали своего коллегу, но шепотком; зато служанки на кухне ругали "зазнавшегося шута", нисколько не стесняясь, очень громко.
   Постоянно Марофке был чем-нибудь недоволен, вечно что-нибудь было не по нем. То баранина на обед арестантам чересчур жирна, то свинина чересчур постна. Уже три недели не дают гороха, зато два раза на одной неделе варили капусту. Люди запаздывают с работы, а кухня запаздывает с обедом. Это окно надо замуровать, а то заключенным видно комнату, где живут служанки. Недопустимо, чтобы в уборную около казармы для жнецов ходили и деревенские, в том числе и женщины. Также недопустимо присутствие женщин вблизи работающей партии, это волнует арестантов.
   Жалобам не было конца, требования не прекращались! Сам же черт толстопузый жил себе припеваючи. Надзор за арестантами он обычно возлагал на своих подчиненных, четырех надзирателей. А сам чуть не целыми днями сидел в казарме, заполнял с важным видом списки или строчил донесения тюремному начальству, а то, не зная покоя, ходил по казарме, перетряхивал постели, обыскивал. Ручка от ложки, из которой арестант сделал себе прочищалку для трубки, навела его на усиленное размышление. Что тут кроется? Ну да, прочищалка для трубки, но если кто смастерил прочищалку, почему бы ему не смастерить и отмычку! И он проверял все замки, прутья в решетках и те места в стене, куда были вделаны прутья. Потом он шел в уборную, поднимал крышки и разглядывал, что брошено вниз. Только ли клозетная бумага, или может быть, разорванное на клочки письмо.
   Но чаще всего он сидел на скамейке перед казармой, на самом солнцепеке, сложив руки на жирном брюшке, вертел пальцами, закрывал глаза и думал. Люди видели, как он сидит спокойно дремлет, и презрительно усмехались. Потому что в деревне в страдную пору здоровому человеку стыдно сидеть сиднем. Всем найдется дело, рук всегда не хватает.
   Но надо признаться, что господин старший надзиратель Марофке не просто дремал на солнышке: он действительно думал. Он непрестанно думал о вверенных ему пятидесяти арестантах. Он вспоминал, которая у кого судимость, какие за кем числятся проступки, сколько каждому лет, какие у него связи с внешним миром, сколько ему еще осталось отсидеть. Он перебирал одного за другим, размышлял над тюремными событиями, над разными мелкими происшествиями, по которым, однако, сразу видно, чего можно ждать от человека. Он не спускал глаз с арестантов, когда они ели, отдыхали, болтали, спали. Он замечал, кто с кем разговаривает, кто с кем водит дружбу, кто кого недолюбливает. И результатом его дум и наблюдений были постоянные перемещения; врагов он соединял, дружбы расстраивал. Тех, кто питал друг к другу неприязнь, он укладывал на соседние кровати. Марофке непрестанно менял места за столом, он назначал кому с кем идти в паре, кому работать в одиночку, с кого надзирателям не спускать глаз.
   Арестанты ненавидели Марофке как чуму; надзиратели, которым он доставлял кучу хлопот, кляли его у него за спиной. При малейшем возражении Марофке делался красным как рак. Его толстый живот колыхался, обвислые щеки дрожали, он кричал:
   - Я за все с вас спрошу, надзиратель! Вы принимали присягу и обязаны исполнять свой долг!
   Штудман морщился и говорил:
   - Бывают же брюзги! Лучше всего не связываться с такими! На них сам господь бог не угодит!
   - Нет, на этот раз вы не правы, - возражал ему Пагель. - Он хитер как лиса, и человек дельный.
   - Оставьте, Пагель, - сердито говорил Штудман. - Ну когда вы видели, чтоб он исполнял свои служебные обязанности, как его коллеги? Сидеть на солнышке да придумывать новые поводы для брюзжания, это он умеет. К сожалению, я до него не касаюсь, он подчинен тюремному начальству, но будьте уверены: был бы я его начальником, у меня бы этот лодырь рысью бегал!
   - Очень дельный, - стоял на своем Пагель. - И хитер. И прилежен. Ну, да вы еще убедитесь.
   Да, один только Вольфганг Пагель и верил в достоинства этого несносного шута, потому, вероятно, они оба и ладили: да что там ладили, брюзга Марофке просто души не чаял в Пагеле.
   И в это утро Пагель, перед тем как ехать в поле, слез у казармы с велосипеда и навестил старшего надзирателя. Господин Марофке был очень чувствителен к такого рода вниманию.
   Он сидел за столом, красный как рак, уставясь в письмо, которое ему, по-видимому, только что принес почтальон. Пагель с первого взгляда понял, что собирается гроза, и спросил беспечным тоном:
   - Ну, что слышно нового, начальник?
   Марофке так быстро вскочил на ноги, что стул с грохотом опрокинулся.
   - Нового много! - Он звонко ударил по письму. - Да только ничего хорошего. Мое ходатайство, молодой человек, отклонено, ходатайство о замене.
   - А разве вы собирались нас покинуть? - с удивлением воскликнул Пагель. - Я ничего не слыхал.
   - Я вас покинуть? Что за чепуха! Это я-то буду просить, чтобы меня сменили на таком ответственном посту! Это я-то дезертир?! Нет, молодой человек, не в моих это правилах - пускай люди что угодно болтают!
   - Нет, - повторил он уже спокойнее, - вам я могу рассказать, вы не проговоритесь. Я просил сменить пятерых арестантов, так как я в них не уверен. А наши канцелярские болваны отклонили мое ходатайство - оно, видите ли, не обосновано. Им в канцелярию убитого надзирателя представить надо, тогда у них будет основание, тогда они будут довольны! Идиоты!
   - Да ведь у нас все тихо, мирно, - возразил Пагель успокоительно. - Я ничего не замечал. Или, может быть, у вас здесь этой ночью что случилось?
   - Вам тоже нужно, чтобы случилось, - угрюмо проворчал старший надзиратель. - Когда в арестантской команде что случится, поздно будет, молодой человек. Но на вас я не в претензии, у вас опыта нет, вы по части заключенных ничего не смыслите... Даже мои коллеги ничего не замечают: еще сегодня утром они опять говорили, что мне все мерещится, - лучше уж пусть мне мерещится, чем не хуже филина среди бела дня ничего не видеть!
   - Ради бога, что же такое творится? - спросил Пагель, удивленный его раздражением. - Что вы обнаружили, господин старший надзиратель?
   - Ничего, - сказал надзиратель угрюмо. - Ни записки, ни отмычки, ни денег, ни оружия - ничего, что указывало бы на побег или бунт. И все-таки чем-то пахнет. Я уже несколько дней принюхиваюсь, я такие вещи всегда замечаю, дело дрянь, что-то готовится...
   - Но почему? Что вы заметили?
   - Я уже больше двадцати пяти лет в каторжной тюрьме, - признался господин Марофке, не видя тут ничего предосудительного, напротив! - Я эту публику знаю. За всю мою службу у меня сбежали трое. Двое не по моей вине, а третий - когда я всего полгода прослужил; тогда ничего еще не знаешь. Зато теперь я кое-что знаю и клянусь вам: у этих пятерых что-то на уме, и пока я не удалю их из своей команды, я за команду не спокоен.
   - Кто же это? - спросил Пагель. Он уже подозревал, что у старшего надзирателя просто разыгралось воображение.