Уже наступила ночь, когда я вернулся на ранчо. Я отделался дерзкой ложью. О своей пещере я не сказал ни слова, даже Джиму – моему лучшему другу, который спал рядом со мной, он дергал мой гамак, хотел во что бы то ни стало узнать, где же я в самом деле проболтался весь день, но я не стал портить ему его сладкую зависть – пусть думает, что в этой безлюдной равнине (месяцами мы видели здесь только мужчин, коней и стада) я встретил не слишком строгую девушку. В знак дружеского сочувствия и самой искренней зависти Джим двинул меня в бок. О пещере, как сказано, я умолчал.
Работы на ранчо было полно, а рабочих рук мало, вдобавок один из нас заболел. Две недели пришлось мне ждать следующего свободного дня.
На рассвете (сделав большой крюк, чтобы никто не напал на мой след) я верхом направился к своей пещере, захватив с собою фонарь, чтобы проникнуть в ее темь; я был готов ко всему, кроме того, что вообще не найду этой пещеры. Было уже далеко за полдень, а я все еще лазил вниз и вверх по холмам, быть может, рядом со входом, быть может, за милю от входа, потому что всюду были одинаковые холмы, одинаковые лощины, одинаковый чертополох, кактусы и агавы. А где-то между ними проклятая поросль ядовитых дубков. Изнемогая, отчаявшись, так и не найдя пещеры, поскакал я обратно, не сомневаясь, что в этой пещере зарыт сказочный клад – может быть, золото, – добыча, некогда захваченная вторгнувшимися испанцами, а позднее утерянная; разве не здесь пролегал путь знаменитых искателей приключений – Васкеса Коронадо и Кабеса де Вака? Самое меньшее, я мог рассчитывать на исторические ценности, но, скорей всего, и на изумруды, алмазы и рубины индейцев – клад вымершего племени. Даже трезво рассуждая, я мог надеяться на все, что угодно. Вечером, когда я укладывался в свой гамак, Джим, конечно, скалил зубы над моей усталостью и над моим молчанием. «Как же ее зовут?» – спросил он. Я сказал: «Хейзл», – и повернулся на другой бок.
Неделя шла за неделей.
Моя пещера в скалах стала истинным наваждением, наяву найти я ее не мог, хоть и не раз отправлялся верхом в ту местность, вооружившись фонарем и лассо, набив один карман продовольствием, другой – карбидом; в глубине души я сам перестал верить в свое открытие, когда однажды вечером – уже смеркалось, и давно пора было возвращаться домой – я увидел целую тучу летучих мышей. Казалось, они подымаются с земли – миллионы летучих мышей… Они вылетали из моей пещеры!..
[14] – но здесь не было даже эха. Через каждые десять шагов я делал меты копотью фонаря. Наверху, на земле, думал я, скоро наступит утро. Я решил проверить, найду ли место выхода – скалу, помеченную номером «1», годятся ли мои опознавательные знаки. Они годились. Но пока я нашел мету «1», я весь вспотел, а в пещере, надо сказать, было холодно. Я озяб, это заставляло меня двигаться, все время предпринимать что-то новое, у меня было легко на душе, словно я держал в руках нить Ариадны; я полез еще дальше, глубже, вниз, машинально соблюдая осторожность (ни разу не забыл поставить мету), сердце у меня сжималось, когда я слышал свои спотыкающиеся шаги, как бы говорившие о необъятности мрака в недрах земли, о тайнах, неведомых человеку. Был ли мой фонарь первым источником света, проникшим в сказку, озарившим эти подземные залы и сверкающие колонны? У меня за спиной, едва покинутая моим фонарем, снова смыкалась тьма, не видно ни зги, нельзя даже угадать, что осталось там позади – чернота скал или чернота пустоты. Что-то капало в мертвой тишине тысячелетий. Куда же меня влечет? Должно быть, я просто хотел добраться до последней пещеры, чтобы больше некуда было идти, – туда, где кончается неизвестность, где камень, потревоженный моими шагами, не рухнет в еще более глубокие бездны. Но так далеко я не ушел. Скелет человека, внезапно выхваченный из тьмы светом фонаря, привел меня в такой ужас, что я закричал, бросился было бежать, но споткнулся, разбил стекло фонаря, до крови поранил лицо. Сознание, что я в ловушке, что я, как и мой предшественник, никогда не выберусь из нее и мне останется только выбирать: погибнуть от голода или повеситься на собственном лассо, – обессилило мою душу и тело, я должен был сесть, слизывал теплую кровь, струившуюся по лицу, призывал на помощь остатки разума, убеждал себя, что скелет, лежавший в освещенном круге, – все же не мой скелет. Но я не считался с временем, позабыл, что запас горючего в моем фонаре ограничен, и, возможно (сейчас я в этом уверен), тот скелет оказался моим спасением. Я думал лишь о том, как выйти отсюда. Был ли человек, увидевший до меня эти пещеры, индейцем или белым – не знаю. У меня не хватило времени продолжить розыски останков, которые ответили бы на этот вопрос. Я добрался к выходу только в сумерки. Солнце догорало за стаей летучих мышей, шнырявших взад и вперед. Наверху, на земле, все было по-прежнему, как будто ничего не случилось. Мой конь ржал, измученный жаждой. Я растянулся на теплой земле, весь измазанный кровью и серым песком, и решил перекусить. Боясь умереть голодной смертью, как, наверное, умер мой предшественник там, внизу, я до сих пор не прикоснулся к еде, которую захватил с собой, уезжая с ранчо. Прогорклая баранина (на ранчо она уже не лезла в глотку) здесь показалась мне даром божьим. Хотя уже смеркалось, небо было еще светлым, но мой фонарь продолжал гореть, – думалось, если я погашу его – погаснет все: луна, которая как раз поднялась над лиловой долиной, и звезды над прерией, и даже солнце, уже повисшее по ту сторону гор над океаном и теперь освещавшее Китай.
На ранчо меня ругательски ругали.
Объяснить Джиму толком, что я там увидел, было трудно, даже невозможно, при скудных моих познаниях в геологии. Я рассказал ему про известковые скалы, про удивительные их размеры. Он не верил мне, считал, что я преувеличиваю, однако дальнейшие исследования пещер показали (в наши дни туристы добираются туда автобусом из Карлсбада, штат Нью-Мехико), что большой зал имеет в ширину шестьсот футов, в длину – более километра, высота его – триста пятьдесят футов, и находится он на глубине семисот футов под землей, причем это еще не самая нижняя пещера. Когда-то, давным-давно, иссякла подземная река, размывавшая эту гору; отчего она иссякла, я не знаю. Вероятно, река была гигантская, во много раз больше Рио-Гранде, которая по сей день благонравно орошает долины окрест. Быть может, промыв впадину, река ушла еще глубже, быть может, климат изменился и земля не могла ее больше питать, не знаю, – так или иначе, река иссякла, а пещеры, тысячелетиями выдалбливаемые ею, остались пустыми и безводными. Обвалы увеличивали их. Обвалы повторялись снова и снова, пока не образовалась сводовая поверхность, сегодня каменной осыпи уже не видно, трещины заросли сосульками сталактитов. А дальше происходило следующее: капли дождевой воды с зеленой поверхности просачивались сквозь узкие щели и трещины в пустые пещеры и там испарялись. Начиналось второе действие – украшение пещер; при испарении вода выделяла известь. Так образуются сталактиты, что теперь свисают с потолка, а также сталагмиты, со дна пещер подымающиеся кверху, – гигантские известковые образования, по мнению геологов, возникшие пятьдесят – шестьдесят миллионов лет назад. Эонами называем мы эти отрезки времени. Человек, пожалуй, может вычислить их, но осознать, объять умом, представить себе даже в фантазии не в состоянии. Невообразимо, как выглядит то, что возникло и поныне возникает в пещерах – капля по капле накапливаются океаны, чтобы вычислить, измерить в миллиметрах развитие, рост каменных громад, едва ли хватит человеческой жизни. Джим, во всяком случае, мне не поверил, хоть я и рассказал ему только про первую пещеру, а чем глубже спускаешься, тем более причудливы, неправдоподобны и роскошны каменные поросли, свисающие г потолка, как алебастровые завесы, белые, желтоватые, взблескивающие в свете нашего фонаря, но не только завесы, целые готические соборы, перевернутые вниз головою, а дальше начинаются водопады из слоновой кости – немые, застывшие, словно время внезапно остановилось. А потом мы опять видим зубы акул, люстры, бороды, целый зал флагов – музей вневременной истории, – классические драпировки греков вперемежку с хвостами нордических драконов. Все формы, что могут пригрезиться человеку, здесь повторены и сохранены в окаменелостях, видимо, навечно. И чем глубже спускаешься, тем пышнее прорастают кораллы со дна пещер; мы идем по лесам заснеженных елок, и опять нам является кобольд, а чуть подальше пагода, а возможно, мертвый версальский фонтан; все зависит от того, в каком ракурсе это видишь, – потрясающая воображение Аркадия мертвых, Гадес, в который вступил Орфей. Нет здесь недостатка и в окаменелых женщинах, но кажется, что их медленно поглощают складчатые каменные вуали, вуали из янтаря, и даже любовь человека не в силах освободить этих пленниц, а в зеленом пруду плавают кувшинки, тоже каменные, конечно, ведь все здесь из камня. Внезапно возникают зияющие темные бездны, фонарь не может их осветить; бросишь туда камень, и мороз подирает тебя по коже, хотя отзвук падения давно уже заглох. Ты знаешь, что нет конца лабиринту, даже если чудом тебе удастся перейти через пропасть, и все же тебя тянет вперед, дальше… Согнувшись под целым пучком направляемых на тебя стрел, проходишь в покои никогда не жившей королевы. С ее трона дождем спадают мраморные кисти, облаком нависает над ним мерцающий балдахин. Здесь можно увидеть все: скульптурные фаллосы грандиозных размеров, они возвышаются ряд за рядом, между ними ступаешь, как по цветной капусте, держась руками за чьи-то горлышки, которые с одинаковым успехом могут принадлежать и птице и бутылке; растения, и звери, и сны человеческие – все собрано здесь в подземном арсенале метафор. Последняя пещера, до которой я добрался, не похожа на предыдущие: она вся филигранная – саркофаг с фарфоровыми лилиями, здесь уже нет скал, только сталактиты, гладкие, стеклянные, – орнамент более искусный и сложный, нежели арабский, тянущееся ввысь переплетается со свисающим вниз – мраморные джунгли, сами себя пожирающие, немые, не дышащие, точно вселенная, но подвластные времени. Это творение эонов тоже должно сбыться и отойти в прошлое, ибо все бренно.
Следующий раз я пошел туда с Джимом.
[15], где и произошло несчастье. Шел шестьдесят седьмой час с начала нашего приключения – итого третий день, если бы мы как наверху, на земле, проживали дни, не секунды и эоны, и было это рядом с тем местом, где теперь туристам подают ленч, прежде чем поднять их на лифте обратно к солнечному свету. Джим поскользнулся, прополз еще несколько метров вниз, застонал и накинулся на меня с упреком, доказывая, что я-де плохо его страхую, что я ослабил лассо, – это было вранье, к тому же я шел впереди и подвергался не меньшей опасности, чем мой друг, и он должен был страховать меня. Нервы у нас были напряжены до отказа, вот почему мы и поссорились, впрочем, мы тут же помирились. Джим, как видно, сломал себе левую ногу. Как быть? Я дал ему водки, утешал его, все время думая: что же теперь делать? У меня достанет сил нести его только по ровному месту, лезть с такой ношей вверх, на землю, я не смогу. Я тоже глотнул водки и сказал: – Только не падать духом, Джим, как-нибудь справимся, вылезем! – Мы осмотрели его ногу, смочили ее водкой. Может быть, он ее не сломал, а всего лишь растянул сухожилие? Наперекор моим доводам, наперекор своей боли, Джим с молчаливым упорством пытался натянуть сапог. Боялся он, что ли, что я брошу его на произвол судьбы? До сих пор мы оба почти не спали, вынужденный привал и водка оказали свое действие. Я внес единственно разумное предложение: для экономии горючего погасить фонари, поспать часок, а потом с новыми силами двинуться в обратный путь – мучительный для Джима, изнурительный для меня. Еды у нас было еще на три дня, со светом дело обстояло похуже. Мы второй раз поссорились, когда Джим отказался погасить свой фонарь. – Каждая капля горючего драгоценна! – сказал я, – Возьмись за ум, Джим, иначе мы пропали! – Джим сказал: – Ты норовишь накачать меня водкой и смыться, пока я буду спать, вот и все твое хваленое благоразумие! – Я засмеялся, так как пока еще не заслуживал подозрения, пока еще нет. Через несколько часов – мы оба не спали, только дрожали от холода – я сказал: – Ладно, пошли наверх! – Обхватив мою шею рукой, ожесточенный, полный решимости не поддаваться боли, Джим ковылял рядом, но не расставался со своей кладью – лассо, фонарем, мешком с припасами. Мы продвигались легче, чем предполагали. Там, где нельзя было пройти рядом, Джим следовал за мной на четвереньках, но все время боялся, что я смоюсь, и я позволил ему ползти впереди.
[16] – называется теперь место, где разыгрался последний акт нашей дружбы. Вдруг Джим зарыдал: – Мне отсюда не выйти. – Я сказал: – Пустое, Джим, пустое. – После моей первой и второй попытки подтянуть его на лассо Джим отчаянно перепугался, что я полезу наверх и отвяжу веревку, возможно, и не без основания – оба мы были не только измучены, но и ранены. У меня была ссадина на лбу. Не знаю, потянул он вдруг лассо, боясь, что я отвяжу веревку, или поскользнулся на стекловидных сталактитах, – он ведь мог стоять только на правой ноге, – так или иначе, рывок Джима стянул меня вниз. Джим отрицал, что сделал это намеренно. Рассеченные руки мучили меня больше, чем ссадина на лбу, хотя кровь из нее текла по левому глазу. Я пришел в отчаяние, Джим сказал: – Пустое, пустое. – Уверенность Джима, несмотря на полное мое изнеможение, заставила меня насторожиться, я был напряжен, как зверь, готовый броситься на добычу. А Джим перевязал мне руки, пожертвовав даже рукавом своей рубахи. Он был трогателен. Что толку! Один из нас то и дело был трогателен – то Джим, то я. Мы словно на качелях качались. А время шло. Когда я снова нарушил ужасающую тишину вокруг нас, спросив: – Который час? – Джим не пожелал показать мне циферблат. И я понял, что мы вступили в открытый бой, сколько бы ни трепались о дружеской помощи. Джим сказал: – Зачем ты шпионишь за мной? – Я ответил теми же словами. Стоило мне на миг оставить его без внимания, и он стал пожирать остатки своей баранины. Должно быть, думал: «То, что у меня в желудке, никто у меня не отымет!» И правда, наступил час, когда баранины в наших мешках могло хватить только на одного, более сильного. Поломанная нога, покалеченные руки, это значило – боль, но на худой конец можно лезть вверх и несмотря на боль, во всяком случае, можно пытаться выяснить, пока еще есть силы, доберешься ли хоть ты один до света, до жизни, и выяснить немедленно, пока не иссякли силы, пока горел фонарь. Джим спросил: – Что ты задумал? – Я спросил: – Чего мы ждем? – Я решил беречь свою баранину, занял выжидательную позицию – может быть, он все съест, а потом ослабеет от голода, и я окажусь более сильным. Но меня страшило, что сейчас, с бараниной в желудке, более сильным окажется он. Избранная мною тактика на позволяла мне заснуть ни под каким видом. Если я засну, он меня ограбит, и я погиб. Не знаю, сколько часов продержали мы друг друга под страхом, болтая о своих планах там, на земле. Джима манил город – особенно Нью-Йорк, женщины, – мы так долго не знали их на нашем ранчо, а меня – в те часы – манила жизнь простого садовника где-нибудь в плодородной местности. Как занесло нас сюда, в этот богом забытый мрак?! Оба фонаря все время горели. Джим был прав: это расточительность, идиотская расточительность! Но почему же он не погасил свой? Потому что не доверял мне и, хоть он и говорил без конца о нашей дружбе, считал возможным, что я оставлю, брошу своего единственного друга в этой кромешной гибельной тьме. Я спросил, сильно ли болит у него нога, голоден ли он, мучит ли его жажда. – Джим! – отвечал он – меня тогда тоже звали Джимом, в Америке это более чем распространенное имя. – Джим, мы не бросим друга на произвол судьбы – будем же благоразумны! – Я сказал: – Тогда погаси свой фонарь! – А он: – У нас мало времени, Джим, пора попытаться! – Примерно через пять часов мы добрались до следующей пещеры, но до того обессилев, что вынуждены были снова лечь. Рюкзак с остатками баранины я положил под голову, ремень обмотал вокруг правой руки, чтобы проснуться, если Джим полезет за бараниной. Когда я проснулся, Джим сказал, что разбил мой фонарь, желая положить конец моей идиотской расточительности. Вдобавок он попросил, чтобы я поделился с ним остатками своей баранины. – Ты же не дашь мне умереть с голоду! – причитал он. Впереди, освещенная единственным теперь фонарем, блестела почти отвесная скала, опасное место, которое я, впрочем, уже одолел в одиночку. Джим был уже вконец измучен, и я откровенно сказал ему то, что думал: – Дай мне фонарь, я оставлю тебе остатки баранины и попытаюсь один взобраться на эту скалу. Глупо ведь с израненными руками тащить на лассо обессилевшего человека, да еще со сломанной ногой. И без того лазить здесь впору только обезьянам. Если мне удастся вылезти, Джим, мы поспешим сюда и вызволим тебя. – Он сказал: – А если ты свалишься, Джим, вместе с моим фонарем? – Я заорал: – А если ты, Джим, поскользнешься со своей сломанной ногой и потянешь меня вниз, как это уже было раз, господи спаси и помилуй, какая тебе польза от того, что мы оба будем лежать там, внизу?! – Он отказался отдать свой фонарь. – Джим, – сказал он, – ты не допустишь, чтоб я торчал один в этой кромешной тьме, не можешь ты этого допустить! – Всякий раз, когда один из нас проявлял нескрываемое себялюбие, другой лез к нему с проклятой моралью. Я знаю, что поступал точно так же. – Джим, – сказал я, – ты не вправе требовать, чтоб я умер с голоду вместе с тобой, только потому что ты сломал ногу и не можешь карабкаться по скалам, этого ты не вправе требовать, Джим, если ты мне друг! – Еще раз, в последний раз, мы расчувствовались, вспомнили нашу жизнь на ранчо, услуги, которые мы друг другу оказывали; да, истинность нашей дружбы не подлежала сомнению, более того, за долгие месяцы ковбойской жизни без женщин мы дошли до нежностей, правда, нередких между мужчинами, но прежде незнакомых ни мне, ни Джиму. Даже сейчас, когда Джим держал фонарь так, чтобы я не мог до него дотянуться, другая его рука, левая, нежно отвела мои окровавленные волосы со лба, и мы были близки к тому, чтобы зарыдать в объятьях друг друга, – если бы не фонарь. Я считал, что света нам хватит часов на шесть-семь. А подъем до следующей пещеры, куда слабо пробивался дневной свет, продолжится – мне это было известно по опыту – семь или восемь часов, если я не заплутаюсь, конечно. Решение должно быть принято здесь, сейчас же, у этой стены. Довольно разговоров! Мы оба хотим жить, хорошо бы оставаясь порядочными людьми, но что, если он хочет убить меня моей порядочностью! Я еще раз сказал: – Отдай мне фонарь, Джим, и я отдам тебе остатки мяса. – Смех Джима испугал меня, – я никогда не слышал раньше, чтобы он так смеялся. – Джим! – спросил я тоскливо. – Что ты задумал? – Он не ответил – все было понятно и без слов, а перешел к действию. Быстро, насколько позволяла ему сломанная нога, проковылял он к стене, решив поменяться со мной ролями, оставить себе наш единственный фонарь, одолеть опасную скалу, а мне оставить баранину. – Джим! – сказал я и схватил его уже у самой скалы, у зеленого сталактитового оползня, который он решил штурмовать. Он уже нашел выведенный мелом крест – мету выхода. Он сказал: – Оставь меня. – Со страху я стал молоть вздор: – Если ты хоть когда-нибудь был мне другом… и прочее и тому подобное… – В это мгновенье в свете раскачивающегося фонаря – Джим держал его в поднятой руке, чтобы я не мог дотянуться, – мы снова увидели скелет нашего предшественника, лежавший ничком, искривленный скелет человека, который на этом самом месте в полном одиночестве (а может быть, их тоже было двое?) околел, как животное, – с этого мгновения ничто уже не сдерживало накопившегося немого ужаса, нам осталось одно: кулачный бой. И началась борьба. Борьба не на жизнь, а на смерть между двумя друзьями – жестокая, но краткая: кто поскользнется первым, погибнет, исчезнет в черной бездне, изуродованный, безгласный.
– Ну-с, – говорю я Кнобелю, своему надзирателю и слушателю, и наконец-то откусываю кончик воскресной сигары, – как вам нравится эта история?