В марте операция состоялась. Моя жена и я не знали об этом, когда поехали на пасху в Глион. Мы давно написали Штиллеру, что посетим их на два-три дня, совершая туристскую прогулку по французской Швейцарии. К нашему изумлению, «Mon Repos» был на замке. Я бродил вокруг, окликая хозяев, и у меня было странное чувство, что Штиллера и его жены больше нет в Глионе, вообще нет на свете, что они исчезли, пропали, оставив эту шутовскую безвкусицу, чуждую им и никогда им не принадлежавшую. Стеклянная дверь, ведущая вниз, в гончарню, не была на запоре, но и там никого не оказалось, хотя, очевидно, здесь еще недавно работали: на столе лежал синий застиранный фартук, как бы брошенный в спешке; на гончарном круге – ком еще влажной глины. Мы решили ждать.

День стоял пасмурный, клочья тумана нависли над озером, мы сидели в дождевиках на мокрой балюстраде, убеждая друг друга, что оснований для беспокойства нет. Мокрые и поэтому особенно нагло блестевшие гномы, дом, украшенный плющом и кирпичной башенкой, ржавая изгородь, доска из искусственного мрамора с надписью, из которой большинство букв уже выпало, мокрый и почерневший под дождем мох в растрескавшемся бассейне – все было на месте, ничего не изменилось, но без солнца выглядело необычайно уныло. Мы пытались поднять настроение шутками – безуспешно. Красный фуникулер поднялся пустой, без единого пассажира. Наступили сумерки. Внизу, в долине, прошел поезд с освещенными окнами, отели Монтрё засветились огнями, все вокруг посерело, а в доме наших друзей огни не зажглись. С деревьев капало.

– Пойдем в отель, – предложил я, – а потом позвоним сюда.

Моя жена нерешительно сказала:

– Но мы уже так долго прождали.

Мы закурили еще по одной сигарете.

Огни Монтрё, правда, не выдерживали сравнения с блистающим Вавилоном, который мы много лет назад видели у своих ног, но все же напомнили нам «Рейнбау-бар»… Штиллер пришел без пальто, без шапки, извинился, что не оставил записки в дверях: он забыл, что мы должны приехать. Он пришел из Валь-Монтской больницы; фрау Юлику сегодня утром оперировали. Только что он навестил ее в первый раз. Свои, не совсем вразумительные объяснения он адресовал главным образом моей жене; она не шевелилась и, точно парализованная, продолжала сидеть на мокрой балюстраде, не вынимая рук из карманов плаща. Теперь дождь усилился. Ссылаясь на слова врача, Штиллер сообщил, что операция прошла удовлетворительно, даже очень успешно – едва ли можно было ожидать лучшего результата. Мне было неясно, правда ли Штиллер не понимает, насколько серьезна эта операция, или нарочито преуменьшает, боясь услышать из наших уст худшие предположения. Фрау Юлика его не узнала и не могла говорить. Все зависит от того, как пройдет эта ночь, объяснил он нам. Врач разрешил ему навестить фрау Юлику завтра, в девять утра, и он цеплялся за это как за реальное утешение.

– Что ж мы стоим под дождем? – сказал он. – Пойдемте в дом! Хорошо, что вы приехали! – В доме при свете мы увидели, что он смертельно бледен. Он стал хлопотать вокруг наших чемоданов, решил приготовить нам ужин. Моя жена была права, не отговаривая его, даже сказала, что с удовольствием поест горячего. – Правда? – сказал он. – Правда?! – Она ему почти не помогала: деятельность была сейчас единственно спасительной разрядкой для нашего друга. – Знаешь, – сказал он мне, – теперь такие операции делают очень часто! – Слушая его, можно было подумать, что люди с неповрежденным легким составляют исключение. Он стряпал, и хлопотал, и накрывал стол на кухне, как был, в пиджаке. Будь он в пальто, Штиллер не снял бы его. Казалось, что он забежал домой на минутку, хотя до утреннего посещения больницы оставалось еще четырнадцать часов. – Знаешь, – сказал он мне. – Это вышло совершенно внезапно. Они сказали: чем скорей, тем лучше! – Штиллер приготовил нам превосходное блюдо из риса, но ели мы его, только чтобы поднять настроение хозяина. Все мы беспрерывно курили. Моя жена мыла посуду, а он ее вытирал. Потом она сказала, что идет спать. Жена вела нашу машину, и Штиллер поверил ей, что она очень устала. Он был крайне возбужден, в таком состоянии люди не в силах испытывать сомнений. Оставшись в девять часов вечера наедине со мной, он ни слова не сказал про операцию, вообще не касался фрау Юлики. Мы выяснили, что оба когда-то играли в шахматы, и решили сразиться. Я даже не помнил, как расставляют коней и пешки. Штиллер показал. Но он и сам позабыл, как класть доску: должно ли находиться в верхнем правом углу черное или белое поле. Тем не менее мы играли. Держали ночную вахту. Просидели над шахматной доской до четырех часов утра, когда за окнами уже забрезжил рассвет. Пасхальный день обещал быть погожим. Звезды сияли. Штиллер сказал, что это доброе предзнаменование.

Ночь фрау Юлика провела спокойно, а если учесть ее состояние, то даже отлично, и наш друг пришел из больницы, как помилованный. Мы с женой тоже облегченно вздохнули. К тому же день выдался солнечный, и была пасха. Штиллер предложил совершить прогулку. «Она узнала меня!» – сказал он. Я никогда еще не видел его таким счастливым. Мы пошли по набережной в направлении Шильонского замка, моя жена посредине, между мною и Штиллером. Он был говорлив, но рассеян, не мог ни на чем сосредоточиться: острил, рассказывал о недавнем визите брата Вильфрида, восторгался новыми друзьями из Лозанны, каким-то книготорговцем с его подружкой – сколько очаровательных людей живет на свете! Но минутами он был молчалив и глух. На каменной дамбе, пригретой солнцем, мы наблюдали любовную игру двух вертлявых ящериц. Я спросил нашего друга, за что он так презирает Шильонский замок, с насмешкой упоминает его в каждом письме. Конечно, не осточертевшие картинки на шоколадках и шкатулках, а реальный замок, открывшийся нашим глазам. К нему Штиллер, как выяснилось, никаких претензий не имел, и мы все нашли, что замок, освещенный полуденным солнцем, очень хорош. Штиллер даже не заметил, что я хотел слегка поддразнить его, напомнив, как он брюзжал, без разбора критикуя Швейцарию. (Когда я впервые прочел записи Штиллера, я сильно досадовал на его брюзжание и был, пожалуй, несправедлив к нему. Ведь в разговорах со мной он никогда не позволял себе так распускаться. Признав себя Штиллером, наш друг уже не имел основания разыгрывать чужака и иностранца, – примирившись с собой, он примирился и с тем, что он швейцарец.) В голубой мартовской дымке близкие горы казались очень легкими, хрупкими, серебристыми.

– Как ваши дети? – спросил он. Он все время подчеркнуто обращался ко мне, а не к моей жене, хотя она шла между нами. Мы пообедали в Вильнёве, в «Отель дю порт». К рыбе подавали вино из местного винограда. Разумеется, он неотступно думал о фрау Юлике. Кажется, из окон ресторана было видно больницу Валь-Монт. Между супом и вторым он туда позвонил. – Сказали, что спит! – объявил он. Он пил превосходное местное вино, не хмелея. Последние годы он вообще много пил. Когда утренний благовест смолк, о пасхе напоминало только оживленное движение на шоссе. Мы спустились к дельте Роны, слегка ослепленные полуденным солнцем, слегка обалделые от вина. На шестах сушились рыбацкие сети. Лодки, повернутые днищем вверх, лежали на берегу и ожидали окраски. Несколько лодок плыло по каналу рядом с лебедями.

– В будни здесь ни души! – сказал Штиллер. Но и сегодня здесь было довольно безлюдно. Тропинка, окаймленная камышом, привела нас в светлую рощицу. Березы, буки, ольха, кое-где дубки. Вся рощица, прозрачная и безлистая, была пронизана небесной синевой. На земле, покрытой прошлогодней прелой листвой, еще нигде не зеленела трава, местами земля была густо-черной. Я и сейчас вспоминаю, какая это была очаровательная прогулка. Справа, из-за жухлого камыша, виднелось Женевское озеро, слева – новая синева далекой ронской долины, окруженной отвесными горами.

Мы шли медленно. Вдали опускались на провода высоковольтной линии огромные стаи птиц, мы не могли разглядеть, каких именно; они явно готовились к далекому перелету на север. Два парня в синих спортивных брюках, по пояс голые, сгребали и жгли камыш, он горел светлым, прозрачным пламенем. Дымок напоминал об осени, но стоял март, и чирикали птицы. Сожалея, что вино слегка ударило мне в голову, я шел, как в тумане, а Штиллер не унимался, все задавал мне вопросы. Интересовался моей работой, моими взглядами на воспитание детей. Мы отыскали уединенный уголок у реки, но тишины не было и здесь: над водной гладью слышался шум поездов, то и дело доносились гудки с вокзала, шелестел камыш, все вокруг шуршало и булькало, кричали птицы и, взлетая, хлопали крыльями по водной глади. Солнце грело, но почва была еще сырая, холодная. Штиллер собирал охапками сухой тростник, желая поудобнее усадить мою жену. Я предложил Штиллеру его любимую сигару, но и это не отвлекло его от работы, и вскоре было готово настоящее гнездышко. Моя жена похвалила Штиллера, отдав должное тростниковому ложу, она легла и закрыла глаза. Штиллер провел рукой по ее лбу. В редкие минуты, когда он позволял себе такие интимности, я невольно вспоминал о прошлом, и наш «треугольник» казался мне чем-то непристойным или по меньшей мере неуместным. Мы оба курили сигары. К сожалению, ненавистная Штиллеру фешенебельная госпиция в Ко была видна и отсюда. Это дало нашему другу повод разразиться целой тирадой:

– Они там, наверху, воистину творят чудеса: проповедуют христианство не бедным, а богатым, что куда доходнее, и достигают прямо-таки блистательных результатов: разбойник, всю жизнь занимавшийся грабежами, кается и жертвует два, три, четыре, а то и девять миллионов, чтобы спасти свою душу и заодно противопоставить коммунизму более удобную идеологию; себе же раскаявшийся грешник оставляет всего один миллиончик, чтобы немощным стариком не быть в тягость общине. Меня тошнит от такого рода христианства! Вернуть семь миллионов, говорят они, лучше, чем ничего! И отдал-то он их добровольно, из гуманных побуждений, так что пролетарии всех стран, обладай они хоть толикой такта, ни за что не будут выступать против капиталистических разбойников – ведь любой из них может раскаяться, вступить на стезю добродетели и «изнутри» усовершенствует мир. Все это там у них, наверху, в госпиции, давно доказано. А потому, ежели вы хотите улучшить мир, так уж, пожалуйста, не делайте революции!

Тем временем моя жена задремала, и, боясь разбудить ее нашими разговорами, мы спустились к реке, рассуждая о гальке на берегу и вообще о геологических проблемах, хотя мало что смыслили в этой области. Потом, вспомнив мальчишеские забавы, стали бросать в реку плоские камушки, так, чтобы они подпрыгивали над водяной гладью. В пылу соревнования мы даже скинули воскресные пиджаки.

На какое-то время все было забыто. Правда, больница в Валь-Монте была видна и отсюда, но мы знали, что с бедной фрау Юликой все, слава богу, обстоит благополучно. Мы и впрямь увлеклись затеянной нами игрою. Но наша дама пожелала продолжить прогулку. Конец дня, хотя небо оставалось таким же безоблачным, мне вдруг показался не продолжением утра, а совсем другим днем, словно с утра прошло несколько лет.

На обратном пути Штиллер говорил только о фрау Юлике. При мне она никогда не выражала сожаления, что не имела детей, но Штиллер был убежден, что она об этом жалеет, как жалеет об этом и он; но он не упрекал за это ни ее, ни себя. – Иначе и быть не могло! – заявил он, но в голосе его слышалась грусть. Мы уже стояли у фуникулера, когда он вдруг сказал: – Как жаль, что вы не успели по-настоящему узнать Юлику! – Когда я возразил, что эта возможность еще не ушла, Штиллер испугался собственных слов.

В тот пасхальный вечер Штиллер быстро вернулся из больницы. – Все в порядке! – сказал он. – Но врач не разрешил пройти к ней. Велел прийти завтра утром! Просто она нуждается в полном покое! – Успокоились и мы с женою, ведь все это было так понятно. Штиллер говорил уверенно и спокойно, даже предложил приготовить давно обещанный раклет. Он занялся постановкой дружески уютного ужина, как искусный режиссер: растопил камин, поставил белое вино в холодную воду, выстругал три вертела и, поворачивая их над огнем, стал поджаривать сыр. Правда, это не был настоящий крестьянский очаг, нарисованный им в письме к нам, это был камин из искусственного мрамора, все в том же вычурном стиле. Однако, по нашим немецко-швейцарским понятиям, раклет удался на славу: мы пришли с прогулки очень голодные. Штиллер пил очень много в тот вечер. Как только он видел, что мы собираемся встать, он откупоривал новую бутылку. Так, вяло переговариваясь, мы досидели до одиннадцати. Пьян он не был. Жадно, маленькими глотками, он пил белое вино из стройного вотландского бокала, в отличие от нас сохраняя полную трезвость. Но было видно, что он нас не слышит. В глазах у него стояли слезы. Он не слышал меня, даже когда я пытался говорить о фрау Юлике. Это было тягостно. Может быть, ему хотелось сказать что-нибудь с глазу на глаз мне или моей жене, безразлично. Мы сидели втроем, силясь поддерживать бодрое настроение, хотя мы с женой чувствовали себя беспомощными и жалкими. Штиллеру это давалось легче. Через полчаса такого общения мы попрощались и поднялись в отведенную нам комнату в башенке. Штиллер остался внизу один, стоял в холле и, как во время его телефонных звонков, не попрощался с нами, не ответил даже на повторное пожелание «Доброй ночи!». Я всегда находил его молчаливое ожидание дурной привычкой, сентиментальной навязчивостью, даже насилием; он молчаливо ждал, пока у меня не лопнет терпение и я сам не оборву разговор, повесив трубку, закрыв дверь… Несмотря на усталость, ни я, ни моя жена не могли уснуть.

Около часу ночи я снова спустился вниз. Свет в холле был погашен, но в комнате еще горел. Я спустился в пижаме, босой, почти бесшумно. Наш друг сидел у погасшего камина и, казалось, спал. Я хотел его укрыть, но он сидел с открытыми глазами.

– Почему ты не спишь? – спросил он.

Язык у него заплетался. Теперь Штиллер был очень пьян.

– Больше не стоит пить!.. – сказал я.

Как бы назло он наполнил бокал, не спуская с меня глаз. Я попытался его образумить. Осушив бокал, он поднялся. Его сильно качнуло.

– Сам знаю, что это ребячество, – сказал он. – Я напился. Отвратительное ребячество, самого скверного тона!

Он потряс головой, огляделся по сторонам, словно чего-то искал, и ухватился за спинку кресла.

– Она умрет? – спросил он, глядя мимо меня.

Я пытался его успокоить, но он не слушал меня. Вынул кочергу из камина, но не знал, что с нею делать. В глазах у него опять стояли слезы, но на меня это не произвело впечатления – ведь он был пьян.

– Пошли, – сказал я, – пора ложиться спать!

Он посмотрел на меня.

– Вчера… после обеда… – начал он, – когда я думал, что она умирает… Вчера…

Я ждал, но он не закончил фразы. Штиллер замолчал не из-за меня, ему мешал заплетающийся язык.

– Слишком поздно, – сказал он коротко.

– Что? Что слишком поздно? – спросил я. Я продрог, и меня знобило.

– Все! – ответил он наконец. – Два года, мой милый, два года! Я старался. Видит бог, старался! – Он рыгнул. – Прошу прощенья, – пробормотал он и замолчал.

Возможно, он был менее пьян, чем мне сначала казалось. Он хотел говорить. Я пошел ему навстречу, напомнил:

– Ты сказал: «Я старался…»

Он снова сел.

– Теперь уже все равно!

Я никогда не видел Штиллера в таком состоянии, он был смешон и несчастен, вызывал жалость. Я не знал, что мне делать. Собственное благоразумие казалось мне сейчас пошлым.

– Она умрет? – спросил он, как будто этого еще не спрашивал, и закрыл лицо руками. Вероятно, его мутило.

– Ты же сам говорил с врачом, – ответил я. – Что он тебе сказал? Но дословно…

Он покачивался даже сидя, но этого не замечал, как не замечал и того, что пытается зажечь спичку обратным концом. Наконец он сдался, так и не закурив, кривая, раскрошенная сигарета торчала у него изо рта.

– Никогда не поздно!.. – изрек я. Мой тон не понравился мне самому, и я потерял нить, так и не досказав своей мысли.

– Никогда не поздно! – повторил он с усталой улыбкой. – Легко сказать, – начни сначала! А если не получается, просто не получается, не получается – потому что слишком поздно! – Он вдруг как-то сразу протрезвел. – Рольф, – сказал он, очень ясно, очень уверенно, несмотря на заплетающийся язык. – Убить человека я могу, но воскресить не могу!..

Ему казалось, что этим все сказано. Он снова потянулся за бутылкой. К счастью, она была пуста, но Штиллер выцедил еще несколько капель.

– Что?! – спросил я. – Что не получается?!

Он только покачал головой.

– Но ты ее любишь?.. Разве ты не хочешь…

Он покачал головой, не слыша меня.

– Она больше не может, – так она и сказала, – она больше не может со мной! Она просит оставить ее в покое, просто оставить в покое. Она честна, как всегда, и у меня опускаются руки. Я не знаю, Рольф, что именно не получается. Не спрашивай! Я погубил, я уничтожил эту женщину…

Его пальцы, мявшие раскрошенную сигарету, дрожали, но я был рад хотя бы тому, что он продолжает говорить.

– Я довожу ее до безумия! Я знаю. Все время чего-то жду. Какого-то чуда. А потом содрогаюсь, увидев ее. Может быть, я не прав. Возможно. Но она не переменилась. Нет, она не переменилась. Она вообще не имеет желаний, просит оставить ее в покое, просто – в покое, и все… Я не могу понять, ненавижу ее за это. Все очень просто – я околеваю, когда не могу любить, а она… – Он скомкал свою сигарету.

– А почему ты думаешь, Штиллер, что она…

Он покачал головой.

– Штиллер, – сказал я, – ты занят только собой!

– А она – нет?

– Это ее дело, – сказал я.

Он промолчал.

– И что ты называешь любовью, Штиллер?

Но тем временем он нашел другую бутылку, из которой действительно нацедил почти полный стакан.

– Брось, хватит! – сказал я. Но он выпил вино.

– Что за глупость! – сказал он. – У тебя зуб на зуб не попадает, Рольф! Оказывается, ты босой… Что я называю любовью? – припомнил он, пытаясь отхлебнуть из пустого стакана. – Я не могу любить один, без ответа, Рольф, я не святой…

Я в самом деле продрог и, безуспешно поискав глазами хоть какое-нибудь одеяло, присел на корточки, взял со стола газету, скомкал ее жгутом и сунул в камин. Там еще оставалось несколько сосновых поленьев и даже толстая буковая коряга. Некоторое время я был занят камином…

|– Что же мне делать? – вдруг услышал я голос Штиллера за спиной. – Что мне делать? Что?! – Как раз когда я оглянулся, он встал и молотил себя кулаками по лбу. Он был белее мела и по-прежнему нетверд на ногах. Но опьянение его проходило. Язык уже не заплетался. – Почему я никогда не мог обрести эту женщину? Никогда, ни на один день, Рольф, ни на один час, за все это долгое время! Никогда! Почему, скажи мне?

– А чего ты ждал?

– Чего ждал? – повторил он.

– Да, Штиллер. Я имею в виду, чего ты ждал два года назад, когда вы поселились здесь, чтобы жить вместе. Я спрашиваю, потому что действительно не знаю, чего ты ждал. Что она станет другой? Как видно, ты ждал ее превращения.

– И своего тоже! – сказал он.

– Не сочти за обиду, Штиллер, – сказал я, разжигая камин, – но это случается только в романах! Превращение! Человек понимает, что виновен перед другим, впрочем, и перед собой тоже, и в один прекрасный день решает все исправить – при одном условии, что и другой претерпит превращение. Не слишком ли дешево ты хотел отделаться?!

– Дешево, как всё в моей жизни! – услышал я в ответ.

На это я не реагировал. Я спросил:

– Чего ты в самом деле ждал?.. – Штиллер как будто раздумывал, я снова занялся камином. – То, чего ты требуешь, выше человеческих сил, – наконец ответил я сам. – Когда я читал твои письма, Штиллер, мне тоже казалось, что ты говоришь не о любви, а о нежности, ну, как бы тебе сказать, о каком-то ином обличии Эроса… мужчина в нашем возрасте нуждается в этом, Штиллер, и, по-моему, чудесно, когда у тебя это есть… Но, – добавил я, – у вас ведь не в том дело…

Теперь огонь весело трещал, Штиллер мне не препятствовал, я мог говорить сколько угодно, даже больше, чем мне хотелось. И я снова начал:

– Ты говоришь – «не получается». И тебя это удивляет. После стольких лет опыта? Ты говоришь – «я пытался». Можно подумать, что ты волшебник, что ты можешь расколдовать фрау Юлику, превратить ее в нечто другое. А ведь все сводится единственно к тому… это трудно выразить, Штиллер… к тому, что вся твоя жизнь свелась к Юлике. Да, да, Штиллер. Почему ты вернулся из Мексики? Потому лишь, что осознал это. Вы – супруги. Все воскресить? Старая, нелепая твоя мысль, Штиллер, уж позволь мне заметить. Убийственное твое высокомерие! Ты – спаситель Юлики и себя самого!

Штиллер молчал.

– В одном пункте, – сказал я, немного подождав, – я, пожалуй, понимаю тебя, даже слишком хорошо понимаю! Возвращаешься, капитулируешь, согласен сдаться! Но нельзя сдаться раз и навсегда и во всем. Это было бы беспринципностью, худым обывательским замирением, и только… Ты сказал, что содрогаешься. Что ж, содрогайся! Ведь ты содрогаешься оттого, что от тебя снова и снова ждут смирения, капитуляции. Ты слышишь меня, Штиллер?! – окликнул я. – О чем ты думаешь?

Штиллер стоял, я сидел на скамеечке, протянув ноги к пылающему огню. Он молчал.

– Не воображаешь ли ты, что с другой, не такой замкнутой женщиной, с Сибиллой, например, от всего того, что сидит внутри тебя, что тебя мучит, можно уйти? Ты это действительно воображаешь?! – Обернувшись, я снизу увидел его лицо, он смотрел поверх меня в камин.

– Ты заставляешь меня невесть что болтать, повторять то, что ты и без меня знаешь…

Штиллер не спал, ведь он стоял на ногах, руки в карманах брюк, и глаза его были открыты, хотя пустые и неподвижные.

– Штиллер, – сказал я. – Ты любишь ее!

Казалось, он вообще ничего не слышит.

– Скажи мне, когда захочешь остаться один, – попросил я.

Тепло, шедшее из камина, разморило меня; я вдруг почувствовал, как сильно устал, и подавил зевок.

– Наверно, уже очень поздно? – осведомился Штиллер. Было около двух часов ночи. – Она ждала! – сказал он. – Она ждала! А я как будто не ждал?! Я-то ждал с первой нашей прогулки. Ждал единого слова понимания, радости, ждал любого, малейшего знака с ее стороны!.. Все эти годы ждал! Я ее унижал, видишь ли! А она меня – нет?

– Никто этого не утверждает, – возразил я. Теперь он смотрел на меня пронзительно, буравящим взглядом.

– Рольф, – заявил он. – Она хочет умереть. – Он покивал головой. – Да, да, это так!

Пять или десять минут он был глух ко всем моим доводам и возражениям. Его как бы не было. Но, рыгнув, каждый раз бормотал: «Прошу прощения!»

– Ты действительно добьешься того, что будет поздно, Штиллер! – сказал я. – Она лежит в больнице, а ты опять сводишь с ней счеты.

Он угрюмо смотрел перед собой, я схватил его за локоть, потряс.

– Я знаю, – сказал он, – что я смешон.

– Ты с многим справился, Штиллер, многого достиг, не думай, что ты смешон. Ты сам не веришь тому, что только что сказал… Никто не умирает назло или в угоду другому! Ты переоцениваешь свое значение. Значение для Юлики, хочу я сказать. Ты нужен ей меньше, чем тебе бы хотелось…. Штиллер! – крикнул я, потому что он, как бы под прикрытием опьянения, снова ушел в себя. – Почему ты вдруг испугался, что она умрет?

– Так, значит, я переоцениваю свое значение, Рольф?

– Да, – подтвердил я. – Ты никогда не был главным, не был всем в ее жизни. Хотя, по-моему, с самого начала это вообразил. Вообразил себя ее спасителем, творцом, хозяином, хотел дать ей жизнь и радость! Да, именно так ты ее любил, правда, сам истекая кровью. Да, да! А теперь боишься, что она вдруг исчезнет, выйдет из подчинения, не сделавшись такой, как было угодно тебе. Незавершенный шедевр!..

Штиллер подошел к окну и распахнул его.

– Тебе дурно? – спросил я. – Сядь-ка лучше!

Он отвернулся и вытер лоб носовым платком.

– Говори еще! – попросил он.

– Я принесу тебе воды, – сказал я и положил кочергу, чтобы встать.

– Она тебе писала?

– Одно-единственное письмо, – поспешил я ответить. – А что?

Он снова вытер лоб.

– Впрочем, все равно.

– Я вовсе не хочу сказать, что знаю твою жену лучше, чем ты. Мы совершенно чужие люди, мы так мало общались. И ее письмо было очень коротким.

Он печально кивнул.

– Ты ее понимаешь правильно, я рад за нее. – И потом: – Мне худо, меня мутит. Извини…

Но он остался, где был, не вышел из комнаты, он сильно побледнел, и по глазам его было видно, что теперь для него существует только один вопрос: «Она умрет?» Он всеми силами старался отвлечься и, мне казалось, был рад, когда я начинал говорить.

– Ты хотел что-то сказать? – спросил он. Но я не мог вспомнить, на чем мы остановились, и сказал просто, чтобы поддержать разговор. – Да, кстати, я прочитал твои записки. – Сожги их! – Чем это тебе поможет? – возразил я. – Ведь ты писал их именно для того… словом, писал потому, что боролся за эту женщину. В одном я ее хорошо понимаю. Кому, скажи на милость, придет в голову спрашивать своего спасителя, как чувствует себя сам спаситель?! Она привыкла, успела привыкнуть за столько лет, что ты не нуждаешься в сочувствии, хочешь быть только спасителем. – Штиллер улыбнулся. – Зачем ты говоришь намеками, скажи лучше прямо! – Я не понял его, не понял его неопределенной улыбки. Я вдруг заметил, что его бьет озноб, он дрожал всем телом. – Тебя знобит? – Пустяки, – сказал он, – пройдет, идиотское пьянство! – Я подвел его к креслу с высокой спинкой, он сел, положил голову на спинку, а я тем временем захлопнул окно. – Может быть, тебе лучше будет в постели? – Он покачал головой. Я сунул буковую корягу в тлеющие угли. – Что мне делать? – спросил он, закрывая лицо руками. – Что?! Я не могу еще раз переродиться, да и не хочу! Рольф!.. В чем я провинился? Скажи мне. Я не знаю. Что я сделал такого, скажи мне. Ведь я идиот. Скажи!