Никогда мне не забыть пустыни!

Я сижу в своей камере, упершись взглядом в кирпичную стену и вижу Мехико, плавучие сады Мехико, на коричневой воде – синие блики, почти беззвучно скользят каноэ, убранные живыми цветами, Корсо на каналах, а вокруг, в садах, вечная весна. Аркадия, но индейская. В узком каноэ – его борт едва возвышается над коричневатой водой – подплывает старая индианка, она гребет, а младенец привязан у нее за спиною, мягким тихим голосом предлагает она цветы, я никогда не видел таких орхидей, маленькие букетики составлены искусно, со вкусом, передающимся из поколенья в поколенье. Ацтеки не понимали праздника без цветов. В другом челне – метис, он хочет продать мне «пульке» – мексиканскую водку из сока агавы. Он опускает кружку в мутную жижу и протягивает мне. Напиток отдает брожением, липким зноем, приторной сладостью. А вокруг, в лодках, семьи с чадами и домочадцами, – воскресенье (как и сегодня), все пьют, едят, наслаждаются жизнью. Юноша и девушка, лишь недавно полюбившие друг друга, сидят рядышком, чинно держатся за руки; они наняли лодку и музыкантов, и теперь в ней полно гитар, огромных шляп, темных разбойничьих лиц и медовых голосов. Это народное Корсо – наполовину настоящее, наполовину декоративное, и я невольно переношусь мыслью назад, в пустыню; чего только не делают на земле люди! Молодая девушка лежит на носу каноэ, лицом вниз, свесив руки в медленно бегущую воду; девушка тиха, задумчива, а рядом звенит смех. Вообще почти все они тихие, даже какие-то отупевшие, или по меньшей мере – сонные; я вижу лица прекрасные и чуждые, лица потерянного рая; последние обитатели некогда великого города ацтеков, окруженного водами, – проникнуть в город можно было только по двум песчаным дамбам. Испанские летописцы называли его Индейской Венецией. Поскольку индейцы не знали колеса, удобнейшей их дорогой была вода, и озеро, вероятно, было прекрасно, как в раю. Говорят, что от берегов отламывались куски и плыли по воде – цветущими островками. Индейцы, страстно любившие цветы, вязали плоты из тростника, насыпали на них землю, смешанную с илом, даже сажали маленькие деревца и плавали на этих островках, как на лодках. Вот откуда название – Плавучие сады. Потом озеро заболотилось, обмелело, превратилось в невзрачную лужу, где только воскресные каноэ – наполовину настоящие, наполовину декоративные – напоминают об упадке удивительного народа; современный Мехико-Сити стоит буквально на болоте, его небоскребы – как красивые, так и некрасивые – с каждым годом неотвратимо погружаются на несколько сантиметров в воду… И еще я вижу красноватую землю, пирамиды, лаву, мертвую змею, раздавленную машиной, вижу неподвижных стервятников, орхидеи, буйно цветущие на телефонных проводах, вижу большие, похожие на грибы, шляпы мужчин-мексиканцев, их белые полотняные рубахи, медную кожу. Мексиканский базар! Все как в цветных фильмах, живописно, очень живописно, но минутами – жутковато. Воняет падалью. Дети голым задом сидят на куче нечистот, на свалке гниющих фруктов, товары разложены прямо на земле, – я как сейчас их вижу: бобы, горох, какие-то неизвестные мне плоды, вперемешку со сластями, на которых кишат мухи, рыба, разлагающаяся под палящим солнцем. Рядом плотник мастерит детские гробы, дешевые, грубые, и складывает их штабелями, а крестьянки, сидя на корточках прямо на мостовой, продают горшки со старинным мексиканским орнаментом, но грубые и дешевые. Много чудесных цветов, но их аромата не слышишь: воняет либо гниющим мясом, либо клоакой, и надо очень держать себя в руках, чтобы не перенести чувство отвращения на людей.

[4] – то, что я вижу, а базар под открытым небом, если не ошибаюсь в Амекамека, живописный базар, отнюдь не печальный, но зловещий. Какая-то дьявольщина, какое-то проклятье превращает все, что могло бы цвести и благоухать, в тлен, смрад, гниль. И человек перестает защищаться, не убирает с дороги мертвого пса, только изредка во время еды ленивым движением отгоняет мух со своей тортильи. Калеки – колченогие, скрюченные – неизбежная принадлежность такого базара, солнце, небесная синева кажутся здесь насмешкой. Странное чувство – что-то случилось! – сопровождает меня. Но ничего не случилось! Все так живописно: нежный янтарный оттенок на чуждых лицах женщин, накрытых большими платками, а наверху – развалины церквушки, испанское барокко, позеленевший медный крест, и повсюду орхидеи. А сквозь большие листья банановых пальм, похожие на флаги с бахромой, видны белые снега Попокатепетля, Дымящейся Горы, которая перестала дымиться, белый шатер – великолепное зрелище! Откуда же это чувство тревоги? Каждый раз, когда мы останавливаемся заправить джип, я вижу слепца, протягивающего руку. На кофейных плантациях водится муха, от укуса которой возникает гнойник, вначале он излечим, но нет врача, нет денег на врача. Потом личинка проникает в кровь, поражает глаза, зрачок, растекшись, как желток на сковороде, превращается в желтоватую студенистую массу. И вот они стоят, слепые старики и слепые дети, стоят с пустыми руками, и один из них поет под шарманку. А на крышах сидят ауры, большие вонючие птицы, их часто видишь на проезжих дорогах, они стаями вспархивают с покойников, с раздавленной змеи, с разлагающегося осла, с убитого, которого еще никто не хватился; этих птиц, черных, безобразных и неуклюжих, видишь повсюду, они сидят на крышах вокруг живописного базара: стервятники – птицы Мексики.

И все же там было красиво.

Зачем я там не остался?..

К счастью, мой прокурор (или следователь, я в судейских не разбираюсь) – человек симпатичный. Он скептик, сомневается даже в себе, но настолько вежлив, что, не в пример другим, постучался в дверь камеры.

– Я думаю, – он улыбнулся, – вы знаете, кто я такой?

– Господин прокурор?

Я так и не понял его улыбки. Он держит руки в карманах пиджака, как видно, чувствует себя неловко – первое впечатление: этот человек хочет мне в чем-то признаться. Он долго разглядывает меня, забывшись, уйдя в свои мысли, разглядывает так откровенно, как это делают дети, во всяком случае, дольше, чем позволяет приличие, и, поймав себя на этом, слегка краснеет.

– Вы курите? – спрашивает он, а когда я отказываюсь от сигареты, ищет зажигалку, закуривает и говорит: – Между прочим, я пришел к вам не как официальное лицо, ни в коем случае не считайте мое посещение допросом. Мне не терпелось познакомиться с вами.

Пауза.

– Вы в самом деле не курите?

– Только сигары.

– Моя жена передает вам привет, – говорит прокурор, непринужденно, как старый знакомый, он садится на койку, ищет глазами пепельницу, по-моему, просто, чтобы не смотреть на меня, – конечно, при условии, что вы господин Штиллер.

– Моя фамилия Уайт! – говорю я.

– Я ничего не намерен утверждать до расследования, – говорит он с некоторым облегчением и курит, как видно, не зная, что еще сказать в данных обстоятельствах, вид у него при этом отсутствующий, после нескольких минут отвлеченной, незначащей болтовни, не имеющей отношения к делу, – про уличный шум, про мотороллеры и тот, в общем, прискорбный факт, что виски, как и всякий алкоголь, «увы», запрещен в тюрьмах, он вдруг, без всякого перехода заявляет: – Я этого Штиллера никогда не видел, а если и видел, не знал, что это он. Правда, был один телефонный разговор, вы, может быть, о нем знаете… Звонили из Парижа, но я не берусь утверждать, что звонили именно вы.

Тон его внезапно меняется, он благодушно спрашивает:

– Так, значит, вы убили свою жену, мистер Уайт?

Чувствую, что и он мне не верит. Он улыбается, мы молча смотрим друг на друга, и улыбка сходит с его лица, он осведомляется, почему я убил свою жену.

– Потому что я любил ее.

– Разве это причина?

– Видите ли, – объясняю я, – то, что она жила со мной, было жертвой с ее стороны. Так считали даже мои друзья, не говоря уж о ее друзьях. Но она никогда не жаловалась на то, сколько она со мной выстрадала. Благороднейшая женщина, господин прокурор, спросите кого угодно, любой вам это подтвердит. Все в один голос говорили, что такого благородного человека, такой тонкой обаятельной женщины, как моя супруга, никто из них в жизни не видывал. А ведь мы встречались с образованными, мыслящими людьми. Впрочем, я сам был того же мнения и восхищался ею. Ее благородство меня пленяло. Это и было ее несчастьем. Не сосчитать, сколько раз эта женщина прощала меня. Сколько раз!

– Прощала? За что?

– За то, что я – это я.

Время от времени он задает вопросы примерно такого характера:

– Вы часто ссорились?

– Никогда.

– И перед тем как вы ее убили, тоже нет?

– Тем более нет, – говорю я, – если бы мы ссорились, до этого не дошло бы. Вы, как видно, не представляете себе мою покойную жену, господин прокурор! Она никогда не повышала голоса, так что и я себе этого не позволял. Я же вам говорил, она была на редкость благородным человеком, никто из наших знакомых в жизни не встречался с человеком подобного благородства. А каково быть женатым на такой женщине, попробуйте представить себе это, господин прокурор. Девять лет я обливался потом от угрызений совести, и если, ну, скажем, раз в неделю, изнемогал от бремени своей нечистой совести и швырял тарелку об стену – то чувствовал себя убийцей, да, да, настоящим убийцей, – вот как трудно приходилось со мною этой нежной, хрупкой женщине!

– Гм!

– Улыбаться тут нечего, – говорю я, – девять лет прошло, пока я осознал, что убиваю ее, и сделал логический вывод.

– Гм!

– Я ничего не отрицаю, и не принимайте во внимание моих угрызений совести, господин прокурор, у меня их больше нет. Каким-то образом они кончились. Я слишком мучился нечистой совестью, пока она была жива. Да, для нее было ужасно, просто ужасно жить рядом со мной.

– И потому вы ее… убили?

Я кивнул.

– Понятно.

– Этого нельзя вынести! – говорю я. – Нельзя год за годом мучиться угрызениями совести, господин прокурор, не понимая, откуда они берутся.

И так далее…

Не знаю, понял ли он меня.

Раз в неделю, по пятницам, мы принимаем душ – десять минут на десять арестантов вместе. Я вижу своих соседей только здесь, и то в чем мать родила, – клубы пара, шум, тут не поговоришь. Один парень не желает мылиться, доказывая свою невиновность. Маленький итальянец поет. Мыльная пена, мокрые волосы до неузнаваемости меняют физиономии, к тому же – все нагишом, обычно обнажено только лицо человека, смотреть на его тело – удовольствие сомнительное. Разве что стараешься угадать, кто это – рабочий, интеллигент, спортсмен, чиновник? В общем, наши тела мало радуют взор, они невыразительны, в лучшем случае просто нормальны, часто комичны. Я заключил союз с одним немецким евреем, мы мылим друг другу спину и оба считаем, что душ следовало бы принимать ежедневно. Мы вопим, как мальчишки, когда вода вдруг остывает – это значит, что старший надзиратель сейчас погонит нас в раздевалку; здесь все стихают, усердно растираются полотенцами, походят на розовощеких кудрявых младенцев. Кроме меня, кажется, здесь нет людей, совершивших тяжкое преступление. Как «Штиллер» я прохожу в конце алфавита (на перекличке), и мне удается немножко поболтать с немецким евреем. Мы оба находим, что в Швейцарии уходу за телом уделяют куда меньше внимания, чем чистоте помещений. Он рассказывает мне, что в здешней своей квартире, согласно контракту с домовладельцем, тоже имел право пользоваться горячей водой лишь в субботу. Затем – шагом марш, по камерам, с махровым полотенцем на шее!

Сегодня мне принесли следующее письмо:

«Милый брат! Ты можешь себе представить, что, получив сообщение из полиции Цюрихского кантона, я почти не смыкаю глаз, и Анни тоже очень взволнована. Анни – моя милая женушка, вы друг друга полюбите! Пожалуйста, не обижайся на то, что я сразу не приехал в Цюрих. Мне сейчас невозможно отлучиться. Надеюсь, ты не болен, милый мой брат, твое фото напугало меня, такой ты на нем тощий, что я тебя с трудом узнал. Был ли ты уже у отца в богадельне? Смотри не расстраивайся из-за того, что он тебе наговорит, ты ведь его знаешь, к тому же он очень постарел. Кроме того, ты знаешь, что матушка умерла. Мы боялись, что она будет страдать сильнее. Мы сходим с тобой на ее могилу. После сообщения из полиции я все время думаю о матушке, она ждала тебя с часу на час, старалась, правда, не показать виду, но мы-то понимали, что она каждый вечер тебя ждет и потому так поздно ложится спать. Матушка всегда брала тебя под защиту, так и знай, и говорила: „Надеюсь, он хоть счастлив в своей новой жизни!“

Нам очень интересно узнать все про тебя, милый брат, ибо у нас мало что изменилось. Я работаю здесь управляющим, с аргентинской фермой так ничего и не получилось, нельзя же мне было тогда оставить мать одну, но живется нам, в общем, недурно.

Слышал ли ты еще, что ваш друг Алекс лишил себя жизни? Говорят, открыл конфорки на плите и отравился газом. Или он не был вашим другом? Но хватит сообщений о смерти, лучше я еще раз скажу, как мы рады были что-то узнать о тебе. О Юлике писать не стоит, судя по газетам, ей теперь хорошо. Она приезжала на матушкины похороны. Меня не удивляет, что больше она не захотела видеться с нами, мы ведь твоя семья. Кажется, она все еще живет в Париже. Но, может быть, ты уже виделся с ней?

Надеюсь, ты не обидишься – мне, к сожалению, пора кончать письмо. У нас теперь выставка фруктов, и должен приехать член Федерального совета. Я даже не успел толком спросить тебя о твоей жизни и о планах на будущее. Желаю тебе, милый брат, поскорее выйти на свободу! А пока остаюсь

твоим Вильфридом.

Как только освобожусь денька на два, обязательно навещу тебя, сегодня же я только хотел сказать тебе, что ты, конечно, можешь жить у нас».

Мне вообще больше не верят, кончится тем, что, подняв руку для присяги, я сперва вынужден буду присягнуть, что это моя рука. Умора! Сегодня я сказал защитнику:

– Конечно, я Штиллер!

Он вытаращился на меня:

– Что это значит?

В упорядоченном мозгу этого законника впервые зарождается мысль: вдруг я действительно не их пропавший Штиллер, а кто-то другой. Но кто же? Вношу ряд предложений: может быть, советский агент с американским паспортом? Он шутить не желает, все, что идет из Советского Союза, – не тема для шуток. В Швейцарии же все отлично и шутить не над чем! Я предлагаю: может быть, я эсэсовец, скрывался после войны, но, почуяв запах пороха, снова вынырнул на поверхность, неизвестный военный преступник, специалист по Востоку, на них теперь спрос. Но как доказать, что я военный преступник? Чистосердечно утверждать это я не могу, без доказательств они меня не выпустят на свободу. Мой защитник не верит даже, когда я говорю, что Мексика красивее Швейцарии… Более того, начинает нервничать.

– Это к делу не относится!

Его не интересует, что у кобры для знаменитого танца змей вырывают ядовитый зуб, не интересует, как индейцы относятся к смерти и кто спровоцировал казнь мексиканских революционеров. Он сомневается даже в том, что небо Мексики принадлежит стервятникам, а недра ее – американцам. Нелегко каждый день по часу беседовать с этим человеком! Он прерывает на полуслове рассказ, который увлекает меня.

– Орисаба, а где это?

Он сразу вынимает вечное перо и не успокаивается, пока не запишет мой очень вежливый, но короткий ответ.

– Значит, вы работали в Орисабе?

– Этого я не утверждаю! – говорю я. – Зарабатывал деньги и жил.

– Как?

– Благодарю вас, отлично.

– Я спрашиваю, как вы зарабатывали деньги?

– Так, как их зарабатывают, – говорю я. – Во всяком случае, не собственным трудом.

– Чем же?

– Идеями.

– Уточните, пожалуйста.

– Я был своего рода советником управителя, – говорю я и при этом делаю бодрый жест, – на гасиенде.

Он не желает замечать моего жеста.

– Что вы называете гасиендой?

– Крупное землевладение, – говорю я и подробно описываю свою должность, словно бы и незначительную, но все сделки заключались через меня и взятки я получал с обеих сторон. Затем я перехожу к топографии Орисабы. Сущий рай! Почти тропическая зона, но выше ее. Тропическую зону я лично терпеть не могу, духота, буйная растительность, гигантские мотыльки, влажный воздух, тусклое солнце и липкая тишина, насыщенная неистовым убийственным размножением. Орисаба расположена выше, на плато, здесь веют ветры с гор, позади – белеют снега Попокатепетля, впереди – огромная голубоватая раковина Мексиканского залива, вокруг же цветущий сад величиною со швейцарский кантон. И орхидеи растут в нем буйно, как сорняки, но есть, конечно, и полезная растительность: финиковые и кокосовые пальмы, апельсины и лимоны, инжир, табак, оливы, кофе, ананасы, какао, бананы и т. д.

Сегодня мой защитник является снова:

– Вы плохо знаете Мексику!

Видно, он основательно потрудился.

– Все, что вы вчера рассказывали, – чушь, ни в какие ворота не лезет! Извольте взглянуть! – Он протягивает мне книгу из публичной библиотеки. – Еще Бенито Хуарес стремился уничтожить крупные землевладения, но потерпел неудачу. Порфирио Диас был свергнут, потому что опирался на крупных землевладельцев, затем, как вам, вероятно, известно, последовал ряд кровавых революций, все они стремились к одной цели – покончить с крупными землевладениями. Революционеры жгли монастыри, расстреливали помещиков, и закончилось все диктатурой революционеров. Вот, читайте! А вы мне толкуете про «цветущую гасиенду» величиной со швейцарский кантон!

– Да, – говорю я, – если не больше!

Мой защитник качает головой.

– Зачем вы рассказываете эти дикие истории? – говорит он. – Поймите же, что так мы никогда не сдвинемся с места! Это же сплошная чепуха, игра воображения. Скорей всего, вы никогда не были в Мексике!

– Пусть так, – говорю я.

– Кто может владеть в Мексике такой гасиендой при правительстве, отменившем крупное землевладение?! – восклицает он.

– Член правительства, например…

Моего защитника это не устраивает. Он нервничает, когда что-то выходит за рамки законности; как всякий добропорядочный швейцарец, он не терпит подшучиванья над законом, любые непорядки подлежат осуждению, и место им разве что за «железным занавесом». Мой защитник с ходу делает заключение, что Мексика в руках коммунистов, но я с этим доводом согласиться не могу, точно зная, что это не так. Полезные ископаемые Мексики почти полностью в руках американцев – значит, защищены надежно, говорю я ему, а кроме того, я не склонен считать тягу к крупному землевладению идеей коммунистической, скорее общечеловеческой, так почему бы нам с ним – людям свободным – не поговорить на общечеловеческие темы? Тогда он заявляет:

– Не будем отвлекаться от дела!

По правде говоря, история министра с гасиенды представляется мне слишком интересной, чтобы я мог умолчать о ней. Он был фабрикантом конторских кресел, необходимых в любой стране. Но у него были конкуренты. Когда этот человек стал министром торговли и собственной персоной воссел на государственное конторское кресло, он сразу издал закон, запрещающий ввоз сырья для изготовления подобных кресел, чем и поверг в несказанную скорбь своих конкурентов. Спрос превысил предложение, но министр не дремал в своем министерском кресле, он закупил дефицитное сырье в Соединенных Штатах, аккуратными штабелями сложил по ту сторону границы и лишь потом внял стенаниям конкурентов и на две недели отменил закон, запрещающий ввоз. Разумеется, все остальные фабриканты, не успев закупить нужного сырья, обанкротились и были рады, когда он предложил им влиться в его предприятие. А министр торговли – хотя его уже ни в чем нельзя было упрекнуть – больше не чувствовал потребности жертвовать собой на благо родины; он удалился на заброшенную гасиенду, которою государство до известной степени его отблагодарило, и совместно с тысячами батраков – их живописные шляпы я никогда не забуду – всей душой предался сельскохозяйственным работам. Бывало, сидя на затененной террасе, мы видели эти шляпы – белые грибы на раскаленных, цветущих полях. Гасиенда в самом деле стала образцовой, сущий рай на земле…

Вот что я узнал от прокурора.

Анатоль Людвиг Штиллер, скульптор, последнее местожительство – мастерская на Штейнгартенштрассе, Цюрих, пропал без вести в январе 1946 года. Его в чем-то подозревают, мне не могут сообщить, в чем именно, пока не выяснят мою личность. Насколько я понял, речь идет не о пустяках. Шпионаж? Наверно, так, но мне-то, собственно, что: я не Штиллер, как бы им этого ни хотелось! Им как в шахматной партии не хватает пешки, чтобы распутать большую аферу. А виновен – невиновен – это все равно.

Торговля наркотиками? Вряд ли. Скорее, здесь пахнет политическим делом, хотя прямых доказательств у полиции еще нет (судя по лицу прокурора). Правда, сам факт внезапного исчезновения человека наводит на разные мысли.

P. S. Сегодня опять читал Библию и вспомнил, что как защитник, так и прокурор допытывались, знаю ли я русский язык; сказал, что, к сожалению, не знаю. Кажется, русский очень красив, да и вообще славянские языки… Может быть, здесь так говорить не полагается?

Придется пройти и через это! Они намерены устроить мне очную ставку с дамой из Парижа; судя по фотографиям, прелестная особа, блондинка, а может быть, рыжая, худощава, но очень грациозна. Ей, как и брату пропавшего без вести, послали мои фото. Дама подтверждает, что она моя супруга, и прибудет на самолете.

Прогулка в тюремном дворе: совсем один! Приятно, но внушает опасения. Поблажка, свидетельствующая, что компетентные лица по-прежнему – а может быть, теперь еще решительнее – считают меня Штиллером. Они даже не послали со мной надзирателя, а значит, я не обязан был кружить по двору, а сидел на скамье на солнце и чертил веточкой по песку. Только бы не забыть – стереть башмаком эти черточки, еще сочтут их за рисунок, лишнее доказательство, что я без вести пропавший скульптор. Осень. С пустого неба падает на песок желтый кленовый лист. Небесная синева поблекла, стала более прозрачной. Прохладно, особенно по утрам. Удивительная прозрачность воздуха. Голуби воркуют, а когда ударяет церковный колокол, точно серебристое облако, взмывают ввысь, беззвучными тенями носятся над кирпичной стеной, над крышами, над водосточными желобами, а потом снова опускаются в мой тихий двор, враскачку семенят вокруг моей скамьи и воркуют.

Я расскажу ей историю Исидора. Правдивую историю! Исидор был аптекарем, стало быть, человеком добросовестным, да и зарабатывал он недурно. Отец пятерых детей, мужчина во цвете лет, примерный супруг, конечно. Но при всем том он терпеть не мог постоянных вопросов жены: «Где ты был, Исидор? Ты куда, Исидор?» Они всегда приводили его в бешенство, хотя внешне он никак его не выказывал. Спорить с женой не стоило, ведь их супружество, как уже сказано, было счастливым. В одно прекрасное лето они отправились на Мальорку, – тогда это было модно, – и, если бы не опостылевшие вопросы жены, все шло бы как нельзя лучше. Исидор умел быть особенно нежным во время каникул. Восхищенные красотами Авиньона, они прогуливались рука об руку. Исидор и его жена, особа очень привлекательная, были женаты ровно девять лет, когда прибыли в Марсель. Средиземное море сверкало, как на рекламном плакате.