Мой друг и прокурор спрашивает, читал ли я «Анну Каренину». Далее: читал ли «Эффи Брист». И наконец: могу ли я представить себе покинутого мужа не таким, как он описан в этих шедеврах, а человеком более великодушным, более широких взглядов… Как видно, моего прокурора очень беспокоит, что широта взглядов, обязательная, по его мнению, для обманутого мужа, ему самому далась нелегко. Он рассказывает… Я долго его слушаю (он смущен собственной откровенностью, но, боясь, что я превратно истолкую ее, вынужден вдаваться в подробности, то и дело ссылаясь на собственный опыт), а он спрашивает: «Можете вы это понять?» Тут и понимать нечего: история, каких тысячи. Но я понимаю и его желание наконец увидеть без вести пропавшего Штиллера, которого супруга моего прокурора, насколько я понял, любила до невозможности (во всяком случае, для него).
Кнобель, мой надзиратель, последние дни ведет себя как-то странно, все норовит поскорее уйти из моей камеры. От меня это не ускользнуло. Сегодня он без обиняков назвал меня:
– Господин Штиллер…
Я молча взглянул на него.
– Господи боже мой, – говорит он и стыдливо отворачивается, видимо считая, что предал меня, – ведь только я еще и верил вам…
Юлика всех их убедила.
– Господин Штиллер, – говорит он, – что так, то так. Господи ты боже мой, я ведь не в претензии, что вы рассказывали мне небылицы, надували меня, но и моей вины тут нет…
Я ем и молчу.
[38] Рольф увидел обветшавший портал времен Возрождения, понятия не имея, куда они забрели, но это была Генуя. В недалекой гавани раздался хриплый и угрожающий гудок парохода. А может, это и не мошенничество. Полуденная жара, даже на этой тенистой улочке с заплесневелыми стенами, тишина – не слышно грохота оживленных магистралей, – сонливость после ночи, проведенной в поезде, но не только это: всего сутки назад Рольф был еще в Лондоне, на международном конгрессе юристов, а потом (вчера) – самолет и болтанка в воздухе, ужин с необычайно оживленной женою, затем запертая дверь спальни, признание жены и все последующее, рассвет в Милане и кукареканье петухов, – за двадцать четыре часа, этого, пожалуй, было многовато. А теперь на этой улочке среди плесени и нищеты, где помои стекают по стенкам, он вновь осознал, что действительность, забытая на время, не перестает быть действительностью, нет, опять, опять и опять оно тут перед тобой – лицо, такое счастливое из-за другого мужчины, и это не дурной сон, это реальнее, чем Генуя с ее улочками и детьми, с этой вот стеной, до которой ты можешь дотронуться, а тут еще такая жара, что срываешь галстук, вдобавок этот завязанный бечевкой пакет, который он, Рольф, обязан держать, видно, ему остается один только выход – забыться тяжелым сном, несмотря на опасность, что генуэзец его надует… Было около четырех часов дня, когда Рольф, мой прокурор, прикорнувший у каменной стенки с проклятым пакетом, служившим ему подушкой, проснулся. О генуэзце с его лирами, конечно, не было ни слуха ни духа. Где-то во дворе играли дети, мамаши кричали: «Ettore! Ettore!» – и тоном выше: «Guiseppina! Guiseppina!» – а внизу, на улочке, сидел чужой господин в часах с золотым браслетом, тщетно ожидавший свои двадцать тысяч лир. Рольф поднялся. При ближайшем рассмотрении оказалось, что поросшие мхом ворота времен Возрождения, куда нырнул генуэзец, ведут вовсе не к дому, а в проходной двор на соседнюю улицу. Рольф остался стоять возле них, точно впервые уразумев: «Сибилла в объятиях другого, да, это так». Покуда шла торговля с матросом, Рольф то и дело взглядывал на молодого генуэзца, полусознательно прикидывая, может ли Сибилла любить такие вот губы, волосы, руки – ведь любой мужчина мог теперь оказаться тем, другим. Рольф знал одно: «Он не такой, как ты!» Но под эту мерку подходили миллионы мужчин. Стоя уже по ту сторону никуда не ведущих ворот, Рольф даже радовался, что не увидит больше молодого ладного генуэзца. Правда, вся эта история ударила его по карману, хуже того: он потерпел поражение, показал себя недотепой, именно теперь, когда – из-за жены – хотел быть настоящим мужчиной, да, это было горше, чем утрата двадцати тысяч лир. Непоправимо! Он не решался развернуть пакет, в котором якобы находился залог – отрез на мужской костюм. Все равно теперь речь могла идти только о дешевом отеле, где никто не обратит внимания на то, что весь его багаж один этот сверток. И вот он уже стоит в номере с цветастыми обоями, потный, растерянный, не понимая, что ему, собственно, делать здесь, в Генуе; он швырнул завязанный пакет в шкаф, налил из кувшина воды в таз и попытался умыться без мыла, без зубной щетки, без губки…
В Генуе он пробыл четыре дня.
Рольф (так он сам говорит) никогда не предполагал, что его собственный брак может окончиться крахом, наподобие многих других. Он не видел причин для этого краха. Сибиллу он любил и жил в твердой уверенности, что разрешил проблему брака, так сказать, на свой манер. Правда, классическим браком – моногамией – брак их давно не был. Так уж получилось, зато у Сибиллы был ребенок, первые годы заменявший ей многое, мальчонку звали Ганнесом. Их жизнь не стала воплощением ее мечты, но не была и адом – просто брак, как многие другие, и они ежегодно совершали вдвоем очаровательные путешествия, например, в Египет. Мысль о разводе не приходила им в голову, и до сих пор, что бы ни случалось, и он и она полагали, что могут доверять друг другу. Флирт, демонстративно заведенный Сибиллой на маскараде, Рольф великодушно разрешал своей милой супруге. У него были другие заботы. Именно тогда перед ним встал вопрос, быть или не быть ему прокурором, надо было принять достаточно важное решение, и если Сибилла и уходила на прогулки со своим маскарадным Пьеро, не это занимало мысли Рольфа. Он даже об его имени не спросил. Ему всегда думалось, что к браку нельзя подходить с обывательской точки зрения, и он вполне серьезно разработал теорию о дозах свободы, допустимых или недопустимых в браке. Сибилла называла ее мужской теорией и терпеть не могла, хотя теория базировалась на разносторонних научных основах и в первую очередь, разумеется, предполагала полное равенство мужчины и женщины, а вовсе не была, как часто говорила Сибилла, мужской уловкой; во всяком случае, не только уловкой. Рольф относился к своей теории весьма почтительно. Юридическая профессия открыла Рольфу духовное убожество, тартюфово ханжество взглядов на брак, он мечтал о браке достойном, о совместной жизни без самообмана. Сибилла называла его доводы «декламацией», и когда Рольф спрашивал – а спрашивал он часто, – согласна ли она с его теорией (Рольф вовсе не собирался навязывать Сибилле свои доктрины), Сибилла отвечала чисто женским аргументом – нельзя строить жизнь по теории!.. Пожалуй, маскарадный Пьеро все же беспокоил Рольфа, хотя он не упоминал и, казалось бы, даже не думал о нем. Внезапно Рольф решил строить дом. Сибилла всегда мечтала о собственном доме. Рольф, человек действия, уже купил участок. Сибилла повела себя странно. Она знала этот участок, они вместе облюбовали его уже давно, несколько лет назад; теперь Рольф его купил, а Сибилла буйной радости не выражала. Уже через неделю он пригласил на чашку кофе молодого архитектора, некоего Штурценеггера, – ярого поклонника современного модерна, что поставило обычно рассеянную Сибиллу перед необходимостью уточнить свои пожелания. Например, общая спальня или отдельные спальни – решать требовалось сейчас же. Во время обсуждения зазвонил телефон. Сибилла, как обычно, сняла трубку, вдруг замолчала, потом сказала «да», потом «нет» и опять «да», положила трубку, заявила, что звонили по ошибке, и явно была смущена. Ну, конечно, подумал Рольф, он самый – маскарадный Пьеро! И обсуждение проекта продолжалось; Сибилла старалась показать, что очень увлечена эскизами, но соглашалась со всем: так ли, иначе ли – все равно! Как будто не ей предстояло жить в новом доме. За черным кофе (мой прокурор не помнит, в связи с чем) молодой архитектор рассказал забавную историю про эскимосов: принимая у себя белого, они простирают свое гостеприимство до того, что предлагают ему даже жену, а если гость не желает ею воспользоваться, считают свою честь поруганной и, схватив его за горло, колотят головой об стену, покуда тот не испустит дух… Все, конечно, посмеялись. Далее архитектор рассказал еще одну забавную историю, происшедшую с его другом Штиллером, который воевал в Испании. Мой прокурор тогда впервые услыхал эту фамилию. Рольф не запомнил, что именно произошло со Штиллером на испанской войне, кажется, что-то с русской винтовкой, давшей осечку. Зато он отлично помнит, что его супруга, рассеянная Сибилла, безмерно заинтересовалась этой русской винтовкой, а когда архитектор ушел, не переставая, что-то напевала; Рольф приписал ее радость новому дому, но не удержался и заметил: – Ты, кажется, влюблена? – Она не отрицала. – Тебе понравился молодой архитектор? – Это, конечно, была шутка. – Ты так полагаешь? – спросила она. – Признавайся! – сказал он. – Хорошо, признаюсь, но мне больно, отпусти меня! – Все это было шуткой, как сказано, и он торопился на работу. Сибилла поставила три кофейные чашечки на поднос. Тогда все этим и ограничилось…
Четыре дня в Генуе.
[39], нет ли для него письма, – тщетно! Между тем выдавались часы, когда он вел себя вполне достойно, даже бодро, читал мемуары Черчилля по-английски; точно праздный, чисто выбритый турист, сидел на утреннем солнышке, попивал красное кампари и, знакомясь с подоплекой второй мировой войны, почти не глядел на часы, но, в сущности, ждал только одного, что его отсутствие будет замечено, что его любым путем разыщут; да, он не удивился бы, встретив раскаявшуюся Сибиллу на улицах Генуи. Ее «наглое» молчанье, воплощенное для него в мраморном вестибюле итальянского почтамта, заставляло его бледнеть: сколько раз еще эта женщина будет ему доказывать, что он не способен жить согласно своим теориям. Наконец, – на четвертый день, – телеграмма! Он ощутил слабость, какую ощущает только что спасенный человек, некоторое время сидел, не вскрывая телеграммы, усталый, кроткий от испытанного облегчения – все равно, что бы она ни написала. Но телеграмма была не от жены, секретарша осведомлялась, когда он намерен вернуться. Это было уж слишком! Он рассмеялся. На него эта история подействовала (сказал он мне), как холодный душ. Он разорвал телеграмму, бросил клочки в корзину и решил уехать первым же поездом. Но у него не было двадцати тысяч лир – чтобы уплатить по счету в гостинице. Как быть? Надо попытаться, все равно где и как, продать американский отрез, оставленный ему в залог, и притом как можно скорее! В полдень уходит хороший поезд, только бы опять не ехать ночным.
[40]