себя впервые попал на сексфильм. Вернувшись на судно и слегка выпив, чтобы
релаксировать нервную систему, он заявил: "Вот, всю жизнь прожил, и выходит
-- зря. Так ничего и не видел".
Другого рода случай произошел в 24 рейсе судна "Академик Курчатов"
весной семьдесят седьмого года, когда уже по пути домой мы зашли на
Канарские острова, в порт Лас-Пальмас. У меня в магнитном отряде был механик
из Ленинграда, тихий и немногословный, на редкость работящий человек, во
всех отношениях крайне положительный, но за рубеж попавший впервые. В
предыдущих портах захода -- Понта-дель-Гада и Каракасе -- все с ним было в
порядке. А вот в Лае-Пальмасе стряслась такая непредвиденная история.
Как я уже упоминал, согласно строжайшей инструкции, советские моряки в
зарубежном порту могут ходить только по трое; Не вчетвером и не вдвоем, а
именно втроем. Мне неоднократно объясняли, что цифра три не случайна, а
тщательно и всесторонне продумана. Если моряки пойдут вдвоем, то они могут,
например, сговориться и совершить самые непредвиденные нарушения -- от
посещения борделя до покупки запрещенных предметов. Втроем же договориться
труднее. В свою очередь, если один из двоих решил сбежать, то другой в
одиночку его удержать не смажет, а вот вдвоем, пожалуй, изловят. Опять же,
если в группе трое, то старший успевает смотреть за двумя своими
подопечными, а вот когда четверо, то за всеми враз и не уследишь. Не про нас
ли писал великий российский классик: "Эх, тройка, птица-тройка, кто тебя
выдумал? Знать, у бойкого народа могла ты только родиться, в той стране, что
не любит шутить". Гоголь попал в точку. Выдумали "тройку" обкомы и
политуправления, которые шутить, как известно, не любят.
Утверждение старших групп в рейсах каждый раз представляло собой в
известной степени священнодействие. Списки эти долго согласовывались с
"уполномоченными товарищами", утверждались на партбюро и вывешивались на
доске объявлений перед заходом в иностранный порт. Право формировать тройки
долгое время было исключительной прерогативой первых помощников и
представителей кружка "хочу все знать". В последние годы, правда, тройки
формировались начальниками отрядов и служб, но утверждались и
корректировались только "перпомом".
При заходе в Лас-Пальмас герой моего рассказа Борис попал в "крепкую"
тройку. В нее входили двое его коллег, уже много раз бывавших за рубежом.
Двое из троих (в том числе и сам Борис) были партийные. Казалось, ничто не
предвещает неприятностей. Тем не менее, возвращаясь вечером из увольнения со
своей тройкой, я увидел такую картину. К борту нашего судна подъехала
испанская полицейская машина, из которой двое полицейских в высоких фуражках
вытащили окровавленное и, как мне поначалу показалось бездыханное тело
Бориса. Следом, виновато озираясь, выскочили двое его спутников. "Тело"
втащили по трапу на борт, и судно через час вышло из порта. Обстоятельства
ЧП выяснились только на следующий день, когда "тело" ожило полностью и было
посажено под домашний арест в собственной каюте. Специально созданная
комиссия установила следующее...
Сойдя с судна, "тройка" бодрым шагом вышла из ворот порта и тут ее
внимание привлекла красочная витрина ботл-шопа -- винного магазина,
располагавшегося как раз напротив выхода. Среди бутылок с разноцветными
этикетками Борис, оказавшийся человеком пьющим, сразу распознал родные
"национальные" бело-красные цвета "Столичной". Более всего поразила его цена
-- "поллитра" "Столичной" стоила всего "рубль местных денег". Не поверив
своим глазам, Борис, впервые в жизни попавший в зону беспошлинной торговли,
вошел в магазин и желанную бутылку немедленно купил. Друзья стали искать
"парадную", чтобы выпить "на троих". Искали долго -- парадных поблизости не
обнаружили. Выпили поэтому в парке, прямо на скамейке, закусив захваченным с
судна бутербродом. "Ребята, -- сказал повеселевший Борис, --а вдруг в другом
магазине дороже будет? Давайте на всякий случай еще одну прихватим".
Потерявший бдительность старший тройки, несмотря на изрядный опыт общения с
зарубежными ботл-шопами, не возражал. Вторую бутылку тоже унесли недалеко.
Правда закусывали уж купленными бананами. Погуляв пару часов на солнцепеке и
полюбовавшись на красоты курортных отелей, где все оказалось несколько
дороже, путешественники снова вернулись к облюбованному ими магазину и взяли
третью бутылку. Чем они ее закусывали, компетентной комиссии выяснить не
удалось. Установлено было только, что после этого Бориса развезло и он
улегся на мостовую, решительно заявив, что дальше не пойдет. Здесь старший
тройки, осознав, наконец, свою ответственность, начал всячески тормошить
Бориса -- к сожалению, без всяких результатов. Вокруг начали собираться
любопытные. Тогда старший, сам будучи несколько более возбужден, чем обычно,
начал "слегка" пинать лежащего ногами и "нечаянно разбил ему нос". Потекла
кровь, испачкавшая рубашку. Вот в этот момент и подъехала полицейская
машина.
Целую неделю Борис сидел в каюте. В следующем порту захода он был лишен
увольнения. Мне, как начальнику отряда, где случилось ЧП, был объявлен
выговор. "Что ж ты, скотина, наделал? -- совестил я его. -- Себя подвел, нас
всех подвел. Неужели же совсем воли нет никакой?". "Саня, -- отвечал он мне,
-- ну, эти-то дураки не понимают. Но ты-то ведь -- наш человек, должен меня
понять -- всего руль -- бутылка!" И в глазах его светилось радостное детское
изумление."
Несколько слов о качке, которой часто пугают новичков. Проблема качки и
привыкания к ней мне кажется сильно преувеличенной. Может быть, дело отчасти
в том, что этому неприятному ощущению много внимания уделяли писатели,
плававшие мало или попадавшие в море впервые. Более четверти века проплавав
в морях и океанах, я понял, что "прикачиваются" со временем почти все, а
если человек все-таки не может привыкнуть к качке -- значит, он болен, у
него не в порядке вестибулярный аппарат. Это, кстати, совершенно не зависит
от степени его героизма или других личных достоинств. Согласно легенде,
например, знаменитый адмирал Нельсон всю жизнь страдал от качки, и возле
него на капитанском мостике постоянно дежурил матрос с ведром. Знавал я и
современных капитанов, не переносивших качку, но упорно продолжавших
плавать. Многое, конечно, зависит здесь от нервов. Я уже вспоминал, как на
нашем "Крузенштерне" укачивались почти все, пока не было объявлено, что
судно терпит бедствие. Надев спасжилеты, все немедленно укачиваться
перестали и начали снова охать только после того, как опасность миновала.
Мне кажется, что пьющие люди от качки вообще страдать не должны, потому что
это ощущение близко к тяжкому похмелью, а человек опытный знает, что от
этого не умирают. Если же признаками качки, как гласит судовая шутка,
являются повышенный аппетит и отвращение к работе, тогда укачиваются все.
Бывают, правда, клинические исключения. Вспоминаю, как осенью семьдесят
шестого года мы работали на судне "Дмитрий Менделеев" в районе Курильских
островов. Был конец октября, и тайфуны шли один за другим, регулярно, как
курьерские поезда, поэтому мы не столько работали, сколько прятались за
острова от очередного урагана. Будучи заместителем начальника экспедиции, я
отвечал, в частности, за работу судовой ЭВМ -- старенькой изношенной счетной
машины "Минск-22". Поскольку старший инженер, обеспечивавший ее работу, был
в отпуске, я договорился во Владивостоке с очень хорошим специалистом, и мы
взяли его на один рейс. Электронщик он действительно был классный, и пока
судно стояло у причала, машину наладил полностью. Однако в море он не плавал
раньше никогда, и как только "Дмитрий Менделеев" вышел за остров Скрыплев,
тут же слег от самой легкой качки. На нашу беду, не успели мы дойти до
Охотского моря, как машина снова сломалась. А здесь, как назло, пошли один
за другим тайфуны. Бедного "начальника машины", еле живого на руках
приносили в машинный зал. Как умирающий полководец, он слабой рукой
показывал в направлении какого-нибудь шкафа с электроникой, после чего со
стоном отключался, и его уносили. Никакие средства не помогали. Когда я
обратился за помощью к судовому врачу, он сказал мне: "Ты не о том думаешь.
Ты лучше следи, чтобы он за борт не выкинулся". Страх перед качкой у этого
несчастного человека был так велик, что ему при полном ее отсутствии
достаточно было услышать по судовой трансляции объявление: "Ожидается резкое
усиление ветра. Закрепить все оборудование по-штормовому" -- и у него тут же
начиналась рвота. Что было делать? Вышедшая из строя ЭВМ грозила срывом
всего рейса. И тут, в самый критический момент, ко мне пришел старый
экспедиционник Саня Буровкин. "Михалыч, -- сказал он мне, -- его надо
психологически вылечить. Значит так, выдай мне поллитра спирта -- и все.
Берусь его полностью поставить на ноги". Немедленно получив мое согласие, он
изложил свой нехитрый план. Дело в том, что как раз в этот вечер у одной из
экспедиционных "секс-бомб" был день рождения. Замысел Буровкина состоял в
том, чтобы, попеременно используя целительное действие "шила" и неотразимые
чары именинницы, уже положившей раньше глаз на страдальца, отвлечь
несчастного специалиста от его мучительных ощущений и вернуть в строй.
Действительно, как свидетельствуют очевидцы, в тесной каюте, где состоялась
шумная праздничная вечеринка, пациент немедленно пришел в себя -- пил,
веселился как и все и даже целовался с именинницей. Вот тут бы его и брать!
Но я наивно решил дождаться утра. Утром же он, снова зеленый, лежал влежку и
помирал, а вторую бутылку спирта, затребованную Саней Буровкиным "для
завершения активного лечения", я уже выдать наотрез отказался.
Несмотря на неудачу эксперимента, я пришел к выводу, что воспоминания о
немногочисленных жизненных радостях помогают страдающим от качки в самые
казалось бы жестокие моменты.
Окончательно я в этом убедился, когда все на том же "Дмитрии
Менделееве", выполнявшем свой тридцать первый рейс, осенью 1983 года мы
попали в жесточайший декабрьский шторм в Бискайском заливе -- самом
неприятном для моряков месте восточней Атлантики. В составе нашей экспедиции
был впервые отправившийся в море весьма известный профессор, один из
крупнейших г специалистов по электромагнитным полям. Не успело наше судно
выйти из Зунда в штормившее Северное море, как он прочно слеги перестал
есть, а в Бискае, несколько суток прострадав, находился постоянно в
полуобморочном состоянии, несмотря на какие-то уколы, сделанные ему судовым
врачом. Когда волна немного стихла, я по указанию врача выволок полумертвого
профессора на кормовую палубу, чтобы он глотнул хоть немного свежего
воздуха, потому что находиться в спертом воздухе его каюты было не под силу
даже здоровому человеку. Судно стояло "носом на волну", поэтому на кормовой
палубе было относительно спокойно. С трудом притащив профессорское тело на
корму, я осторожно положил его у кормовых кнехтов, подсунув под голову
подстилку. Лицо страдальца было ярко-зеленого цвета, а веки закрытых глаз
напоминали замороженную курицу. Корабль тем временем жил своей жизнью, и
минут через пятнадцать мимо нас протопала босыми ногами по мокрой палубе
здоровенная деваха, вынося из камбуза к кормовому срезу большое ведро с
помоями, на радость орущих над кормой чаек. Подол ее юбки был подоткнут,
обнажая сильные ноги и по-рубенсовски полные розовые икры. Тут я обратил
внимание, что профессор, подняв одно голубое веко, следит за ней
безразличным взглядом умирающего. "Саня, скажи, -- произнес он вдруг еле
слышным слабым голосом, -- а тебе нравятся женщины с тяжелым низом?.."
Легче всего справляются с пагубным действием качки люди с крепкой
нервной системой. Мне вспоминается в связи с этим один из наших капитанов, в
каюте которого от сильной штормовой качки были повалены кресла, по палубе
ездили взад-вперед какие-то чашки, книги, опрокинутые стулья и другие
предметы. Сам капитан спокойно сидел за столом и работал, не обращая ни
малейшего внимания на беспорядок вокруг. На вопрос, не помочь ли ему навести
порядок в каюте, он ответил: "Ни в коем случае -- каждая вещь должна найти
свое место".
Из историй, связанных с качкой, вспоминается еще одна. В сентябре 1977
года мы вместе с Виктором Берковским, Сергеем и ;Татьяной Никитиными и
Александром Сухановым прилетали с выступлениями на Сахалин и Курильские
острова. Из кунаширского Южно-Курильска на остров Шикатан мы должны были
плыть пассажирским катером, следовавшим что-то около пяти часов через Второй
Курильский пролив. Помимо пассажиров, катер вез [почту и какие-то грузы.
Примерно на втором часу следования отплоской регулярной волны катер стало
сильно качать, а еще через час большая часть пассажиров укачалась полностью.
Более всех страдали женщины и дети. Из нашей компании не укачался один
Берковский, хотя и ему явно было не по себе. Мы с ним вышли из кубрика
подышать и встали к фальшборту, рядом с рулевой рубкой, в открытом окне
которой маячила неподвижная и хмурая физиономия рулевого. "Эй, на руле, --
крикнул крепящийся Берковский хриплым голосом старого морского волка, --
сколько баллов шторм?" Рулевой презрительно скосил глаза в нашу сторону,
потом сплюнул через голову Берковского за борт и скучающе ответил: "Какой
шторм? Зыбь".
Что касается личных воспоминаний о качке, то меня всерьез укачивало
дважды -- первый раз во время первого полета на АН-2 в 1957 году под Игаркой
и второй раз -- в 1967 году на Черном море, на маленьком гидрографическом
судне "Компас", трое суток штормовавшем где-то неподалеку от Босфора. Этому,
правда, немало способствовало то, что в стекло наглухо задраенного
иллюминатора в нашем кубрике все время ударяла туша дохлого дельфина.
Кстати, самые неприятные шторма из всех, которые мне довелось видеть,
чаще всего приходились как раз на Черное море. Крутая и короткая морская
волна и опасная близость берегов создавали здесь порой критические ситуации,
похуже океанских. Так, в 1967 году мне пришлось участвовать в проведении
практики по морской геофизике в Черном море на небольшом судне "Московский
Университет". Судно это, построенное в Германии по проекту военного
тральщика, имело довольно оригинальную историю. Построено оно было в начале
тридцатых годов как правительственная яхта персонально для тогдашнего
правителя Латвии Ульманиса. Когда немцы захватили Латвию, на яхту положил
глаз "наци номер два" Герман Геринг. После войны же, захваченная в качестве
трофея, она была доставлена на Черное море и стала личной яхтой "величайшего
гения всех времен и народов". Назвали ее "Рион". Большим достоинством этого
судна была необычно высокая скорость хода, дававшая возможность владельцам
быстро выбраться из любой неожиданной ситуации. Сам Сталин, впрочем, на яхте
побывал всего один или два раза. Рассказывают, что когда великий вождь
прибыл на борт, он высказал желание выйти в море, и капитан не посмел
возразить ему, хотя получил накануне штормовое предупреждение. Как только
"Рион" покинул Ялту, он тут же попал в нешуточную качку. Укачались все -- и
охрана, и соратники. Не укачался только Сталин. Он сидел у себя в каюте с
непроницаемым лицом и курил трубку. Когда судно пришвартовалось обратно к
ялтинскому причалу, он вьлвал к себе вывернутого наизнанку пожелтевшего
Берию и сказал негромко: "Надо бы присмотреться к этому капитану". И
капитана не стало...
Что касается нас, то мы, стоя в Севастополе, тоже получили штормовое
предупреждение. Оно было тем более существенно для бывшей яхты Сталина, что
судно это было не килевым, а плоскодонным, и, согласно правилам Морского
Регистра, могло плавать только при волнении не свыше пяти баллов. 6 этом
недолгом черноморском плавании я уговорил принять участие моего давнего
одноклассника и однокашника по Горному институту Саню Маляв-8
кипа, который в то время занимался аэромагнитной съемкой в Арктике и немало
времени налетал на разных самолетах в суровых условиях Ледовитого океана.
"Поехали со мной -- отдохнешь, -- агитировал я его. -- Это тебе не
безрадостное Заполярье. Синее море, белый пароход -- как у Бендера. Сухое
вино, Ялта, Севастополь, девочки". Уговаривать его долго не пришлось, тем
более, что в море он, как оказалось, до этого не ходил никогда.
Руководитель практики улетел из Севастополя в Москву на Международный
геологический конгресс. Оставаясь за старшего, я немедленно потребовал от
капитана выхода в море для проведения гидромагнитной съемки в Евпаторийском
заливе, неподалеку от мыса Тарханкут, мотивируя свое предложение тем, что
сводки обычно врут. Он неожиданно согласился, хотя капитаном был опытным,
хорошо изучившим капризы черноморских "бора".
Не успели мы дойти до Каркинитского залива, как налетел сильнейший
шквал, разогнавший волну до девяти баллов. Мы немедленно встали "носом на
волну" и стояли так целую ночь, пока на следующий день не уткнулись в
спасительный порт -- Одессу.
Всю ночь старенькое судно раскачивалось и скрипело под яростными
ударами осатаневших волн. В ходовой рубке вылетели стекла, трюм начало
заливать. Часа в два ночи, выбравшись из каюты в твиндеке (кстати, бывшей
каюты Берия, с интерьером из . красного дерева и зеркалами), где мы
помещались вдвоем с Саней ' Малявкиным, я с трудом добрался до капитанского
мостика. Там бессменно стоял хмурый и расстроенный капитан, тревожно
прислушиваясь к скрипу переборок, глухому стуку ненадежной, за давностью лет
и отсутствием ухода, судовой машины и неожиданному визгливому взревыванию
вдруг выброшенного из воды единственного винта. "Ну, ты меня и втравил, --
сказал он мне, устало выматерившись, -- я сам такой шторм второй раз в жизни
вижу". От этого заявления мне стало не по себе, однако поворачивать назад и
подставлять лаг волне мы уже не могли. Самое забавное, что еще в хорошую
погоду мы успели вытравить за корму гондолу для магнитных измерений на
кабеле длиной около 200 метров, и выбрать его теперь не было никакой
возможности. Оставалось полагаться на судьбу и надеяться, что кабель не
оборвется и не намотается на винт.
Проведя около двух часов на мостике вместе с капитаном в этих невеселых
раздумьях, я, цепляясь, как обезьяна, за поручни, отправился в нелегкий
обратный путь. Когда я достиг нашей каюты, по палубе которой уже гуляла
вода, то застал там бодрствующего Малявкина, который сидел на своей койке,
поджав босые ноги, своей позой и отчаянным выражением лица напоминая княжну
Тараканову на знаменитой картине Сурикова, и нервно курил. "Синее
море--сухое вино... девочки... -- яростно зашипел он, увидев меня.-- Куда ты
меня привез? Я летчик, я могу бояться две минуты, ну, пять, от силы --
десять. А целую ночь -- это уже бардак!" Саша Малявкин не утонул в море и не
погиб при авиакатастрофе, хотя провел в небе немногим меньше времени, чем на
земле. Вернувшись из Антарктической экспедиции, где впервые выполнил
аэромагнитную съемку Антарктиды, он сгорел за несколько месяцев от
неожиданного рака легких, не дожив до пятидесяти лет.
Вспоминая о сильной качке, не могу снова не вернуться мыслями в
штормовое Охотское море, в октябре 1966 года, где после "Охотска" и "Румба"
я попал на маленькое гидрографическое суденышко ГС-42, под которое был
приспособлен обычный рыболовный траулер-"логгер". Жили мы втроем в носовом
кубрике. Для того, чтобы добраться до кормы, где располагались ходовая
рубка, камбуз и все другие помещения, надо было пройти по открытой палубе.
Поэтому, когда, выйдя из залива Шелихова, мы неожиданно попали в жестокий
шторм, то четверо суток, не имея возможности выйти на палубу, по которой
свободно раскатывали свинцовые волны и наглухо задраив кап носового кубрика,
сидели безвылазно, ломая на четыре части ржавые плесневелые сухари.
Состояние судна было довольно тревожным -- нас грозило снести к скалистым
берегам залива, а старый двигатель дышал на ладан. Не укачивался решительно
никто -- только есть все время хотелось.
Такое же пренебрежение к сильнейшей качке, и в том же самом осеннем
штормовом Охотском море, испытали я и мои спутники шесть лет спустя, в 1972
году, когда пересекали его на тонкостенном суденышке типа "река-море",
перегоняемом из Архангельска в Николаевск-на-Амуре. Суда эти не рассчитаны
на морские шторма, поэтому мы рассчитывали пересечь открытую часть Охотского
моря и спрятаться за Сахалин по хорошей погоде. Нам, однако, не повезло, и
на самой середине моря нас прихватил серьезный шторм. Да вдобавок еще на
втором таком же суденышке отказал двигатель, и нам пришлось брать его на
буксир. Бегая по обледеневшей палубе, обдирая в кровь об ржавые швартовые
концы замерзшие руки в рваных брезентовых рукавицах, никто из участников
этой эпопеи, даже новички, совершенно не замечали качки и были озабочены,
так же как и капитан, только критическим углом крена.
Привычка же к качке и постоянное ожидание ее проявляются еще долгое
время после возвращения на берег, когда стараешься бессознательно не ставить
чашку на край стола в своем никуда не плывущем доме...
Главным портом захода в этом охотоморском рейсе был Магадан, печально
известная "столица колымского края", еще носивший следы гулаговской империи,
еще полный пугливых и несловоохотливых старожилов. На самом входе в бухту
Нагаево нам встретился маленький островок, название которого меня поразило
-- остров Недоразумения. Не последняя ли надежда невинно приговоренных, что
все выяснится и их оправдают, дала горестное название этому острову?
Своеобразным памятником тем временам осталось каменное здание школы No 1,
где учился сын ссыльной Василий Аксенов и на крыше которой возвышаются над
городом фигуры красноармейцев и рабочих -- "четыре непьющих человека в
Магадане". Впрочем, за четыре дня нашего пребывания в этом городе с
трагической и темной историей местная общественность была взбудоражена
трагикомическим событием. В местной газете "Магаданская правда" -- органе
обкома и горкома, была помещена большая передовая статья, посвященная визиту
тогдашнего Председателя Президиума Верховного Совета А. И. Микояна в
дружественную Индию. Об этом возвещал набранный крупным шрифтом на первой
полосе заголовок: "Пребывание А. И. Микояна в Дели". Беда, однако, состояла
в том, что из-за досадной опечатки в слове "пребывание" вместо буквы "р"
пропечаталась буква "о". Главного редактора немедленно сняли с должности и
исключили из партии. От более жестких репрессий его спасло по-видимому то,
что дальше Магадана все равно ехать некуда.
Гордостью Магадана в те поры было знаменитое магаданское пиво, к
созданию которого приложил руку сам мудрый вождь мирового пролетариата. Дело
в том, что в Магадан в первые же годы войны были высланы из Поволжья
несколько семейств потомственных немецких пивоваров. А местная вода
оказалась на удивление чистой и вкусной, что также немаловажно для
настоящего пива. Пиво это пользовалось настолько большой популярностью, что,
как говорили, вывозилось на экспорт. Другой гордостью этого города был
легендарный певец и автор песен эпохи тридцатых годов Вадим Козин, сосланный
сюда Сталиным и осевший здесь насовсем. Уже в последние годы, в пору
перестройки, вышли, наконец, его пластинки со знаменитыми в моем детстве
песнями, возвращающими нас во времена странного сочетания всеобщего
произвола и страха и подлинно сентиментальных чувств и эмоций, как бы
независимых от жестокой среды обитания. Не эта ли независимость, полностью
противостоящая всевозможным "маршам энтузиастов" и другим бодреньким и
весьма талантливо написанным Дунаевским и другими песням, под которые
надлежало маршировать, строить и любить (вспомним хотя бы "Сердце, как
хорошо на свете жить!"), справедливо, хотя, возможно, и подсознательно
воспринималась властями как неявная психологическая оппозиция, подлежавшая
уничтожению?"
В октябре шестьдесят шестого года, вернувшись из Магадана в Ленинград,
я попал в состав группы "творческой молодежи Ленинграда", направленной от
ленинградского обкома ВЛКСМ на три недели в Польшу -- Варшаву, Лодзь, Краков
и Вроцлав.
В группу нашу входило человек пятнадцать, в том числе несколько актеров
ленинградских театров, молодые литераторы, весьма популярный и еще молодой в
те годы эстрадный композитор Александр Колкер со своей женой, тоже известной
эстрадной певицей Марией Пахоменко, и мой близкий в то время приятель --
режиссер ленинградского театра имени Ленинского комсомола Анатолий Силин.
Для меня это было первым открытием Польши, которую в ту пору знал только по
знаменитым фильмам Вайды, Мунка и Кавалеровича и стихам польских поэтов в
переводах Слуцкого. Нам повезло с поездкой -- в Варшаве мы попали в
"Повшехный театр" Адама Ханушкевича и другие современные и поэтому
непривычные для нас театры. Во Вроцлаве познакомились и успели выпить вина
со Збигневым Цибульским, буквально за неделю до его безвременной и
трагической гибели, в Лодзи -- посмотреть на киностудии более десятка
недоступных для нас в Союзе фильмов, в том числе "Восемь с половиной"
Феллини, "Дрожь" и "Птицы" Хичкока и многие другие, в Кракове --
познакомиться с сокровищами Вавельского королевского замка.