интереснейших наших драматургов. И это несмотря на то, что две или три его
пьесы, поставленные, в ленинградском ТЮЗе Зиновием Корогодским, -- "Матросы
без моря" и "Вокруг площади" -- особого успеха не имели. Надо сказать, что
мнение мое не изменилось и в последние годы, когда Голлера долго не хотели
принимать в Ленинграде в Союз писателей, и укрепилось после того, как я
совсем недавно прочитал его большую драму о Грибоедове.
Одной из многообещающих поэтесс в ЛИТО Горного института была во второй
половине пятидесятых годов Лена Кумпан, ходившая тогда в неизменной финской
шапочке, писавшая прекрасные лирические стихи и даже успевшая опубликовать
одну книжку стихов "Горсти". Жила она вместе с сестрами-близняшками Ксаной и
Верой и матерью в большой коммунальной квартире на 18 линии Васильевского
острова, между Большим и Средним проспектами. В этой квартире мы тоже
частенько собирались, особенно после занятий ЛИТО -- благо, недалеко от
Горного. Именно к таким сборищам в то время и относились ее шуточные строчки
"По копейке собирали -- покупали "Саперави". Окончив Горный институт, Лена
какое-то время работала в институте ГИПРОНИКЕЛЬ, однако геология ее не
интересовала, и она пошла работать экскурсоводом по Ленинграду. Потом она
вышла замуж за Глеба Сергеевича Семенова и вошла в круг старой ленинградской
интеллигенции, центром которой были Лидия Яковлевна Гинзбург и Тамара
Юрьевна Хмельницкая. Близки к этому кругу были также Виктор Андроникович
Матгуйлов, Дмитрий Евгеньевич Максимов и Ефим Григорьевич Эткинд. Стихи,
однако, Лена перестала писать раз и навсегда, о чем можно только сожалеть.
Что касается "женской поэзии" глебовского ЛИТО, то в Горном в ней
ведущее место занимали Нина Королева и уже упомянутая Лидия Гладкая, а в ДК
Первой пятилетки я впервые услышал стихи молодой поэтессы Нонны Слепаковой,
вышедшей позднее замуж за поэта и искусствоведа Льва Мочалова и занимающей
поныне заметное место в ленинградской поэзии. Одно время, в конце
пятидесятых -- начале шестидесятых, она начала писать песни и довольно
успешно выступала с ними в ленинградском доме писателей, аккомпанируя себе
на гитаре. Песни эти отличались точностью образной поэтической строки,
глубоким лиризмом. Помню такую ее песенку:
Хорошо тебе со мной, со мной,
А на улице темно, темно,
Свист милиции ночной, ночной,
Долетает к нам в окно, в окно.
Хорошо тебе со мной, со мной,
А на улице светло, светло,
А на улице пустой, пустой,
Дворник шаркает метлой, метлой.
А на улице пустой, пустой,
Час, наверное, шестой, шестой.
Как ты думаешь, любимый мой,
Не пора ли мне домой, домой?
Позднее Нонна Слепакова написала песни к спектаклю по Киплингу "Кошка,
которая гуляет сама по себе", однако "своих" песен больше не пела.
Интересно, что именно на рубеже пятидесятых и "шестидесятых годов, как раз в
то время, когда в Москве появились песни Окуджавы и Новеллы Матвеевой,
ленинградские поэты тоже активно начали писать песни, хотя и недолго. Кроме
песен Глеба Горбовского и Нонны Слепаковой широкой популярностью
пользовались шуточные песенки Виктора Сосноры (их называли "фишки").
Неоднократно, собираясь в разного рода поэтических застольях, мы дружно
распевали лихую песню Виктора:
Летел Литейный в сторону вокзала.
Я шел без денег и без башмаков,
И мне моя любимая сказала,
Что я окончусь между кабаков.
Пошел я круто -- пока, пока,
Прямым маршрутом по кабакам.
Сижу и пиво желтое солю.
Официант, полбанки -- и салют!
Даже рафинированный прозаик Сергей Вольф, ценивший только Кафку и
Джойса, и тот придумал песенку: "Ракетная игрушка взлетает в небеса, нам
жить с тобой, подружка, осталось полчаса". Пытался придумывать песни и
Леонид Агеев, но у него они почему-то не получались. Сочиняли песенки и жена
серьезного прозаика Володи Марамзина, и брат Ефима Григорьевича Эткинда
Марк, написавший в шестидесятые годы, в частности, на мотив "Кирпичиков"
песенку об израильско-египетском конфликте "На Синайском том полуострове,
где лежит государство Израиль, положение очень острое, потому что
воинственный край".
Широкой популярностью в поэтических компаниях пользовалась в то время
"блатная" песня "Стою себе на Невском -- держусь я за карман", написанная,
как оказалось позже, никакими не блатарями, а ссыльным интеллигентом Ахиллом
Левитоном.
Что касается вообще песен, то они в основном связаны в моей памяти в
пятидесятые и начале шестидесятых годов с домом Руфи Александровны и Ильи
Захаровича Серманов, живших в те годы в районе Автово, а позднее
эмигрировавших в Израиль. Илья Захарович тогда преподавал литературу и
защитил докторскую по русской поэзии XVIII века. Руфь Александровна была
испанистом-переводчиком и писала рассказы под псевдонимом Зернова. Она
успела в свое время принять участие в гражданской войне в Испании, в
1935--1936 годах, получить там орден и потом отсидеть на Колыме. Сама Руня,
как ее звали друзья, и ее дочь Ниночка, бывшая в те годы моим первым
аккомпаниатором, прекрасно играли на гитаре и пели. Именно в этом доме, где
часто собирались ленинградские переводчики и писатели, я впервые услышал в
исполнении Руни множество лагерных песен, вывезенных ею с Колымы. В их числе
такие, например, как "Голубые снега", "Черные сухари", "По тундре, по
широкой дороге" и многие другие. Песни эти потом я многократно слышал в
тайге и тундре, в Туруханском крае и на Кольском, с разными текстовыми и
интонационными вариантами в исполнении бывших и настоящих зеков. Но,
пожалуй, именно Рунино исполнение до сих пор представляется мне наиболее
точным.
Через Серманов мне довелось познакомиться в те годы со многими
интересными людьми -- от легендарного испанского тореро Мигеля Домингина до
писателей и переводчиков Овадия Герцевича Савича, Фриды Абрамовпы Вигдоровой
и ее мужа Александра Борисовича Раскина, Норы Яковлевны Галь, только что
переведшей любимого мною Экзюпери, и, наконец, безвременно умершей Натальи
Григорьевны Долининой.
Сейчас я думаю, почему именно "блатные" песни, еще до появления
стилизованных песен Высоцкого (написавшего их тоже, кстати, в духе времени)
и "лагерных" песен Галича, пользовались таким успехом в компаниях
интеллигенции?
Возможно, дело прежде всего в том, что страшная жизнь сталинских
лагерей, откуда многие из них возвратились после хрущевской оттепели,
подсознательное ощущение преступности всей Авторитарной государственной
системы, внутри которой существовали мы все, сближало пас с героями этих
песен, тем более, что в отличие от одесского "ядовского" фольклора начала
двадцатых годов, речь в этих песнях шла, как правило, не об убийцах и
налетчиках, а о заключенных. "Интеллигенция поет блатные песни",-- метко
подметил один из поэтов в то время.
Именно эти песни в те переломные годы в московских и ленинградских
застольях были естественным продолжением "крамольных" разговоров и
предтечами песен Галича, Высоцкого и Кима. Сейчас большинство этих песен
забыто и, видимо, незаслуженно, поскольку они создавали точную доверительную
обстановку общения. И еще одно. Примерно с середины пятидесятых и далее, к
шестидесятым, пение песен стало понемногу вытеснять чтение стихов, даже в
поэтических компаниях. Так незаметно наступила пора "поющих шестидесятых".
Что же касается нас, тогдашних выпускников Горного института, то
главным, навсегда объединившим нас, было то, что все мы с незначительной
разницей в возрасте -- от самых старших вроде меня и Британишского, до самых
молодых -- Битова или Кумпан, принадлежали к поколению недолгой хрущевской
оттепели. Наше политическое и литературное самосознание стремительно
совершенствовалось -- начав еще в школе с соцреализма и "Краткого курса",
оно менялось по мере открытия Хемингуэя и Ремарка, Цветаевой и Мандельштама,
первых документов о масштабах сталинских репрессий и песен заключенных.
Конечно, многого мы еще не знали, были незрелы и невежественны.
Казалось, стоит только очистить социализм от сталинского культа -- и все
опять будет хорошо. Неслучайно именно в эти годы в Москве и в Ленинграде
возникла подпольная организация "марксистов-ленинцев". Кроме того,
исторический перелом, наступивший с XX съездом, как бы символизировал тогда
движение вперед и осуществление юношеских наших надежд, связанных с
реализацией "чистых" революционных идей. Почти никто из нас не подозревал
тогда о масштабах бедствия, о тлетворности самой системы, породившей
чудовищный феномен Сталина.
Кроме того, что немаловажно, мы были молоды, полны неизрасходованной
энергии, чувствовали себя нераздельной частью великого народа, победившего
недавно фашизм в грозной войне, зацепившей наше детство. В нас еще устойчивы
были иллюзии всеобщего братства и общности советских людей, не было еще
армяно-азербайджанской резни на Кавказе, погромов в Оше и автоматной
стрельбы в Вильнюсе.
Смотря хлынувшие к нам через "железный занавес" западные фильмы, от Ди
Сантиса до Феллини, сравнивая себя с героями Хемингуэя и Ремарка, мы не
считали тогда свое поколение потерянным, ибо еще верили в "комиссаров в
пыльных шлемах". И были полны оптимизма...
Общение наше с Москвой в те годы было случайным и эпизодическим.
Центром нашего мира неизменно был Питер. Поэтому мы не считали его "великим
городом с областной судьбой". Напротив, он был нашей единственной столицей и
началом отсчета в литературе, истории и жизни. И это несмотря на то, что
именно Ленинград после разгрома журналов "Звезда" и "Ленинград", Ахматовой и
Зощенко, в период литературного правления Прокофьева и ему подобных, стал
оплотом самой черной реакции в литературе. И все-таки именно тогда мы начали
обретать собственный голос.
Именно в это время начали вызревать в наших незрелых душах слабые
ростки миропонимания, давшие всходы позднее. Замечательно, что ни позже, ни
в наши дни, никто из питомцев "семеновского полка" и, в первую очередь, из
"горняков" не стал приспособленцем, не писал "по указке", не вошел в
"Содружество" или другие дурно пахнущие черносотенные организации. Несмотря
на разную степень литературной одаренности все остались -- людьми.

    ДЕРЕВЯННЫЕ ГОРОДА


По случаю окончания Горного состоялся выпускной банкет в снятой для
этого столовой Свердловского райкома на Большом проспекте Васильевского
острова. "Научный доклад в связи с защитой диплома" делал главный
остроумец
нашего потока Слава Волк, ставший с годами вполне серьезным, а порой
даже
унылым доктором наук.
"Поскольку оказалось, -- вещал Слава, -- что в Технологическом
институте
во время выпускного банкета был убит преподаватель, то в качестве
эксперимента решено пригласить сюда и преподавателей". Затем шло
"геологическое" описание двух наших групп: "Группа РФ-51-1 представляет
собой плотную серую массу с редкой вкрапленностью долбежников. Группа
РФ-51-2 характеризуется яркоокрашенными вторичными образованиями,
именуемыми
женским полом. Группы несогласно перекрываются одна другой, о чем
свидетельствует большое количество заключенных браков". Действительно,
на
последних курсах многие (в том числе и я) успели жениться на своих
однокурсницах, что привело впоследствии к многочисленным разводам.
Вечер был шумный. Все предвещали друг другу великое будущее и большие
открытия.
В заказанной мне "оде", написанной в подражание великому образцу, были
такие строчки:
Какие б ни качали нас глубины,
Куда бы новый ни увел маршрут,
Все те же мы, -- нам целый мир чужбина, --
Отечество нам -- Горный институт...

Распределили меня в Караганду, в "Степную" экспедицию Первого главка.
Названия этих экспедиций "Степная", "Лесная" и другие, как понял я уже
в
недавние годы, подозрительно напоминали недобро известные названия
"Степлаг", "Леслаг" и им подобные. Впрочем, ничего удивительного в этом
не
было -- ведомство было практически одно и то же. На мое счастье, в
Караганде
не оказалось ни жилья для молодых специалистов, ни особой потребности в
них,
и я, получив свободный диплом и вернувшись в Питер, попал на работу в
Научно-исследовательский институт геологии Арктики, располагавшийся на
моей
родной Мойке неподалеку от бывшей школы в районе Новой Голландии. Меня
взяли
туда инженером-геофизиком по попутным поискам урана, которыми в те
годы,
согласно строгому приказу министра геологии, занимались все экспедиции
при
любой геологической съемке...
НИИГА, как сокращенно именовался наш институт, представлял собой
довольно своеобразную организацию, сравнительно недавно переведенную в
Министерство геологии из системы Севморпути. Поэтому многие, особенно
старые
сотрудники, еще щеголяли в морской форме и в фуражках с голубым
полярным
флажком, тем более, что экспедиции института работали по всей Арктике
-- на
побережье от Мурманска до Певека и на островах Ледовитого океана...
Ученый
совет в конце пятидесятых состоял в основном из старых полярников, в
число
которых входили такие известные геологи, как Николай Николаевич
Урванцев, в
1921 году открывший Норильское медноникелевое месторождение, а затем
отбывавший заключение в тех же краях с конца тридцатых до начала
пятидесятых...
Среди молодежи господствовал стереотип поведения "старых полярников".
Один, например, в Ленинграде летом ездил на работу на байдарке, лихо
причаливая у самого подъезда института. Он, помнится, был также
неистощимым
изобретателем разного рода самодельного арктического снаряжения,
именовавшегося по его имени: "Вакар-рубаха", "Вакар-палатка" и так
далее.
Однако главным достоинством истинного и заслуженного полярника
считалась
способность к выпивке.
Поначалу я попал в Енисейскую экспедицию, где в мои обязанности входили
упомянутые уже попутные поиски урана при геологической съемке. Так,
летом
пятьдесят седьмого года я впервые очутился на Крайнем Севере, с которым
был
потом связан много лет. До сих пор помню чувство ни с чем не сравнимой
гордости, испытанной мною, когда я притащил домой выданное мне на
институтском складе "полное обмундирование", состоявшее из старой
"восстановленной" цигейковой куртки, двух пар сапог -- кирзовых и
резиновых,
плащ-палатки и спального мешка. Предметом особой гордости был настоящий
кавалерийский карабин с двумя обоймами патронов.
Зачем оружие? Дело в том, что по существовавшей тогда инструкции
секретные материалы, а в их число входили все стотысячные карты, с
которыми
работали геологи при съемке в енисейской тайге, полагалось выдавать в
Первом
отделе института только вместе с оружием "для их охраны".
Путь мой в первую полярную экспедицию оказался тернистым -- я был
послан
старшим с группой сезонных рабочих, набранных в близлежащем к институту
районе Покровки в основном из злостных алиментщиков, бичей и алкашей.
Шесть
дней мы ехали с ними плацкартным вагоном от Ленинграда до Красноярска,
затем
дней десять ждали парохода и еще примерно неделю плыли по Енисею до
Игарки.
Все это путешествие запомнилось мне как чудовищная непрерывная пьянка.
Я,
хотя и числился старшим, в силу своей неопытности и беспомощности был
совершенно не в силах с ней бороться -- она закончилась сама собой,
когда
были наконец пропиты все деньги и моих спутников уже не радовали
здешние
белые ночи, непохожие на ленинградские.
Вид Игарки поразил меня: она в те поры была построена целиком из дерева

(вот откуда деревянные города будущих моих песен). Здесь были большой
лесной
порт и лесобиржа. Лес сюда сплавляли по Енисею, а в Игарке обрабатывали
и
тут же грузили на иностранные в основном пароходы, заходившие в устье
Енисея.
База нашей экспедиции располагалась на самом краю города, по южную
сторону лесобиржи, вытянувшейся вдоль правого берега Енисея и
окруженной
высоким глухим забором со сторожевыми вышками. Там круглосуточно
сновали
высокие штабелепогрузчики, напоминающие марсианские треножники из
Уэллса,
перевозя пакеты досок от лесопильного комбината к причалам. Прямо за
почерневшим от ветров и мороза и покосившимся на мерзлоте двухэтажным
бревенчатым домом нашей экспедиции, недалеко от которого делал кольцо
старенький игаркский городской автобус, начиналась тундра. Перед окнами
на
пологом берегу енисейской протоки, за которой день и ночь взревывали
самолеты на аэродроме, догнивали брошенные здесь рыболовные сейнеры и
какая-то старая, но, видно, ладно сколоченная норвежская зверобойная
(как
мне объяснили) шхуна с остатками латинских букв на покосившейся высокой
рубке.
На летнее время, с началом навигации, по Енисею в Игарку завозили по
нескольку десятков тысяч вербованных мужчин и женщин для работы на
лесосплаве, сортировке и погрузке леса. На все это время объявляли
сухой
закон. До сих пор помню, как, придя в игаркский военторг за одеколоном,
я
спросил, нет ли у них "Шипра". ""Шипра" нет, -- есть только "Кармен"",
--
ответила продавщица. "Бери -- не сомневайся, -- толкнул меня локтем
случившийся у прилавка работяга -- "Кармен" -- вкуснее".
Единственным местом, где продавали спиртное, недоступным, правда, для
местных жителей, был клуб иностранных моряков, куда иностранные моряки,
как
правило, не ходили, и поэтому в нескольких "гостиных" клуба, за
столами,
заваленными скучной агитационной литературой на английском языке,
скучали
подвыпившие гэбэшники. Центром клуба были бар, где "наливали все", и
танцевальный зал, где плясали местные комсомольские активистки,
"допущенные
к иностранцам", да несколько проверенных органами профессионалок.
Напротив
интерклуба высилась высокая, надежно сложенная из отборных строевых
бревен
игаркская тюрьма, построенная в конце тридцатых -- начале сороковых и
служившая долгие годы местом пересылки.
В тюрьме этой, как ни странно, оказалась неплохая библиотека,
сложившаяся из книг, отобранных у заключенных при "шмонах". Знаю это потому,
что в экспедиции мы брали во временное пользование книги из тюремной
библиотеки.
Уже позднее, в 1962 году, мне довелось быть свидетелем страшного пожара
в Игарке, когда неизвестно по каким причинам (говорили, что поджог)
вдруг
вспыхнула лесобиржа, а потом огонь перекинулся на город. Жаркий июль и
небольшой ветер привели к тому, что буквально за несколько часов
сгорело
более половины города. Температура пламени была настолько высокой, что
его
не брала вода, моментально превращавшаяся в пар, и огонь потом гасили
уже с
вертолетов, бросая специальные химические бомбы. Помню, как из уже
обреченного интерклуба под строгой охраной автоматчиков вытаскивали
ящики с
коньяком и водкой и давили их трактором прямо на глазах у горюющих
мужиков.
Что же касается игаркской тюрьмы, то ее сумели сберечь от огня.
Выстроившиеся цепочками с ведрами в руках зеки так упорно защищали свой
"казенный дом", что огонь отступил. Никому и в голову не пришло бежать,
хотя
возможность была. Да и куда бежать?
Что же касается интерклуба, то уже с первого года шустрые ленинградцы
проторили туда дорогу, раздобыв какие-то липовые бумажки. Поэтому
путешествие в интерклуб с его баром и нехитрыми танцевальными знакомствами,
так же, как баня и кино, были мощным стимулом для экспедиционной молодежи,
прозябавшей под комарами в тайге и тундре, хоть ненадолго выбраться
"погулять" в Игарку.
Вторым, уже общедоступным местом культурных развлечений" был клуб
лесопильного комбината, единственное в то время каменное здание,
возвышавшееся в верхней части города, куда мы так же регулярно
таскались на
танцы, и где нас, экспедиционников, нещадно било местное население,
легко
опознавая нашу социальную принадлежность по экспедиционным курткам...
Поскольку попутные поиски урана там, где его не было (да и не могло
быть),
практически ничего не давали, а план геологической съемки "горел",
меня,
помимо моих геофизических обязанностей, начальство подключило и к
геологической съемке, благо подготовка выпускника Горного института это
вполне позволяла. Мне выдали карту, молоток, геологический компас и
бросили
вместе со всеми геологами в съемочные маршруты.
Ориентироваться по рельефу в таежных условиях практически невозможно.
Солнце обычно затянуто облаками: где север, без компаса не определишь.
А уж
карты! Они хоть и были секретными, составленными под эгидой славной
системы
НКВД в незапамятные годы, но уж точностью, даже стотысячные, не
отличались.
Изображенных на них ручьев на месте, как правило, не оказывалось, а
если и
были, то текли не туда.
Больше всего надежд возлагали обычно на аэрофотоснимки, на которых
можно было разобрать и лесные массивы, и болота, и сеть рек с ручьями.
Приходилось поэтому во время маршрута часто останавливаться и
определять
свое место нахождения, но удавалось это далеко не всегда. Помню, и в
пятьдесят седьмом, и в пятьдесят восьмом году то и дело пропадали в
тайге
люди. Так, в пятьдесят восьмом году заблудился где-то в бассейне реки
Горбиачин и погиб в тайге гидрогеолог Сиденко. У меня же с того времени
надолго остался синдром "определения своего места" в лесу, даже
пригородном.
Сибирские комары. Первое мое знакомство с ними состоялось на реке
Горбиачин, неподалеку от Игарки, на базе разведочной геофизической партии.
Выданные нам накомарники помогали не очень, да к тому же выяснилось, что в
жаркие и влажные июльские дни в них трудно дышать, когда идешь по тайге, по
кочкарнику, таща на себе рюкзак с образцами, палатку, карабин и всякую
прочую тяжелую дребедень. Была еще, правда, противокомариная жидкость --
диметилфталат, которая, если ею густо намазаться, на какое-то время
отпугивала кровопийц, но, во-первых, она быстро выдыхалась, а во-вторых,
разъедала потеющую кожу и вызывала долго не проходящее раздражение. Так что
польза от него была лишь на привалах.
Вечером, перед тем как устроиться на ночлег в палатке, каждый долго
натягивал кисейный полог над своим спальником, потом надо было
осторожно
забраться туда, законопатить все дырки и тщательно и методично перебить
всех
комаров, оказавшихся внутри. После этого можно было на какое-то время
уснуть
под непрерывное гудение крутящихся снаружи комаров. Ободряя нас, салаг,
начальник партии говорил нам с усмешкой: "Разве это комары? Вот будут
комары
-- в три слоя будут комары!". "Когда "Большой комар" стоит, --
продолжал он
дальше, увлеченный собственной неуемной фантазией и нашим испуганным
вниманием, -- приходится кидать палку в воздух, чтобы определить, где
солнце".
Мы в страхе ждали прихода "Большого комара" и не заметили, как комар
понемногу сошел. На самом деле, как я понял тогда, к жизни "в комарах"
надо
было относиться спокойно, не в пример одному молодому геологу, впервые
сюда
попавшему, который с криком "жрите, сволочи" срывал с себя накомарник
или
вдруг начинал стрелять по комарам из пистолета. Пришлось отправить его
в
психбольницу...
Кстати, огнестрельное оружие, столь щедро нам тогда выдававшееся, было
сплошь немецкое, трофейное. Техники и работяги таскались с длинными и
неудобными винтовками системы "маузер", однако, как говорили, с большой
дальнобойностью, а начальники партий щеголяли с внушительными и
безотказными
"парабеллумами" или маленькими изящными "вальтерами". Перед каждым
партийным
"сабантуем"* по раз и навсегда заведенному закону все оружие сдавалось
завхозу и пряталось под замок до окончательной опохмелки.
* Имеются в виду, очевидно, не партхозактивы, а коллективные пьянки
всей партией (геологической) -- Ред.

Не лучше комаров оказалась и мошка, приходившая во второй половине лета
вслед за комарами. Если от комаров помогали хотя бы отчасти накомарники
и
диметилфталат, то от мошки не помогало решительно ничего. Она спокойно
проходила через накомарники и сетки пологов, а забираясь под одежду,
всегда
выедала кожу в самых тесных местах, чаще всего на ногах (сапоги!) и на
запястьях рук, туго стянутых резинкой "энцефалитного" костюма. Да еще
все мы
носили "линию обруча" от накомарника и поэтому быстро приобрели об так
мучеников с постоянными кровавыми ранами на лбах, не говоря уже о руках
и
ногах. В вечернее время мошка обычно тучами собиралась в палатке на
внутренней стороне тента, под самым ее коньком, и полагалось осторожно,
чтобы не спалить палатку, быстро выжечь ее свечой или обрывком
подожженной
газеты.
В жаркие августовские дни мошка иногда перемещается по тайге крутящимся
черным столбом, напоминающим смерч. Не дай вам Бог ненароком попасть в
него!
Я хорошо запомнил, как один молодой работяга из Ленинграда, прорубая в
тайге
просеку для геофизиков, нечаянно оказался на пути такого смерча. Мошка
объела его за десять минут так, что пришлось срочно вызывать санрейс
самолета из Игарки.
Начало работы на Крайнем Севере совпало, не могло не совпасть, и с
первым моим общением с авиацией и авиаторами. До путешествия в Игарку я ни
разу ни на чем не летал, поэтому первый мой в жизни воздушный полет случился