Страница:
в июне 1957 года, когда на биплане АН-2, который летчики называли
"Аннушкой", нас перевозили на базу партии на реке Горбиачин. Помню старт в
игаркском аэропорту "Полярный", расположенном на острове посреди Енисея.
Самолет оторвался от земли, накренился на правое крыло, делая разворот, и
мне больно придавили ногу поехавшие по металлическому полу вьючные ящики и
какие-то седла, а в маленьком круглом иллюминаторе стремительно понеслись
подо мной бревенчатые дома, штабели леса, вспыхнувшая ослепительным солнцем
серая енисейская протока с дымящими посреди нее пароходами, и, наконец,
зеленые полосы тайги вперемежку с зеркальными осколками болот. Тогда я
испытал острое чувство настоящего счастья и обретения своего главного места
в жизни, казалось -- сбылась моя главная мальчишеская мечта о превращении в
"настоящего мужчину", обживающего тайну, обряженного в штормовку и резиновые
сапоги с длинными голенищами...
"Тебя когда-нибудь в самолете укачивало?" -- спросил, недоверчиво
приглядываясь к моей физиономии, вылезший из кабины второй пилот. "Никогда!"
-- уверенно ответил я, и это была чистейшая правда. "Молодец, -- пилот
одобрительно хлопнул меня по плечу, -- а то нам тут еще "на сброс" надо
залететь". "На сброс" -- так называется доставка по воздуху груза в те
места, где самолет приземлиться не может. Поэтому все необходимое экспедиции
просто сбрасывают в открытый люк с небольшой высоты на вираже так, чтобы, по
возможности, ничто не разбилось, не потерялось. Мы в тот раз доставляли "на
сброс" овес для лошадей. Чтобы овес не рассыпался из лопнувшего мешка,
каждый мешок засыпали только наполовину, а потом упаковывали его еще в один
мешок. Кроме овса, бросали почту, палатки и спирт, налитый по этому случаю в
резиновые грелки. Для каждого прицельного броска приходилось делать по
нескольку заходов. Бортмеханик швырял в распахнутый люк очередной мешок,
машина вздрагивала, круто взмывала вверх и, опрокидываясь на крыло,
стремительно шла на следующий заход.
До сих пор не понимаю, как мне удалось выжить в этой мучительной и
непривычной для меня ситуации. Когда самолет наконец приземлился, я с
трудом
выполз из него и лег под крыло. "А говоришь, не укачивало", --
неодобрительно
покачал головой второй пилот.
Несмотря на неудачный первый опыт, к самолетам всех марок и к
вертолетам я привык довольно быстро и укачиваться перестал. В те годы
геологов на Крайнем Севере возили летчики Полярной авиации,
независимого
тогда ведомства, на котором еще лежали отсветы громкой славы времен
покорения полюса и трансарктических перелетов. Для работы в Полярной
авиации
в те годы действительно требовались высшая профессиональная подготовка,
смелость и знание Севера. Почти все командиры машин, летавшие с нами,
имели
право первой посадки в незнакомом месте, были настоящими полярными
асами и,
уж конечно, личностями. В конце пятидесятых -- начале шестидесятых
годов мне
немало пришлось летать и в Туруханском крае, и в районе Норильска, и в
Амдерме, и однажды даже на станцию "Северный полюс". Трижды при этом --
с
вынужденными посадками, так что минимум трижды я обязан жизнью
мастерству
полярных летчиков.
Реальность таких критических ситуаций я вполне ощутил уже в 1958 г.,
когда, теперь уже не помню зачем, прилетел на пару дней из тайги на
базу в
Игарку и надо было отправляться назад, на реку Горбиачин, где работала
наша
партия. Меня, как договорились, должна была попутно забросить
"Аннушка",
летевшая дальше с грузом для оленеводов. Переправившись утром в
аэропорт
через енисейскую протоку, я разыскал командира машины и спросил, когда
полетим. "Да часа через два -- не раньше, -- ответил он, -- еще
пообедать
успеешь". Успокоенный его ответом, я и впрямь пошел обедать в
аэродромную
столовую. Не успел я покончить с первым, как услышал за окном гул
прогреваемого мотора. Схватив рюкзак, я выскочил наружу и увидел, как
мой
самолет выруливает на взлетную полосу. Я кинулся наперерез ему,
размахивая
руками. Командир засмеялся и через прозрачный колпак кабины показал мне
"дулю". Меня обдало песком и мелкими камушками, взвихрившимися от
работы
винта, и "Аннушка" взлетела. Обиженный и раздосадованный, я поплелся
обратно, собираясь все высказать коварному командиру, когда самолет
вернется. Выяснилось, однако, уже в диспетчерской, что командир ни при
чем.
Ему поменяли полетное задание -- срочный санрейс.
Часа через два самолет должен был возвратиться. Однако он не вернулся
ни через два часа, ни к вечеру. Все попытки вызвать его по радио были
безрезультатны. Разбитый самолет с мертвым экипажем нашли лишь на третий
день. У них, видимо, что-то случилось с рулем высоты. Все трое -- оба пилота
и бортмеханик -- вцепились в штурвал, напрасно пытаясь выправить машину.
В том же 1958 г. состоялось мое первое знакомство с вертолетами,
доставлявшими нас туда, где и "Аннушка" сесть не могла. Надо прямо
сказать,
полеты на них особого удовольствия не доставляли, чему немало
способствовало
то, что почти на наших глазах, прямо в Игаркском аэропорту, разбился
один из
первых вертолетов -- винт сломался на взлете. Сами летчики, чаще всего
пересаженные на вертолет с самолета за какие-либо провинности, свои
новые
аппараты тоже недолюбливали. "На вертолете летать -- все равно, что
тигрицу
трахать, -- говаривали они, -- и опасно, и удовольствия мало".
С героической и бесшабашной вольницей полярных летчиков связано немало
легенд и баек, где правда неотличима от вымысла. Сохранились в памяти и
многочисленные мистификации, веселые и дерзкие, придуманные и
"разыгранные,
как по нотам" (часто -- с людьми известными) полярными летчиками.
Мой безвременно ушедший из жизни друг -- автор песен и журналист Юрий
Визбор, прилетавший в пятидесятые годы с каким-то журналистским
заданием в
район Тикси, -- тоже попал там как-то на сброс сена и -- на розыгрыш.
"Для
кого сбрасываете?" -- имея в виду сено, поинтересовался Визбор.
Словоохотливый бортмеханик популярно объяснил ему, что сено сбрасывают
для
мамонта. "Вы что, неужели не знаете? -- изумился механик недоумению
журналиста. -- Ведь во всех газетах писали! В устье Лены недавно
мамонтенка
разморозили, Диму, и оживили. Теперь его в Москву надо переправлять, а
в
самолет он не помещается. Решили пустить его своим ходом. Вот мы и
подбрасываем ему сено по пути следования".
Хочу рассказать еще об одном эпизоде, связанном с Полярной авиацией.
Осень 1959 г., сезону конец. Окончив полевые работы, мы летели домой в
Ленинград через Туруханск, где застряли на несколько дней из-за
метеоусловий: пришла ранняя зима и замела Туруханск неожиданной вьюгой.
Оставалось только дожидаться погоды. Настроение, однако, было
приподнятое --
после четырехмесячного сидения в тайге мы наконец возвращались домой в
Ленинград, к чистому белью, к цивилизации, к родным и близким. Кроме
того,
мы были, конечно, уверены, что обнаруженные нами рудопроявления дадут
начало
новому Норильску.
Поздней метельной ночью решили зайти на огонек в дежурное помещение
начальника туруханского аэропорта. Сам аэропорт представлял собой
обычную
грунтовую взлетно-посадочную полосу, быстро раскисавшую под любым
дождем, а
здание аэропорта было обычной избой, потемневшей и покосившейся на
мерзлотной почве. Начальник же аэропорта, судя по рассказам, был
человеком
незаурядным. Вот мы и решили с ним познакомиться по-настоящему.
Всего годом раньше, как гласил местный фольклор, этот неприветливый,
слегка обрюзгший человек был майором военной авиации, пилотом первого
класса, и командовал где-то под Москвой эскадрильей тяжелых реактивных
бомбардировщиков. Через месяц ему должны были присвоить очередное
звание и
назначить начальником штаба полка. Был он высок ростом, статен и
широкоплеч
и очень гордился сходством с "великим летчиком нашей эпохи" Валерием
Павловичем Чкаловым. Именно это сходство его и подвело.
Нашумевшая в свое время, еще до войны, история о том, как Чкалов на
пари со своими друзьями-летчиками пролетел на самолете под главным
пролетом
Троицкого моста над Невой в Ленинграде, чем продемонстрировал не только
полное свое бесстрашие, но и уникальное пилотское мастерство, для
Чкалова,
как известно, плохо кончилась. Его надолго лишили права летать. Герой
нашего
рассказа, всерьез относясь к своему сходству с великим летчиком, решил
во
что бы то ни стало повторить чкаловский подвиг. А поскольку больших
мостов
через реки в Подмосковье не оказалось, то он на пари с такими же асами,
как
он, посадил свой тяжелый бомбардировщик на Можайское шоссе, и посадил,
как
утверждают очевидцы, классно.
Не успел он принять поздравления и получить три ящика выигранного на
пари коньяка, как дело о нем уже было передано командованию ВВС. Против
него
сработало и то обстоятельство, что очень близко от Можайского шоссе
пролегает трасса личных автомашин особо ответственных товарищей. В
итоге
недолгого, но сурового разбирательства бывший командир эскадрильи был
от
командования отстранен, из майоров разжалован и из военной авиации
навсегда
уволен. Для исправления его послали в Туруханск в Полярную авиацию
командовать аэродромом без права полетов. Потому-то и пребывал в
перманентно
хмуром состоянии.
Услышанная романтическая история только укрепила в нас желание
немедленно пообщаться с начальником аэропорта, и мы, несмотря на
поздний
час, осторожно постучались к нему. В его полупустом кабинете на
огромном
деревянном рубленом столе, за которым он сидел, подперев щеку кулаком,
стоял
селектор, соединявший его с аэродромными службами, пара телефонов и
небольшой дюралевый бачок с так называемым антиобледенителем.
Антиобледенителем называется специальная жидкость, которая
разбрызгивается
на плоскости летящего самолета в северных широтах, чтобы они при полете
в
облаках и тумане не покрывались льдом. Говорят, что в последние годы,
благодаря успехам отечественной, а может быть, зарубежной химии, для
летчиков изобрели что-то такое, что можно лить только на плоскости, но
в то
отсталое время антиобледенителем был чистый спирт-ректификат.
Посидев минут двадцать с хозяином, встретившим нас неожиданно радушно,
я решился показать ему свою песню про полярных летчиков, написанную
чуть
раньше, не сказав, конечно, что эта песня -- моя (во избежание
неожиданных
последствий: как уже упоминалось, начальник аэропорта был человеком
невычисляемым). Когда, пригубив антиобледенителя, я эту песню спел, он
действительно поступил непредсказуемо: включив селектор, объявил боевую
тревогу по аэродрому и, когда минут через пятнадцать в кабинет набились
встревоженные люди, твердым голосом приказал им "немедленно проснуться,
отложить все дела и начать хором разучивать новую песню".
Булгаковский, скажете, сюжет? Булгаковского "Мастера" мы еще не знали,
а героя этого эпизода на следующий день сняли и с этой должности, что,
кажется, пошло ему на пользу: через пару лет он, знаю точно, снова
летал, а
к середине шестидесятых стал начальником крупного авиапредприятия на
Северо-Востоке.
Песня же прижилась у летчиков на Крайнем Севере. Говорят, ее там поют
до сих пор.
С тех давних северных экспедиций запомнился мне и еще один
увлекательный и небезопасный способ путешествия -- плавание по северным
рекам на байдарках или надувных резиновых лодках, именуемых почему-то
"клиппер-ботами". Реки были быстрые, порожистые, иногда непроходимые, с
большим числом водопадов и перекатов, особенно в правобережье Енисея. Чтобы
защитить тонкие резиновые борта от острых камней, часто обвязывали их снизу
брезентом. Надувные лодки обычно состояли из трех и более отсеков, что,
однако, не всегда спасало на перекатах. Каждый раз, прежде чем проходить
вплавь опасный участок неведомой реки, полагалось тщательно осмотреть его с
берега Это, однако, в тяжелом дневном переходе, под комарами, далеко не
всегда выполнялось, поскольку требовало дополнительных усилий от чрезвычайно
уставших людей. В результате довольно часты были в те годы трагические
случаи на воде, но об этом немного позже.
По должности я должен был объезжать все полевые партии экспедиции,
работающие в тайге и тундре (восемь или девять), и проверять состояние
аппаратуры для поисков урана, а также результаты самих поисков. Шел
пятьдесят седьмой год. Помню, как находясь в одной из партий на реке
Кулюмбе, я вдруг обнаружил, что все наши дозиметры зашкаливали при
включении, показывая ураганную радиоактивность. Я, конечно, решил, что
приборы сломались, и немедленно сообщил об этом на базу экспедиции в
Игарку.
Туда, однако, уже пришли такие же сообщения из всех без исключения
партий.
Через день, когда мы поймали "вражий голос", выяснилось, что дело вовсе
не в приборах -- просто наши рванули неподалеку, на Новой Земле, атомную
бомбу, тогда с этим было просто. Больше недели, особенно после дождя,
работать мы не могли из-за огромного радиоактивного фона.
Начальником Енисейской экспедиции был тогда Анатолий Васильевич
Лоскутов. Мне пришлось довольно много постранствовать с ним по тайге,
перебираясь, обычно с караваном оленей, в правобережье Енисея, из
расположения одной партии в другую, где он проверял, как идет съемка, а
я --
состояние попутных поисков. В пути нас сопровождали два десятка вьючных
оленей, которыми командовали эвенки -- каюр Мишка Довендук и его жена
Тоська,
с удивительно красивым и тонким лицом, но очень кривыми ногами. У Мишки
Довендука брат был милиционером, и это, по твердому Мишкиному
убеждению,
давало ему безусловное право относить себя к высшему эшелону власти. Он
поэтому никогда не расставался с красно-синей милицейской фуражкой,
подаренной ему братом, и к другим каюрам относился свысока. Эту
социальную
спесь с Мишки, однако, постоянно сбивала его жена, непрерывно бранившая
его.
За всю свою жизнь, ни до, ни после, я не слышал, чтобы женщина так
отчаянно и беззастенчиво материлась. Обычно мы с Лоскутовым с утра
уходили в
маршрут, а каюры, сняв лагерь и навьючив оленей, должны были к вечеру
переместить его на другое указанное на карте место. При вечерних
поисках
лагеря в незнакомой таежной местности мы с Лоскутовым практически
никогда не
испытывали затруднений, так как уже метров за триста был отчетливо
слышен
пронзительный голос кричавшей на мужа Тоськи...
В наших каюрах-эвенках при всей детскости и неустроенности звериного их
бытия меня всегда привлекало чувство удивительного, недоступного нам --
горожанам, единения с окружающей природой, ощущения себя частью ее.
Живя, на
наш взгляд, в нечеловеческих условиях, в грязи и нищете, напиваясь до
бесчувствия спиртом или одеколоном, они в то же время смотрели на нас с
мягким и снисходительным превосходством хозяев окружающего мира. Они
мирились с необходимостью нашего присутствия в их жизни, но вряд ли
воспринимали нас всерьез.
Мне нравилось скупое и надежное архитектурное устройство их высокого
чума, который можно было возвести на любом месте за несколько минут из
жердей, оленьих шкур и веревок. Высокая острая крыша с отверстием в ней
обеспечивала хорошую тягу, поэтому, когда в чуме разводили огонь, весь дым
уходил вверх, а тепло всегда оставалось, что мы особенно оценили в начале
ранней полярной зимы, поскольку попытки согреться с помощью "буржуек" в
наших тоненьких и моментально выдуваемых брезентовых палатках приводили
только к пожарам. Котел с едой кипел прямо здесь, в доме, и не надо было
выскакивать, чтобы поесть, наружу, под дождь или снег. Постоянным и
неизменным источником их существования были олени: они ели оленину -- свежую
или вяленую, одевались с ног до головы в оленьи шкуры, спали на полу,
застланном такими же шкурами, придававшими дому тепло и сухость, и даже чумы
свои строили из оленьих шкур.
Природная незлобивость этих детей лесотундры, философский,
созерцательный склад ума располагали их к мягкому юмору. Рассказывали
такую историю, случившуюся в те годы в нашей Енисейской экспедиции.
Вдоль таежной речушки по оленьей тропе медленно движется караван
оленей. На передних нартах сидит каюр-эвенк и невозмутимо курит трубку.
К этим же нартам привязаны, чтоб не упали, мертвецки пьяный начальник партии
и вьючный ящик. На вторых нартах -- так же надежно привязанные мешок
картошки, два рюкзака, палатка и пьяный геолог. Навстречу едет эвенк на
нартах и тоже курит трубку. Поравнявшись со встречной нартой, он спрашивает
у каюра: "Эй, мужик, куда едешь, чего везешь?". "Экспедиция, -- невозмутимо
отвечает другой каюр, -- всякий разный груз..."
И в первый, и в последующие годы, когда мне довелось работать и жить с
эвенками, меня всегда занимал незатейливый, но точный механизм их негромких
песен. Вот движутся неспешно по тайге нарты, я подремываю, а каюр, сквозь
зубы, не выпуская изо рта трубки, тихо напевает что-то односложное на
непонятном мне языке. "Мишка, -- спрашиваю у него, -- про что поешь?". "Как
про что? Про реку, -- удивляется он, -- вдоль реки, однако, едем". Проходит
минут двадцать, а мотив песни как будто не меняется. "А теперь про что, --
все еще про реку?" -- "Нет, однако, теперь про сосну -- вон большая сосна
показалась". Еще через полчаса в песне начинают вдруг появляться нотки
повеселее. "Что, опять про сосну?" -- "Совсем не про сосну, -- терпеливо и
снисходительно, как глупому ребенку, объясняет он -- Видишь, дым над лесом
появился, -- чум, однако, близко". Эта нехитрая творческая манера -- петь
только о том, что видишь и знаешь, заимствованная у наших каюров, на долгие
годы определила мои литературные пристрастия.
С намагниченных лент
Строки из тех экспедиций
В подборку вошли три песни и одно стихотворение, не ставшее песней. Тем
не менее я хотел бы познакомить читателей "Химии и жизни" со "Старыми
стоянками", затем хотя бы, чтобы они могли представить себе явственно, каким
безнадежным романтиком был автор в те годы. Что же касается песен, то все
они достаточно известны. "Снег" действительно написан в 1957 году, у этой
песни много вариантов -- авторских и переиначенных тремя уже поколениями
геологов и туристов. Часто переставляются местами запевы второго и третьего
куплетов, третья строка заключительного куплета нередко поется так: "Через
метели, тоску и тайгу..." Сейчас мне уже трудно сказать, как было с самого
начала -- возможно, этот вариант, с тоской, точнее соответствовал тогдашнему
моему настроению, здесь же приведен текст первой книжной публикации -- из
сборника "Атланты", выпущенного в Ленинграде десятитысячным тиражом в тоже
уже давнем 1967 году.
Укрыта льдом зеленая вода.
Летят на юг, перекликаясь, птицы.
А я иду по деревянным городам,
Где мостовые скрипят, как половицы.
Над крышами картофельный дымок.
Висят на окнах синие метели.
Здесь для меня дрова, нарубленные впрок,
Здесь для меня постелены постели.
Шумят кругом дремучие леса,
И стали мне докучливы и странны
Моих товарищей нездешних голоса,
Их городов асфальтовые страны.
В тех странах в октябре -- еще весна.
Плывет цветов замысловатый запах,
Но мне ни разу не привидится во снах
Туманный запад, неверный дальний запад.
Никто меня не вспоминает там.
Моей вдове совсем другое снится,
А я иду по деревянным городам,
Где мостовые скрипят, как половицы.
(песня полярных летчиков)
Кожаные куртки, брошенные в угол,
Тряпкой занавешенное низкое окно,
Ходит за ангарами северная вьюга,
В маленькой гостинице пусто и темно.
Командир со штурманом мотив припомнят старый,
Голову рукою подопрет второй пилот,
Подтянувши струны старенькой гитары,
Следом бортмеханик им тихо подпоет.
Эту песню грустную позабыть пора нам,
Наглухо моторы и сердца зачехлены,
Снова тянет с берега снегом и туманом,
Снова ночь нелетная даже для луны.
Лысые романтики, воздушные бродяги,
Наша жизнь -- мальчишеские вечные года,
Прочь тоску гоните вы, выпитые фляги,
Ты, метеослужба, нам счастье нагадай.
Солнце незакатное, и теплый ветер с веста,
И штурвал послушный в стосковавшихся руках,
Ждите нас, невстреченные школьницы-невесты,
В маленьких асфальтовых южных городах.
Не люблю проходить мимо старых своих стоянок,
Где подгнившие колья чернеют на самом виду,
Где ржавеют остатки консервных банок,
Открытых мною в прошлом году.
Я сюда не люблю возвращаться обратно,
Где ножами с березок снята кора,
Где остались грязи сырые пятна
На месте живого когда-то костра.
Здесь от запаха пепла становится жутко,
Будто что-то в чужой подсмотрел судьбе,
Здесь стоишь, зализывая самокрутку,
Как на кладбище самому себе.
И я ускоряю шаг, проходя мимо старых стоянок,
Ускоряю шаг.
Олени идут и молчат, идут и молчат постоянно,
Дырочки на ушах.
Комары, как всегда, надо мною ноют,
Ремень карабинный трет.
Пусть что было останется за спиною,
Мы уходим вперед.
Тихо по веткам шуршит снегопад,
Сучья трещат на огне.
В эти часы, когда все еще спят,
Что вспоминается мне?
Неба далекая просинь,
Давние письма домой.
В мире задумчивых сосен
Быстро сменяется осень
Долгой полярной зимой.
Снег, снег, снег, снег,
Снег над палаткой кружится.
Быстро кончается наш краткий ночлег.
Снег, снег, снег, снег
Тихо на тундру ложится
По берегам замерзающих рек
Снег, снег, снег.
Над Петроградской твоей стороной
Вьется веселый снежок.
Вспыхнет в ресницах звездой озорной,
Ляжет пушинкой у ног.
Тронул задумчивый иней
Кос твоих светлую прядь,
И над бульварами линий
По-ленинградскому синий
Вечер спустился опять.
Снег, снег, снег, снег
Снег за окошком кружится
Он не коснется твоих сомкнутых век.
Снег, снег, снег, снег,
Что тебе, милая, снится?
Над тишиной замерзающих рек
Снег, снег, снег.
Долго ли сердце твое сберегу?
Ветер поет на пути.
Через туманы, мороз и пургу
Мне до тебя не дойти.
Вспомни же, если взгрустнется,
Наших стоянок огни.
Вплавь и пешком, как придется,
Песня к тебе доберется
Даже в нелетные дни.
Снег, снег, снег, снег,
Снег над тайгою кружится.
Вьюга заносит следы наших саней.
Снег, снег, снег, снег,
Пусть тебе нынче приснится
Залитый солнцем вокзальный перрон
Завтрашних дней.
В 1958 году, окончательно разочаровавшись в "попутных поисках урана", я
переквалифицировался на геологическую съемку, а потом на
магниторазведку при
поисках медноникелевых руд, сначала в районе реки Горбиачин, а потом
южнее,
на реке Колю.
Между базой экспедиции и полевыми партиями поддерживали оперативную
радиосвязь. Каждый день в фиксированное время, обычно часов в девять
вечера,
уже после маршрутов, все партии со своими позывными вызывались
центральной
рацией из Игарки. Им передавались распоряжения, сообщения, телеграммы.
Если
слышимость была плохая -- работали ключом, если же хорошая, --
пользовались
просто микрофоном. Оттого сугубо личные телеграммы, посланные из
Ленинграда
по телеграфному адресу "Игарка, Гранит, такому-то", становились
известными
всем. С радиограммами этими вообще было много трагикомических историй.
Так,
в Ленинград из одной экспедиции, работавшей на Таймыре, была послана
телеграмма, подписанная участниками экспедиции: "Иванов, Поммер". На
телеграфе прочли вторую фамилию как "помер" и поменяли глагол: стало
"умер",
и в Ленинграде семья ни в чем не повинного Иванова испытала нервный
шок.
Были и смешные истории -- заместитель начальника нашей экспедиции,
попав в
Туруханск, прислал оттуда в Игарку телеграмму: "Пароходом выехать не
могу
думаю баржей". Ответ начальника гласил: "Думайте головой выезжайте чем
хотите".
Из-за этого телеграфного стиля немало насмешек пришлось перенести и
мне. Я в то время занимался уже магнитной съемкой. На базе экспедиции в
Игарке стояла самодельная вариационная станция, которую обслуживала
молоденькая девица Соня Коварженко, славившаяся своей наивностью и
невинностью на всю экспедицию. Станция эта должна была работать
бесперебойно, иначе все измерения в тайге оказались бы бракованными.
Поэтому, уезжая в поле, я строго-настрого предупредил Соню: "Главное,
чтобы
не было никаких задержек в измерении вариаций, иначе мы в тайге будем
работать впустую, понятно?". Каждый вечер, в строго установленное
время, к
чему уже все привыкли, Коварженко вызывала по радио Городницкого, и
начиналась длительная передача вариаций: "Шесть ноль ноль -- двадцать
шесть
ноль пять -- двадцать две", и так далее. Вдруг передачи эти
прекратились, и
на третий день вместо ожидаемых данных о вариациях пришла паническая
телеграмма: "Саня, третий день задержки, что делать? Соня". Надо мной
долго
издевалась вся экспедиция.
Одним из моих первых начальников партии оказался старый геолог Борис
Борисович Мариенгоф, младший брат Анатолия Мариенгофа, того самого, который
"Аннушкой", нас перевозили на базу партии на реке Горбиачин. Помню старт в
игаркском аэропорту "Полярный", расположенном на острове посреди Енисея.
Самолет оторвался от земли, накренился на правое крыло, делая разворот, и
мне больно придавили ногу поехавшие по металлическому полу вьючные ящики и
какие-то седла, а в маленьком круглом иллюминаторе стремительно понеслись
подо мной бревенчатые дома, штабели леса, вспыхнувшая ослепительным солнцем
серая енисейская протока с дымящими посреди нее пароходами, и, наконец,
зеленые полосы тайги вперемежку с зеркальными осколками болот. Тогда я
испытал острое чувство настоящего счастья и обретения своего главного места
в жизни, казалось -- сбылась моя главная мальчишеская мечта о превращении в
"настоящего мужчину", обживающего тайну, обряженного в штормовку и резиновые
сапоги с длинными голенищами...
"Тебя когда-нибудь в самолете укачивало?" -- спросил, недоверчиво
приглядываясь к моей физиономии, вылезший из кабины второй пилот. "Никогда!"
-- уверенно ответил я, и это была чистейшая правда. "Молодец, -- пилот
одобрительно хлопнул меня по плечу, -- а то нам тут еще "на сброс" надо
залететь". "На сброс" -- так называется доставка по воздуху груза в те
места, где самолет приземлиться не может. Поэтому все необходимое экспедиции
просто сбрасывают в открытый люк с небольшой высоты на вираже так, чтобы, по
возможности, ничто не разбилось, не потерялось. Мы в тот раз доставляли "на
сброс" овес для лошадей. Чтобы овес не рассыпался из лопнувшего мешка,
каждый мешок засыпали только наполовину, а потом упаковывали его еще в один
мешок. Кроме овса, бросали почту, палатки и спирт, налитый по этому случаю в
резиновые грелки. Для каждого прицельного броска приходилось делать по
нескольку заходов. Бортмеханик швырял в распахнутый люк очередной мешок,
машина вздрагивала, круто взмывала вверх и, опрокидываясь на крыло,
стремительно шла на следующий заход.
До сих пор не понимаю, как мне удалось выжить в этой мучительной и
непривычной для меня ситуации. Когда самолет наконец приземлился, я с
трудом
выполз из него и лег под крыло. "А говоришь, не укачивало", --
неодобрительно
покачал головой второй пилот.
Несмотря на неудачный первый опыт, к самолетам всех марок и к
вертолетам я привык довольно быстро и укачиваться перестал. В те годы
геологов на Крайнем Севере возили летчики Полярной авиации,
независимого
тогда ведомства, на котором еще лежали отсветы громкой славы времен
покорения полюса и трансарктических перелетов. Для работы в Полярной
авиации
в те годы действительно требовались высшая профессиональная подготовка,
смелость и знание Севера. Почти все командиры машин, летавшие с нами,
имели
право первой посадки в незнакомом месте, были настоящими полярными
асами и,
уж конечно, личностями. В конце пятидесятых -- начале шестидесятых
годов мне
немало пришлось летать и в Туруханском крае, и в районе Норильска, и в
Амдерме, и однажды даже на станцию "Северный полюс". Трижды при этом --
с
вынужденными посадками, так что минимум трижды я обязан жизнью
мастерству
полярных летчиков.
Реальность таких критических ситуаций я вполне ощутил уже в 1958 г.,
когда, теперь уже не помню зачем, прилетел на пару дней из тайги на
базу в
Игарку и надо было отправляться назад, на реку Горбиачин, где работала
наша
партия. Меня, как договорились, должна была попутно забросить
"Аннушка",
летевшая дальше с грузом для оленеводов. Переправившись утром в
аэропорт
через енисейскую протоку, я разыскал командира машины и спросил, когда
полетим. "Да часа через два -- не раньше, -- ответил он, -- еще
пообедать
успеешь". Успокоенный его ответом, я и впрямь пошел обедать в
аэродромную
столовую. Не успел я покончить с первым, как услышал за окном гул
прогреваемого мотора. Схватив рюкзак, я выскочил наружу и увидел, как
мой
самолет выруливает на взлетную полосу. Я кинулся наперерез ему,
размахивая
руками. Командир засмеялся и через прозрачный колпак кабины показал мне
"дулю". Меня обдало песком и мелкими камушками, взвихрившимися от
работы
винта, и "Аннушка" взлетела. Обиженный и раздосадованный, я поплелся
обратно, собираясь все высказать коварному командиру, когда самолет
вернется. Выяснилось, однако, уже в диспетчерской, что командир ни при
чем.
Ему поменяли полетное задание -- срочный санрейс.
Часа через два самолет должен был возвратиться. Однако он не вернулся
ни через два часа, ни к вечеру. Все попытки вызвать его по радио были
безрезультатны. Разбитый самолет с мертвым экипажем нашли лишь на третий
день. У них, видимо, что-то случилось с рулем высоты. Все трое -- оба пилота
и бортмеханик -- вцепились в штурвал, напрасно пытаясь выправить машину.
В том же 1958 г. состоялось мое первое знакомство с вертолетами,
доставлявшими нас туда, где и "Аннушка" сесть не могла. Надо прямо
сказать,
полеты на них особого удовольствия не доставляли, чему немало
способствовало
то, что почти на наших глазах, прямо в Игаркском аэропорту, разбился
один из
первых вертолетов -- винт сломался на взлете. Сами летчики, чаще всего
пересаженные на вертолет с самолета за какие-либо провинности, свои
новые
аппараты тоже недолюбливали. "На вертолете летать -- все равно, что
тигрицу
трахать, -- говаривали они, -- и опасно, и удовольствия мало".
С героической и бесшабашной вольницей полярных летчиков связано немало
легенд и баек, где правда неотличима от вымысла. Сохранились в памяти и
многочисленные мистификации, веселые и дерзкие, придуманные и
"разыгранные,
как по нотам" (часто -- с людьми известными) полярными летчиками.
Мой безвременно ушедший из жизни друг -- автор песен и журналист Юрий
Визбор, прилетавший в пятидесятые годы с каким-то журналистским
заданием в
район Тикси, -- тоже попал там как-то на сброс сена и -- на розыгрыш.
"Для
кого сбрасываете?" -- имея в виду сено, поинтересовался Визбор.
Словоохотливый бортмеханик популярно объяснил ему, что сено сбрасывают
для
мамонта. "Вы что, неужели не знаете? -- изумился механик недоумению
журналиста. -- Ведь во всех газетах писали! В устье Лены недавно
мамонтенка
разморозили, Диму, и оживили. Теперь его в Москву надо переправлять, а
в
самолет он не помещается. Решили пустить его своим ходом. Вот мы и
подбрасываем ему сено по пути следования".
Хочу рассказать еще об одном эпизоде, связанном с Полярной авиацией.
Осень 1959 г., сезону конец. Окончив полевые работы, мы летели домой в
Ленинград через Туруханск, где застряли на несколько дней из-за
метеоусловий: пришла ранняя зима и замела Туруханск неожиданной вьюгой.
Оставалось только дожидаться погоды. Настроение, однако, было
приподнятое --
после четырехмесячного сидения в тайге мы наконец возвращались домой в
Ленинград, к чистому белью, к цивилизации, к родным и близким. Кроме
того,
мы были, конечно, уверены, что обнаруженные нами рудопроявления дадут
начало
новому Норильску.
Поздней метельной ночью решили зайти на огонек в дежурное помещение
начальника туруханского аэропорта. Сам аэропорт представлял собой
обычную
грунтовую взлетно-посадочную полосу, быстро раскисавшую под любым
дождем, а
здание аэропорта было обычной избой, потемневшей и покосившейся на
мерзлотной почве. Начальник же аэропорта, судя по рассказам, был
человеком
незаурядным. Вот мы и решили с ним познакомиться по-настоящему.
Всего годом раньше, как гласил местный фольклор, этот неприветливый,
слегка обрюзгший человек был майором военной авиации, пилотом первого
класса, и командовал где-то под Москвой эскадрильей тяжелых реактивных
бомбардировщиков. Через месяц ему должны были присвоить очередное
звание и
назначить начальником штаба полка. Был он высок ростом, статен и
широкоплеч
и очень гордился сходством с "великим летчиком нашей эпохи" Валерием
Павловичем Чкаловым. Именно это сходство его и подвело.
Нашумевшая в свое время, еще до войны, история о том, как Чкалов на
пари со своими друзьями-летчиками пролетел на самолете под главным
пролетом
Троицкого моста над Невой в Ленинграде, чем продемонстрировал не только
полное свое бесстрашие, но и уникальное пилотское мастерство, для
Чкалова,
как известно, плохо кончилась. Его надолго лишили права летать. Герой
нашего
рассказа, всерьез относясь к своему сходству с великим летчиком, решил
во
что бы то ни стало повторить чкаловский подвиг. А поскольку больших
мостов
через реки в Подмосковье не оказалось, то он на пари с такими же асами,
как
он, посадил свой тяжелый бомбардировщик на Можайское шоссе, и посадил,
как
утверждают очевидцы, классно.
Не успел он принять поздравления и получить три ящика выигранного на
пари коньяка, как дело о нем уже было передано командованию ВВС. Против
него
сработало и то обстоятельство, что очень близко от Можайского шоссе
пролегает трасса личных автомашин особо ответственных товарищей. В
итоге
недолгого, но сурового разбирательства бывший командир эскадрильи был
от
командования отстранен, из майоров разжалован и из военной авиации
навсегда
уволен. Для исправления его послали в Туруханск в Полярную авиацию
командовать аэродромом без права полетов. Потому-то и пребывал в
перманентно
хмуром состоянии.
Услышанная романтическая история только укрепила в нас желание
немедленно пообщаться с начальником аэропорта, и мы, несмотря на
поздний
час, осторожно постучались к нему. В его полупустом кабинете на
огромном
деревянном рубленом столе, за которым он сидел, подперев щеку кулаком,
стоял
селектор, соединявший его с аэродромными службами, пара телефонов и
небольшой дюралевый бачок с так называемым антиобледенителем.
Антиобледенителем называется специальная жидкость, которая
разбрызгивается
на плоскости летящего самолета в северных широтах, чтобы они при полете
в
облаках и тумане не покрывались льдом. Говорят, что в последние годы,
благодаря успехам отечественной, а может быть, зарубежной химии, для
летчиков изобрели что-то такое, что можно лить только на плоскости, но
в то
отсталое время антиобледенителем был чистый спирт-ректификат.
Посидев минут двадцать с хозяином, встретившим нас неожиданно радушно,
я решился показать ему свою песню про полярных летчиков, написанную
чуть
раньше, не сказав, конечно, что эта песня -- моя (во избежание
неожиданных
последствий: как уже упоминалось, начальник аэропорта был человеком
невычисляемым). Когда, пригубив антиобледенителя, я эту песню спел, он
действительно поступил непредсказуемо: включив селектор, объявил боевую
тревогу по аэродрому и, когда минут через пятнадцать в кабинет набились
встревоженные люди, твердым голосом приказал им "немедленно проснуться,
отложить все дела и начать хором разучивать новую песню".
Булгаковский, скажете, сюжет? Булгаковского "Мастера" мы еще не знали,
а героя этого эпизода на следующий день сняли и с этой должности, что,
кажется, пошло ему на пользу: через пару лет он, знаю точно, снова
летал, а
к середине шестидесятых стал начальником крупного авиапредприятия на
Северо-Востоке.
Песня же прижилась у летчиков на Крайнем Севере. Говорят, ее там поют
до сих пор.
С тех давних северных экспедиций запомнился мне и еще один
увлекательный и небезопасный способ путешествия -- плавание по северным
рекам на байдарках или надувных резиновых лодках, именуемых почему-то
"клиппер-ботами". Реки были быстрые, порожистые, иногда непроходимые, с
большим числом водопадов и перекатов, особенно в правобережье Енисея. Чтобы
защитить тонкие резиновые борта от острых камней, часто обвязывали их снизу
брезентом. Надувные лодки обычно состояли из трех и более отсеков, что,
однако, не всегда спасало на перекатах. Каждый раз, прежде чем проходить
вплавь опасный участок неведомой реки, полагалось тщательно осмотреть его с
берега Это, однако, в тяжелом дневном переходе, под комарами, далеко не
всегда выполнялось, поскольку требовало дополнительных усилий от чрезвычайно
уставших людей. В результате довольно часты были в те годы трагические
случаи на воде, но об этом немного позже.
По должности я должен был объезжать все полевые партии экспедиции,
работающие в тайге и тундре (восемь или девять), и проверять состояние
аппаратуры для поисков урана, а также результаты самих поисков. Шел
пятьдесят седьмой год. Помню, как находясь в одной из партий на реке
Кулюмбе, я вдруг обнаружил, что все наши дозиметры зашкаливали при
включении, показывая ураганную радиоактивность. Я, конечно, решил, что
приборы сломались, и немедленно сообщил об этом на базу экспедиции в
Игарку.
Туда, однако, уже пришли такие же сообщения из всех без исключения
партий.
Через день, когда мы поймали "вражий голос", выяснилось, что дело вовсе
не в приборах -- просто наши рванули неподалеку, на Новой Земле, атомную
бомбу, тогда с этим было просто. Больше недели, особенно после дождя,
работать мы не могли из-за огромного радиоактивного фона.
Начальником Енисейской экспедиции был тогда Анатолий Васильевич
Лоскутов. Мне пришлось довольно много постранствовать с ним по тайге,
перебираясь, обычно с караваном оленей, в правобережье Енисея, из
расположения одной партии в другую, где он проверял, как идет съемка, а
я --
состояние попутных поисков. В пути нас сопровождали два десятка вьючных
оленей, которыми командовали эвенки -- каюр Мишка Довендук и его жена
Тоська,
с удивительно красивым и тонким лицом, но очень кривыми ногами. У Мишки
Довендука брат был милиционером, и это, по твердому Мишкиному
убеждению,
давало ему безусловное право относить себя к высшему эшелону власти. Он
поэтому никогда не расставался с красно-синей милицейской фуражкой,
подаренной ему братом, и к другим каюрам относился свысока. Эту
социальную
спесь с Мишки, однако, постоянно сбивала его жена, непрерывно бранившая
его.
За всю свою жизнь, ни до, ни после, я не слышал, чтобы женщина так
отчаянно и беззастенчиво материлась. Обычно мы с Лоскутовым с утра
уходили в
маршрут, а каюры, сняв лагерь и навьючив оленей, должны были к вечеру
переместить его на другое указанное на карте место. При вечерних
поисках
лагеря в незнакомой таежной местности мы с Лоскутовым практически
никогда не
испытывали затруднений, так как уже метров за триста был отчетливо
слышен
пронзительный голос кричавшей на мужа Тоськи...
В наших каюрах-эвенках при всей детскости и неустроенности звериного их
бытия меня всегда привлекало чувство удивительного, недоступного нам --
горожанам, единения с окружающей природой, ощущения себя частью ее.
Живя, на
наш взгляд, в нечеловеческих условиях, в грязи и нищете, напиваясь до
бесчувствия спиртом или одеколоном, они в то же время смотрели на нас с
мягким и снисходительным превосходством хозяев окружающего мира. Они
мирились с необходимостью нашего присутствия в их жизни, но вряд ли
воспринимали нас всерьез.
Мне нравилось скупое и надежное архитектурное устройство их высокого
чума, который можно было возвести на любом месте за несколько минут из
жердей, оленьих шкур и веревок. Высокая острая крыша с отверстием в ней
обеспечивала хорошую тягу, поэтому, когда в чуме разводили огонь, весь дым
уходил вверх, а тепло всегда оставалось, что мы особенно оценили в начале
ранней полярной зимы, поскольку попытки согреться с помощью "буржуек" в
наших тоненьких и моментально выдуваемых брезентовых палатках приводили
только к пожарам. Котел с едой кипел прямо здесь, в доме, и не надо было
выскакивать, чтобы поесть, наружу, под дождь или снег. Постоянным и
неизменным источником их существования были олени: они ели оленину -- свежую
или вяленую, одевались с ног до головы в оленьи шкуры, спали на полу,
застланном такими же шкурами, придававшими дому тепло и сухость, и даже чумы
свои строили из оленьих шкур.
Природная незлобивость этих детей лесотундры, философский,
созерцательный склад ума располагали их к мягкому юмору. Рассказывали
такую историю, случившуюся в те годы в нашей Енисейской экспедиции.
Вдоль таежной речушки по оленьей тропе медленно движется караван
оленей. На передних нартах сидит каюр-эвенк и невозмутимо курит трубку.
К этим же нартам привязаны, чтоб не упали, мертвецки пьяный начальник партии
и вьючный ящик. На вторых нартах -- так же надежно привязанные мешок
картошки, два рюкзака, палатка и пьяный геолог. Навстречу едет эвенк на
нартах и тоже курит трубку. Поравнявшись со встречной нартой, он спрашивает
у каюра: "Эй, мужик, куда едешь, чего везешь?". "Экспедиция, -- невозмутимо
отвечает другой каюр, -- всякий разный груз..."
И в первый, и в последующие годы, когда мне довелось работать и жить с
эвенками, меня всегда занимал незатейливый, но точный механизм их негромких
песен. Вот движутся неспешно по тайге нарты, я подремываю, а каюр, сквозь
зубы, не выпуская изо рта трубки, тихо напевает что-то односложное на
непонятном мне языке. "Мишка, -- спрашиваю у него, -- про что поешь?". "Как
про что? Про реку, -- удивляется он, -- вдоль реки, однако, едем". Проходит
минут двадцать, а мотив песни как будто не меняется. "А теперь про что, --
все еще про реку?" -- "Нет, однако, теперь про сосну -- вон большая сосна
показалась". Еще через полчаса в песне начинают вдруг появляться нотки
повеселее. "Что, опять про сосну?" -- "Совсем не про сосну, -- терпеливо и
снисходительно, как глупому ребенку, объясняет он -- Видишь, дым над лесом
появился, -- чум, однако, близко". Эта нехитрая творческая манера -- петь
только о том, что видишь и знаешь, заимствованная у наших каюров, на долгие
годы определила мои литературные пристрастия.
С намагниченных лент
Строки из тех экспедиций
В подборку вошли три песни и одно стихотворение, не ставшее песней. Тем
не менее я хотел бы познакомить читателей "Химии и жизни" со "Старыми
стоянками", затем хотя бы, чтобы они могли представить себе явственно, каким
безнадежным романтиком был автор в те годы. Что же касается песен, то все
они достаточно известны. "Снег" действительно написан в 1957 году, у этой
песни много вариантов -- авторских и переиначенных тремя уже поколениями
геологов и туристов. Часто переставляются местами запевы второго и третьего
куплетов, третья строка заключительного куплета нередко поется так: "Через
метели, тоску и тайгу..." Сейчас мне уже трудно сказать, как было с самого
начала -- возможно, этот вариант, с тоской, точнее соответствовал тогдашнему
моему настроению, здесь же приведен текст первой книжной публикации -- из
сборника "Атланты", выпущенного в Ленинграде десятитысячным тиражом в тоже
уже давнем 1967 году.
Укрыта льдом зеленая вода.
Летят на юг, перекликаясь, птицы.
А я иду по деревянным городам,
Где мостовые скрипят, как половицы.
Над крышами картофельный дымок.
Висят на окнах синие метели.
Здесь для меня дрова, нарубленные впрок,
Здесь для меня постелены постели.
Шумят кругом дремучие леса,
И стали мне докучливы и странны
Моих товарищей нездешних голоса,
Их городов асфальтовые страны.
В тех странах в октябре -- еще весна.
Плывет цветов замысловатый запах,
Но мне ни разу не привидится во снах
Туманный запад, неверный дальний запад.
Никто меня не вспоминает там.
Моей вдове совсем другое снится,
А я иду по деревянным городам,
Где мостовые скрипят, как половицы.
(песня полярных летчиков)
Кожаные куртки, брошенные в угол,
Тряпкой занавешенное низкое окно,
Ходит за ангарами северная вьюга,
В маленькой гостинице пусто и темно.
Командир со штурманом мотив припомнят старый,
Голову рукою подопрет второй пилот,
Подтянувши струны старенькой гитары,
Следом бортмеханик им тихо подпоет.
Эту песню грустную позабыть пора нам,
Наглухо моторы и сердца зачехлены,
Снова тянет с берега снегом и туманом,
Снова ночь нелетная даже для луны.
Лысые романтики, воздушные бродяги,
Наша жизнь -- мальчишеские вечные года,
Прочь тоску гоните вы, выпитые фляги,
Ты, метеослужба, нам счастье нагадай.
Солнце незакатное, и теплый ветер с веста,
И штурвал послушный в стосковавшихся руках,
Ждите нас, невстреченные школьницы-невесты,
В маленьких асфальтовых южных городах.
Не люблю проходить мимо старых своих стоянок,
Где подгнившие колья чернеют на самом виду,
Где ржавеют остатки консервных банок,
Открытых мною в прошлом году.
Я сюда не люблю возвращаться обратно,
Где ножами с березок снята кора,
Где остались грязи сырые пятна
На месте живого когда-то костра.
Здесь от запаха пепла становится жутко,
Будто что-то в чужой подсмотрел судьбе,
Здесь стоишь, зализывая самокрутку,
Как на кладбище самому себе.
И я ускоряю шаг, проходя мимо старых стоянок,
Ускоряю шаг.
Олени идут и молчат, идут и молчат постоянно,
Дырочки на ушах.
Комары, как всегда, надо мною ноют,
Ремень карабинный трет.
Пусть что было останется за спиною,
Мы уходим вперед.
Тихо по веткам шуршит снегопад,
Сучья трещат на огне.
В эти часы, когда все еще спят,
Что вспоминается мне?
Неба далекая просинь,
Давние письма домой.
В мире задумчивых сосен
Быстро сменяется осень
Долгой полярной зимой.
Снег, снег, снег, снег,
Снег над палаткой кружится.
Быстро кончается наш краткий ночлег.
Снег, снег, снег, снег
Тихо на тундру ложится
По берегам замерзающих рек
Снег, снег, снег.
Над Петроградской твоей стороной
Вьется веселый снежок.
Вспыхнет в ресницах звездой озорной,
Ляжет пушинкой у ног.
Тронул задумчивый иней
Кос твоих светлую прядь,
И над бульварами линий
По-ленинградскому синий
Вечер спустился опять.
Снег, снег, снег, снег
Снег за окошком кружится
Он не коснется твоих сомкнутых век.
Снег, снег, снег, снег,
Что тебе, милая, снится?
Над тишиной замерзающих рек
Снег, снег, снег.
Долго ли сердце твое сберегу?
Ветер поет на пути.
Через туманы, мороз и пургу
Мне до тебя не дойти.
Вспомни же, если взгрустнется,
Наших стоянок огни.
Вплавь и пешком, как придется,
Песня к тебе доберется
Даже в нелетные дни.
Снег, снег, снег, снег,
Снег над тайгою кружится.
Вьюга заносит следы наших саней.
Снег, снег, снег, снег,
Пусть тебе нынче приснится
Залитый солнцем вокзальный перрон
Завтрашних дней.
В 1958 году, окончательно разочаровавшись в "попутных поисках урана", я
переквалифицировался на геологическую съемку, а потом на
магниторазведку при
поисках медноникелевых руд, сначала в районе реки Горбиачин, а потом
южнее,
на реке Колю.
Между базой экспедиции и полевыми партиями поддерживали оперативную
радиосвязь. Каждый день в фиксированное время, обычно часов в девять
вечера,
уже после маршрутов, все партии со своими позывными вызывались
центральной
рацией из Игарки. Им передавались распоряжения, сообщения, телеграммы.
Если
слышимость была плохая -- работали ключом, если же хорошая, --
пользовались
просто микрофоном. Оттого сугубо личные телеграммы, посланные из
Ленинграда
по телеграфному адресу "Игарка, Гранит, такому-то", становились
известными
всем. С радиограммами этими вообще было много трагикомических историй.
Так,
в Ленинград из одной экспедиции, работавшей на Таймыре, была послана
телеграмма, подписанная участниками экспедиции: "Иванов, Поммер". На
телеграфе прочли вторую фамилию как "помер" и поменяли глагол: стало
"умер",
и в Ленинграде семья ни в чем не повинного Иванова испытала нервный
шок.
Были и смешные истории -- заместитель начальника нашей экспедиции,
попав в
Туруханск, прислал оттуда в Игарку телеграмму: "Пароходом выехать не
могу
думаю баржей". Ответ начальника гласил: "Думайте головой выезжайте чем
хотите".
Из-за этого телеграфного стиля немало насмешек пришлось перенести и
мне. Я в то время занимался уже магнитной съемкой. На базе экспедиции в
Игарке стояла самодельная вариационная станция, которую обслуживала
молоденькая девица Соня Коварженко, славившаяся своей наивностью и
невинностью на всю экспедицию. Станция эта должна была работать
бесперебойно, иначе все измерения в тайге оказались бы бракованными.
Поэтому, уезжая в поле, я строго-настрого предупредил Соню: "Главное,
чтобы
не было никаких задержек в измерении вариаций, иначе мы в тайге будем
работать впустую, понятно?". Каждый вечер, в строго установленное
время, к
чему уже все привыкли, Коварженко вызывала по радио Городницкого, и
начиналась длительная передача вариаций: "Шесть ноль ноль -- двадцать
шесть
ноль пять -- двадцать две", и так далее. Вдруг передачи эти
прекратились, и
на третий день вместо ожидаемых данных о вариациях пришла паническая
телеграмма: "Саня, третий день задержки, что делать? Соня". Надо мной
долго
издевалась вся экспедиция.
Одним из моих первых начальников партии оказался старый геолог Борис
Борисович Мариенгоф, младший брат Анатолия Мариенгофа, того самого, который