— Да, нас нетрудно выть заставить, — признался Калачев. — Я, признаться, никогда не иду на поводу у задержанных, но в вашем случае…
   — В нашем случае, — поправил Белов. — В нашем с вами.
   — Тут я, пожалуй, не был бы столь категоричным.
   — Ну, значит, — едем в Лавру! — решительно изрек Белов.
   В ответ на это Калачев кивнул, но — молча.
* * *
   Подойдя к такси, Белов склонился к водительскому окну:
   — Вынь у меня из внутреннего кармана деньги. Я не могу. — Белов тряхнул наручниками. — Четыреста возьми себе. На остальные купишь кольца и цветы. Заедем по дороге.
   — А как же кольца я куплю — не зная размер? — удивился таксист Трофимов, отсчитывая деньги.
   — Я помогу, — возникший из-за спины Белова Калачев достал из кармана плоскую коробочку. Раскрыв коробку, как блокнот, Калачев положил ее на капот такси.
   — Правую руку, — попросил он Белова и, сняв у него отпечатки пальцев, бегло кинул взгляд на полученные дактилоскопические оттиски: — Девятнадцать — мужское кольцо. — Затем, одобрительно поглядев на стройные ноги Елены, доброжелательно добавил: — И пятнадцать — женское.
   — Прошу жениха! — распахнул перед Беловым дверцу «воронка» Калачев. — Теперь сопровождающий… А вы, невеста со «свидетелями» — пожалуйте в такси!
   Сам Калачев сел в «воронок» рядом с водителем.
   — В Москву? В Бутырку? На Петровку? — спросил его шофер, поворачивая ключ зажигания.
   — Нет, — ответил Калачев. — Ищем местный салон для новобрачных.
* * *
   Таксист Трофимов вышел из торгового центра, нагруженный покупками: с большой пластиковой фирменной сумкой в руках и огромной куклой под мышкой.
   Он подошел к «воронку» и обратился к Калачеву:
   — Товарищ начальник! Мне задержанный денег дал с избытком, ну вот я и решил, — он показал Калачеву куклу, а затем предъявил и содержимое сумки.
   В сумке были разноцветные шелковые ленты, воздушные шарики и прочие неизбежные аксессуары: шоколадный набор, шесть бутылок шампанского и даже ленты б надписями «свидетель», «шафер», «посаженый отец»…
   — Ну, а пшена — зачем ты килограмм купил?
   — Дорогу молодым посыплем! — от удивления таксист даже присел: — Инспектор МУРа, а не знает пустяков!
   — Что ж удивительного — ни разу в жизни я не женился.
   — Не может быть! — Трофимов отшатнулся, пораженный.
   — А что ж? Сначала было рано, а сейчас уж и поздно.
   — Да ничего не поздно, Иван Петрович! Вы хоть попробуйте-то раз, чтоб знать, вас же потом за уши не оттянешь! Я, например, раз четыреста женился — да все на разных! Первый раз, помню, в классе шестом учился еще, затащил летом в деревне в сарай одну местную… Катей звали, как сейчас помню. Давай, говорю ей, Катюша, поженимся мы с тобой! Прямо здесь вон, в темном углу… Никто не увидит, ага!
   — Уйди, уберись! — не выдержав, Калачев обернулся к оперативникам: — Уймите таксиста! Он меня доведет сейчас до преднамеренного… С облегчающими… С обстоятельствами…
   — Эй, Трофимов, не мучь старшего инспектора, иди, подержи, ленты натянем давай на «воронок», — крикнул таксисту Капустин.
   — На «воронок» не надо ленты прикреплять! — замахал руками Калачев, увидя, что оперативники, украсив такси, уже начали опутывать лентами местный милицейский УАЗ. — Здесь и так есть полосы… — Калачев постучал по синей полосе на боку «воронка» с надписью «милиция».
   — Ну, это — синяя, а надо красной, белой, розовой! — отмел таксист Трофимов возражение инспектора. — Вот когда вы сами будете жениться, тогда вы сами и…
   — Все! Все! Все! — поднимая руки, сдался Калачев.
* * *
   Тем временем Белов, сидя за решеткой в «воронке», надувал воздушные шарики — работа, выполнению которой наручники совсем не мешали.
   — Каждому — по способностям! — удовлетворенно заметил ему прапорщик Капустин и, полюбовавшись работой Белова, настежь распахнул дверь «воронка».
   Белов привстал, намереваясь выйти.
   — Нет-нет! — остановил его Капустин. — Пока только шарики.
   Он выкатил надутые пузыри и снова запер дверь «воронка».
* * *
   Сверху, с борта гаишного вертолета, патрулирующего Ярославское шоссе, отлично был виден этот странный свадебный кортеж, несущийся от Александрова к Сергиеву Посаду: украшенный цветами, лентами, воздушными шарами «воронок», а вслед за ним не менее расфуфыренное такси.
   На радиаторной решетке «воронка» висела кукла в белом подвенечном платье.
   — Смотри, совсем дошли, — кивнул ведущий вертолет гаишник напарнику, делая вираж, чтоб лучше осмотреть кортеж.
   — Начальство себе позволяет все, ничего не стесняются! — ответил летчику напарник.
   — Нет, ты подумай: вот крохоборство-то! Машину лишнюю жалко нанять на свадьбу! На УАЗе, на котором пьянь по вытрезвителям развозят, дебоширов… — Летчик открыл форточку вертолета и с чувством плюнул — против ветра.
   — Им можно, а нам — не смей! — летчик, резко толкнув сектор газа вперед, сплюнул в сердцах вновь, на сей раз более удачно — попав прямо в лицо напарнику по хитрой кривой — из-за бушующих внутри кабины воздушных вихрей.
   Вертолет, подгазованный летчиком, засосал двигателем обогатившуюся смесь, завыл, оглушающе загрохотал лопастями и понесся прочь — к Загорску и к Москве.
* * *
   Подрулив к Лавре, разукрашенный кортеж остановился.
   Первым выскочил из «воронка» сержант Капустин и, отперев дверь изолятора, выпустил на свободу Белова. Сразу после этого таксист Трофимов открыл заднюю дверь такси, выпуская невесту.
   — Браслеты сняли бы, — сквозь зубы процедил Белов.
   — Нет-нет, — ответил Калачев. — Имеем опыт, вы простите.
   — Вы не галантны, — заметил Белов. — Признания будут, а уж раскаяние — извините-подвиньтесь.
   — Что ж? — Калачев пожал плечами. — Я думаю, мы обойдемся одними признаниями.
   — Смотри-смотри! — оживилась толпа посетителей Лавры. — Во нынче-то женихов как к венцу-то привозят!
* * *
   Богослужение шло торжественно и степенно — как по маслу.
   Оперативники — Капустин и его напарник — стояли с лентами через плечо: «свидетель жениха», «свидетель невесты»… Старший инспектор Калачев накинул на себя ленту с надписью «посаженый отец», ну а водитель «воронка» взял себе ленту «шафер», объяснив свой выбор так:
   — Ну, «шафер» и «шофер» почти одно и то же.
   Таксист Трофимов, закупивший все это великолепие, не устоял перед соблазном надеть на себя все остальные ленты, и, таким образом, он выступал сразу как «дружка», «тамада», «распорядитель» и даже как «посаженая мать».
   «В российской жизни так мало, в сущности, искрящегося, пестрого веселья, почти не осталось, нет карнавалов, и Масленицы нет как таковой. Пасха? Нет-нет! Нет больше настоящих праздников», — подумал Калачев и, вздохнув, поправил на себе ленту.
   Легкая заминка, впрочем, наступила при выполнении обряда обручения — непосредственно. Однако все обошлось, так как наручники вполне позволили жениху, поддерживая одной рукой руку невесты, другой рукой надеть кольцо.
   Ну и, пожалуй, поцелуй гляделся отчасти странно: Белову пришлось, подняв сцепленные руки, опустить их на невесту — как бы заключив ее в своеобразный обруч — кольцо своих скованных рук.
   — «Ненадежнее было бы рук твоих кольцо…» — прошептала Лена на ухо Белову.
   — «Покороче дорога бы, может, мне легла», — так же тихо ответил Белов.
* * *
   — К церкви жених и невеста подъезжают в разных экипажах, а уж из храма, муж и жена, в одном! — изрек таксист Трофимов.
   Прапорщик Капустин предусмотрительно распахнул дверь «воронка» перед молодыми.
   — Ах, прекрасно! — восторженно закрякали дамы в толпе. — Высший стиль! Придумать же такое! Невероятно!
   — Позеленею щас от зависти! — одна из дам обернулась к своему мужу, стоявшему с бутылкой пива в одной руке и видеокамерой в другой. — Ты смотри, смотри, пень, учись, как люди живут!
   — Да, — согласился муж и отхлебнул пивка вволю. — Богатые тоже плачут.
* * *
   Усевшись поудобней на скамейку в «воронке», Белов двумя руками принял из рук Лены откупоренную бутылку с пенистым шампанским. Отпив, он сквозь решетку обратился к Калачеву:
   — Смешно это на вас гляделось: «посаженый отец». «Сажающий отец» — было бы более кстати. А посаженым отцом буду я. Вот сейчас посадите. Осталось еще, правда, отцом только стать.
   — Да. Свое-то вы теперь получили, — ответил Калачев, — как бы мне теперь в лужу с этим спектаклем в Москве-то не сесть. А то выйдет сон в руку: «посаженный в лужу отец всем подследственным». У нас-то есть любители любое хорошее дело сделать образцово-показательным процессом. — Повернувшись к «шаферу», Калачев распорядился: — Теперь в Москву. Петровка, тридцать восемь.
   — А почему вы меня везете не к Власову, в прокуратуру? — спросил Белов.
   — Там нет двухместных камер.
   Машина тронулась и запетляла по Сергиеву Посаду, стремясь на Ярославское шоссе.
   — Не понял я вас что-то, — забеспокоился Белов. — Вы Лену тоже, что ль, посадите?
   — Да нет, конечно, — ответил Калачев и замолчал.
* * *
   Машина выехала на шоссе. Мелькнул голубой щит: «Москва — 62 км».
   — Я свадьбу, круиз, а также медовый месяц обеспечить, ясно, не смогу вам, — прервал молчанье Калачев. — А ночь — одну… Считайте — мой подарок к свадьбе.
   Белов обменялся взглядом с Леной, улыбнулся. Затем он постучался к Калачеву:
   — Пожалуй, я раскаюсь, Иван Петрович!
   — Да это ладно! — отмахнулся Калачев. — Меня другое беспокоит: я сейчас уж боюсь того, что вам и раскаиваться-то не в чем, а значит, нам-то с Власовым — придется… Даже не знаю что.
* * *
   Мелькнул придорожный щит «Добро пожаловать в Москву!», замелькали башни многоэтажек, кварталы, микрорайоны, месиво снующих и мигающих автомобилей, дрожащий раскаленный воздух, какие-то потерянные, мечущиеся люди, лотки с бананами, банки «пепси», мусор, деньги, грязь, газеты, хлеб в руках пенсионерки, торгующей укропом, нищие, газетчики, уроды, ящики, тележки, цыгане, офисы, ларьки, слепые музыканты, пиво, ветер, выхлоп, пыль, часы под крышей, светофор на перекрестке…
   — Ты спишь? — его толкнула Лена.
   Белов промолчал. Он и не спал. Он снова вспомнил вдруг, как тогда, двадцать четвертого августа, они с Борькой Тренихиным подъезжали к Москве.
* * *
   Они стояли в тамбуре, курили. Было уже совершенно светло, но солнце само еще не успело всплыть над коробками, уже закрывшими горизонт на подступах к Москве.
   — Ну вот, проехали Мытищи, — сказал Белов. — Еще четыре километра: Тайнинка, Перловка и — Москва.
   — Я не хочу в Москву.
   — Куда ж ты денешься? Любишь кататься — люби и…
   — Люби и катайся! — перебил его Борька. — Слушай, смех смехом — давай сейчас, ну как приедем — рванем назад, в леса, где сцепщик?
   — Ты что — совсем того? Не нагулялся, что ли?
   — Нет. Да я и не мог нагуляться. Я там живу, — он указал назад. — А там, — он указал по ходу поезда, в Москву, — там только проживаю. И пора кончать, на мой взгляд, — «проживать». Пора пожить. Тем более что жить осталось совсем уже немного. Какого-никакого места под солнцем мы добились, — пора и для души пожить. Делать только то, к чему душа тяготеет, а остальное — в сторону!
   — Я вижу только одно — видно, дел особых у тебя в Москве на данный момент нет.
   — Дела, неправда, есть! Но в сентябре. А неделю, десять дней — вполне. Это я имею.
   — А мне, к сожалению, пора начать готовить вернисаж, — вздохнул Белов.
   — К концу-то сентября? Пятьсот раз успеваешь!
   — Конечно, тыщу раз! — в голосе Белова мелькнуло раздражение. — Я не такой, как ты! Я не умею так: хватай мешки, вокзал отходит! Тебя смешно слушать, когда ты так вот, утром, дыша перегаром — это просто жутко! Ты уж прости! Куда?!? Зачем?! Не понимаю.
   — И понимать тут нечего. Все просто: ты проехал. Мимо.
   — Что — «мимо»?
   — Да мимо сцепщика. Как все. Как все всегда. Ты не воспринял этот зов.
   — «Зов»! — Белов стал накаляться. — Зов откуда?! Куда зовет твой «зов»?
   — Откуда же я знаю?! — возмутился Борька. — Но это же был зов! Ну, или скажем так — призыв.
   — Борька, ты поехал чердаком.
   — Согласен. Но ведь и ты вчера немного тоже поехал. Ты же видал? Ты ведь не станешь говорить, что этот сцепщик мне приснился?
   — Нет, не стану.
   — Ну, слава богу! Тебя ведь тоже, я вчера заметил, не то чтоб потрясло, а затрясло буквально — помнишь ведь? Нас обоих нечто такое охватило. Потустороннее. Аж зубы застучали. Было? Да было, было! Так?
   — Ну, так. — Белов с мучением, но согласился. — Но я, Борис, скажу тебе поболее: я больше абсолютно, совершенно не хочу испытывать такое. Благодарю, как говорят, я уже наелся. По мне все это лучше бы забыть, ну, или призабыть. И спать спокойно.
   — И…
   — И соседям не рассказывать! — перебил Белов. — Меня вполне удовлетворяет то, что есть. Рациональный мир. Без привидений. Без выходцев. И без пришельцев. Я не хочу даже верить в реальность этих новых, дополнительных проблем. И так всего хватает выше головы! А ты мне предлагаешь не поверить, а убедиться в реальности этой всей жути — да, жути, если чуть подумать! Взять, опрокинуть все устоявшееся. Мировоззрение поменять на пятом десятке. С твоей точки зрения, как я понимаю, мало знать, что гильотина существует, так надо еще ее и осмотреть, и голову попробовать в нее сунуть! Нет-нет! Мне и вот такусенького кусочка веры в это все — и то уже за глаза хватает!
   — Верно. Вопрос сцепщика и вопрос о Боге — это очень близкие вопросы.
   — Можно и о Боге. Вольтер сказал когда-то: «Если бы Бога не было бы, то его стоило бы выдумать». А в нашей ситуации я скажу тебе наоборот: «Если Бог есть, то его стоит забыть, не замечать».
   — Убить?
   — Я этого не говорил, не ври.
   — Ты это всего лишь подумал. Но это логическое завершение твоих рассуждений. Убить в себе Бога.
   — Не говорил я этого!
   — Нет, сказал: забытый Бог — убитый Бог. Не так, что ли?
   — Отчасти — да. Отчасти ты прав. Бог меня убивает, почему бы и мне, в свою очередь, не ответить ему тем же?
   — Богохульствуешь? Напрасно. Взгляни на это пошире: да это же все и делают каждый день: оглянись по сторонам. Убить в себе Бога не сложно. Не оригинально. Все окружающие и мы, кстати, с тобой, с детства начинаем выдавливать из себя по капле раба. Раба своей совести, раба своего сердца, души. Чтобы не было никакой веры.
   — Эх, Борька! Молодым был — я верил во многое. Верил. А седые волосы вот появились — все, хватит! Хватит с меня всякой веры!
   — А мне, напротив, веры — как раз ее и не хватает. Вот силы много — океан — а веры — чуть, кусочек, кот наплакал. Неужто ты, Коляныч, не чуешь, как ты с возрастом теряешь это — детство, непосредственность, простосердечие и тягу, тягу к тайне, основанной, может быть, на смутной вере, а может быть — и на душе? Мы к сорока почти совсем теряем контакт со своей душой. Все! Все! Где чувства? Где порывы? Где чудо самой жизни, точнее — многие чудеса? Жует нас прагматизм — холодный, как ящерица: хрум-хрум-хрум — квартира, дача, тачка, мастерская, баксы. Хрум-хрум-хрум… Вот только этот «хрум» и слышен всюду — тут и там, — по всей Москве хрустит!
   — И по всему миру, — кивнул Белов. — А кстати: мы уже в Москве. — Белов решил скруглить концовку. — Я знаешь, что тебе скажу об этом всем, Борис?
   — Ну?
   — Ты, Борька, ты — большой талант. И может быть, ты даже просто гений. И ты имеешь право на причуды. Понял? Вот. Я — нет! Я имею право лишь на пиво. Бутылку выпить на вокзале. И похмелить тебя. Имею право. А это — то, о чем ты глаголешь тут — это нет! Не для меня. Не вышел я рылом. Мимо! С этим — мимо, пожалуйста! Мимо!
* * *
   — Вы подождите здесь. — Калачев указал Лене на диван в коридоре. — А нам с вами — сюда. — Он распахнул перед Беловым дверь. — Прошу! Ого! — Калачев был, пожалуй, несколько ошарашен, увидев ожидавшего их в его, калачевском, кабинете Власова. Однако он быстро пришел в себя. — Владислав Львович, я вижу, тут как тут! Садитесь, Николай Сергеевич. Вот, снова мы собрались тесным кругом.
   — Да! — Власов встал, прошелся по кабинету, остановился перед Беловым: — Что ж вы, Николай Сергеевич? Обещали быть со мной в контакте? А сами вот — вчера вечером подписку о невыезде едва-едва с собой в Вологду не увезли, сегодня же еще чудесней — постановление о вашем задержании оставили мне, а сами — марш-марш — и… — Власов вопросительно посмотрел на Калачева. — В Александров?
   Калачев кивнул.
   — Ну, значит, как мы и предполагали… — Тон Власова был таков, что можно было решить, что идея перехвата Белова в Александрове принадлежала ему, Власову. — Как же нам понимать ваши действия, Николай Сергеевич?
   — Ладно уж! Что ты к нему привязался, ну право! — вступился за Белова Калачев. — Повинную голову меч не сечет. Ведь Николай Сергеевич решил во всем сознаться!
   — Ну-у-у? — удивленно обрадовался Власов. — Да неужели?
   — Точно! — кивнул Белов.
   — Прекрасно!
   Воцарилась пауза.
   — Не понял: что мы ждем? — нарушил Власов тишину. — Вы же решили во всем сознаться, Николай Сергеевич?
   — Решил.
   — Так действуйте!
   — Пожалуйста. Я сознаюсь во всем.
   — Во всем ли?
   — Да-да! Ну, я сказал же уже вам: во всем.
   — А именно? Конкретно? В чем вы сознаетесь?
   — Да в чем хотите. Сознаюсь!
   — Вы знаете, вы дурака тут с нами не валяйте! — Власов налился краской. — Вы лучше нам скажите: где Тренихин Борис Федорович 1954 года рождения?
   — Где Борис, я сам не знаю, честно говоря. Подозреваю, правда, хоть и стиснув зубы, что Борька уже на небесах.
   — А тело где? Где его останки?
   — Вот это не скажу. Сам не знаю.
   — Вы же обещали говорить правду?
   — Я и говорю вам правду.
   — И во всем признаться вы обещали!
   — Да я, минуты не прошло, — во всем сознался. Мало вам? Еще могу! Для тех, кто плохо слышит: со-зна-юсь!
   — В чем, в чем вы сознаетесь? Это же самое главное! И именно этого вы и не говорите!
   — Послушайте, скажите ради бога — что вы хотите слышать от меня — конкретно?
   — Конкретно? Ладно! — Власов вытер лоб. — Я вам тогда напрямую вопрос поставлю. — Власов повернулся к сейфу, отпер, извлек запечатанный пакет с окровавленной рубашкой и лист бумаги — заключение экспертизы.
   — Как это оказалось в вашей ванной?
   — Как? Я положил это туда стирать. Давно бы надо бы, конечно, но как вернулся я в Москву, так сразу закрутился. Вот руки и не дошли.
   — Ага! Так, значит, эта рубашонка ваша?
   — Моя.
   — Вы помните, куда вы спрятали ее?
   — Да я ее не прятал! Лежала в грязном, в ванной, дома.
   — Вы именно в ней путешествовали в июле-августе?
   — Ну, не только в ней, конечно. Но — с ней. Я же только что сказал.
   — А это что? Вот, вот и вот — все эти бурые, огромные пятна?
   — Да вы же сами видите, что это засохшая кровь.
   — Так вот, любезный Николай Сергеевич, нам повезло. Нам удалось сличить вот эту кровь с больничным скринингом. На наше счастье, документы сохранились, и экспертизой теперь стопроцентно установлено, что эта кровь…
   — Тренихина Бориса Федоровича, — сообщил Белов. — 1954 года рождения. Если именно это вы хотели установить с помощью экспертизы, то вы установили совершенно верно. Моя рубашка залита кровью Бориса.
   — Ага! Сознались?
   — О господи! Да я уж третий раз вам говорю: я сознаюсь во всем — во всем, что было. Да! Это кровь Тренихина! Но…
   — …Но рубашки не было на вас, когда Тренихин залил ее кровью, так? — забежал вперед Власов, предугадывая следующий ход подозреваемого. — У вас ее стащили, залили кровью и назад подбросили, верно?
   — Вовсе нет! Когда Борис залил мою рубашку кровью, я сам, я лично был в этой рубашке собственной персоной.
   Калачев, молча наблюдавший за Беловым в продолжение всей беседы, вдруг прервал молчание:
   — Вы расскажите по порядку. Откуда эта кровь?
   — Пожалуйста. Это случилось в деревне Шорохше. Я вам уже рассказывал о некоторых событиях в ней в письменном виде. Когда Борис подсунул мне те злополучные акварели, восемь штук. Уговорил меня. Мы с ним пошли на свадьбу.
* * *
   Свадьба в Шорохше шла с треском, размахом и мощью — как ледоход по Северной Двине: Морозовы, самое крепкое, зажиточное семейство в Шорохше, женили старшего сына. На свадьбу пригласили все село от мала до велика, созвали гостей и со всей округи, — верст на двадцать, наверно, не менее.
   Улица, над которой высилась усадьба Морозовых, была уставлена самосвалами, кранами, тракторами, скреперами, лесовозами — транспортными средствами, на которых съехались краев именитые гости. Между этими мастодонтистыми грудами самоходного металла «жигули», «москвичи», а кое-где и «опели» казались хрупкими, нежными игрушками.
   Буйство веселья — широкого, почти неуправляемого, захватило всех: уже часа через полтора Белов прекратил воспринимать отдельных людей; он ощущал себя частичкой роя, муравейника, огромного тысячеглазого, тысяченогого и тысячерукого существа, имя которому — деревенская свадьба.
   Борис же, начав этот день с восьми акварелей, выплеснутых им в порыве, на едином духу, видно, не смог подавить в себе этот всплеск созидательных сил: он и на свадьбу взял с собой папку и угли, пастель, карандаши.
   Борька был всюду, одновременно в двух, трех, четырех местах и шести измерениях. И все рисовал. Рисовал и дарил. Рисовал и дарил.
   Белову казалось в тот вечер, что в Борьку вселился вдруг бес — бес графики, демон мгновенного портрета.
   Время от времени Борька отвлекался на пару секунд — чтоб опрокинуть стопку — маленькую — грамм на сто пятьдесят — двести, и закусить каким-нибудь пустяком: рыжиком, огрызком огурца, шматом холодца или пирожком, и тут же снова, откинув вилку, Борька хватался за карандаш. Странно, что, выпивая, но фактически не закусывая, Борька совсем не пьянел, а только как-то еще в большей степени ожесточался графикой.
   Этот безумный порыв не мог довести до добра.
   Уже часам к девяти, когда гигантское существо по имени «свадьба» было налито спиртным до ушей и бровей и вот-вот должно было частично упасть под столы и забыться под ними на время, а частично заплясать, загулять, запеть и выкатиться — покатиться к вечерней реке — пешком, босиком, на руках, на закорках, на тракторе — Борис совершил непростительную ошибку: нарисовал жениха и невесту.
   Алкоголь, видно, достал его все же — в прекрасном рисунке, прекрасном технически, была допущена грубейшая ошибка, свойственная всем молодым и зеленым: смешение жанров.
   А именно — невеста была выполнена как легкий, узнаваемый прекрасный этюд, под которым так и хотелось начертать пушкинское «Я помню чудное мгновенье», в то время как жених, изображенный Борькой на том же листе, практически рядом, «исключительно ради экономии хорошей финской бумаги», — как Борька потом объяснил, — жених был изображен в стиле «дружеский шарж». Шарж тоже удался Борису блестяще; он был гениален.
   На юбилее бы, положим — выставленный отдельно и особо, этот дружеский шарж, безусловно, вызвал бы и восхищенье, и восторг и добрый теплый смех.
   Но здесь, на свадьбе! Да в деревне!
   Нет! Два этих рисунка рядом, на одном листе… Это было убийственное сочетание!
   — Стоп! Их надо разрезать! — крикнул Борька. Едва выпустив лист из рук, он моментально понял всю нелепость, оскорбительность сочетания сделанных им только что этюдов.
   Но опоздал.
   Листок поплыл по рукам гостей и, естественно, со скоростью корабля на подводных крыльях доплыл до стола жениха и невесты.
   Жених подошел к Борису.
   Свадьба стихла, как умерла.
   — Так, — сказал жених Борису. — Ведь это ты нарисовал?
   Жених слегка качался, стоя с рисунком в руках.
   — Ведь я, — ответил Борька, понимая ужас ситуации и, что самое главное, ощущая полное отсутствие возможности что-либо объяснить.
   Да что там!
   Даже извиниться, сказать что бы то ни было, было уже невозможно.
   Рисунок убивал на месте и наповал — и Борька, и Белов это осознали в тот же миг — профессионалы.
   — Так, — сказал жених, слегка покачиваясь. — Вот это Катя, да? Жена моя?
   — Да, — только и ответил Борька.
   — А это — я? Виктор Морозов?
   — Точно.
   Жених, не спеша и плавно, как будто в полусне, занес кулак — за километр, за плечо, за спину — как былинный богатырь в сталинском кино.
   Борька ни на миллиметр не уклонился от удара.
   Белов, глядящий лишь на жениха и находящийся сам в каком-то дико-пьяном оцепенении, тоже застыл как пень; все было как-то неимоверно плавно, чарующе, как во сне.
   Внезапно обрушилась тишина; вся свадьба, как загипнотизированная, замерла в блаженном ожидании.
   Кто же мог подумать, что Борис не уклонится!
   Морозов Виктор бил с размаху, по-деревенски неумело, но вкладывая мощь; Борис с его опытом детдомовских драк мог бы успеть сходить в туалет, помыть ноги, постирать носки, раздеться, разобрать постель, лечь спать и выспаться, пока Виктор Морозов приближал к нему свой кулак.
   Но Борька, чувствуя себя безмерно виноватым, не счел нужным даже шевельнуться, безропотно подставив лицо под ужасающей силы удар.
   Удар, слава Богу, пришелся все ж таки мимо: жених, видно, опомнившись, в самый последний момент принял слегка на себя: летящий кулак просвистел перед самым лицом у Бориса, задев лишь кончик носа — но хлестко, однако — с отчетливо слышным щелчком.