испытательный сектор, приезжали то в один, то в другой район города, порознь
заходили в квартиру, проводили там полторадва часа, по отдельности выходили
и возвращались в институт. Это была странная связь: они не ходили в
рестораны, театры и кино, не клялись в любви, не говорили друг другу
ласковые слова. По-прежнему близость с Нежинской не приносила Элефантову
удовлетворения, и каждый раз он решал, что следующего не будет. Но она,
очевидно, принимала такое же решение, и это заставляло Элефантова вновь
добиваться ее, она отказывала, чем усиливала его настойчивость, процесс
развивался лавинообразно и заканчивался очередной близостью.
Как ни пытался Элефантов разгадать Нежинскую до конца, сделать это ему
не удавалось: ее помыслы и чувства никак не проявлялись вовне, а
руководившие ею побуждения не поддавались логическому объяснению. Ясно было
одно: похожая на девчонку Мария Нежинская совсем не так проста, как кажется
на первый взгляд, за ее скромной внешностью и благопристойными манерами
скрывается не одна тайна.
Вскоре Элефантову представился случай убедиться в обоснованности своих
предположений. Визит в лабораторию главного инженера "Прибора" Петра
Васильевича Астахова был совершенно неожиданным. Он поинтересовался, что
нового есть у науки и чем она порадует консервативную практику, посмотрел
чертежи проектируемого прибора, рассказал пару анекдотов и распрощался, а
Мария пошла его проводить.
Ничего странного в этом не было: несколько лет назад Нежинская и
Астахов, тогда еще мастер, работали в одном цехе. Потом он стал начальником
участка, вскоре возглавил цех, а еще через год занял пост главного инженера.
Досужие языки многократно обсуждали столь быструю карьеру: некоторые
считали, что Астахов имеет мощную "руку", другие утверждали, что он человек
толковый, деловой, хорошо знает производство и потому "сделал себя" сам. Как
бы то ни было, основная масса приборостроителей его уважала. Заняв
ответственную должность, он не зазнался, держался со старыми знакомыми
по-прежнему, не подчеркивая дистанции. И то, что он запросто, не чинясь,
заглянул к ним в лабораторию, только подтверждало его демократизм.
Но потом он стал приходить к ним еще и еще, говорил о своих планах шире
внедрять в производство достижения научных исследований, жаловался на
несовершенство станков, приборов и другого оборудования, мешающее поднять
качество продукции до уровня мировых стандартов, и уходил, сопровождаемый
Нежинской.
Элефантов все еще думал, что молодой главный инженер увлечен идеей
использовать результаты их разработок в производстве и то ли действительно
надеется достигнуть конкретных результатов, то ли хочет новым подходом к
работе заслужить одобрение начальства и подтвердить, что выдвинут на
руководящую должность не зря.
Даже когда Астахов стал во время командировок звонить в лабораторию из
других городов и, приглашая к телефону Нежинскую, подолгу говорил с ней,
Элефантов и то не заподозрил, что главного инженера интересуют не достижения
науки, а сама Мария.
Но однажды, возвращаясь на работу с обеденного перерыва, Элефантов
увидел за рулем проезжающей "Волги" Петра Васильевича Астахова. Рядом с
видом послушной школьницы сидела Мария Нежинская.
Тут он вспомнил, что в давнем разговоре об общих знакомых Мария
проявила хорошую осведомленность о служебных делах Астахова. Слишком
хорошую. Которой не могла располагать, если бы постоянно с ним не общалась.
И наконец понял: главный инженер крупного завода -- слишком занятой
человек для того, чтобы из праздного любопытства ходить к ним и тратить
драгоценное время на беседы с Нежинской. Не говоря уже о катании ее на
автомобиле.
"Ай да Мария, -- удивленно подумал Элефантов. -- Правду говорят про
тихий омут! Сколько же это у них длится? Года три-четыре? Не меньше!"
Придя в институт, он спросил, где Нежинская -- Мария Викторовна в обед
заканчивала расчеты, а сейчас пошла покушать. Потом собиралась ненадолго
забежать в библиотеку -- посмотреть новые поступления.
Все понятно. Ай да Мария! Элефантов не испытывал ни ревности, ни
разочарования -- только удивление. Да еще некоторое удовлетворение от того,
что "просчитал" Астахова, в то время как тот ничего не подозревает о его,
Элефантова, отношениях с Марией.
Нежинская вернулась через полтора часа.
-- Нашла в библиотеке что-нибудь интересное? -- с понимающей улыбкой
спросил Элефантов.
-- Ты знаешь, не успела зайти. Как-нибудь в другой раз.
Она заметила, что он видел ее в машине Астахова, но ответила совершенно
спокойно, без тени смущения, словно этот факт ни о чем не говорил. У них все
продолжалось по-прежнему: время от времени она соглашалась на его уговоры, и
они ходили "в гости". Каждый раз Элефантов спрашивал себя: сколько знала
Мария чужих полужилых или ненадолго оставленных хозяевами квартир, сколько
повидала продавленных, незастеленных диванов? Наиболее вероятный ответ
аттестовал бы ее как шлюху, но Нежинская совсем не походила на женщин
подобного сорта, к тому же Элефантову казалось, что, уступая его настояниям,
она делает над собой усилие и поступает нетипично, вынужденно, вопреки своим
принципам и убеждениям. Поэтому ни к какому определенному выводу он прийти
так и не смог. Тем более что вскоре пища для размышлений исчезла -- Мария
снова прервала с ним связь и больше на уговоры не поддавалась.
-- Это оправданно, если есть чувства, -- объяснила она. -- А если их
нет...
-- Почему ты решила, что их нет?
-- Видно невооруженным глазом. Ты равнодушен, холоден, никогда не
говоришь комплиментов...
Возразить было нечего, она права на все сто процентов. Значит, как он и
предполагал, она, соглашаясь на близость, надеялась, что рано или поздно в
нем проснутся чувства... И когда убедилась, что этого не произойдет,
оборвала тонкую, связывающую их ниточку. Винить можно было только самого
себя, хотя по некоторым, едва заметным изменениям в поведении Марии
Элефантов интуитивно чувствовал: что-то переменилось, в ее жизни появился
неведомый фактор, обусловивший разрыв в большей степени, чем отсутствие
любви, с которым она мирилась целых два года. Он даже поставил
вопросительный знак в июньском календаре, но вскоре забыл о своих сомнениях
-- осталось только ощущение вины перед доверившейся ему женщиной, надежды
которой он так бессовестно обманул.
"Ну да ладно, -- успокаивал он сам себя. -- Все проходит, все
забывается. Ничего страшного не произошло, обошлось без трагедий, сердечных
ран и душевных мук. И слава Богу".
Элефантов ошибался. Как нищий арабский рыбак, откупоривая
заинтриговавший его кувшин из желтой меди с печатью Сулеймана ибн Дауда на
свинцовой пробке, не подозревал, к чему это приведет, так и он, бездумно, из
любопытства вступая в связь с Нежинской, не мог предположить, что выпускает
на свободу могущественного недоброго джинна, который через несколько лет
предъявит счет за проявленное легкомыслие. И потребует оплатить его сполна.



    Глава одиннадцатая. СТАРИК



Биопотенциал у Старика оказался немногим выше обычного, но Элефантова
это не особенно огорчило. В последнее время работа отошла на задний план, на
первый же выдвинулись проблемы, ранее для него не существовавшие, в которых
он мучительно пытался разобраться, путался, не получая прямого, однозначного
и ясного ответа, и оттого злился сам на себя.
Теперь он пытался сделать то, чего обычно не признавал: прибегнуть к
посторонней помощи и использовать уникальный жизненный опыт Старика в
качестве рабочего инструмента для решения задачи, оказавшейся не по зубам
ему самому.
Старик пошел навстречу: рассказывал, отвечал на вопросы, приводил
примеры. Они немного сошлись -- побывали в гостях друг у друга, однажды
далеко за полночь пили водку, которую Элефантов не переносил, а Старик
употреблял как воду.
Элефантова удивляла монолитность личности Старика, исходившая от него
внутренняя сила и непоколебимая уверенность в себе, он остро ощущал: именно
этих качеств не хватает ему самому -- и в глубине души надеялся, что общение
с новым знакомым поможет их почерпнуть. Но, передергиваясь после пятой
рюмки, от которой он при других обстоятельствах и в другой компании,
несомненно, отказался бы, Элефантов позволил себе понять, что твердость
характера и другие привлекательные личностные качества -- штука незаемная и,
например. Старик не стал бы делать того, чего ему не хочется, чтобы не
отстать от него, Элефантова, либо от кого-нибудь другого, сколь бы уважаем и
авторитетен ни был этот самый другой. Потому что Старик не ориентировался на
других, не чувствовал зависимости от них и оттого не старался им подыграть,
не стремился понравиться, произвести благоприятное впечатление. Поддержку
своим решениям и поступкам он находил в себе самом. Склонный к образному
мышлению, Элефантов, опьянев, представил, что вместо позвоночника у Старика
стальной стержень, откованный в жестоком страшном горниле и имеющий форму
трехгранного штыка. И тут же почувствовал собственные гибкие позвонки,
готовые в любой момент сложиться самым удобным образом.
Он был не прав, доходя до крайности в болезненном самоанализе. Он не
был трусом, подхалимом и приспособленцем, не кланялся начальству, не угождал
людям, от которых в какой-либо мере зависел, и твердостью позвоночника
выгодно отличался от многих из тех, кто его окружал. Если бы он хотел покоя,
достаточно было оглянуться вокруг. Он, истязаясь вопросом о своей
состоятельности как личности, искал критериев высшей пробы и поэтому
проводил сравнение со Стариком, которое, естественно, успокоить не могло,
хотя и в Старике отыскивались крохотные человеческие слабости.
Некоторые странности поведения. Иногда он пропадал неизвестно куда,
появляясь так же внезапно, как исчез. Однажды Элефантов случайно встретил
его у привокзальной пивной в компании нетвердо стоящего на ногах
татуированного субъекта и пока растерянно думал, следует ли подойти. Старик
равнодушно повернулся спиной.
Были у него и свои болевые точки" которые Элефантов тоже нащупал
случайно.
Из потертой планшетки вывалился пакет со старыми фотографиями.
Пожелтевшая бумага, растрескавшийся глянец, на обороте чернильным карандашом
короткие пометки.
Группа немецких офицеров возле заляпанного грязью "Опель-Капитана".
Первый слева -- Старик. Псков, 1942.
Трое обросших, изможденных, но весело улыбающихся парней в фуфайках, с
автоматами. Лес, 1942.
Печальный очкарик с впалыми щеками. Вася Симкин. Пог, в 1942.
Старик в польской форме, конфедератке, грудь в крестах. Радом, 1944.
А вот совсем другие снимки -- портреты в три четверти, чуть нерезкие,
переснятые с официальных документов -- кое-где в уголках просматривается
идущий полукругом готический шрифт печати. Одинаковые мундиры, похожие лица
-- властность, высокомерие, презрение. Отто фон Клаймнихаль, Фриц Гашке,
Генрих фон Шмидт... И даты: 4 октября 42-го, 12 ноября 43-го, 3 января
44-го...
Последняя фотография того же формата, но отличная от других, коротко
стриженная симпатичная девушка, прямой взгляд, советская гимнастерка с
лейтенантскими погонами. Нерезкость, характерная для пересъемки, здесь
отсутствует, имени и фамилии на обороте нет, только цифры: 9.12.1944.
Старик заваривал чай на кухне, и Элефантов пошел к нему спросить,
действительно ли он снят с немцами или это переодетые разведчики, зачем в
его архиве хранятся портреты врагов, что за девушка запечатлена на последней
фотографии и что обозначают даты на каждом снимке.
Но он не успел даже рта раскрыть, как Старик почти выхватил фотографии,
сунул их в пакет, пакет -- в планшетку, до скрипа затянул ремешок и запер ее
в стол.
-- Ничего не спрашивай -- про это говорить мне нельзя, время не вышло.
Элефантов, конечно, поверил бы в такое объяснение, если бы у Старика
вдруг резко не изменилось настроение: он замкнулся, ушел в себя, а потом
неожиданно предложил выпить водку и вместо обещанного чая поставил на стол
литровую бутылку "Пшеничной".
Тут-то Элефантов, которому подобные перепады настроений были хорошо
известны, понял, что дело не в каких-то запретах, а в глубоко личных,
тщательно запрятанных причинах нежелания ворошить некоторые эпизоды своей
жизни. Он понял, что у железного Старика в душе тоже есть незажившие раны,
которые он неосмотрительно разбередил. И, не попытавшись отказаться, с
отвращением проглотил содержимое первой рюмки.
-- Вот этот твой прибор, он мог бы мысли читать? -- неожиданно спросил
Старик, будто продолжая давно начатый разговор.
Элефантов качнул головой.
-- Жалко. А то б я за него руками и ногами схватился -- и людей
подходящих разыскал для опытов, и у начальства вашего пробил все что надо:
деньги, штаты, оборудование!
-- Для чего?
-- Нужная штука. И нам для работы, и вообще всем.
-- Непонятно.
-- Вот смотри, -- Старик загнул палец. -- В прошлом веке разбойники
изгоями жили, кареты грабили, купцов потрошили, женщин захватывали,
награбленное в пещеры прятали да в землю зарывали. К людям путь заказан --
на первом же постоялом дворе, в любом кабаке узнают -- в клочки разорвут.
Одним словом -- полная ясность: кто есть кто. Тридцать лет назад на притонах
да "малинах" всяких жизнь ключом била: воровские сходки, гулянки,
"правилки", разборы -- блатное подполье -- документов нет, железяки разные в
карманах, облаву устраивай, хватай -- тоже все понятно!
Старик загнул второй палец.
-- А сейчас совсем по-другому... Выровнялось все, сгладилось, "малин"
нет, профессионады вымерли или на далеком Севере срок доматывают, кто же нам
погоду делает? Пьянь, шпана, мелочь пузатая, вроде работает где-то, дом
есть, какая-никакая семья, а вечером или в праздник глаза зальет и пошел --
сквернословить, бить, грабить, калечить... И снова под свою крышу, в норку
свою -- юрк, сидит, сопит тихонько в две дырочки, на работу идет, все
чин-чинарем, попробуй с ним разберись! В душу-то не заглянешь!
Да это еще ерунда, а вот валютчики, взяточники, расхитители и прочая
"чистая" публика так маскируются, что бывает их тяжело раскусить -- можно
себе зубы поломать. Вот тут-то такой прибор очень бы пригодился!
-- И вообще, -- Старик загнул еще два пальца. -- Очень много живет на
свете перевертышей. Внешность у них обычная, может, даже приятная, а нутро
черное, гнилое...
Элефантов почувствовал, что у него захолодело сердце, а в голову
ударила знакомая горячая волна, как обычно, когда он вспоминал о человеке,
которого хотел выкинуть из памяти навсегда.
-- ...одежда, слова, косметика -- шелуха, а попробуй докопаться до
сути! Поступками человек меряется, только они тоже есть разные: для всех --
одни, правильные, похвальные, а для себя -- другие, тайные, которые
повыгоднее.
В войну шелуха слетала, настоящие люди на фронт рвались или в тылу на
победу до кровавого пота вкалывали, а сволочь всякая до тепла и сытости
дотягивалась, продбазы, склады -- и тогда жирные коты жировали, среди
смертей, голода, разрухи сало со спиртом жрали, баб пользовали, золото на
хлеб выменивали, впрок запасались... Только когда попадалась такая мразь,
разговор короткий...
Старик скрипнул зубами.
-- Да не все попались, не все, многие так и проскользнули в хорошую
жизнь, на ценностях, мародерством добытых, благополучие свое построили и не
сгорели синим пламенем, не провалились под землю.
Старик зло усмехнулся.
-- И смех и грех. В сорок втором в Пскове охотились за одним эсэсовцем,
большая шишка, вредил нам много и хитрый, гад, осторожный, как лис, всегда с
охраной, маршруты меняет, каждый шаг в секрете держит, никак добраться до
него не можем. Потом отыскали зацепку: он с секретаршей бургомистровой
спутался, молодая сучонка, красивая, ушлая... Пришли к ней, прищемили хвост,
дескать, сдавай, овчарка подлая, своего любовника, если жить хочешь, она
шкурой почувствовала, что на краю стоит, и сдала его с потрохами. У него,
оказывается, для постельных делишек специальная квартира была, ясное дело,
без охраны -- шофер с адъютантом, и все, там мы его и шлепнули, даже штаны
надеть не успел. Ее, как обещали, -- отпустили, живи, сучонка, да держись от
фашистов подальше, а то заработаешь свою пулю. Пропала она куда-то, да иначе
ей и не уцелеть бы -- гестапо ее разыскивало, а лет пять назад выплыла:
хлопочет о льготах как участник партизанского движения. Я, мол, помогала
подпольщикам в ликвидации крупного эсэсовского чина, скрывалась от гестапо.
Старика передернуло от отвращения.
-- Так что не только ценности мародерством добывали, но и славу,
почести, пенсии... Этой-то овчарке не удалось: факты вроде сходились один к
одному, да вспомнил ее кто-то, а сколько проскочило таких перевертышей! Тех,
кто сильно напакостил, до сих пор находят и судят, а другие скрипят
потихоньку, коптят белый свет, слюной заразной брызжут во все стороны. Они
свое дело сделали -- пронесли в наше время бациллы жадности, подлости,
жестокости, посеяли их, потому что хорошего сеять не умеют, -- щеки старика
побагровели от гнева. -- Когда юнцы своего сверстника до полусмерти
избивают, чтобы джинсы содрать, завскладом дефицитный товар прячет и
спекулянтам отдает за взятки, контрабандист икону старинную через границу
тащит -- все это всходы тех посевов. Так что нужен нам прибор, чтоб мысли
читать, очень нужен!
Старик разлил водку, подвинул Элефантову банку консервов.
-- Ну а пока его нет, давай выпьем, чтобы передохла нечисть двоедушная.
Я ее всю жизнь давил и до самой смерти давить буду!
В сознании Элефантова мелькнула догадка, связывающая рассказ Старика с
содержимым его архива. Вот оно что...
-- Фотография того эсэсовца у вас в планшетке? В фуражке с черепом?
Фон... как там его?
-- Клаймнихаль. Все они там, -- мрачно процедил Старик и перевел
разговор на другую тему, предупреждая вопрос, который неминуемо должен был
последовать.
-- Однажды я здорово жалел, что у меня такого прибора нет...
Провалилась наша группа, серьезное задание сорвалось, шесть человек погибли
-- ребята на подбор. Такое происходило по двум причинам: случайность или
предательство. Здесь случайность исключалась -- операция готовилась давно,
все продумано, взвешено, отработаны запасные варианты... Предательство
исключалось тоже -- люди испытанные, проверенные много раз, стальные люди. А
факт налицо! Ломали головы, ничего не придумали. И вдруг оказывается, что
немцы пятерых расстреляли, а шестой через пару дней к нам в лес пришел. Коля
Финько -- командир группы. Я ему как самому себе доверял. Раньше... До
того...
Рассказал он, как их врасплох застали, у самого глаза тоскливые, ждет
вопроса, а как ты-то жив остался? Спрашиваю. Отпустили, говорит, почему --
не знаю.
Вот такой расклад. Сидим, молчим. Дело ясное -- просто так немцы не
отпускали. Он первый начал: если бы я ребят выдал, если бы на гестапо
работал, они бы как-то правдоподобно все обставили -- побег бы имитировали,
меня подготовили: синяки, ссадины, следы пыток, сквозное ранение... А то
ничего -- выпустили, и все. Логично? Логично. Только логика тут факты не
перевесит: ребята погибли, а его отпустили. За какие заслуги?
Мне говорят, чего, мол, с иудой церемонишься, прислонить к дереву -- и
дело с концом! А я его хорошо знал, на задания вместе ходили, один раз
думали: все, амба, гранаты поделили, попрощались... Достойно себя вел,
хорошим другом был, надежным. И вдруг -- гестаповский агент, предатель --
чушь собачья! Что тут делать? Вот ты как думаешь?
-- Не знаю, -- растерянно проговорил Элефантов.
-- И я не знал. Только решение-то все равно надо было мне принимать,
больше некому.
-- Можно испытать его как-нибудь... В бою или задание специальное.
-- Да он уже двадцать раз испытан! Вопрос так стоит: или верить ему,
или не верить? Пускать в свою среду или нет? А испытание он любое пройдет --
и если не виновен ни в чем, и если к немцам переметнулся.
Так я промучился всю ночь. То ли это психологи гестаповские испытание
такое изощренное придумали для него, да и для нас тоже -- честного человека
изменником выставить, то ли это хитрость, уловка, чтобы от настоящего
предателя подозрение отвести, то ли тщательно запутанный план внедрения
агента.
Ох и жалел же я тогда, что не могу Коле в душу заглянуть, ох, жалел!
-- Но вы же знали человека, другом ему были, неужели поверить нельзя?
-- не выдержал Элефантов. -- Не мог же он так маскироваться и измениться
мгновенно тоже не мог!
-- Ну почему же...
У Старика дернулась щека.
-- И маскировались, и ломались порой -- всякое бывало... Не в том дело:
раз есть вероятность, хоть самая ничтожная, что он враг, если даже просто
сомнение появилось, нельзя его к работе допускать, никак нельзя, это значит
-- других людей не беречь, их жизни на карту ставить.
Да и не в моих силах было веру ему давать. Я только два решения мог
принять: расстрелять на месте или на Большую землю отправить, чтобы трибунал
разбирался. Что в лоб, что по лбу... Факты-то никуда не уберешь, а догадки,
предположения и сейчас суды на веру не берут, а тогда война -- сам
понимаешь... Шпионов, паникеров, дезертиров, диверсантов, провокаторов --
пруд пруди. И Коля Финько, отпущенный гестапо... Он у меня пистолет попросил
-- застрелиться, я не дал -- если он фигура во вражеской комбинации, то и на
тот свет отпускать его нельзя, надо попробовать для контригры использовать.
Короче, отправил Колю к нашим, что там дальше получилось -- не знаю.
Старик запустил руку в ящик стола, что-то искал, перебирая невидимые
Элефантову увесистые предметы, и задумчиво смотрел перед собой, хотя видел
наверняка картины далекого прошлого, которые, судя по окаменевшему лицу и
крепко сжатым губам, не могли его успокоить.
-- С любой стороны, крути-верти как хочешь, поступил я правильно. А
душа, поверишь, до сих пор болит...
Он наконец нашел то, что искал, и зажал в руке металлический цилиндрик
с набалдашником на конце.
-- Вот ты говоришь -- поверить, люди, мол, не могут сразу меняться,
маскироваться не могут...
Старик задумчиво постукивал набалдашником по столу.
-- А ведь в те годы мы на всякие чудеса насмотрелись. Война такие
свойства людской натуры обнажала, о которых порой и сам человек не знал.
Простые ребята подвиги совершали, на героев непохожие, раньше скажи -- не
поверят. И наоборот было.
Ты знаешь, предательство оправдать нельзя, но если кто под пытками
ломался -- тех хоть понять можно. А некоторые продавались -- за деньги,
звания их паршивые, за корову, домик с усадьбой, да мало ли за что!
Старик шевельнул рукой -- щелк! -- из цилиндра выпрыгнул шилообразный
клинок, резать хлеб или открывать консервы им было нельзя, это орудие
предназначалось для одной-единственной цели, и Элефантов, читавший много
книг о войне, понял, что Старик держит немецкий десантный нож.
-- А бывало, и вовсе ничего не понимаешь -- человек как человек и вдруг
вроде беспричинно продает товарищей, только причина, конечно, есть, хотя
глубоко спрятанная; какая-то изначальная подлость, склонность к
предательству, найти бы их, выжечь, ан нет, не найдешь, а зацепит обида
какая-то или самомнение, выхода не нашедшее, и готово!
Щелк, щелк. Клинок мгновенно спрятался и выскочил опять. Элефантову это
напомнило нечто никогда не виденное, но знакомое.
-- А вы можете рассказать хоть один такой случай?
-- Лучше б не мог!
Старик провел свободной рукой по лицу. Щелкщелк.
-- В школе с нами училась девушка, хорошая девчонка, нормальная,
веселая, компанейская. Радиодело знала хорошо, стреляла прилично, ножом
работала, со взрывчаткой свободно обходилась, многие парни за ней не могли
угнаться.
Старик говорил медленно, неохотно, как бы выталкивая слова.
-- Только одна странность: псевдо она себе выбрала какое-то неприятное
-- Гюрза. Зачем себя такой пакостью называть? А она смеется: быстрая,
говорит, хитрая, для врага опасная... Все правильно объяснила.
Старик поморщился и машинально пощупал под сердцем.
-- Да не в прозвище дело. Заканчивали школу -- получили задание, вроде
как выпускной экзамен. Задание простое: выйти в город и собрать
разведданные, кто какие сможет. Военное положение, документов никаких, город
всем незнакомый. Попадешься -- выкручивайся сам. Каждый понимает: если что
-- помогут, но и риск имеется -- могут на месте расстрелять как немецкого
шпиона.
И пошли в город поодиночке. Я по легковым машинам штаб вычислил,
сосчитал, к номерам машин их привязал, вернулся, в общем, не с пустыми
руками. Ну и ребята: кто на станцию проник, сведения о военных перевозках
собрал, кто оборонный завод установил, кто склад боеприпасов... А Гюрза всем
нос утерла: принесла пакет с совершенно секретными документами!
Спрашиваем: как удалось? Смеется: работать надо уметь! А в отчете
написала, как полагается: познакомилась с летчиком -- подполковник, молодой,
лет тридцать, не больше, переспала с ним, а на следующее утро пакет из
планшетки вытащила, проводила от гостиницы до штаба, попрощались до вечера.
Как показатель полного доверия письмо приложила: подполковник ее к своей
матери направлял, рекомендовал невестой. В общем, виртуозная работа, и Гюрза
явно гордилась, она вообще любила первой быть, чтобы замечали, хвалили...
Щелк, щелк, щелк. Жало змеи, тонкое и быстрое, -- вот на что это было