Когда усатый весельчак поздравил его вторично, на этот раз с окончанием
процедур и "возвращением в большую жизнь", он не испытал ни радости, ни
облегчения. Мир рухнул, все летело в тартарары, ничего хорошего и чистого
больше не существовало.
Прекрасная Дама умерла, придя к Нежинской, он попросил вернуть
адресованные покойной письма и стихи. Объясняться Элефантов не собирался,
но, когда Мария удивленно-озабоченно начала расспрашивать, что случилось, он
не удержался. Она разыграла изумление, попыталась убедить, что произошло
недоразумение, какая-то нелепая ошибка, игра была безупречной, но с обычными
неувязками концов и фальшивыми нотками. Элефантов сорвался и высказал все,
что накопилось на душе. Ему сделалось страшно от тех слов, которые он бросал
в красивое лицо Марии, но еще страшнее было оттого, что он говорил чистую
правду. Мария разыгрывала ярость, а скорее всего ярость была подлинной,
потому что вина, свежо ощущаемая во время напугавшего ее внезапного визита
Элефантова месяц назад, успела бесследно выветриться, начисто забыться, и
она, пожалуй, действительно чувствовала себя безгрешной.
Последовала безобразная сцена, в которой перегоревший Элефантов
участвовал как зритель. Оглушенный разум плохо воспринимал происходящее, он
только отметил: даже искаженное злостью лицо Марии оставалось красивым --
еще одна несправедливость в длинной цепи связанных с ней несправедливостей,
унижений и обид, испытанных им в последнее время.
Ему хотелось, чтобы все кончилось как можно быстрей, и наконец он
дождался. Мария сунула ему пакет с письмами и какой-то сверток, сказав
напоследок почти спокойно:
-- Так меня еще никто не оскорблял. И я никого... Ты испортил мне
настроение. И это все, что ты мог. Ведь набольшее тебя не хватит?
В голосе слышалась издевка, но уже потом Элефантов понял, она хотела
узнать, не собирается ли он рассказать кому-нибудь о случившемся и приклеить
ей позорящий ярлык, как полагалось по правилам известных ей игр.
Он отрицательно покачал головой.
-- Прощай.
Мария распахнула дверь.
-- Я и тогда, три года назад, жалела, что была близка с тобой" и сейчас
жалею.
-- Наверное, потому, что я хуже всех этих твоих...
Дверь захлопнулась прежде, чем Элефантов закончил фразу.
Механически он спустился на несколько пролетов, вдруг понял, что держит
в руках мешающий газетный сверток, заглянув, обнаружил бельевой гарнитур --
единственный подарок, сделанный им Марии, и бросил яркий комок душистого
шелка в черную лязгающую пасть мусоропровода.
На строительной площадке Элефантов сжег письма, глядя воспаленными
глазами, как корежатся стихи, превращаются в пепел ласковые, нежные слова.
На душе было пусто, затхло и страшно, словно в разграбленном и оскверненном
склепе.
Мир поблек, краски выцвели, силы иссякли.
Вдруг судьба обожгла, как крапивою,
И, не веря, трясу головой,
Что кобылка, до боли любимая,
Оказалась распутной и злой...
Маленький Сергей стоял рядом с дедушкой Мимо, жалея умирающего жеребца.
И немного -- себя!
"Хватит, Серый! Все ясно, точки над "и" расставлены, надо брать себя в
руки. Черт с ней, жизнь продолжается!"
Но по-прежнему солнце сияет,
Зеленеет трава на лугах,
И другие кобылки играют
На высоких и стройных ногах!
Он пытался взбодрить себя, но это не удавалось. Перебираясь через
рельсы башенного крана, посмотрел вверх. Кабина находилась напротив окна
Марии. Интересно, что она сейчас делает? Он испытал болезненное желание
заглянуть в квартиру Нежинской и тут же понял, что произошло самое худшее:
даже после всего случившегося Мария не перестала для него существовать!
В правильных и поучительных книгах, прочитанных Элефантовым, на
последних страницах обязательно торжествовала справедливость: добродетель
побеждала, а порок примерно наказывался -- ударом шпаги, приговором суда
или, по крайней мере, всеобщим презрением. Закрывая книгу, он был уверен,
что разоблаченному злодею нет места в жизни и, даже избегнув физической
гибели, тот неизбежно обречен на моральную смерть.
Но, в отличие от художественного вымысла, реальная действительность не
обрывается на сцене развязки, а течет дальше, буднично пробегая тот момент,
на котором любой писатель обязательно поставил бы точку. И оказывается, что
закоренелый преступник не сгинул навечно в ледяных просторах севера, а,
отбыв свой срок, возвратился в привычные места, приоделся, набриолинил
остатки волос, вставил вместо выпавших золотые и фарфоровые зубы, прикатил к
морю и посиживает на веранде курортного ресторана, кушая цыплят-табака и
посасывая коньяк-под ломтики ананаса. И, представьте, не отличается от
веселящихся вокруг курортников, потому что клеймить лбы и рвать ноздри
каторжникам перестали больше ста лет назад.
А что же говорить о каком-нибудь мелком негодяе! Вчера он, красный и
потный, ежился под взглядами товарищей, выслушивал гневные слова, боялся
протянуть руку сослуживцу, а сегодня оклемался, ходит с улыбочкой, будто
ничего и не было!
Перипетии отношений Элефантова с Нежинской не стали достоянием
общественности, страсти кипели и отношения выяснялись в глубинном слое
жизни, недоступном посторонним взглядам. Верхний, видимый слой казался
гладким и незамутненным.
Впрочем, окружающие отметили замкнутость и угрюмость Элефантова, но
отнесли это на счет неудач в научной работе. В Нежинской никаких изменений
не произошло. Она не проваливалась сквозь землю, не ссутулилась, не утратила
царственной походки и гордой посадки головы. Такая же общительная, веселая и
обаятельная, как обычно. На людях она вежливо здоровалась с Элефантовым,
хотя без свидетелей обходилась с ним, как с пустым местом, явно давая
понять, что он -- жалкое ничтожество, с которым порядочная женщина и знаться
не желает.
И если бы Элефантов испытывал такие же чувства, их судьбы могли
разойтись навсегда, как пересекшиеся в океане курсы двух приписанных к
разным портам судов. Но с ним творилось нечто совершенно непонятное; он
презирал Нежинскую и вместе с тем продолжал любить Прекрасную Даму. Его
по-прежнему волновал ее смех, голос, быстрые, чуть угловатые движения,
тонкая девчоночья фигура. И напрасно он убеждал себя, что Прекрасной Дамы
нет и никогда не было, существует только оболочка, алчный порочный
оборотень, принявший ее облик -- двойственное чувство разрывало его пополам.
Мучило одиночество и ощущение брошенности, оттого, наверное, и забрел в
холостяцкую квартиру Никифорова, где раньше часто проводил вечера и куда в
последнее время избегал заходить. Здесь ничего не изменилось: рабочий
беспорядок на столе, улыбающийся хозяин в неизменном растянутом трико и
клетчатой рубашке с вечно оторванной пуговицей.
Как всегда, Элефантов отказался от супа из концентратов и яичницы на
маргарине, пока хозяин варил кофе, полистал бумаги на столе и удивился, тоже
как всегда, целеустремленности, с которой непрактичный, не приспособленный к
житейской жизни Никифоров двигался вперед в профессиональной сфере.
-- Доктором скоро станешь?
-- Сейчас с этим тяжело, -- отмахнулся Никифоров. -- Не хочется тратить
время на оформительскую волокиту и бег через бюрократические барьеры. Потом
видно будет. У меня сейчас вырисовывается неожиданный поворот, вот послушай.
Кофе неожиданно оказался хорошим, и Элефантов даже расслабился на
продавленном диване, чего с ним не случалось уже давно.
Все было как раньше, когда они с Никифоровым говорили вечера напролет
на любые темы, в основном острые, волнующие, и хотя не всегда полностью
сходились во мнениях, но хорошо понимали друг друга.
-- А у тебя, я слышал, не заладилось? И вроде руки опустил?
Элефантову не хотелось обсуждать эту тему.
-- Расскажи лучше, как разгромил Кабаргина?
-- Земля слухом полнится! Все подходят, спрашивают... Велика доблесть:
сказать кретину, что он кретин!
-- Многие не решаются. Орехова помнишь? Предрекал, что ты сломаешь
голову.
-- Орехов? Предприимчивый молодой человек, который хотел купить у нас
якобы списанные осциллографы? Хм... Вполне вероятно! Те, у кого рыльце в
пуху, никогда не выступают против начальства. А также лентяи, бездари,
карьеристы. Им необходимо быть удобными: ведь безропотность и покорность --
единственное достоинство. И мне нашептывали: напрасно ты так, как бы хуже не
вышло!
Никифоров улыбнулся.
-- А чего мне бояться: не пью, не курю, взяток не беру, с женщинами
тоже не особенно... Даже на работу не опаздываю! Темы заканчиваю успешно, в
сроки укладываюсь, процент внедрений -- самый высокий в институте. Потому
очень легко говорить правду! И Кабаргин, заметь, без звука проглотил
критику. Он же прекрасно понимает, что ничего не может мне сделать!
-- Я тоже так считал. Но у сидящего наверху много возможностей нагадить
на нижестоящего, несколько раз приходилось убеждаться. Помнишь, как он
отменил мне библиотечные дни? А сейчас представился случай навредить
по-крупному -- вообще рубит тему!
-- Знаю, слышал, -- кивнул Никифоров. -- Только высокие каблуки роста
не прибавляют. В жизни существует определенная логика развития: каждый
получает то, чего заслуживает, и никакие уловки, хитрости не позволяют
обойти эту закономерность.
-- Тогда на земле должны царить справедливость и гармония, -- зло
усмехнулся Элефантов. -- Ты впадаешь в идеализм чистейшей воды! Вон сколько
кругом сволочей, мерзавцев, приспособленцев, процветающих, вполне довольных
собой!
-- Отдельные частности, да еще взятые в ограниченном временном
диапазоне, не могут отражать общую картину. В конечном счете жизнь все
расставляет по своим местам. Правда, если вычертить график, некоторые точки
окажутся выше или ниже: кто-то урвал больше положенного, кто-то недополучил
своего. Но в целом...
-- Я знаю одного парня, который побоялся стать точкой ниже графика
справедливости, -- перебил Элефантов. -- Начал суетиться, менять себя в
угоду окружающим, поступать вопреки принципам, в суматохе совершил
предательство... Когда дурман прошел, он ужаснулся и мучается в спорах с
самим собой -- можно ли оправдаться логикой, не укладывающейся в твой
график?
-- Так не бывает!
Никифоров поучающе покачал пальцем перед носом собеседника.
-- Негодяев не мучают угрызения совести!
-- А если он не негодяй? Обычный человек, в какой-то миг проявил
слабость... И раздвоился...
Никифоров посмотрел испытующе.
-- Случайно раздвоился? Не знаю... Только скажу тебе так: он пропащий
человек. Надо либо иметь чистую совесть, либо не иметь никакой!
Половинчатость немыслима. По логике развития, о которой я сейчас говорил,
обязательно перерождается и вторая половина: с самим собой примириться легко
-- и вот уже нет никакого внутреннего спора! Процесс завершен -- перед нами
стопроцентный негодяй!
Элефантов поморщился.
-- Чересчур прямолинейно!
Он поймал себя на мысли, что повторяет упрек Орехова в свой адрес.
-- А если вторая, добрая, половина сохраняется без изменений? И
примириться с самим собой не удается? Что, по твоей логике, должно
последовать тогда?
-- То, что много раз описано в классике, -- будничным тоном сказал
Никифоров, -- безумие. Или самоубийство.
В разговоре возникла пауза. Элефантов допил свой кофе, Никифоров отнес
чашки на кухню.
-- Если бы человеческие пороки были наглядны, как бы все упростилось!
Никифоров хмыкнул.
-- Радужная оболочка вокруг каждого? Доброта, честность, порядочность
-- светлые тона, подлость, похоть, коварство -- черные... Так, что ли?
-- Хотя бы. Тогда все мерзавцы вымрут, как блохи на стерильной вате.
-- Ошибаешься, Серега, -- Никифоров привычно свалил в раковину грязные
чашки. -- Эта публика так легко не сдается! Перекрашивались бы сами, чернили
других, срывали и напяливали на себя чужие цвета! А то и попросту объявили
бы, что черный и есть признак настоящей добродетели... Кстати, так и сейчас
делается. Вручили же орден Победы человеку, не выигравшему ни одного
сражения! И ничего, нормально: одобрили, единодушно поддержали... --
Никифоров пустил струю воды и склонился над раковиной. -- Пойми, дело ведь
не в отдельных негодяях. Люди таковы, каковыми им позволяет быть общество.
Создай режим наибольшего благоприятствования Личности -- настоящей, с
большой буквы, и все станет на свое место! Умный, порядочный начальник
возьмет такого же зама, потому что не боится подсиживании, тот подберет по
себе начальников отделов, те -- сотрудников. И кому будут нужны
посредственности, болтуны, вруны, подхалимы? Они сразу же выпадут в осадок,
и ни машин, ни дач, ни пайков...
Никифорор повернулся, потряс мокрыми руками, стряхивая капли, поискал
глазами полотенце, потом машинально погладил себя по бедрам, где трико было
заметно вытерто и засалено.
-- Только кто ж это все отдаст? Поэтому сейчас, когда царствует
серость. Личность никому не нужна, наоборот -- выделяется, мешает,
раздражает, надо подогнать ее под общий уровень. Как? Элементарно.
Общественное выше личного -- и все тут! Кто сделал открытие? Коллектив!
Неужели сразу весь? И Петров с Сидоровым? Они ведь не просыхают! А вклад
внесли, и не смейте принижать роль простого народа!
Войдя в роль, Никифоров повысил голос, но тут же опомнился и печально
усмехнулся.
-- Серости выгодна всеобщая серость. Пусть тянут лямку: высиживают до
конца работы, томятся на собраниях, безропотно едут в скотские условия
сельхозработ, добывают еду, бьются в очередях за шмотками, всю жизнь ждут
квартиру, получают убогие радости -- кино, заказ на праздник, спаривание в
супружеской постели, "белое" или "красное" под селедочку с картошкой... А
кто изобрел? Все! К черту объективные критерии, мы сами будем определять,
кто чего заслуживает!
Никифоров грузно опустился на колченогий стул.
-- А ты вылазишь со своим внеплановым энцефалографом и не благодаришь
за то, что использовал казенное оборудование и рабочее время, не
расплачиваешься соавторством. Имеешь наглость думать, что обязан только
собственным способностям, что твой мозг не куплен за сто восемьдесят рублей
в месяц. Словом, грубо нарушаешь правила игры...
-- Плевал я на эти правила, -- вставил Элефантов.
-- Или эта твоя экстрасенсорная связь, -- не обратив внимания на
реплику, продолжил Никифоров. -- Какова идейно-методическая основа твоих
разработок? В любой момент тебя могут объявить апологетом, низкопоклонником
и лжеученым. А то и идеологическим врагом! И то, что будто бы у тебя в
руках, лопнет, как мыльный пузырь. Мне кажется, что эта неопределенность
положения и угнетает тебя в последнее время.
-- И что же, на твой взгляд, я должен делать?
-- То же, что и раньше. Я никогда не подделывался под обстоятельства, и
ничего -- живу! Хотя многие считают, что живу плохо, -- Никифоров обвел
рукой вокруг. -- Зато как умею. И ты делай то, что считаешь правильным.
Вкалывай, не оглядывайся на других, не приспосабливайся. У тебя один выход
-- дать результат. Официально признанный результат. Если запатентуешь прибор
или метод экстрасенсорной связи, чтобы ни один руководящий осел не мог
объявить твои исследования чепухой, считай, что ты победил. Вольно или
невольно, но с тобой начнут считаться и, до крайней мере, не смогут отнять
сделанного. Словом, надо пахать, рвать жилы, не оглядываться на недругов, и
тогда никакие кабаргины страшны не будут!
-- Терпенье и труд все перетрут, -- саркастически подхватил Элефантов.
-- Тебе надо быть проповедником. Или профессиональным утешителем.
Никифоров его не убедил. Терпеливо ждать, пока восторжествует
справедливость, не хотелось. Тем более -- его судьба могла оказаться частным
случаем, не отражающим общей закономерности. Когда он смотрел на чистенькую,
модную, красивую Марию, ему казалось, что так оно и есть.
Нежинская преуспевала, находилась в полном согласии сама с собой и с
"окружающими. Ее, безусловно, не мучили угрызения совести, если она и
вспоминала о существовании Элефантова, то с раздражением.
"Она рассчитала точно: о тебя можно вытереть ноги и выбросить, как
грязную тряпку, никакими неприятностями это не грозит", -- издевательски
констатировало его второе "я".
Мысль о том, что Мария, обходясь с ним так, как она сделала, учитывала
его неспособность к решительным действиям, угнетала Элефантова с каждым днем
все сильнее...
Значит, мне следовало убить ее?"
"Следовало быть мужчиной, а не тряпкой. С Ореховым она никогда не
позволила бы таких штук!"
"Я же не Орехов!"
"Оно и видно", -- не унимался сидящий внутри злой бес.
Со стола лаборантки Элефантов почти машинально утащил две резиновые
соски, которые надевали обычно на бутылочки с клеем. Аккуратно прорезал
маленькими острыми ножницами отверстия в нужных местах, определенным образом
вложил одну в другую. Действовал механически, будто кто-то другой водил его
рукой.
Потом отстраненность исчезла, он выругался и бросил получившийся
предмет в корзину для бумаг.
В конце дня Мария позвонила какому-то Гасило, любезно поблагодарила за
мебель и пригласила в гости, на чашечку кофе. В голосе ее явно слышались
обещающие нотки. Элефантова бросило в жар, когда вернулась способность
думать, он понял, что Нежинская умышленно сделала его свидетелем разговора,
прекрасно понимая, что причиняет боль, и желая этого.
Уходя с работы, он залез в урну, вытащил изготовленное утром
приспособление и опустил в карман. Дома, мучительно размышляя, как быть,
Элефантов снова швырнул перешедшие в новое качество соски в помойное ведро.
-- Бред!
"Вот в этом ты весь! Недаром она умышленно пинает тебя, как безответную
собачонку, которая заведомо не осмелится показать зубы!"
Внутренний голос, как всегда, был язвительным и беспощадным. И он был,
как всегда, врав. Мария хотела, чтобы он корчился от ревности и бессильной
ярости, глядя на часы, отсчитывающие время ее свидания с неизвестным
мебельщиком Гасило, уверенная в том, что на большее он не способен. Так что,
расписаться в своей ничтожности?
Элефантов ощутил чувство, заставлявшее в детстве ввязываться в неравные
драки, и, сжав зубы, ринулся доказывать всем, а в первую очередь самому
себе, что он не тряпка, не трус и не размазня.
Когда он прикручивал проволокой одноразовый глушитель к стволу штуцера,
когда шел, спотыкаясь о кучи строительного мусора, к притягивающему и
пугающему огоньку на седьмом этаже, когда лез по решетчатой черной громаде
крана, он был уверен, что все кончится как в случае с Хлдютуновым и
демонстрация готовности действовать "как подобает мужчине" успокоит и
заменит само действие. Но, заглянув в окно Нежинской, Элефантов понял, что
сам загнал себя в ловушку и отрезал путь к отступлению. Потому что на
расстеленной постели сидел без рубашки мужчина, рассмотреть лицо которого на
таком расстоянии было нельзя, а Мария, в легком халате, надетом, как знал
Элефантов, на голое тело, вышла из ванной, она чистоплотная, как кошка, хотя
можно ли назвать чистоплотной женщину, меняющую любовников чаще, чем
простыню, на которой их принимает? -- и того, что должно было сейчас
произойти, прямо у него на глазах, он допустить, конечно, не мог.
Ах, если бы он сидел у себя дома -- догадываться, даже знать -- совсем
не то, что видеть, -- или если бы у него была безобидная рогатка -- разбить
стекло, спугнуть, предотвратить. Но вместо рогатки в руках смертоносный
штуцер. Когда и кто успел его собрать, поднять рамку прицела?
Мария направилась к тахте, включила ночник, сейчас пройдет через
комнату и уберет верхний свет, но раньше ваза на столе разлетится вдребезги,
насмерть перепугав милую парочку и испортив им вечер... Мария мимоходом
коснулась рукой прически гостя, так она ерошила волосы Элефантову, и
улыбается, наверное, так, как когда-то ему, -- ласково и откровенно.
Мушка прицела метнулась с вазы на левую сторону груди Нежинской, но в
последнее мгновение, когда палец уже выбрал свободный ход спуска и все его
существо сжалось в ожидании выстрела, Элефантов шевельнул ствол на долю
миллиметра вправо, через девяносто два метра отклонение составило
одиннадцать сантиметров, и пуля вместо того, чтобы пробить сердце Нежинской,
оцарапала ей бок.
Но когда Кризис придет к убеждению, что в Марию Нежинскую стрелял не
кто иной, как Элефантов, он не сможет предположить истинного мотива,
руководившего им в тот момент.



    Глава семнадцатая. РАЗВЯЗКА



На тень мотива Крылова натолкнула известная в определенных кругах
Верунчик Статуэтка, поплатившаяся за пренебрежение своим и чужим здоровьем
разбитым носом и двумя сломанными ребрами. В травматологии она долго
жаловалась на превратности судьбы, из-за которых ей приходится безвинно
страдать, чистыми глазами, явно ожидая сочувствия, глядела на Крылова, а он
нетерпеливо дописывал протокол, спеша скорее проверить внезапно возникшую
догадку.
Догадка подтвердилась: в регистратуре он нашел историю болезни
Элефантова.
-- Когда прочел, ну, думаю, круг замкнулся, -- рассказывал инспектор
Зайцеву. -- Как в историях о Шерлоке Холмсе -- торжество дедуктивного
метода!
-- Беда в том, что умозаключения Холмса невозможно подшить в дело.
Никогда не задумывался? Каждый сюжет завершается блестящим описанием того,
как могло быть совершено преступление. А так ли было на самом деле?
Предположения великого сыщика чаще не подтверждаются однозначными
доказательствами, и обвиняемый найдет имеющимся фактам десяток других
объяснений! Мол, откуда я знаю, где бегала моя собака, вымазанная фосфором
для забавы! Но по воле автора злодей сам обличает себя: нападает на
детектива, пытается бежать... Аплодисменты, занавес закрывается! Хотя
отчаянная выход -- где-то подтверждение вины...
Зайцев только вернулся от прокурора и сейчас другими словами
пересказывал собеседнику то, что выслушал несколько минут назад.
-- Почему же твой шеф отказал в санкции на обыск? Нашли бы винтовку --
вот и доказательство!
-- А если бы не нашли? Прокурор считает, что преступник не станет
хранить изобличающее его оружие, а неосновательный, на предположениях обыск
у честного человека оскорбит его, причинит моральную травму, скомпрометирует
в глазах окружающих! И следует признать, что он прав...
Следователь поднял руку, предупреждая возражения.
-- ...ведь твоя находка в поликлинике тоже ничего не добавляет к
доказательствам. Только подтверждает обоснованность предположений.
-- Кстати, -- Зайцев брезгливо скривил губы, -- наша красавица
оказалась предусмотрительной! Очевидно, обращалась к частному врачу, чтобы
все шитокрыто... Вот ведь штучка! А сразу и не подумаешь...
-- "Не бойся грешной быть, а бойся грешной слыть", -- процитировал
Крылов.
-- Вот-вот. Ей совершенно ни к чему, чтобы дело кончилось судом и все
ее грязное, хотя и импортное бельишко вывернулось наружу...
Они посидели молча, думая об одном и том же: скрытые, тщательно
замаскированные пороки зачастую гораздо отвратительнее явных.
-- Если перейти из сферы юридических оценок в область моральных
категорий, то потерпевшим можно считать этого парня, -- задумчиво проговорил
следователь. -- И по-человечески мне его жаль, хотя он тоже далеко не ангел.
Как он там?
-- По-моему, скверно, -- ответил Крылов.
Инспектор не ошибался -- Элефантову действительно было худо. Он сидел
за письменным столом, бессмысленно вертя пачку сотенных купюр в банковской
упаковке, бесконтактный энцефалограф пошел в серийное производство.
Новенькие глянцевые бумажки не вызывали у него никаких эмоций. Может, из-за
нереальности суммы, может, оттого, что он вообще был почти равнодушен к
деньгам, может, потому, что проиграл игру, в которой эта тугая пачка ровным
счетом ничего не значила.
Если бы немного раньше... Нет, все равно... Деньги не приносят счастья
и не решают жизненных проблем. Хотя Орех считает иначе... Орех!
Элефантов оделся, небрежно сунул пачку в карман. По дороге он
представлял, как тот удивленно выпучит глаза, потеряет на минуту дар речи,
как оживленно затарахтит потом, и вопросы представлял все до единого:
неужели успел у Полковника? Или тот сыну оставил? А может, с кем другим
договорился?
А вот выражения лица Ореха, когда тот узнает, что, вопреки его
предсказаниям, Элефантов заработал фантастическую сумму честным трудом, он
не представлял. И очень хотел увидеть, как переживет тот крах твердых своих
убеждений, непоколебимой уверенности в невозможности достичь материального
благополучия иначе как всякого рода уловками, ухищрениями, мошенничеством.
Потому и шел: наглядно подтвердить свою правоту теми аргументами, которые
Орех чтил превыше всего. Порадовать себя напоследок.
Не получилось. Крах своего мировоззрения Орехов уже пережил накануне,
во время ареста.
Известие Элефантова не удивило, впрочем, сейчас его было трудно удивить
чем-нибудь. Он тяжело брел сквозь плотный, вязкий воздух, по щиколотки
проваливаясь в асфальт. Толчок в спину он оставил без внимания, но его
трясли за плечо, и он повернулся к изрядно поношенному субъекту, обнажавшему
широкой улыбкой плохие зубы с тускло блестящими "фиксами".
-- Серый, ты чего, пьяный? Или обкурился до одури? Я ору, ору.
-- Пойдем, Яша, чего к приличным людям вязнешь, опять обознался, --
плачущим голосом причитала невзрачная бледная женщина с плохо запудренным