Страница:
премудростей не уловил: он держался спокойно, вежливо, доброжелательно, хотя
доброжелательность эта вовсе не располагала к тому, чтобы похлопать его по
плечу или просто первым протянуть руку.
Уже смеркалось, ноги гудели, хотелось есть, мы шли по старым кварталам,
их давно снесли, и, гуляя в городском саду с кинотеатром, кафе,
аттракционами, плавающими в искусственном озере лебедями, трудно представить
узенькие кривые улочки этого "Шанхая", убогие, покосившиеся домишки, помойки
в ямах под ветхими заборами.
Последний адрес оказался небольшим домишкой, сложенным из обломков
кирпича, почерневших досок, с крышей, покрытой толем. В нем веселилась
большая и весьма живописная компания. Когда я рассмотрел лица собравшихся,
мне захотелось попятиться. Старик поздоровался, спокойно сел за стол,
сдвинул в сторону карты, вынул из-под чьего-то локтя финку в черном футляре,
вылил на пол водку из початой бутылки, потом, указывая пальцем, пересчитал
собравшихся.
"Двенадцать. Иди, позвони, пусть пришлют автобус".
Держался Старик так, что было сразу видно, кто здесь хозяин положения.
Почти все присутствующие его знали и вели себя тихо, но один оказался
залетным, у него задергалась губа и налился кровью тонкий бритвенный шрам
через левую щеку.
"Это еще что за чучело? Пошел вон, а то кусков не соберешь!"
Компания зашевелилась, на пьяных лицах явственно проступила угроза,
руки полезли в карманы, опустились под стол к пустым бутылкам. Атмосфера
мгновенно накалилась, теперь достаточно было одною слова, чтобы сработал
стадный инстинкт и пьяная толпа, не думая о последствиях, начала бить,
топтать, калечить, убивать.
Я не считал еще себя настоящим работником милиции, но фактически им
являлся, и до сих пор стыдно вспоминать охвативший меня страх и чувство
беспомощности перед надвигающейся опасностью. А Старик молча запустил руку
за борт пиджака, так неспешно и даже лениво, что у меня мелькнула глупая
мысль, будто он хочет почесать под мышкой, вытащил свой наградной "ТТ" --
табельного оружия он никогда не носил -- и выстрелил. В замкнутом
пространстве небольшой комнатки грохот мощного патрона больно ударил по
барабанным перепонкам, так что у всех заложило уши, пуля вывалила кусок
стены с два кулака в полуметре над головой человека со шрамом, тот побелел,
и рубец стал выделяться еще сильнее, а Старик уже спрятал пистолет и
спокойно, будто ничего не произошло, сказал мне, продолжая прерванную мысль:
"Так и объясни дежурному: в "газик" все задержанные не поместятся, нужна
"стрела" или что там есть под рукой".
Инцидент был исчерпан. С этого момента Старик стал для меня кумиром.
Рассказанная история произвела на Элефантова сильное впечатление, и он
спросил, не могу ли я познакомить его со Стариком. Я ответил, что могу, и
если мы его застанем, то прямо сейчас.
Старик оказался дома. Разговор завязался быстро. Элефантов изложил, что
его интересует. Старик порасспрашивал о новом приборе и, к моему удивлению,
легко согласился подвергнуться измерениям.
Потом Старик угостил нас крепким чаем с пиленым сахаром и сухарями,
Элефантов попросил рассказать о войне. Старик усмехнулся: мол, об этом
говорить можно неделю. Тогда Элефантов уточнил:
-- Что было самым трудным и запомнилось больше всего?
-- Для меня самым трудным испытанием была сытость.
-- Что-что? -- не понял Элефантов.
-- Быть сытым среди голодных -- самое противное на свете, -- продолжал
Старик. -- Нас готовили на задание. Особое задание, особая подготовка.
Усиленный рацион: белки, жиры, углеводы -- все по научным таблицам, по
формулам. Хочешь, не хочешь -- ешь! Я за три месяца набрал два кило, и это
при изнурительных тренировках, такой и был расчет -- организм укрепить,
запасы впрок сделать. А через поле от нашего лагеря -- голодающая
деревенька. Детишки, женщины в мерзлой земле ковыряются, картошку ищут, кору
с деревьев дерут... Кожа да кости, еле на ногах стоят, ветром качает. Через
день похороны. А у нас сахар, масло, мясо, консервы, шоколад... Увольнений у
нас не было, они тоже близко не подходили -- запретная зона, ничего не
передашь... Ребята в бинокли смотрят да зубами скрипят: стыдно, кусок в
горло не идет.
А один был в группе -- Коршун, здоровый такой, краснощекий, бодрячок,
он жрал в три горла да приговаривал: нас не зря кормят, подкожный жир
поможет задачу выполнить, так что ешьте, раз положено, это дело
государственное...
Все правильно говорил. Потом мы голодали неделями, три дня под снегом
лежали, по сто километров за сутки проходили. Если бы не подкожный жир, не
запасы энергии -- нипочем не выдержать. Только Коршуна с нами не было. Перед
самой заброской ногу подвернул. Может, правда, и не нарочно, но у меня к
нему веры ни на грош! Если человек не стыдится брюхо набивать, когда кругом
голод, то дрянь он и больше ничего!
Старик плюнул в пепельницу. Он всегда очень спокойно рассказывал о
боевых действиях, но здорово горячился, когда речь шла о трусости,
предательстве, шкурничестве.
-- Среди своих такая сволочь маскируется, а вот в оккупированной зоне
их сразу видно! И одежда не та, и курево, и жратва. Особенно это на женщинах
заметно. Одна изможденная, в ватнике и сапогах, другая -- ухоженная,
нарядная, чулочки шелковые, туфельки, духи французские. И пусть ее не видят
с немцами в автомобиле или за столиком в варьете, все равно все ясно! -- В
голосе Старика появилось ожесточение.
-- А какой-нибудь случай вы можете рассказать? -- Элефантов перебил
довольно бесцеремонно, как будто хотел сменить тему разговора.
-- Случай? Случаев всяких хватало.
Старик любил вспоминать прошлое, но его рассказы напоминали кусочки
мозаики, из которых нельзя было сложить цельную картину.
-- Когда освобождали Польшу, мы вчетвером на "газике" заехали в
маленький городишко, какой там городишко -- одни развалины. Немцы ушли, наши
еще не пришли, пусто. Улицы завалены обломками, где-то что-то горит, ни души
не видно, тишина такая, что жуть берет. Искали помещение для контрразведки,
ничего подходящего -- все дома сильно повреждены, наконец, смотрим -- целое
здание, только стекла выбиты. Во дворе парты сломанные, глобус, муляжи
всякие -- школа. Я говорю Сашке Бурцеву: пойду посмотрю, как там внутри, а
вы поезжайте дальше, может, что получше найдете.
Зашел, осмотрелся, наверх поднялся -- подходит: лестница в порядке,
перекрытия крепкие, полы целы, только убрать надо, мусора много, бумаги,
мебель поломанная навалом. Слышу, мотор шумит, что-то, думаю, рано
вернулись, дверца хлопнула, и машина уехала. Ничего не понимаю. А по
лестнице шаги, ага, Бурцев, куда же он остальных послал? Вышел из-за угла, а
передо мной, метрах в пяти, -- эсэсовский офицер! Я стою и смотрю на него, а
он на меня пялится, оба словно оцепенели, потом одновременно -- к кобурам.
Время как остановилось: у него рука медленно-медленно крышку отстегивает, и
у меня застежка не поддается, наконец вытащили шпалеры, я упал на колено, он
тоже не лыком шит -- отскочил за колонну, короче, оба промазали. А потом
началась перестрелка, как в кино, только безалабернее и не так красиво.
Бегаем друг за другом, палим, не попадаем. Наконец подстерег я его в
спортзале, там посередине целая куча всякой всячины: конь, козел, брусья,
маты горой, спрятался я за ними, он в другую дверь входит, бах -- готово!
Старик азартно рассек рукой воздух. Рука у него была тяжелой, пальцы
словно сжаты и чуть согнуты, большой прижат к ладони. Попади под такой удар
-- не поздоровится.
-- Я на нем бумаги важные нашел и вот эту штуку с пояса снял...
Старик покопался в ящике и положил на стол нож в кожаных ножнах с
красивой костяной ручкой.
-- Японский, для харакири. Символ чести, презрения к смерти. Эсэсманы
себя тоже вроде как самураями считали, вот и таскал для форсу.
Элефантов снял ножны и зачарованно рассматривал тусклый клинок, а я
смотрел на Старика. Обычно всех завораживали смертоносные железки: пистолет
с неровно выгравированной наградной надписью на затворе, экзотический
трофей, добытый в перестрелке, рукоятка индуктора, поворот которой отправил
на тот свет несколько сотен фашистов, и другие материальные предметы,
напрямую связывавшие сегодняшний день с тем суровым временем, о котором
рассказывал Старик, и подтверждавшие каждое его слово. Предметы "оттуда"
резко отличались от повседневных вещей привычного мира, от них пахло
опасностью, порохом, гарью, кровью, они гипнотизировали, вызывали волнующее,
тревожное чувство причастности к давно прошедшим героическим событиям. А сам
рассказчик отодвигался на второй план, уходил в тень: в нем не было никакой
экзотики, обычный человек, такой же, как все вокруг.
Старику на вид не дашь его шестидесяти трех: сухой, энергичный,
крепкий, всегда загорелый, только глубокие морщины вокруг рта и глаз,
морщины на лбу, белые волосы говорили о том, что человек многое повидал на
своем веку. Тонкий крючкообразный нос придавал ему сходство с хищной птицей,
и были моменты, когда это сходство усиливалось выражением лица, взглядом и
прищуром глаз, неотвратимой целеустремленностью.
Нет, Старик не был обычным человеком. Он был человеком государственным.
В свое время ему доверяли очень многое и от его решений зависело немало. В
его мозгу хранилось тайн не меньше, чем в бронированных сейфах специальных
архивов, и сведения эти не выходили наружу -- например, я, много раз
слышавший отдельные эпизоды его биографии, так и не представлял, как они
увязываются между собой и как связаны с более широкими событиями, не знал,
чем занимался Старик всю войну и какие задания он выполнял.
Но я точно знал, что Старик абсолютно надежный, железный человек. Его
нельзя купить, запутать, обмануть, сбить с толку, выведать или пытками
вырвать то, что он не считал нужным сообщать. Даже убить его было нельзя, во
всяком случае многие пытались это сделать и не смогли. В Старике сидели
четыре пули, все пистолетные -- он близко сходился со смертью, и, казалось,
они не причинили ему вреда, даже шрамы заросли и стали почти незаметны.
На мой взгляд, ему не везло и оттого он получил меньше, чем заслуживал.
Дело не в знаках отличия, наград у него хватало не только наших -- и
польские кресты, и венгерские ордена, и именное оружие, которое и тогда
вручалось нечасто, а уж сейчас разрешалось хранить в единичных случаях.
Судьба Старика вообще сложилась как-то нескладно. Вроде все шло хорошо --
выполнял задания, возвращался живым, звания шли быстро, в капитанах он
вообще не ходил: прыгнул в тыл врага старшим лейтенантом, а вернулся
майором. Но потом все пошло наперекос: что получилось -- я не знаю, хотя
уверен, что вины Старика тут не было, просто время жестокое да служба, не
слушающая оправданий, только он чуть не угодил под трибунал, но отделался
разжалованием в лейтенанты.
После войны тридцать лет прослужил в милиции, работал фанатично,
по-другому не мог, сумел стать классным профессионалом, знатоком преступного
мира, точнее, того мирка, который еще оставался, обычаи, традиции и язык
которого берегли вымирающие "паханы", редкие, как зубры, даже в колониях
особого режима.
Он дни и ночи проводил в своей зоне, всех блатных знал как облупленных,
и они его знали, боялись, уважали по-своему. Нераскрытых преступлений у
Старика почти не было, на допросе он мог разговорить любого, даже к самым
отпетым, ворам в законе, находил подход.
Но все тридцать лет Старик оставался исполнителем, выше старшего
инспектора и майорского потолка так и не поднялся, потому что образования не
имел, начальства не чтил, "подать себя" не умел. Каждый из этих недостатков
в отдельности, возможно, и не сыграл бы большой роли, но взятые вместе они
служили надежным тормозом при решении вопроса о выдвижении.
Всю жизнь, за исключением нескольких лет неудачного опыта супружества,
Старик прожил в общежитии, уже перед самой пенсией получил квартиру в
ведомственном доме, и нельзя сказать, чтобы очень этому обрадовался. Он
всегда был выше житейских забот, не думал о быте, да и о себе, пожалуй, не
думал.
Война пращей запустила его в самое пекло, туда, где надо мгновенно
ориентироваться, принимать единственно правильное решение, быстро стрелять и
уворачиваться от выстрелов, входить в контакт с людьми, определяя, кто друг,
а кто -- враг, рисковать своей и чужими жизнями, предугадывать действия
противника и переигрывать его, прятаться, маскироваться, атаковать, где все
подчинено одной цели -- выполнению задания и где именно это является смыслом
жизни, а еда, отдых, одежда, место ночлега превращены во второстепенные,
обеспечивающие детали, без которых при необходимости можно обойтись.
Такое же отношение к быту Старик сохранил и в милиции, поэтому он
никогда не добивался ни путевок, ни квартиры, ни садового участка, поэтому
же не стал отвлекаться на институт, хотя был не глупее тех, которые учились
у него азам сыска, а получив дипломы, поглядывали уже несколько свысока.
Пять лет Старик на пенсии, но от дел не ушел: стажировал начинающих,
учил молодых, консультировал опытных, помогал асам. Бывали случаи, когда
дипломированные сыщики заходили в тупик и не могли помочь им ни справочные
картотеки, ни информационно-поисковая система, ни машинная память, тогда они
шли к Старику, не то чтобы на поклон, а вроде бы просто рассказать,
посоветоваться, мол, одна голова хорошо да две лучше, и Старик брался за
дело, рылся в собственной памяти, тянул за тоненькие, одному ему известные
ниточки, находил давно забытых осведомленных людей и, глядишь, давал
результат. Отставка ничего не изменила, Старик продолжал жить так же, как
раньше, так, как привык. И по-прежнему ни во что не ставил комфорт и
материальные блага.
Да, Старик не был обычным человеком, таким же, как все вокруг. К
сожалению. Если бы все были такими, как он... Увы! Я изо всех сил старался
походить на Старика, но сомневался, что мне это удается.
Правда, тогда в ночном поезде, когда внутренний голос, основанный на
инстинкте самосохранения, убеждал, что отвернувшийся к двери тамбура человек
с сигаретой не Глушаков и проверять его нет никакой необходимости, во всяком
случае сейчас, одному, я примерил к ситуации Старика и спросил у курящего
документы.
И Элефантова, который сейчас вертит в руках самурайский нож, снятый
Стариком тридцать семь лет назад с убитого им эсэсовского офицера,
захватывающие истории интересуют не сами по себе, он же не мальчик десяти
лет от роду. И не научный интерес им движет, хотя, может, и играет какую-то
роль, но не основную; а главное, что подающего надежды ученого волнует, --
теперь это видно невооруженным взглядом, -- смог бы он сам в пустом городе
выйти один на один с врагом? Смог бы победить и с теплого еще тела снять
документы и трофей?
Уж не знаю, что стряслось у этого парня -- симпатичный, талантливый, с
перспективой, а вот забрали же сомнения, мол, чего я стою, и пытается их
разрешить -- присматривается к "людям действия", примеряет их поступки, ищет
отличия себя от "них".
Да, отличий уйма, ни я, ни Старик в жизни не изобретем никакого прибора
и не додумаемся до десятой доли тех вещей, которые ты придумал, зато
отобрать у пьяного нож, пистолет выбить, наручники надеть, в притон ночью
войти -- это у нас лучше получится. Каждому свое. И мы от нашего неумения и
незнания не страдаем, а ты свое, похоже, болезненно переживаешь. Потому что
еще в каменном веке выслеживать, убивать и свежевать дичь считалось делом
сугубо мужским и потому почетным, а вот там звезды рассматривать, огонь
жечь, на стенах рисовать мог вроде бы каждый кому не лень. И хотя охотники
обеспечивали день сегодняшний, а созерцатели и рисовальщики -- завтрашний,
сейчас это всем ясно, в генах все равно сохранилось деление на мужское
ремесло и всякое там разное.
Но чтобы вылезло наружу это глубоко запрятанное, чтобы начали сомнения
мучить, нужна какая-то встряска, взрыв какой-то нужен, да чтобы он наложился
на давний душевный надлом, неуверенность в себе, скрытую, залеченную,
похороненную как будто, а оказывается -- живущую. И отгадку надо искать в
прошлом твоем -- юности, а может, в детстве...
Интуитивная догадка Крылова была верной. Чтобы понять специфические
черты характера Элефантова, сыгравшие определяющую роль в рассказываемой
истории, следовало заглянуть на тридцать лет назад...
Сергей Элефантов рос единственным ребенком в семье, и, если исходить из
стереотипных представлений, его должны были безмерно баловать. Всю жизнь ему
внушали, что именно так оно и было, в качестве примеров приводили
необыкновенную, купленную на толкучке за большие деньги коляску, покупаемые
на рынке апельсины и всегда наполненную вазочку с конфетами на обеденном
столе. Сам Сергей ничего этого не помнил.
Семейная хроника сохранила факт прибытия новорожденного к домашнему
очагу -- счастливая мать неловко захлопнула дверцу такси, прищемив ему руку.
К счастью, резиновый уплотнитель смягчил удар, а компрессы и примочки
привели распухшую и посиневшую кисть в норму. Сергей этого не помнил, но
случай многократно пересказывался как забавный курьез, и только много лет
спустя, сжимая и разжимая кулак, он смог оценить истинную юмористичность
давнего события.
Помнить себя в окружающем мире Сергей стал с трех лет, хотя потом
родители не верили этому, тем более что в его памяти откладывались события,
которые они, конечно, давно забыли. Например, попытка вызвать большой снег.
Отец сказал, что снег выпадает от дыхания людей, и Сергей, лежа закутанный в
одеяло на санках, всю прогулку старательно выдыхал воздух ртом прямо в небо.
На следующий день, проснувшись, он бросился к окну, ожидая увидеть
сугробы вровень с подоконником, и испытал первое в жизни разочарование.
Второе разочарование связано с отношением взрослых к правде, которую
они учили его говорить всегда и везде. Был праздник, гости сидели за столом,
он вышел из спальни, где прихорашивалась перед зеркалом мать, и на шутливый
вопрос, что там делает твоя мама, серьезно ответил: "Красит щеки губной
помадой".
Гости захохотали, появилась мать с натянутой улыбкой и румянцем,
забивающим помаду, весело сказала, что он все перепутал, но потом на кухне
отвесила подзатыльник.
Какое разочарование было третьим, Сергей не помнил. То ли старшие
мальчишки под предлогом испытания смелости и умения писать склонили его
изобразить на цементном полу подъезда неприличное слово, а потом, пока двое
держали его под руки, чтобы не стер, третий позвал родителей: "Посмотрите,
что ваш Сережа написал", то ли Моисей, поклявшись страшными клятвами, что
вернет, взял посмотреть чудесный из черной пластмассы -- большая редкость по
тем временам -- подаренный бабушкой пистолет и неожиданно убежал вместе с
любимой игрушкой, то ли... Разочарований приходилось переживать все больше и
больше, Сергей потерял им счет. Одни проходили безболезненно, другие
наносили глубокие раны, повзрослев, он понял, что самый верный способ
избежать их вообще -- не очаровываться, и заковался в броню скепсиса и
сарказма, будто предчувствуя, что самое горькое, перевернувшее всю его жизнь
разочарование еще впереди.
До семи лет мир Элефантова делился на две неравные половины. Первая
ограничивалась высоченными, покрытыми золотым и серебряным накатом,
потрескавшимися стенами, стертым желтым паркетом и бурым, с громоздкими
лепными украшениями потолком. Двадцать восемь квадратов жилплощади
неоднократно подвергались перестройке, и о прошлом квартиры можно было
судить по заложенным и вновь пробитым дверям, неудобствам планировки да
неистребимому запаху коммуналки.
Здесь негде было играть и прятаться: жили тесно, углы и простенки
плотно заставлены разномастной обшарпанной мебелью, в чулане размещалась
фотолаборатория, даже заглядывать в которую Сергею строгонастрого
запрещалось. Запреты вообще пронизывали всю детскую жизнь Элефантова и
мешали развиваться и шалить в гораздо большей степени, чем скученность и
теснота. Запреты и постоянно царящая в семье атмосфера тревожной
напряженности.
Мать Сергея закончила ветеринарный институт, его рождение совпало с
моментом распределения, и много лет спустя, сопоставив эти обстоятельства,
Сергей пришел к выводу, что обязан своим появлением на свет ее отвращению к
сельской глубинке и боязни любых животных крупнее кошки. Прав он был или нет
-- сказать трудно, но факт остается фактом: Ася Петровна, благополучно
избежав распределения, осталась на кафедре ассистентом, лелеяла мысли об
аспирантуре, а когда выяснилось, что научную стезю ей не одолеть,
пристроилась в отраслевую лабораторию, здорово напоминающую эффективностью
проводимых исследований контору "Рога и копыта", где всю жизнь составляла
таблицы, чертила диаграммы эпизоотии крупного рогатого скота и видела
бодливых коров, кусачих баранов и лягающихся лошадей только на цветных
плакатах, где они преимущественно изображались в разрезе.
Однажды, правда. Асе Петровне пришлось две недели провести в
непосредственной близости от настоящих животных, и еще два года она с ужасом
вспоминала об этом.
А было так: кафедра проводила исследование эффективности новой вакцины
и Асю Петровну послали в глубинку собирать материал. Она предусмотрительно
взяла с собой пятилетнего Сергея, и у того воспоминание о жизни в деревне
навсегда врезалось в память яркими красочными обрывками.
...Вечером с пастбища гонят коров, женщины выстраиваются вдоль улицы,
ожидая; скорее это дань традиции, а не необходимость: животные прекрасно
знают свои дома, безошибочно сворачивают к нужным воротам, лбом открывают
калитку и сами заходят во двор.
Оживленно, шум, гам, звяканье колокольчиков, мычанье... Солидно
шествует стайка гусей, вид у них грозный, и, чтобы они не подумали, что он
испугался, Сергей швыряет в вожака камнем. Гусак расставляет крылья,
угрожающе вытягивает шею, с шипением раскрывает клюв и гонится за ним.
Приходится бежать в спасительный двор, но гусак не прекращает преследования,
сердце уходит в пятки, Сергей вбегает в сени и закрывает нижнюю половину
двери, опасаясь, что метровое препятствие не остановит рассерженную птицу.
Но гусь удовлетворенно складывает крылья и вразвалку важно удаляется.
На двуколке подъезжает мать, прощается с тетей Клавой, та взмахивает
вожжами. Ася Петровна видит, что Сергей ест цибулю -- только что выдернутую
луковицу и круто посоленный хлеб -- самый вкусный ужин на свете, но это
криминал, дома не миновать бы скандала, а здесь все по-другому, дети тети
Нюры, хозяйки, едят то же самое, и мать, улыбаясь, чмокает Сергея в
макушку...
...Жаркий полдень, слепни, матери нет, Сергей капризничает, тетя Нюра
отвлекает его: "Видишь, дедушка мимо пошел". Сергей решает, что дедушку
зовут Мимо. Хочется с ним познакомиться, дедушка живет страшно далеко --
через два дома, тетя Нюра разрешает: "Сходи, тут рядышком, дедушка хороший".
Сергей, замирая, шагает по пыльной дороге, пугливо озирается, подойдя к
дому, нерешительно заглядывает сквозь дырку в заборе, дедушка Мимо
приглашает во двор, угощает помидорами с грядки, Сергей отказывается:
немытое есть нельзя, заболеешь. Дедушка смеется и надкусывает помидор:
"Видишь, не болею".
Они подружились, дедушка Мимо удивлялся, что Сергей знает наизусть
много стихов, умеет рассказывать сказки, что он ходит в сандалиях: "Босиком
надо, полезнее" -- и в панамке от солнца. Как-то вышли в поле -- зеленое,
бескрайнее, деревня скрылась за косогором, кругом только ровная колышущаяся
зелень да яркое солнце. Сергей ощутил какое-то незнакомое волнение, потом,
много времени спустя, понял -- чувство привольного простора. Хотелось бежать
плавными огромными скачками, полубег-полуполет, мчаться вперед, куда глаза
глядят, долго бежать, до самого синего горизонта. Попробовал, но поле только
казалось ровным: под зеленью скрывались ямки, рытвины, сусличьи норы, Сергей
упал, ощущение приволья пропало, хотя потом возвращалось во снах, да и
наяву: когда на душе было очень хорошо, Сергей стремительно несся по
бесконечному упругому изумрудному покрывалу, приятно пружинящему под ногами.
Как резвый, сильный, немного дурашливый молодой конь...
И неприятное воспоминание оставила деревня: Сергей и дедушка Мимо
наткнулись на умирающего коня. Сергей сильно расстроился, а Мимо, поговорив
с хозяином, сокрушенно качал головой: "Загнал по пьянке, печенка лопнула у
коняги. У них сердце крепкое, а печенка послабее, чуть что -- трах и
пополам!"
...Сергею казалось, он живет в деревне очень долго. Муж тети Нюры
соорудил ему в тени трактор из чурбака и разбитого ящика, и он твердо решил
стать трактористом, что веселило дедушку Мимо и тетю Нюру. Появились друзья
-- несколько соседских пацанов, босоногих, исцарапанных, чумазых, не
понимающих, почему Сергей не ест с земли яблоки и груши.
Но однажды Ася Петровна привела Сергея в кабинет к строгой женщине с
седыми волосами, посадила рядом с собой на жесткий, обтянутый черной
клеенкой стул, и он, безуспешно пытаясь вытащить за большие блестящие шляпки
хоть один диковинный гвоздь, краем уха слышал слова: городской мальчик,
другой рацион питания, постоянный уход, похудел на два килограмма...
Потом они с матерью шли к "пассажирке" -- автобусу с выступающей мордой
доброжелательность эта вовсе не располагала к тому, чтобы похлопать его по
плечу или просто первым протянуть руку.
Уже смеркалось, ноги гудели, хотелось есть, мы шли по старым кварталам,
их давно снесли, и, гуляя в городском саду с кинотеатром, кафе,
аттракционами, плавающими в искусственном озере лебедями, трудно представить
узенькие кривые улочки этого "Шанхая", убогие, покосившиеся домишки, помойки
в ямах под ветхими заборами.
Последний адрес оказался небольшим домишкой, сложенным из обломков
кирпича, почерневших досок, с крышей, покрытой толем. В нем веселилась
большая и весьма живописная компания. Когда я рассмотрел лица собравшихся,
мне захотелось попятиться. Старик поздоровался, спокойно сел за стол,
сдвинул в сторону карты, вынул из-под чьего-то локтя финку в черном футляре,
вылил на пол водку из початой бутылки, потом, указывая пальцем, пересчитал
собравшихся.
"Двенадцать. Иди, позвони, пусть пришлют автобус".
Держался Старик так, что было сразу видно, кто здесь хозяин положения.
Почти все присутствующие его знали и вели себя тихо, но один оказался
залетным, у него задергалась губа и налился кровью тонкий бритвенный шрам
через левую щеку.
"Это еще что за чучело? Пошел вон, а то кусков не соберешь!"
Компания зашевелилась, на пьяных лицах явственно проступила угроза,
руки полезли в карманы, опустились под стол к пустым бутылкам. Атмосфера
мгновенно накалилась, теперь достаточно было одною слова, чтобы сработал
стадный инстинкт и пьяная толпа, не думая о последствиях, начала бить,
топтать, калечить, убивать.
Я не считал еще себя настоящим работником милиции, но фактически им
являлся, и до сих пор стыдно вспоминать охвативший меня страх и чувство
беспомощности перед надвигающейся опасностью. А Старик молча запустил руку
за борт пиджака, так неспешно и даже лениво, что у меня мелькнула глупая
мысль, будто он хочет почесать под мышкой, вытащил свой наградной "ТТ" --
табельного оружия он никогда не носил -- и выстрелил. В замкнутом
пространстве небольшой комнатки грохот мощного патрона больно ударил по
барабанным перепонкам, так что у всех заложило уши, пуля вывалила кусок
стены с два кулака в полуметре над головой человека со шрамом, тот побелел,
и рубец стал выделяться еще сильнее, а Старик уже спрятал пистолет и
спокойно, будто ничего не произошло, сказал мне, продолжая прерванную мысль:
"Так и объясни дежурному: в "газик" все задержанные не поместятся, нужна
"стрела" или что там есть под рукой".
Инцидент был исчерпан. С этого момента Старик стал для меня кумиром.
Рассказанная история произвела на Элефантова сильное впечатление, и он
спросил, не могу ли я познакомить его со Стариком. Я ответил, что могу, и
если мы его застанем, то прямо сейчас.
Старик оказался дома. Разговор завязался быстро. Элефантов изложил, что
его интересует. Старик порасспрашивал о новом приборе и, к моему удивлению,
легко согласился подвергнуться измерениям.
Потом Старик угостил нас крепким чаем с пиленым сахаром и сухарями,
Элефантов попросил рассказать о войне. Старик усмехнулся: мол, об этом
говорить можно неделю. Тогда Элефантов уточнил:
-- Что было самым трудным и запомнилось больше всего?
-- Для меня самым трудным испытанием была сытость.
-- Что-что? -- не понял Элефантов.
-- Быть сытым среди голодных -- самое противное на свете, -- продолжал
Старик. -- Нас готовили на задание. Особое задание, особая подготовка.
Усиленный рацион: белки, жиры, углеводы -- все по научным таблицам, по
формулам. Хочешь, не хочешь -- ешь! Я за три месяца набрал два кило, и это
при изнурительных тренировках, такой и был расчет -- организм укрепить,
запасы впрок сделать. А через поле от нашего лагеря -- голодающая
деревенька. Детишки, женщины в мерзлой земле ковыряются, картошку ищут, кору
с деревьев дерут... Кожа да кости, еле на ногах стоят, ветром качает. Через
день похороны. А у нас сахар, масло, мясо, консервы, шоколад... Увольнений у
нас не было, они тоже близко не подходили -- запретная зона, ничего не
передашь... Ребята в бинокли смотрят да зубами скрипят: стыдно, кусок в
горло не идет.
А один был в группе -- Коршун, здоровый такой, краснощекий, бодрячок,
он жрал в три горла да приговаривал: нас не зря кормят, подкожный жир
поможет задачу выполнить, так что ешьте, раз положено, это дело
государственное...
Все правильно говорил. Потом мы голодали неделями, три дня под снегом
лежали, по сто километров за сутки проходили. Если бы не подкожный жир, не
запасы энергии -- нипочем не выдержать. Только Коршуна с нами не было. Перед
самой заброской ногу подвернул. Может, правда, и не нарочно, но у меня к
нему веры ни на грош! Если человек не стыдится брюхо набивать, когда кругом
голод, то дрянь он и больше ничего!
Старик плюнул в пепельницу. Он всегда очень спокойно рассказывал о
боевых действиях, но здорово горячился, когда речь шла о трусости,
предательстве, шкурничестве.
-- Среди своих такая сволочь маскируется, а вот в оккупированной зоне
их сразу видно! И одежда не та, и курево, и жратва. Особенно это на женщинах
заметно. Одна изможденная, в ватнике и сапогах, другая -- ухоженная,
нарядная, чулочки шелковые, туфельки, духи французские. И пусть ее не видят
с немцами в автомобиле или за столиком в варьете, все равно все ясно! -- В
голосе Старика появилось ожесточение.
-- А какой-нибудь случай вы можете рассказать? -- Элефантов перебил
довольно бесцеремонно, как будто хотел сменить тему разговора.
-- Случай? Случаев всяких хватало.
Старик любил вспоминать прошлое, но его рассказы напоминали кусочки
мозаики, из которых нельзя было сложить цельную картину.
-- Когда освобождали Польшу, мы вчетвером на "газике" заехали в
маленький городишко, какой там городишко -- одни развалины. Немцы ушли, наши
еще не пришли, пусто. Улицы завалены обломками, где-то что-то горит, ни души
не видно, тишина такая, что жуть берет. Искали помещение для контрразведки,
ничего подходящего -- все дома сильно повреждены, наконец, смотрим -- целое
здание, только стекла выбиты. Во дворе парты сломанные, глобус, муляжи
всякие -- школа. Я говорю Сашке Бурцеву: пойду посмотрю, как там внутри, а
вы поезжайте дальше, может, что получше найдете.
Зашел, осмотрелся, наверх поднялся -- подходит: лестница в порядке,
перекрытия крепкие, полы целы, только убрать надо, мусора много, бумаги,
мебель поломанная навалом. Слышу, мотор шумит, что-то, думаю, рано
вернулись, дверца хлопнула, и машина уехала. Ничего не понимаю. А по
лестнице шаги, ага, Бурцев, куда же он остальных послал? Вышел из-за угла, а
передо мной, метрах в пяти, -- эсэсовский офицер! Я стою и смотрю на него, а
он на меня пялится, оба словно оцепенели, потом одновременно -- к кобурам.
Время как остановилось: у него рука медленно-медленно крышку отстегивает, и
у меня застежка не поддается, наконец вытащили шпалеры, я упал на колено, он
тоже не лыком шит -- отскочил за колонну, короче, оба промазали. А потом
началась перестрелка, как в кино, только безалабернее и не так красиво.
Бегаем друг за другом, палим, не попадаем. Наконец подстерег я его в
спортзале, там посередине целая куча всякой всячины: конь, козел, брусья,
маты горой, спрятался я за ними, он в другую дверь входит, бах -- готово!
Старик азартно рассек рукой воздух. Рука у него была тяжелой, пальцы
словно сжаты и чуть согнуты, большой прижат к ладони. Попади под такой удар
-- не поздоровится.
-- Я на нем бумаги важные нашел и вот эту штуку с пояса снял...
Старик покопался в ящике и положил на стол нож в кожаных ножнах с
красивой костяной ручкой.
-- Японский, для харакири. Символ чести, презрения к смерти. Эсэсманы
себя тоже вроде как самураями считали, вот и таскал для форсу.
Элефантов снял ножны и зачарованно рассматривал тусклый клинок, а я
смотрел на Старика. Обычно всех завораживали смертоносные железки: пистолет
с неровно выгравированной наградной надписью на затворе, экзотический
трофей, добытый в перестрелке, рукоятка индуктора, поворот которой отправил
на тот свет несколько сотен фашистов, и другие материальные предметы,
напрямую связывавшие сегодняшний день с тем суровым временем, о котором
рассказывал Старик, и подтверждавшие каждое его слово. Предметы "оттуда"
резко отличались от повседневных вещей привычного мира, от них пахло
опасностью, порохом, гарью, кровью, они гипнотизировали, вызывали волнующее,
тревожное чувство причастности к давно прошедшим героическим событиям. А сам
рассказчик отодвигался на второй план, уходил в тень: в нем не было никакой
экзотики, обычный человек, такой же, как все вокруг.
Старику на вид не дашь его шестидесяти трех: сухой, энергичный,
крепкий, всегда загорелый, только глубокие морщины вокруг рта и глаз,
морщины на лбу, белые волосы говорили о том, что человек многое повидал на
своем веку. Тонкий крючкообразный нос придавал ему сходство с хищной птицей,
и были моменты, когда это сходство усиливалось выражением лица, взглядом и
прищуром глаз, неотвратимой целеустремленностью.
Нет, Старик не был обычным человеком. Он был человеком государственным.
В свое время ему доверяли очень многое и от его решений зависело немало. В
его мозгу хранилось тайн не меньше, чем в бронированных сейфах специальных
архивов, и сведения эти не выходили наружу -- например, я, много раз
слышавший отдельные эпизоды его биографии, так и не представлял, как они
увязываются между собой и как связаны с более широкими событиями, не знал,
чем занимался Старик всю войну и какие задания он выполнял.
Но я точно знал, что Старик абсолютно надежный, железный человек. Его
нельзя купить, запутать, обмануть, сбить с толку, выведать или пытками
вырвать то, что он не считал нужным сообщать. Даже убить его было нельзя, во
всяком случае многие пытались это сделать и не смогли. В Старике сидели
четыре пули, все пистолетные -- он близко сходился со смертью, и, казалось,
они не причинили ему вреда, даже шрамы заросли и стали почти незаметны.
На мой взгляд, ему не везло и оттого он получил меньше, чем заслуживал.
Дело не в знаках отличия, наград у него хватало не только наших -- и
польские кресты, и венгерские ордена, и именное оружие, которое и тогда
вручалось нечасто, а уж сейчас разрешалось хранить в единичных случаях.
Судьба Старика вообще сложилась как-то нескладно. Вроде все шло хорошо --
выполнял задания, возвращался живым, звания шли быстро, в капитанах он
вообще не ходил: прыгнул в тыл врага старшим лейтенантом, а вернулся
майором. Но потом все пошло наперекос: что получилось -- я не знаю, хотя
уверен, что вины Старика тут не было, просто время жестокое да служба, не
слушающая оправданий, только он чуть не угодил под трибунал, но отделался
разжалованием в лейтенанты.
После войны тридцать лет прослужил в милиции, работал фанатично,
по-другому не мог, сумел стать классным профессионалом, знатоком преступного
мира, точнее, того мирка, который еще оставался, обычаи, традиции и язык
которого берегли вымирающие "паханы", редкие, как зубры, даже в колониях
особого режима.
Он дни и ночи проводил в своей зоне, всех блатных знал как облупленных,
и они его знали, боялись, уважали по-своему. Нераскрытых преступлений у
Старика почти не было, на допросе он мог разговорить любого, даже к самым
отпетым, ворам в законе, находил подход.
Но все тридцать лет Старик оставался исполнителем, выше старшего
инспектора и майорского потолка так и не поднялся, потому что образования не
имел, начальства не чтил, "подать себя" не умел. Каждый из этих недостатков
в отдельности, возможно, и не сыграл бы большой роли, но взятые вместе они
служили надежным тормозом при решении вопроса о выдвижении.
Всю жизнь, за исключением нескольких лет неудачного опыта супружества,
Старик прожил в общежитии, уже перед самой пенсией получил квартиру в
ведомственном доме, и нельзя сказать, чтобы очень этому обрадовался. Он
всегда был выше житейских забот, не думал о быте, да и о себе, пожалуй, не
думал.
Война пращей запустила его в самое пекло, туда, где надо мгновенно
ориентироваться, принимать единственно правильное решение, быстро стрелять и
уворачиваться от выстрелов, входить в контакт с людьми, определяя, кто друг,
а кто -- враг, рисковать своей и чужими жизнями, предугадывать действия
противника и переигрывать его, прятаться, маскироваться, атаковать, где все
подчинено одной цели -- выполнению задания и где именно это является смыслом
жизни, а еда, отдых, одежда, место ночлега превращены во второстепенные,
обеспечивающие детали, без которых при необходимости можно обойтись.
Такое же отношение к быту Старик сохранил и в милиции, поэтому он
никогда не добивался ни путевок, ни квартиры, ни садового участка, поэтому
же не стал отвлекаться на институт, хотя был не глупее тех, которые учились
у него азам сыска, а получив дипломы, поглядывали уже несколько свысока.
Пять лет Старик на пенсии, но от дел не ушел: стажировал начинающих,
учил молодых, консультировал опытных, помогал асам. Бывали случаи, когда
дипломированные сыщики заходили в тупик и не могли помочь им ни справочные
картотеки, ни информационно-поисковая система, ни машинная память, тогда они
шли к Старику, не то чтобы на поклон, а вроде бы просто рассказать,
посоветоваться, мол, одна голова хорошо да две лучше, и Старик брался за
дело, рылся в собственной памяти, тянул за тоненькие, одному ему известные
ниточки, находил давно забытых осведомленных людей и, глядишь, давал
результат. Отставка ничего не изменила, Старик продолжал жить так же, как
раньше, так, как привык. И по-прежнему ни во что не ставил комфорт и
материальные блага.
Да, Старик не был обычным человеком, таким же, как все вокруг. К
сожалению. Если бы все были такими, как он... Увы! Я изо всех сил старался
походить на Старика, но сомневался, что мне это удается.
Правда, тогда в ночном поезде, когда внутренний голос, основанный на
инстинкте самосохранения, убеждал, что отвернувшийся к двери тамбура человек
с сигаретой не Глушаков и проверять его нет никакой необходимости, во всяком
случае сейчас, одному, я примерил к ситуации Старика и спросил у курящего
документы.
И Элефантова, который сейчас вертит в руках самурайский нож, снятый
Стариком тридцать семь лет назад с убитого им эсэсовского офицера,
захватывающие истории интересуют не сами по себе, он же не мальчик десяти
лет от роду. И не научный интерес им движет, хотя, может, и играет какую-то
роль, но не основную; а главное, что подающего надежды ученого волнует, --
теперь это видно невооруженным взглядом, -- смог бы он сам в пустом городе
выйти один на один с врагом? Смог бы победить и с теплого еще тела снять
документы и трофей?
Уж не знаю, что стряслось у этого парня -- симпатичный, талантливый, с
перспективой, а вот забрали же сомнения, мол, чего я стою, и пытается их
разрешить -- присматривается к "людям действия", примеряет их поступки, ищет
отличия себя от "них".
Да, отличий уйма, ни я, ни Старик в жизни не изобретем никакого прибора
и не додумаемся до десятой доли тех вещей, которые ты придумал, зато
отобрать у пьяного нож, пистолет выбить, наручники надеть, в притон ночью
войти -- это у нас лучше получится. Каждому свое. И мы от нашего неумения и
незнания не страдаем, а ты свое, похоже, болезненно переживаешь. Потому что
еще в каменном веке выслеживать, убивать и свежевать дичь считалось делом
сугубо мужским и потому почетным, а вот там звезды рассматривать, огонь
жечь, на стенах рисовать мог вроде бы каждый кому не лень. И хотя охотники
обеспечивали день сегодняшний, а созерцатели и рисовальщики -- завтрашний,
сейчас это всем ясно, в генах все равно сохранилось деление на мужское
ремесло и всякое там разное.
Но чтобы вылезло наружу это глубоко запрятанное, чтобы начали сомнения
мучить, нужна какая-то встряска, взрыв какой-то нужен, да чтобы он наложился
на давний душевный надлом, неуверенность в себе, скрытую, залеченную,
похороненную как будто, а оказывается -- живущую. И отгадку надо искать в
прошлом твоем -- юности, а может, в детстве...
Интуитивная догадка Крылова была верной. Чтобы понять специфические
черты характера Элефантова, сыгравшие определяющую роль в рассказываемой
истории, следовало заглянуть на тридцать лет назад...
Сергей Элефантов рос единственным ребенком в семье, и, если исходить из
стереотипных представлений, его должны были безмерно баловать. Всю жизнь ему
внушали, что именно так оно и было, в качестве примеров приводили
необыкновенную, купленную на толкучке за большие деньги коляску, покупаемые
на рынке апельсины и всегда наполненную вазочку с конфетами на обеденном
столе. Сам Сергей ничего этого не помнил.
Семейная хроника сохранила факт прибытия новорожденного к домашнему
очагу -- счастливая мать неловко захлопнула дверцу такси, прищемив ему руку.
К счастью, резиновый уплотнитель смягчил удар, а компрессы и примочки
привели распухшую и посиневшую кисть в норму. Сергей этого не помнил, но
случай многократно пересказывался как забавный курьез, и только много лет
спустя, сжимая и разжимая кулак, он смог оценить истинную юмористичность
давнего события.
Помнить себя в окружающем мире Сергей стал с трех лет, хотя потом
родители не верили этому, тем более что в его памяти откладывались события,
которые они, конечно, давно забыли. Например, попытка вызвать большой снег.
Отец сказал, что снег выпадает от дыхания людей, и Сергей, лежа закутанный в
одеяло на санках, всю прогулку старательно выдыхал воздух ртом прямо в небо.
На следующий день, проснувшись, он бросился к окну, ожидая увидеть
сугробы вровень с подоконником, и испытал первое в жизни разочарование.
Второе разочарование связано с отношением взрослых к правде, которую
они учили его говорить всегда и везде. Был праздник, гости сидели за столом,
он вышел из спальни, где прихорашивалась перед зеркалом мать, и на шутливый
вопрос, что там делает твоя мама, серьезно ответил: "Красит щеки губной
помадой".
Гости захохотали, появилась мать с натянутой улыбкой и румянцем,
забивающим помаду, весело сказала, что он все перепутал, но потом на кухне
отвесила подзатыльник.
Какое разочарование было третьим, Сергей не помнил. То ли старшие
мальчишки под предлогом испытания смелости и умения писать склонили его
изобразить на цементном полу подъезда неприличное слово, а потом, пока двое
держали его под руки, чтобы не стер, третий позвал родителей: "Посмотрите,
что ваш Сережа написал", то ли Моисей, поклявшись страшными клятвами, что
вернет, взял посмотреть чудесный из черной пластмассы -- большая редкость по
тем временам -- подаренный бабушкой пистолет и неожиданно убежал вместе с
любимой игрушкой, то ли... Разочарований приходилось переживать все больше и
больше, Сергей потерял им счет. Одни проходили безболезненно, другие
наносили глубокие раны, повзрослев, он понял, что самый верный способ
избежать их вообще -- не очаровываться, и заковался в броню скепсиса и
сарказма, будто предчувствуя, что самое горькое, перевернувшее всю его жизнь
разочарование еще впереди.
До семи лет мир Элефантова делился на две неравные половины. Первая
ограничивалась высоченными, покрытыми золотым и серебряным накатом,
потрескавшимися стенами, стертым желтым паркетом и бурым, с громоздкими
лепными украшениями потолком. Двадцать восемь квадратов жилплощади
неоднократно подвергались перестройке, и о прошлом квартиры можно было
судить по заложенным и вновь пробитым дверям, неудобствам планировки да
неистребимому запаху коммуналки.
Здесь негде было играть и прятаться: жили тесно, углы и простенки
плотно заставлены разномастной обшарпанной мебелью, в чулане размещалась
фотолаборатория, даже заглядывать в которую Сергею строгонастрого
запрещалось. Запреты вообще пронизывали всю детскую жизнь Элефантова и
мешали развиваться и шалить в гораздо большей степени, чем скученность и
теснота. Запреты и постоянно царящая в семье атмосфера тревожной
напряженности.
Мать Сергея закончила ветеринарный институт, его рождение совпало с
моментом распределения, и много лет спустя, сопоставив эти обстоятельства,
Сергей пришел к выводу, что обязан своим появлением на свет ее отвращению к
сельской глубинке и боязни любых животных крупнее кошки. Прав он был или нет
-- сказать трудно, но факт остается фактом: Ася Петровна, благополучно
избежав распределения, осталась на кафедре ассистентом, лелеяла мысли об
аспирантуре, а когда выяснилось, что научную стезю ей не одолеть,
пристроилась в отраслевую лабораторию, здорово напоминающую эффективностью
проводимых исследований контору "Рога и копыта", где всю жизнь составляла
таблицы, чертила диаграммы эпизоотии крупного рогатого скота и видела
бодливых коров, кусачих баранов и лягающихся лошадей только на цветных
плакатах, где они преимущественно изображались в разрезе.
Однажды, правда. Асе Петровне пришлось две недели провести в
непосредственной близости от настоящих животных, и еще два года она с ужасом
вспоминала об этом.
А было так: кафедра проводила исследование эффективности новой вакцины
и Асю Петровну послали в глубинку собирать материал. Она предусмотрительно
взяла с собой пятилетнего Сергея, и у того воспоминание о жизни в деревне
навсегда врезалось в память яркими красочными обрывками.
...Вечером с пастбища гонят коров, женщины выстраиваются вдоль улицы,
ожидая; скорее это дань традиции, а не необходимость: животные прекрасно
знают свои дома, безошибочно сворачивают к нужным воротам, лбом открывают
калитку и сами заходят во двор.
Оживленно, шум, гам, звяканье колокольчиков, мычанье... Солидно
шествует стайка гусей, вид у них грозный, и, чтобы они не подумали, что он
испугался, Сергей швыряет в вожака камнем. Гусак расставляет крылья,
угрожающе вытягивает шею, с шипением раскрывает клюв и гонится за ним.
Приходится бежать в спасительный двор, но гусак не прекращает преследования,
сердце уходит в пятки, Сергей вбегает в сени и закрывает нижнюю половину
двери, опасаясь, что метровое препятствие не остановит рассерженную птицу.
Но гусь удовлетворенно складывает крылья и вразвалку важно удаляется.
На двуколке подъезжает мать, прощается с тетей Клавой, та взмахивает
вожжами. Ася Петровна видит, что Сергей ест цибулю -- только что выдернутую
луковицу и круто посоленный хлеб -- самый вкусный ужин на свете, но это
криминал, дома не миновать бы скандала, а здесь все по-другому, дети тети
Нюры, хозяйки, едят то же самое, и мать, улыбаясь, чмокает Сергея в
макушку...
...Жаркий полдень, слепни, матери нет, Сергей капризничает, тетя Нюра
отвлекает его: "Видишь, дедушка мимо пошел". Сергей решает, что дедушку
зовут Мимо. Хочется с ним познакомиться, дедушка живет страшно далеко --
через два дома, тетя Нюра разрешает: "Сходи, тут рядышком, дедушка хороший".
Сергей, замирая, шагает по пыльной дороге, пугливо озирается, подойдя к
дому, нерешительно заглядывает сквозь дырку в заборе, дедушка Мимо
приглашает во двор, угощает помидорами с грядки, Сергей отказывается:
немытое есть нельзя, заболеешь. Дедушка смеется и надкусывает помидор:
"Видишь, не болею".
Они подружились, дедушка Мимо удивлялся, что Сергей знает наизусть
много стихов, умеет рассказывать сказки, что он ходит в сандалиях: "Босиком
надо, полезнее" -- и в панамке от солнца. Как-то вышли в поле -- зеленое,
бескрайнее, деревня скрылась за косогором, кругом только ровная колышущаяся
зелень да яркое солнце. Сергей ощутил какое-то незнакомое волнение, потом,
много времени спустя, понял -- чувство привольного простора. Хотелось бежать
плавными огромными скачками, полубег-полуполет, мчаться вперед, куда глаза
глядят, долго бежать, до самого синего горизонта. Попробовал, но поле только
казалось ровным: под зеленью скрывались ямки, рытвины, сусличьи норы, Сергей
упал, ощущение приволья пропало, хотя потом возвращалось во снах, да и
наяву: когда на душе было очень хорошо, Сергей стремительно несся по
бесконечному упругому изумрудному покрывалу, приятно пружинящему под ногами.
Как резвый, сильный, немного дурашливый молодой конь...
И неприятное воспоминание оставила деревня: Сергей и дедушка Мимо
наткнулись на умирающего коня. Сергей сильно расстроился, а Мимо, поговорив
с хозяином, сокрушенно качал головой: "Загнал по пьянке, печенка лопнула у
коняги. У них сердце крепкое, а печенка послабее, чуть что -- трах и
пополам!"
...Сергею казалось, он живет в деревне очень долго. Муж тети Нюры
соорудил ему в тени трактор из чурбака и разбитого ящика, и он твердо решил
стать трактористом, что веселило дедушку Мимо и тетю Нюру. Появились друзья
-- несколько соседских пацанов, босоногих, исцарапанных, чумазых, не
понимающих, почему Сергей не ест с земли яблоки и груши.
Но однажды Ася Петровна привела Сергея в кабинет к строгой женщине с
седыми волосами, посадила рядом с собой на жесткий, обтянутый черной
клеенкой стул, и он, безуспешно пытаясь вытащить за большие блестящие шляпки
хоть один диковинный гвоздь, краем уха слышал слова: городской мальчик,
другой рацион питания, постоянный уход, похудел на два килограмма...
Потом они с матерью шли к "пассажирке" -- автобусу с выступающей мордой