Страница:
К примеру…
Если б Успенский в последнюю ночь действительно "готовил дела к сдаче", он должен был начать с секретного ящика. Он должен был либо уничтожить все эти бумажки, либо дописать письмо до конца. Если он этого не сделал, естественно предположить, что сердечный приступ настиг его внезапно. А если это так…
Я ощущаю неожиданный прилив энергии и вскакиваю. До встречи на вокзале остается больше полутора часов, и я вполне могу не торопиться. Но мне не хочется обижать Евгешу молчанием, а говорить с ней я тоже не могу. И я делаю вид, что мне пора.
Когда я вошел на перрон, состав еще только подавали. Он пятился бесконечно медленно, последний вагон с замыкающей гармошкой тамбура, с мутным, как бельмо, дверным стеклом надвигался на меня, тихонько позванивая и постукивая, он напомнил мне поезда военного времени, и было даже удивительно, что его толкает не "овечка", а современный электровоз. Как видно, все силы фирмы ушли на фирменный поезд, состав был сформирован из вагонов-ветеранов, честно отслуживших свой срок.
Я провел больше получаса на полутемном перроне, наблюдая за посадкой и погрузкой, — грузились главным образом целые семьи, с детьми и стариками, неподъемного веса корзинами и перевязанными для прочности веревками картонными чемоданами. Временами я поглядывал в сторону вокзала. Наконец до отправления остается пять минут, я всерьез начинаю беспокоиться. И тут же по летящей походке узнаю Бету. Рядом Ольга, она машет мне рукой. Мы на ходу здороваемся и бежим уже вместе к голове поезда. Состав длинный — вагонов пятнадцать. У второго или третьего вагона мы останавливаемся. Бета берет у Ольги свой чемодан, женщины целуются, и мы поднимаемся на площадку.
Первые минуты после того, как поезд, передернувшись всем своим длинным телом, с лязганием оторвался от московского перрона, были омрачены склокой с проводницей. Проводница была молодая, толстобедрая и чем-то очень ожесточенная. Убедившись, что вагон наполовину пуст, она первым делом заперла на ключ одну из двух уборных и объявила, что чаю до утра не будет. Старичка, тщетно дожидавшегося, когда освободится запертая уборная, она обозвала старым мухобоем. Несколько купе, в том числе самые лучшие — в середине вагона, — пустовало. Нам с Бетой не повезло, у нас оказались беспокойные соседи. Очень милая, но совершенно глухая и от этого еще более суматошливая бабка и вертлявая девочка лет десяти. Бабкины пожитки состояли из десятка кульков и авосек, и бабка все время заставляла девочку пересчитывать. В наше купе проводница явилась только для того, чтоб швырнуть нам четыре комплекта полусырого постельного белья и сурово предупредить бабку, чтобы она, спаси ее бог, не сорила на пол. "А то загваздают чисто свиньи, выгребай потом", — добавила она, бросив взгляд, из которого мы поняли, что эта всеобъемлющая формула распространяется и на интеллигентных чистоплюев вроде нас. Моя попытка позондировать почву насчет перевода в одно из пустующих купе вызвала гневную многословную отповедь, где был, между прочим, и такой мотив: людям, брезгующим ездить в одном салоне (так она называла купе) с представителями колхозного крестьянства, лучше не ездить в жестких вагонах, а сразу разориться на международный. Меня сильно подмывало, собрав остатки своего генеральского апломба, обругать распоясавшуюся проводницу, но Бета меня удержала.
Минут через двадцать, когда покорившийся вагон затих, Бета вдруг встала и вышла из купе. Отсутствовала она довольно долго. В ожидании я заговорил с бабкой и при помощи девочки (девочка оказалась не внучкой, как я думал, а правнучкой) выяснил, что старуха едет до того же разъезда, что и мы. В Москве ее посадил в вагон внук, "анжинер по мясу в комбинати", человек серьезный, а встречать ее должен другой внук, человек ненадежный, и старуха заранее волновалась. Девочка была дочерью ненадежного внука, и бабка возила ее показывать московскому доктору, поскольку их местный доктор "коновал и ни шута не смыслит". Я обещал бабке свою помощь при выгрузке и уже собирался отправиться на розыски Беты, когда она появилась в дверях в сопровождении все той же проводницы. Обе женщины улыбались, а Бета даже подмигнула: "Собирайся!"
В соседнем купе нас ждали аккуратно застеленные полки, обе нижние, на столике лежала салфетка, и я понял — до утра нам наверняка никого не вселят. Мало того, через минуту проводница появилась опять — с двумя стаканами чая в тяжелых подстаканниках. Поставив их на столик, она задернула клеенчатую штору и сказала "счастливо" тоном, не оставлявшим сомнения, что она считает нас молодоженами или скрывшимися от людских глаз трагическими любовниками.
Я не стал доискиваться причин перемены в настроении нашей проводницы. Думаю, что деньги тут ни при чем. Ожесточение обычно неподкупно. Просто Бета нашла какой-то безошибочный ход к сердцу проводницы и заставила ее посмотреть на нас другими глазами, на короткое время увидеть в нас не "пассажиров" (понятие статистическое), а таких же людей, как она сама, у которых тоже есть свои трудности и горести.
И вот мы едем. Поезд набирает скорость, и вагон меньше трясет. В коридоре тишина. Чай невкусный, но горячий. Мы пьем его молча, чем-то слегка смущенные. Наконец Бета спрашивает:
— Чему ты улыбаешься?
— Разве я улыбаюсь?
— Улыбаешься. О чем ты сейчас думал?
— Ни о чем. О том, что Волга — река в России из пяти букв.
— Не поняла.
— А нечего понимать. В отеле, где мы жили, — тут я запнулся, — ночным портье работал молодой негр. Он любил решать кроссворды. Для него Волга река из пяти букв.
— Почему ты о нем вспомнил?
— Ты что, хочешь поупражняться в психоанализе? По какой-то дальней ассоциации. Кажется, со словом "пассажир".
— Ну?
— Пассажир — категория статистическая. Пример обезличивающей силы категории. С точки зрения железнодорожного движения, Эйнштейн, едущий к Рузвельту протестовать против применения атомной бомбы, — только пассажир. Семьдесят килограммов живого веса, подлежащих перевозке.
— Ну и что? Пациент — тоже категория и тоже статистическая. Помнишь, ты рассказывал, как оперировал на фронте эсэсовца? Во время операции он был для тебя пациент — и только. Это его и спасло. Как эсэсовца ты бы его зарезал.
Тут уж я не могу не улыбнуться. Бета остается Бетой. Возражение всегда наготове. Характер нелегкий для близких. Для себя — вдвойне.
Мы допиваем чай и доедаем бутерброды, сунутые мне тетей Евгешей. Бета сбрасывает туфли и удобно устраивается, подобрав ноги и опершись локтем о жесткий вагонный валик.
— А теперь ты расскажешь мне про Париж.
Часть третья
Если б Успенский в последнюю ночь действительно "готовил дела к сдаче", он должен был начать с секретного ящика. Он должен был либо уничтожить все эти бумажки, либо дописать письмо до конца. Если он этого не сделал, естественно предположить, что сердечный приступ настиг его внезапно. А если это так…
Я ощущаю неожиданный прилив энергии и вскакиваю. До встречи на вокзале остается больше полутора часов, и я вполне могу не торопиться. Но мне не хочется обижать Евгешу молчанием, а говорить с ней я тоже не могу. И я делаю вид, что мне пора.
Когда я вошел на перрон, состав еще только подавали. Он пятился бесконечно медленно, последний вагон с замыкающей гармошкой тамбура, с мутным, как бельмо, дверным стеклом надвигался на меня, тихонько позванивая и постукивая, он напомнил мне поезда военного времени, и было даже удивительно, что его толкает не "овечка", а современный электровоз. Как видно, все силы фирмы ушли на фирменный поезд, состав был сформирован из вагонов-ветеранов, честно отслуживших свой срок.
Я провел больше получаса на полутемном перроне, наблюдая за посадкой и погрузкой, — грузились главным образом целые семьи, с детьми и стариками, неподъемного веса корзинами и перевязанными для прочности веревками картонными чемоданами. Временами я поглядывал в сторону вокзала. Наконец до отправления остается пять минут, я всерьез начинаю беспокоиться. И тут же по летящей походке узнаю Бету. Рядом Ольга, она машет мне рукой. Мы на ходу здороваемся и бежим уже вместе к голове поезда. Состав длинный — вагонов пятнадцать. У второго или третьего вагона мы останавливаемся. Бета берет у Ольги свой чемодан, женщины целуются, и мы поднимаемся на площадку.
Первые минуты после того, как поезд, передернувшись всем своим длинным телом, с лязганием оторвался от московского перрона, были омрачены склокой с проводницей. Проводница была молодая, толстобедрая и чем-то очень ожесточенная. Убедившись, что вагон наполовину пуст, она первым делом заперла на ключ одну из двух уборных и объявила, что чаю до утра не будет. Старичка, тщетно дожидавшегося, когда освободится запертая уборная, она обозвала старым мухобоем. Несколько купе, в том числе самые лучшие — в середине вагона, — пустовало. Нам с Бетой не повезло, у нас оказались беспокойные соседи. Очень милая, но совершенно глухая и от этого еще более суматошливая бабка и вертлявая девочка лет десяти. Бабкины пожитки состояли из десятка кульков и авосек, и бабка все время заставляла девочку пересчитывать. В наше купе проводница явилась только для того, чтоб швырнуть нам четыре комплекта полусырого постельного белья и сурово предупредить бабку, чтобы она, спаси ее бог, не сорила на пол. "А то загваздают чисто свиньи, выгребай потом", — добавила она, бросив взгляд, из которого мы поняли, что эта всеобъемлющая формула распространяется и на интеллигентных чистоплюев вроде нас. Моя попытка позондировать почву насчет перевода в одно из пустующих купе вызвала гневную многословную отповедь, где был, между прочим, и такой мотив: людям, брезгующим ездить в одном салоне (так она называла купе) с представителями колхозного крестьянства, лучше не ездить в жестких вагонах, а сразу разориться на международный. Меня сильно подмывало, собрав остатки своего генеральского апломба, обругать распоясавшуюся проводницу, но Бета меня удержала.
Минут через двадцать, когда покорившийся вагон затих, Бета вдруг встала и вышла из купе. Отсутствовала она довольно долго. В ожидании я заговорил с бабкой и при помощи девочки (девочка оказалась не внучкой, как я думал, а правнучкой) выяснил, что старуха едет до того же разъезда, что и мы. В Москве ее посадил в вагон внук, "анжинер по мясу в комбинати", человек серьезный, а встречать ее должен другой внук, человек ненадежный, и старуха заранее волновалась. Девочка была дочерью ненадежного внука, и бабка возила ее показывать московскому доктору, поскольку их местный доктор "коновал и ни шута не смыслит". Я обещал бабке свою помощь при выгрузке и уже собирался отправиться на розыски Беты, когда она появилась в дверях в сопровождении все той же проводницы. Обе женщины улыбались, а Бета даже подмигнула: "Собирайся!"
В соседнем купе нас ждали аккуратно застеленные полки, обе нижние, на столике лежала салфетка, и я понял — до утра нам наверняка никого не вселят. Мало того, через минуту проводница появилась опять — с двумя стаканами чая в тяжелых подстаканниках. Поставив их на столик, она задернула клеенчатую штору и сказала "счастливо" тоном, не оставлявшим сомнения, что она считает нас молодоженами или скрывшимися от людских глаз трагическими любовниками.
Я не стал доискиваться причин перемены в настроении нашей проводницы. Думаю, что деньги тут ни при чем. Ожесточение обычно неподкупно. Просто Бета нашла какой-то безошибочный ход к сердцу проводницы и заставила ее посмотреть на нас другими глазами, на короткое время увидеть в нас не "пассажиров" (понятие статистическое), а таких же людей, как она сама, у которых тоже есть свои трудности и горести.
И вот мы едем. Поезд набирает скорость, и вагон меньше трясет. В коридоре тишина. Чай невкусный, но горячий. Мы пьем его молча, чем-то слегка смущенные. Наконец Бета спрашивает:
— Чему ты улыбаешься?
— Разве я улыбаюсь?
— Улыбаешься. О чем ты сейчас думал?
— Ни о чем. О том, что Волга — река в России из пяти букв.
— Не поняла.
— А нечего понимать. В отеле, где мы жили, — тут я запнулся, — ночным портье работал молодой негр. Он любил решать кроссворды. Для него Волга река из пяти букв.
— Почему ты о нем вспомнил?
— Ты что, хочешь поупражняться в психоанализе? По какой-то дальней ассоциации. Кажется, со словом "пассажир".
— Ну?
— Пассажир — категория статистическая. Пример обезличивающей силы категории. С точки зрения железнодорожного движения, Эйнштейн, едущий к Рузвельту протестовать против применения атомной бомбы, — только пассажир. Семьдесят килограммов живого веса, подлежащих перевозке.
— Ну и что? Пациент — тоже категория и тоже статистическая. Помнишь, ты рассказывал, как оперировал на фронте эсэсовца? Во время операции он был для тебя пациент — и только. Это его и спасло. Как эсэсовца ты бы его зарезал.
Тут уж я не могу не улыбнуться. Бета остается Бетой. Возражение всегда наготове. Характер нелегкий для близких. Для себя — вдвойне.
Мы допиваем чай и доедаем бутерброды, сунутые мне тетей Евгешей. Бета сбрасывает туфли и удобно устраивается, подобрав ноги и опершись локтем о жесткий вагонный валик.
— А теперь ты расскажешь мне про Париж.
Часть третья
XV. Я — мсье Барски
Париж обрушился на нас внезапно, так на юге наступает ночная тьма. За десять минут до прибытия на Гар дю Нор в окнах вагона мелькали вполне сельские картинки, аккуратные коровки кушали газон. И только в самые последние минуты поезд ворвался в узкую щель между городскими строениями, отчего в купе сразу стало темнее, замелькали бетонные стены складов, закопченные рекламные щиты, грубое железное кружево эстакад.
Даже сегодня, роясь в своей памяти, я не могу вспомнить в поведении Успенского ничего необычного. Двое суток мы были неразлучны. Конечно, мы разговаривали, но как-то несущественно. У Паши было нижнее место, но он сразу оккупировал верхнюю полку, там он подолгу лежал без движения, иногда листал какую-то книгу, кажется, это был английский словарь. По-английски Паша говорил плохо, но отважно, и когда бывал в ударе, производил на англичан и американцев неотразимое впечатление. За всю дорогу он не выпил ни рюмки, даже за обедом в вагоне-ресторане пил только минеральную воду. Я не заметил, чтоб он готовился к своему выступлению, вероятно, решил положиться на вдохновение.
Прежде чем окончательно остановиться, поезд мучительно долго полз вдоль мокрого перрона, а у меня, стоявшего с чемоданом в узком коридоре, екало сердце: узнаю ли я вокзал, с которого сорок пять лет назад уезжал на свою неведомую родину? И мне показалось, что я его узнаю, может быть, потому, что вокзал был старый, закопченный, почти не тронутый модернизацией.
Нас встречали. Точнее было бы сказать — встречали Успенского. Среди десятка вежливо улыбавшихся людей не было никого, кто бы меня знал, и все-таки было неуютно оттого, что, пожимая мне руку, эти люди смотрели мимо меня, как бы не признавая во мне собрата. Представляя меня, Успенский говорил о моих талантах и научных заслугах в тех заведомо преувеличенных выражениях, которые в устах старшего почти всегда носят неприятно-покровительственный характер и как бы рассчитаны на то, чтоб их не принимали слишком всерьез. Но по-настоящему рассердился я, когда суетившийся вокруг нас энергичный молодой человек с лицом и манерами театрального администратора неожиданно назвал меня мсье Барски. Тут я все уразумел.
Александр Яковлевич Барский, сотрудник отдела внешних сношений министерства, тот самый лысенький и отутюженный, кто переводил беседу Петра Петровича с доктором Нгуеном на памятном мне новогоднем балу, часто ездил на Запад с различными учеными делегациями. Насколько мне известно, он кандидат наук, работ его я не читал, но это скорее моя вина. Скромен, тактичен, прилично владеет тремя европейскими языками. Несомненно, Успенский собирался ехать с ним, но перед самым отъездом что-то произошло и срочно понадобился другой переводчик. Я поехал бы и переводчиком, но меня разозлило вранье. Мсье Барски? Ну что ж, спасибо, буду знать свое место. Не уверен, смогу ли я полностью заменить мсье Барски, но переводить я буду, во всяком случае, не хуже.
У меня хватило юмора не делать кислой физиономии, и по дороге в гостиницу я как ни в чем не бывало поддерживал общую беседу с сопровождавшим нас членом оргкомитета профессором Дени. Ив Дени, известный у нас своими работами по микробиологии, оказался очень веселым белозубым южанином, он все время смеялся, иногда без достаточного повода, но французы вообще смешливее нас. Сидя в закрытой машине, я плохо видел улицы, по которым нас везли, иногда я вытягивал шею, чтоб получше рассмотреть дома и уличную толпу, меня по-прежнему занимала мысль — сохранилась ли в каких-то клеточках моего мозга память о чужом городе, в котором по капризу судьбы я появился на свет. Сидевший рядом с шофером энергичный молодой человек, поймав мое движение, ухмыльнулся и подмигнул, и только когда справа от нас промелькнули неподвижные крылья "Мулен Руж", я понял смысл ухмылки — мы ехали по пользующимся дурной славой бульварам, между которыми расположена знаменитая Пигаль, при свете дня эти вместилища порока ничем не отличались от любой торговой улицы, и молодой человек совершенно превратно истолковал мое любопытство.
На площади Клиши мы попали в затор — привычные ко всему парижские шоферы терпеливо ждали, — и наши спутники предложили выйти из машины поразмяться. Мы вышли, и я залюбовался двумя разбегающимися в стороны рядами неповторимых в своем своеобразии парижских домов, сплошь семиэтажных, со скошенными назад лбами мансард, в черном кружеве железных балкончиков и оконных решеток, с яркими навесами выплеснувшихся на тротуары кафушек и пивнушек и зазывными плакатами дешевых кинотеатров. Над убегающими в гору крышами я увидел голубовато-розовый, отливающий керамическим блеском холм Монмартра и белую грибовидную шапочку Сакре-Кёр. Освещенная нежарким утренним солнцем, сбрызнутая недавно прошедшим дождиком, площадь показалась мне мучительно знакомой, но помнил ли я все это своей детской памятью или видел уже взрослым на цветных репродукциях, бесчисленных слайдах, наконец, просто в кино? Мои сомнения еще усилились, когда в конце нашего пути нас провезли вокруг Триумфальной арки на площади Звезды, я узнал ее мгновенно, но что из того — ведь миллионы людей, никогда не бывших в Лувре, знают в лицо Джоконду. К тому же мне, да и моему отцу, вряд ли приходилось часто бывать в этом фешенебельном округе, по моим сведениям, мы жили где-то в районе Порт д'Орлеан. Оставалась надежда, что когда я попаду на эту не столь захватанную глазами парижскую окраину, в моей памяти что-то оживет.
Отельчик, где нам предстояло жить, мне сразу же понравился и расположением и патриархальным уютом. Толкнув стеклянную дверь, мы вошли в длинный, узенький и совершенно безлюдный вестибюль. Ни швейцара, ни портье. Слева над конторкой доска для ключей и ручной коммутатор, справа — шахта старинного подъемника (лифты существуют настолько давно, что к ним уже применимо понятие старины) и начало узкой — в ширину половика — крутой лестницы. В глубине вестибюля я увидел пеструю занавеску; звякнули кольца, и нашим глазам открылось мирно завтракающее семейство. Сидевший во главе стола мужчина лет пятидесяти с приятным, несколько меланхолическим лицом разливал вино, полноватая, но подтянутая брюнетка заправляла салат. Я сразу догадался: хозяева. Кроме них, за столом сидели еще две женщины в одинаковых серо-голубых платьях, обе худенькие и белокурые, одна постарше, а другая молодая и хорошенькая, я принял их за сестер хозяина и ошибся — это были горничные, вместе с хозяевами они составляли основной штат семиэтажной гостиницы. Заметив нас, хозяин вышел из-за стола и с достоинством поклонился. Пока я заполнял регистрационные бланки, он успел проводить Успенского в отведенный ему люкс, вернувшись, подхватил мой чемодан, и мы вознеслись в подрагивающей тесной кабине на самый верхний этаж. Поднявшись еще на несколько ступенек, мы очутились на тесной площадке с тремя расположенными покоем дверьми. Хозяин распахнул среднюю и, поставив чемодан на ременную банкетку, пожелал мне приятно провести время в Париже.
В лифте я еще был полон суетными размышлениями: ну конечно, мсье академисьен, оставив своего переводчика выполнять формальности, проследовал в свои роскошные апартаменты, а мсье Барски запихнули в каморку под крышей. Но каморка мне неожиданно понравилась. В ней было все необходимое: широкая и низкая, очень удобная кровать, игрушечный телефонный аппарат без диска, стенной шкаф, заменяющая стол откидная доска и два мягких стула. Из крошечной площади номера строители ухитрились выкроить туалетный уголок, вместивший душевую кабину, раковину для умыванья и вполне бесполезный агрегат, именуемый биде. Стоя под душем, я услышал через приоткрытую дверь резкий гудок, напомнивший мне зуммер полевого телефона. Это гудел игрушечный аппаратик, и поскольку звонить мне мог только один человек, я рассудил, что даже мсье Барски имеет право не бежать нагишом на звонок и спокойно домыться. Телефончик порычал еще немного и угомонился. Я не спеша растерся мохнатым полотенцем, натянул пижамные штаны и уже в совсем благодушном настроении выглянул в раскрытое окно, выходившее на одну из широких улиц, то бишь авеню, расходящихся, как лучи, от площади Звезды; высунувшись наружу, можно было разглядеть краешек Арки. На другой стороне авеню я увидел дом, поразивший меня своей остроугольностью, он был похож на волнорез или на океанский пароход, узкая торговая уличка пересекала авеню под непривычным для московского глаза косым углом. Присмотревшись, я понял, что дом зеркально подобен нашему, в довершение сходства прямо против моего окна распахнулось окошко верхнего этажа и в нем появилась человеческая фигура. Мне показалось, что фигура всматривается в мое окно, я помахал ей рукой, и она мне ответила. Развеселившись, я опять помахал и опять получил ответ. За этим вздорным занятием меня застал Успенский, дверь была не заперта. Вид у Паши был бодрый и как будто чуточку смущенный.
— Это просто хамство, что тебя сунули в эту голубятню, — сказал он заранее заготовленную фразу, на голубятню он даже не взглянул. — Бери свой чемодан и идем.
— Куда? — спросил я как можно безмятежнее.
— Ко мне. Номер двойной, места хватит. К тому же ванна. У тебя есть ванна? — Он дернул дверь в туалетную каморку и разъярился: — Вот видишь, даже стульчака нет. Собирайся.
— Спасибо, Паша, — сказал я. — Я к твоим услугам в любой момент, но жить я люблю один.
Успенский несколько опешил.
— Ну как хочешь. Тогда подожди раскладываться, я заставлю их дать тебе другой номер.
— Мне не нужен другой номер.
— Почему? — вскинулся Паша.
— Потому что мне нравится этот.
Паша посмотрел на меня недоверчиво.
— Зачем ты мне врешь?
— Нисколько. Здесь я как дома. И наверняка у тебя нет такого вида из окошка.
Паша подошел, выглянул.
— Вид у тебя действительно лучше. Зато в моем номере останавливался мсье Анри Айнэ.
— Кто?
— Эх ты, француз! Генрих Гейне. Так сказал хозяин. Может, и не врет. Есть табличка. Черт с тобой, оставайся. Но ты меня все-таки не бросай. — Это прозвучало почти жалобно. — Я понимаю, у тебя как у уроженца города Парижа в этом городе свои интересы. Поедешь — возьми меня с собой.
— Тебе-то зачем мотаться?
— Из чувства братской солидарности. А могу и пригодиться. Завтра после заседания разыщем могилу твоей матушки и дом, на котором когда-нибудь будет доска — иси этз нэ селебр саван рюсс экс-женераль Юдинь…
Шутка повисла в воздухе — я молчал. Паша посмотрел на меня с любопытством.
— Что с тобой? А ну — начистоту.
Я еще немного помолчал. И вдруг мне стало смешно.
— Как здоровье мсье Барски? — спросил я в упор.
Паша запнулся только на секунду — из-за непривычного ударения. Соображал он быстро. Сообразив, захохотал.
— Заболела теща. Отказался, затем позвонил, что согласен. Но я подумал о тебе — и не принял жертвы.
Я промолчал. Паша посмотрел на часы.
— У тебя есть четверть часа. Ровно через двадцать минут за нами заедет один занятный тип и повезет нас завтракать в самое что ни на есть капище Молоха. Зайдешь за мной?
— Хорошо, я спущусь в вестибюль.
— Как хочешь. Только не опаздывай. Ты же видел, что здесь творится машине не подойти.
После ухода Паши я задумался. Не слишком ли быстро я оттаял? Но встреча в капище Молоха могла быть только деловой, а от участия в деловых встречах я считал себя не вправе уклоняться. Оставалось решить вопрос об одежде. Я выбрал темно-синюю пару, белую рубашку и одноцветный галстук — корректный и непритязательный костюм переводчика.
Успенский не зря просил быть точным, маленький вишневый "ягуар" так и не пробился к подъезду, и мы залезли в него чуть ли не на ходу. Сидевший за рулем седой и морщинистый человек в возрасте, который современная геронтология любезно трактует как второй пожилой, улыбнулся нам, обнажив два ряда зубов слишком белых, чтоб быть настоящими. После первых приветствий я понял, что переводить мне не придется, человек говорил по-русски свободно и даже без акцента, точнее сказать, без какого-либо определенного акцента. На перекрестке он обернулся, чтоб пожать мне руку, и пробормотал: Вагнер. Успенский пояснил: Дэниэл Вагнер, город Акрон, штат Огайо. Медицинское оборудование.
Ехать пришлось, включая стоянки перед светофорами, не больше пяти минут, капище помещалось неподалеку от нашего отеля, на широкой и малолюдной улице в районе Елисейских полей. Здесь не было пестроты и сутолоки парижских улиц, ни киношек, ни бистро, только очень толстые и очень чистые стекла витрин и накладные позолоченные буквы над входами в банки, конторы авиакомпаний и ювелирные магазины. Я не успел разглядеть вывеску капища, как только мы подъехали к тротуару, мальчишка в голубой форменной курточке кинулся открывать дверцу машины, а швейцар в такой же голубой, но расшитой золотым шнуром ливрее распахнул перед нами сверкающую стеклом, начищенной медью и лаком тяжелую дверь. В застеленном мягкими коврами вестибюле к нам бросился третий представитель голубого племени, длинноногий юнец в тесном жилете с золотым аксельбантом, и куда-то уволок наши плащи. Затем нас подвели к лоснящемуся от мебельного лака глухому барьеру, где, как в ложе бенуара, сидели почтенный старый галл с густой седой шевелюрой и слишком черными усами, а чуть поодаль остролицый прилизанный блондинчик; на них были темно-синие костюмы, белые рубашки и одноцветные галстуки, и только голубой овал с золотым ободком на лацканах напоминал об их принадлежности к клану голубых. Мы были представлены как les savants russes, connus dans le monde entier*, старый галл привстал и слегка наклонил тяжелую голову, остролицый оскалил мелкие зубки и выбросил на барьер две регистрационные карточки вроде тех, какие я заполнял в отеле, но на роскошной меловой бумаге с голубым овалом в верхнем углу. Заметив мое недоумение, Вагнер улыбнулся:
______________
* Русские ученые с мировым именем.
— Чистая формальность. В клубе идет большая игра, и полиция требует…
На зеркально глянцевой доске барьера стояла тяжелая бронзовая пепельница с эмблемой клуба и разбросано несколько плоских коробков со спичками и голубых авторучек. Я взял одну, чтобы заполнить бланки, ручка была отличная, не шариковая, а нейлоновая, оставлявшая на бумаге тонкий влажно-блестящий след. Занятый своим делом, я все время ощущал на себе пристальный взгляд остролицего, и меня это немножко сердило — неужели этот тип думает, что я способен сунуть ручку в карман? Заполненные карточки я нарочно возвратил вместе с ручкой. Остролицый сделал отстраняющий жест:
— Oh non, monsieur, c'est notre souvenir*.
______________
* О нет, сударь, это наш сувенир.
Он взглянул на карточку, затем опять на меня, как бы сверяя текст с оригиналом. Чувствовалось, что глаз у него наметанный.
— Приехали изучать контрасты капитализма?
Это было сказано по-русски. Негромко и очень чисто. К тону было невозможно придраться. Если и ирония, то самая невинная, только по отношению к затасканному обороту. Любезнейшая улыбка.
Я прикинул: судя по речи, вряд ли потомок довоенных эмигрантов. Моложе меня, но вполне мог воевать. Весь вопрос — на чьей стороне. Русский? Поляк? Скорее всего фольксдойч.
— Oh nein, mein Herr, — сказал я, улыбаясь еще любезнее. — Ich war in Krieg und ging bis Berlin*. Контрастами я сыт по горло.
______________
* О нет, сударь. Я был на войне и дошел до Берлина (нем.).
Мне удалось на секунду загасить его хорошо отработанную улыбку. Взгляд стал жестким. Но дрессировка взяла верх, и улыбка вновь засияла.
— J'espere, monsieur, que votre sejour chez nous sera utile et agreable*, — говорит он.
______________
* Надеюсь, вы проведете время у нас с пользой и удовольствием.
— Sans doute, monsieur*, — отвечаю я и поворачиваю спину.
______________
* Без сомнения, сударь.
Мне показалось, что Вагнер слышал наш обмен любезностями — и не без удовольствия. Он даже подмигнул.
Покончив с формальностями, мы поднялись по очень широкой и пологой мраморной лестнице на второй этаж. Здесь все, начиная со светлых, очень пушистых ковров, до картин на стенах и лепнины на потолке, было добротное, ухоженное и, по всей вероятности, очень дорогое. Пока мы поднимались по лестнице, навстречу нам по двое и по трое спускались люди первого и второго пожилого возраста. Они шли не спеша, осторожно неся свои потерявшие гибкость, отяжелевшие или высохшие тела, вид у них был плотно перекусивших людей, они явно шли из ресторана, закрытого клубного святилища, куда не придет человек с улицы. Поравнявшись с Вагнером, они приветствовали его медленным кивком, опытный глаз разглядел бы в этих кивках оттенки — от фамильярного до почтительного. Вагнер всем отвечал одинаково — дружелюбно и небрежно. На площадке он остановился.
— Завтракать мы будем здесь. — Он показал на низенькую дверь ресторана. — Но сначала зайдем на минутку в бар, выпьем аперитив и заодно покончим с делами. Во Франция не принято говорить о делах за едой.
По пути в бар мы прошли через комнату, где в мягких креслах дремали несколько стариков. Перед ними на низеньком столике лежали навалом журналы в пестрых глянцевых обложках, в огромном цветном телевизоре мелькали полуголые человеческие тела — показывали "кетч", препротивное спортивное зрелище, борьбу без правил, старички смотрели на это побоище вполглаза, выключив звук, чтобы не слышать хрипов и воплей.
Клубный бар очень мало походил на мое традиционное представление о европейских барах, это был просторный светлый зал, вдоль стен стояли тяжелые дворцовые стулья с высокими спинками, примерно на каждые два стула приходился один круглый столик с пепельницей. Была, конечно, и стойка, за которой, как капитан на мостике, стоял раскормленный молодец в голубом смокинге с белыми отворотами, но полированный прилавок был пуст, а за спиной бармена вместо полок с бутылками и рекламных плакатов висела абстрактная картина, состоявшая из белых пятен и спиралей на ядовито-лиловом фоне. Вагнер сказал, что при длительном рассматривании картины у посетителя возникает неудержимое желание выпить, но у нас оно почему-то не возникло, мы решительно отказались от спиртного, и быстрый гарсон в голубом фрачке с погончиками принес нам по маленькому пузырьку какой-то слабо газированной воды колодезного типа и высокие, отмытые до радужного сияния стаканы с кубиками льда и кружком лимона. Я выпил свой стакан единым духом и лишь потом понял свою ошибку — здесь не пили, а пригубливали. Вагнер сразу же вынул из внутреннего кармана пиджака бумажник — большой, потертый, до отказа набитый — и положил его перед собой.
Даже сегодня, роясь в своей памяти, я не могу вспомнить в поведении Успенского ничего необычного. Двое суток мы были неразлучны. Конечно, мы разговаривали, но как-то несущественно. У Паши было нижнее место, но он сразу оккупировал верхнюю полку, там он подолгу лежал без движения, иногда листал какую-то книгу, кажется, это был английский словарь. По-английски Паша говорил плохо, но отважно, и когда бывал в ударе, производил на англичан и американцев неотразимое впечатление. За всю дорогу он не выпил ни рюмки, даже за обедом в вагоне-ресторане пил только минеральную воду. Я не заметил, чтоб он готовился к своему выступлению, вероятно, решил положиться на вдохновение.
Прежде чем окончательно остановиться, поезд мучительно долго полз вдоль мокрого перрона, а у меня, стоявшего с чемоданом в узком коридоре, екало сердце: узнаю ли я вокзал, с которого сорок пять лет назад уезжал на свою неведомую родину? И мне показалось, что я его узнаю, может быть, потому, что вокзал был старый, закопченный, почти не тронутый модернизацией.
Нас встречали. Точнее было бы сказать — встречали Успенского. Среди десятка вежливо улыбавшихся людей не было никого, кто бы меня знал, и все-таки было неуютно оттого, что, пожимая мне руку, эти люди смотрели мимо меня, как бы не признавая во мне собрата. Представляя меня, Успенский говорил о моих талантах и научных заслугах в тех заведомо преувеличенных выражениях, которые в устах старшего почти всегда носят неприятно-покровительственный характер и как бы рассчитаны на то, чтоб их не принимали слишком всерьез. Но по-настоящему рассердился я, когда суетившийся вокруг нас энергичный молодой человек с лицом и манерами театрального администратора неожиданно назвал меня мсье Барски. Тут я все уразумел.
Александр Яковлевич Барский, сотрудник отдела внешних сношений министерства, тот самый лысенький и отутюженный, кто переводил беседу Петра Петровича с доктором Нгуеном на памятном мне новогоднем балу, часто ездил на Запад с различными учеными делегациями. Насколько мне известно, он кандидат наук, работ его я не читал, но это скорее моя вина. Скромен, тактичен, прилично владеет тремя европейскими языками. Несомненно, Успенский собирался ехать с ним, но перед самым отъездом что-то произошло и срочно понадобился другой переводчик. Я поехал бы и переводчиком, но меня разозлило вранье. Мсье Барски? Ну что ж, спасибо, буду знать свое место. Не уверен, смогу ли я полностью заменить мсье Барски, но переводить я буду, во всяком случае, не хуже.
У меня хватило юмора не делать кислой физиономии, и по дороге в гостиницу я как ни в чем не бывало поддерживал общую беседу с сопровождавшим нас членом оргкомитета профессором Дени. Ив Дени, известный у нас своими работами по микробиологии, оказался очень веселым белозубым южанином, он все время смеялся, иногда без достаточного повода, но французы вообще смешливее нас. Сидя в закрытой машине, я плохо видел улицы, по которым нас везли, иногда я вытягивал шею, чтоб получше рассмотреть дома и уличную толпу, меня по-прежнему занимала мысль — сохранилась ли в каких-то клеточках моего мозга память о чужом городе, в котором по капризу судьбы я появился на свет. Сидевший рядом с шофером энергичный молодой человек, поймав мое движение, ухмыльнулся и подмигнул, и только когда справа от нас промелькнули неподвижные крылья "Мулен Руж", я понял смысл ухмылки — мы ехали по пользующимся дурной славой бульварам, между которыми расположена знаменитая Пигаль, при свете дня эти вместилища порока ничем не отличались от любой торговой улицы, и молодой человек совершенно превратно истолковал мое любопытство.
На площади Клиши мы попали в затор — привычные ко всему парижские шоферы терпеливо ждали, — и наши спутники предложили выйти из машины поразмяться. Мы вышли, и я залюбовался двумя разбегающимися в стороны рядами неповторимых в своем своеобразии парижских домов, сплошь семиэтажных, со скошенными назад лбами мансард, в черном кружеве железных балкончиков и оконных решеток, с яркими навесами выплеснувшихся на тротуары кафушек и пивнушек и зазывными плакатами дешевых кинотеатров. Над убегающими в гору крышами я увидел голубовато-розовый, отливающий керамическим блеском холм Монмартра и белую грибовидную шапочку Сакре-Кёр. Освещенная нежарким утренним солнцем, сбрызнутая недавно прошедшим дождиком, площадь показалась мне мучительно знакомой, но помнил ли я все это своей детской памятью или видел уже взрослым на цветных репродукциях, бесчисленных слайдах, наконец, просто в кино? Мои сомнения еще усилились, когда в конце нашего пути нас провезли вокруг Триумфальной арки на площади Звезды, я узнал ее мгновенно, но что из того — ведь миллионы людей, никогда не бывших в Лувре, знают в лицо Джоконду. К тому же мне, да и моему отцу, вряд ли приходилось часто бывать в этом фешенебельном округе, по моим сведениям, мы жили где-то в районе Порт д'Орлеан. Оставалась надежда, что когда я попаду на эту не столь захватанную глазами парижскую окраину, в моей памяти что-то оживет.
Отельчик, где нам предстояло жить, мне сразу же понравился и расположением и патриархальным уютом. Толкнув стеклянную дверь, мы вошли в длинный, узенький и совершенно безлюдный вестибюль. Ни швейцара, ни портье. Слева над конторкой доска для ключей и ручной коммутатор, справа — шахта старинного подъемника (лифты существуют настолько давно, что к ним уже применимо понятие старины) и начало узкой — в ширину половика — крутой лестницы. В глубине вестибюля я увидел пеструю занавеску; звякнули кольца, и нашим глазам открылось мирно завтракающее семейство. Сидевший во главе стола мужчина лет пятидесяти с приятным, несколько меланхолическим лицом разливал вино, полноватая, но подтянутая брюнетка заправляла салат. Я сразу догадался: хозяева. Кроме них, за столом сидели еще две женщины в одинаковых серо-голубых платьях, обе худенькие и белокурые, одна постарше, а другая молодая и хорошенькая, я принял их за сестер хозяина и ошибся — это были горничные, вместе с хозяевами они составляли основной штат семиэтажной гостиницы. Заметив нас, хозяин вышел из-за стола и с достоинством поклонился. Пока я заполнял регистрационные бланки, он успел проводить Успенского в отведенный ему люкс, вернувшись, подхватил мой чемодан, и мы вознеслись в подрагивающей тесной кабине на самый верхний этаж. Поднявшись еще на несколько ступенек, мы очутились на тесной площадке с тремя расположенными покоем дверьми. Хозяин распахнул среднюю и, поставив чемодан на ременную банкетку, пожелал мне приятно провести время в Париже.
В лифте я еще был полон суетными размышлениями: ну конечно, мсье академисьен, оставив своего переводчика выполнять формальности, проследовал в свои роскошные апартаменты, а мсье Барски запихнули в каморку под крышей. Но каморка мне неожиданно понравилась. В ней было все необходимое: широкая и низкая, очень удобная кровать, игрушечный телефонный аппарат без диска, стенной шкаф, заменяющая стол откидная доска и два мягких стула. Из крошечной площади номера строители ухитрились выкроить туалетный уголок, вместивший душевую кабину, раковину для умыванья и вполне бесполезный агрегат, именуемый биде. Стоя под душем, я услышал через приоткрытую дверь резкий гудок, напомнивший мне зуммер полевого телефона. Это гудел игрушечный аппаратик, и поскольку звонить мне мог только один человек, я рассудил, что даже мсье Барски имеет право не бежать нагишом на звонок и спокойно домыться. Телефончик порычал еще немного и угомонился. Я не спеша растерся мохнатым полотенцем, натянул пижамные штаны и уже в совсем благодушном настроении выглянул в раскрытое окно, выходившее на одну из широких улиц, то бишь авеню, расходящихся, как лучи, от площади Звезды; высунувшись наружу, можно было разглядеть краешек Арки. На другой стороне авеню я увидел дом, поразивший меня своей остроугольностью, он был похож на волнорез или на океанский пароход, узкая торговая уличка пересекала авеню под непривычным для московского глаза косым углом. Присмотревшись, я понял, что дом зеркально подобен нашему, в довершение сходства прямо против моего окна распахнулось окошко верхнего этажа и в нем появилась человеческая фигура. Мне показалось, что фигура всматривается в мое окно, я помахал ей рукой, и она мне ответила. Развеселившись, я опять помахал и опять получил ответ. За этим вздорным занятием меня застал Успенский, дверь была не заперта. Вид у Паши был бодрый и как будто чуточку смущенный.
— Это просто хамство, что тебя сунули в эту голубятню, — сказал он заранее заготовленную фразу, на голубятню он даже не взглянул. — Бери свой чемодан и идем.
— Куда? — спросил я как можно безмятежнее.
— Ко мне. Номер двойной, места хватит. К тому же ванна. У тебя есть ванна? — Он дернул дверь в туалетную каморку и разъярился: — Вот видишь, даже стульчака нет. Собирайся.
— Спасибо, Паша, — сказал я. — Я к твоим услугам в любой момент, но жить я люблю один.
Успенский несколько опешил.
— Ну как хочешь. Тогда подожди раскладываться, я заставлю их дать тебе другой номер.
— Мне не нужен другой номер.
— Почему? — вскинулся Паша.
— Потому что мне нравится этот.
Паша посмотрел на меня недоверчиво.
— Зачем ты мне врешь?
— Нисколько. Здесь я как дома. И наверняка у тебя нет такого вида из окошка.
Паша подошел, выглянул.
— Вид у тебя действительно лучше. Зато в моем номере останавливался мсье Анри Айнэ.
— Кто?
— Эх ты, француз! Генрих Гейне. Так сказал хозяин. Может, и не врет. Есть табличка. Черт с тобой, оставайся. Но ты меня все-таки не бросай. — Это прозвучало почти жалобно. — Я понимаю, у тебя как у уроженца города Парижа в этом городе свои интересы. Поедешь — возьми меня с собой.
— Тебе-то зачем мотаться?
— Из чувства братской солидарности. А могу и пригодиться. Завтра после заседания разыщем могилу твоей матушки и дом, на котором когда-нибудь будет доска — иси этз нэ селебр саван рюсс экс-женераль Юдинь…
Шутка повисла в воздухе — я молчал. Паша посмотрел на меня с любопытством.
— Что с тобой? А ну — начистоту.
Я еще немного помолчал. И вдруг мне стало смешно.
— Как здоровье мсье Барски? — спросил я в упор.
Паша запнулся только на секунду — из-за непривычного ударения. Соображал он быстро. Сообразив, захохотал.
— Заболела теща. Отказался, затем позвонил, что согласен. Но я подумал о тебе — и не принял жертвы.
Я промолчал. Паша посмотрел на часы.
— У тебя есть четверть часа. Ровно через двадцать минут за нами заедет один занятный тип и повезет нас завтракать в самое что ни на есть капище Молоха. Зайдешь за мной?
— Хорошо, я спущусь в вестибюль.
— Как хочешь. Только не опаздывай. Ты же видел, что здесь творится машине не подойти.
После ухода Паши я задумался. Не слишком ли быстро я оттаял? Но встреча в капище Молоха могла быть только деловой, а от участия в деловых встречах я считал себя не вправе уклоняться. Оставалось решить вопрос об одежде. Я выбрал темно-синюю пару, белую рубашку и одноцветный галстук — корректный и непритязательный костюм переводчика.
Успенский не зря просил быть точным, маленький вишневый "ягуар" так и не пробился к подъезду, и мы залезли в него чуть ли не на ходу. Сидевший за рулем седой и морщинистый человек в возрасте, который современная геронтология любезно трактует как второй пожилой, улыбнулся нам, обнажив два ряда зубов слишком белых, чтоб быть настоящими. После первых приветствий я понял, что переводить мне не придется, человек говорил по-русски свободно и даже без акцента, точнее сказать, без какого-либо определенного акцента. На перекрестке он обернулся, чтоб пожать мне руку, и пробормотал: Вагнер. Успенский пояснил: Дэниэл Вагнер, город Акрон, штат Огайо. Медицинское оборудование.
Ехать пришлось, включая стоянки перед светофорами, не больше пяти минут, капище помещалось неподалеку от нашего отеля, на широкой и малолюдной улице в районе Елисейских полей. Здесь не было пестроты и сутолоки парижских улиц, ни киношек, ни бистро, только очень толстые и очень чистые стекла витрин и накладные позолоченные буквы над входами в банки, конторы авиакомпаний и ювелирные магазины. Я не успел разглядеть вывеску капища, как только мы подъехали к тротуару, мальчишка в голубой форменной курточке кинулся открывать дверцу машины, а швейцар в такой же голубой, но расшитой золотым шнуром ливрее распахнул перед нами сверкающую стеклом, начищенной медью и лаком тяжелую дверь. В застеленном мягкими коврами вестибюле к нам бросился третий представитель голубого племени, длинноногий юнец в тесном жилете с золотым аксельбантом, и куда-то уволок наши плащи. Затем нас подвели к лоснящемуся от мебельного лака глухому барьеру, где, как в ложе бенуара, сидели почтенный старый галл с густой седой шевелюрой и слишком черными усами, а чуть поодаль остролицый прилизанный блондинчик; на них были темно-синие костюмы, белые рубашки и одноцветные галстуки, и только голубой овал с золотым ободком на лацканах напоминал об их принадлежности к клану голубых. Мы были представлены как les savants russes, connus dans le monde entier*, старый галл привстал и слегка наклонил тяжелую голову, остролицый оскалил мелкие зубки и выбросил на барьер две регистрационные карточки вроде тех, какие я заполнял в отеле, но на роскошной меловой бумаге с голубым овалом в верхнем углу. Заметив мое недоумение, Вагнер улыбнулся:
______________
* Русские ученые с мировым именем.
— Чистая формальность. В клубе идет большая игра, и полиция требует…
На зеркально глянцевой доске барьера стояла тяжелая бронзовая пепельница с эмблемой клуба и разбросано несколько плоских коробков со спичками и голубых авторучек. Я взял одну, чтобы заполнить бланки, ручка была отличная, не шариковая, а нейлоновая, оставлявшая на бумаге тонкий влажно-блестящий след. Занятый своим делом, я все время ощущал на себе пристальный взгляд остролицего, и меня это немножко сердило — неужели этот тип думает, что я способен сунуть ручку в карман? Заполненные карточки я нарочно возвратил вместе с ручкой. Остролицый сделал отстраняющий жест:
— Oh non, monsieur, c'est notre souvenir*.
______________
* О нет, сударь, это наш сувенир.
Он взглянул на карточку, затем опять на меня, как бы сверяя текст с оригиналом. Чувствовалось, что глаз у него наметанный.
— Приехали изучать контрасты капитализма?
Это было сказано по-русски. Негромко и очень чисто. К тону было невозможно придраться. Если и ирония, то самая невинная, только по отношению к затасканному обороту. Любезнейшая улыбка.
Я прикинул: судя по речи, вряд ли потомок довоенных эмигрантов. Моложе меня, но вполне мог воевать. Весь вопрос — на чьей стороне. Русский? Поляк? Скорее всего фольксдойч.
— Oh nein, mein Herr, — сказал я, улыбаясь еще любезнее. — Ich war in Krieg und ging bis Berlin*. Контрастами я сыт по горло.
______________
* О нет, сударь. Я был на войне и дошел до Берлина (нем.).
Мне удалось на секунду загасить его хорошо отработанную улыбку. Взгляд стал жестким. Но дрессировка взяла верх, и улыбка вновь засияла.
— J'espere, monsieur, que votre sejour chez nous sera utile et agreable*, — говорит он.
______________
* Надеюсь, вы проведете время у нас с пользой и удовольствием.
— Sans doute, monsieur*, — отвечаю я и поворачиваю спину.
______________
* Без сомнения, сударь.
Мне показалось, что Вагнер слышал наш обмен любезностями — и не без удовольствия. Он даже подмигнул.
Покончив с формальностями, мы поднялись по очень широкой и пологой мраморной лестнице на второй этаж. Здесь все, начиная со светлых, очень пушистых ковров, до картин на стенах и лепнины на потолке, было добротное, ухоженное и, по всей вероятности, очень дорогое. Пока мы поднимались по лестнице, навстречу нам по двое и по трое спускались люди первого и второго пожилого возраста. Они шли не спеша, осторожно неся свои потерявшие гибкость, отяжелевшие или высохшие тела, вид у них был плотно перекусивших людей, они явно шли из ресторана, закрытого клубного святилища, куда не придет человек с улицы. Поравнявшись с Вагнером, они приветствовали его медленным кивком, опытный глаз разглядел бы в этих кивках оттенки — от фамильярного до почтительного. Вагнер всем отвечал одинаково — дружелюбно и небрежно. На площадке он остановился.
— Завтракать мы будем здесь. — Он показал на низенькую дверь ресторана. — Но сначала зайдем на минутку в бар, выпьем аперитив и заодно покончим с делами. Во Франция не принято говорить о делах за едой.
По пути в бар мы прошли через комнату, где в мягких креслах дремали несколько стариков. Перед ними на низеньком столике лежали навалом журналы в пестрых глянцевых обложках, в огромном цветном телевизоре мелькали полуголые человеческие тела — показывали "кетч", препротивное спортивное зрелище, борьбу без правил, старички смотрели на это побоище вполглаза, выключив звук, чтобы не слышать хрипов и воплей.
Клубный бар очень мало походил на мое традиционное представление о европейских барах, это был просторный светлый зал, вдоль стен стояли тяжелые дворцовые стулья с высокими спинками, примерно на каждые два стула приходился один круглый столик с пепельницей. Была, конечно, и стойка, за которой, как капитан на мостике, стоял раскормленный молодец в голубом смокинге с белыми отворотами, но полированный прилавок был пуст, а за спиной бармена вместо полок с бутылками и рекламных плакатов висела абстрактная картина, состоявшая из белых пятен и спиралей на ядовито-лиловом фоне. Вагнер сказал, что при длительном рассматривании картины у посетителя возникает неудержимое желание выпить, но у нас оно почему-то не возникло, мы решительно отказались от спиртного, и быстрый гарсон в голубом фрачке с погончиками принес нам по маленькому пузырьку какой-то слабо газированной воды колодезного типа и высокие, отмытые до радужного сияния стаканы с кубиками льда и кружком лимона. Я выпил свой стакан единым духом и лишь потом понял свою ошибку — здесь не пили, а пригубливали. Вагнер сразу же вынул из внутреннего кармана пиджака бумажник — большой, потертый, до отказа набитый — и положил его перед собой.