Страница:
А когда того вызвали в Алма-Ату как потерпевшего, старик расплакался при виде денежной груды и сказал:
– Ой-бояй!.. Не мои деньги!.. Откуда бедный человек столько денег взял?! У меня на чердаке всего три тысяч было... На свои похороны копил...
Начальник знал, что старик купил чуть ли не всех хозяев Талгара, но ничего не сказал. Вернул старику три тысячи под расписку, а остальные сдал в доход государства.
Однажды начальник сам пришел в одиночку к подследственному. Принес ему в камеру его же планшет с листами бумаги для рисования, с уже заточенными карандашами, но без скальпеля. Зато с пачкой папирос «Дели». Собственный тридцатник выложил. Сам не курил.
– Рисуй, – сказал начальник. – Чего зря задницу просиживать?
– Спасибо, – ответил Мика. – Отправьте меня на фронт. Все равно же судить не будете – малолетка. Закон...
– Ну, это как сказать, – усмехнулся начальник. – Закон что дышло, куда повернул – туда и вышло. Кури, кури, не стесняйся!
– Поговорите в военкомате. Пусть меня на фронт отправят, – повторил Мика. – Вы, я смотрю, уже побывали там...
– Нет, – честно сказал начальник. – Не был я ни на каком фронте.
– А это?.. – Мика показал на правую искалеченную руку начальника.
– Это мне одни бандюки лет десять тому назад отрубили. А ты сам в военкомат не торкался?
– Один раз. Еще в прошлом году.
– Ну и что?
– Взяли за шкирку и... того.
– Их тоже понять можно.
– Нет. Нельзя.
Начальника все время подмывало задать пацану один, самый важный вопрос. Но он понимал, что если пацан ответит на него утвердительно, то он, начальник, и сам долго не проживет. Этот вопрос может стать для него же, начальника, смертельным приговором.
И все же... И все же... И все же! Он был настолько любопытен, и этот пацан ему так нравился, что начальнику показалось, будто если он сейчас его об ЭТОМ спросит, пацан почувствует его симпатию к себе и оставит его в живых...
Начальник сидел на Микиных нарах, а Мика по-блатняцки пристроился на корточках, привалившись к противоположной стене камеры, и с наслаждением курил, аккуратно стряхивая пепел в ладошку.
– Ты, говорят, все время физкультурой занимаешься? – спросил начальник, не решаясь перейти к самому главному вопросу. – Стойки делаешь на руках, отжимаешься... Верно?
– Прогулок у подследственных нет – нужно форму поддерживать. Но вы же не об этом хотели меня спросить.
– М-да... Верно... Не для протокола, как говорится. Скажи мне, Миша... КАК ТЫ УБИЛ ШЕСТЬ ЧЕЛОВЕК?
Мика помолчал, глубоко затянулся, посмотрел прямо в глаза начальнику и поправил его:
– СЕМЬ. Был еще один гаденыш в Ленинграде до войны. В школе.
Начальник мгновенно вспотел. Он ждал всего, чего угодно, но только не такого откровенного признания... И все равно ведь не доказать. Не доказать никогда!
– Конечно, – улыбнулся ему Мика. – Не докажете. Никто не поверит.
Начальник охнул, перевел дух, еле выговорил:
– Что-то у нас с тобой, Михаил, какая-то ненаучная фантастика получается!.. Какой-то Жуль-Верн, понимаешь... Ты что, и мысли умеешь читать?!
– Нет, – сказал Мика. – Я просто представил себе, что вы можете подумать.
– А ты не боишься, что весь этот разговор наш сейчас записывается?.. Ну, сам знаешь как... Ты же в звукоцехе работал, да?
– Нет, не записывается, гражданин начальник. Я бы это почувствовал.
– Как?!
– Не знаю. Действительно не знаю. Просто почувствовал бы.
Как бы в подтверждение своей обостренной восприимчивости Мика неожиданно для себя увидел, что начальник уголовного розыска, которому десять лет тому назад бандиты отрубили кисть правой руки, излишне напряжен и пугается его, Микиных, откровений.
Вот Мика и решил снять с начальника это напряжение.
– И пожалуйста, гражданин начальник...
– Говори нормально – Петр Алексеевич.
– И пожалуйста, Петр Алексеевич, не бойтесь меня. Я теперь ЭТО делаю только в САМЫЙ ПОСЛЕДНИЙ МОМЕНТ, КОГДА УЖЕ НЕТ ДРУГОГО ВЫХОДА...
– Спасибо, Миша, – искренне поблагодарил его начальник Петр Алексеевич. – Кто-нибудь из близких знает, где ты?
На мгновение Мика представил себе реакцию папы, когда тот все про него узнает, и, оберегая спокойствие Сергея Аркадьевича, быстро сказал:
– У меня никого нет.
Это была единственная фраза Мики, в которую Петр Алексеевич еще два дня тому назад ни за что не поверил бы...
Он встал с Микиных нар и спросил без видимого интереса:
– Ты поэта Симонова Константина Михайловича знаешь?
– «Жди меня, и я вернусь, только очень жди...»?
– Да. – Начальник Петр Алексеевич вынул из внутреннего кармана пиджака много раз сложенную газету и протянул ее Мике. – На-ко вот, Михаил. Почитай газетку. Тут товарищ Симонов описал очень грустную и, как мне кажется, важную для тебя историю...
На этой фотографии, в очень элегантном летном комбинезоне с меховым воротником, стоял молодой и красивый Сергей Аркадьевич Поляков с залихватской курительной трубкой в зубах. На голове у него был высокий жесткий авиационный шлем со специальными очками – «консервами». Сергею Аркадьевичу на этом фото было ровно двадцать четыре года. Ровно потому, что в газете под фотографией, была точно определена дата: «Год 1916. Первая мировая война. Шеф-пилот двора его императорского величества, кавалер трех Георгиевских крестов, вольноопределяющийся Сергей Поляков».
Мика всегда знал эту фотографию. Она висела у отца в кабинете, в окружении фотографий других летчиков того времени, снимавшихся на фоне своих «ньюпоров» и «блерио».
Все эти дореволюционные фото были когда-то подарены Микиному отцу с гордыми и мужественными посвящениями вроде: «На память и добрые воспоминания о лучших днях в 38-м корпусном авиационном отряде – доброму, лихому товарищу Сереже Полякову от подпоручика М. Плетнякова. Деревня Замошье, ноябрь 1915 г.».
Или: «На добрую, долгую память дорогому бесстрашному Сержу Полякову от летчика XII-го Истребительного Авиационного отряда князя Владислава Лерхе. Рига, 9 августа 1916 года. Действ. армия».
Все эти подписи были с ятями и латинскими i – просто палочка с точечкой сверху...
Вторую фотографию в газете Мика видел впервые. Снимок был сделан, наверное, впопыхах, с не очень близкого расстояния и уж совсем не для газеты, а просто так.
Худощавый, осунувшийся пожилой майор Поляков держал в руках хроникальную киносъемочную камеру «Аймо», стоял у пикирующего бомбардировщика «Пе-2» с молоденькими летунами, и у ног Сергея Аркадьевича валялся его парашют.
На этом снимке Сергею Аркадьевичу чуть больше пятидесяти. Он вдвое старше каждого из тех, с кем разговаривал тогда, когда их кто-то сфотографировал...
А под фото – подпись: «Осень 1943 года. 22-я Воздушная армия. Кинорежиссер-оператор Сергей Аркадьевич Поляков с экипажем самолета перед вылетом на свое последнее боевое задание».
... Звеном, тремя машинами, с высоты в две с половиной тысячи метров они свалились в почти отвесном пике на немецкую мотострелковую колонну...
Из пикирования выходили в горизонтальный полет прямо у немцев над головами! И снова – в набор высоты...
Сергей Аркадьевич снимал из кабины стрелка-радиста...
Ему очень нужны были кадры атаки!..
Он уже несколько месяцев был прикомандирован к пикировщикам 22-й Воздушной армии, и ему оставалось доснять совсем немного планов для того, чтобы потом приехать в Алма-Ату и спокойно сесть монтировать большой документальный фильм о фронтовых летчиках этой войны...
Кажется, так писал Симонов.
Он даже написал о том, что в начале войны Сергей Аркадьевич Поляков потерял жену, скончавшуюся у него на руках в Свердловске.
Потом без вести пропал его сын – поразительно талантливый мальчик, рисунками которого восхищались известные и признанные художники...
У бывшего русского летчика, героя Первой мировой войны, у человека глубоко интеллигентного, свободно владевшего тремя европейскими языками, пришедшего в советский кинематограф на заре его возникновения и ставшего кинорежиссером, эта война отняла все – дом, жену, сына...
У него не оставалось ничего, кроме его профессии, писал Симонов... Он, режиссер, ушел на фронт своей второй войны, взял в руки камеру и стал снимать самый главный фильм своей жизни.
А теперь советский кинематограф понес невосполнимую утрату, писал Симонов, – погиб Сергей Аркадьевич Поляков...
Погиб как настоящий летчик, как истинный авиатор – в воздухе.
Может быть, потому, что камера, нары, тусклый контрольный свет, ночь сквозь решетку в окошечке под самым потолком...
В голову лезут какие-то ни чёрта не значащие пустяки, осколочки...
...вот папа несет трехлетнего Мику из ванной, завернув его, как куколку, в огромное махровое полотенце...
...вот папа учит шестилетнего Мику читать...
Он почему-то выбрал отрывок из Кервуда, где герой попадает в бездну. И вот это многократно повторяемое слово – «бездна» очень мешает Мике сосредоточиться... Уж слишком эта БЕЗДНА похожа на одно жуткое матерное дворовое ругательство! И Мика странно стесняется его произносить... И от этого почти не может читать. А папа нервничает:
– Ты же вчера уже прекрасно читал!
– Там было другое... – краснея, стыдливо шепчет Мика.
– Господи! Какая разница?! – не может понять папа.
... Папа и восьмилетний Мика вернулись с Елагиных островов... Или они тогда уже были Кировскими?.. Стояли час в толпе, глазели на новый аттракцион, допускались только взрослые. На человека надевали парашют, два служителя расправляли его палками над головой у счастливца, он становился на металлическую решетку, а внизу, под решеткой, запускали авиационный двигатель с пропеллером. Могучей струей воздуха человека с парашютом поднимало ввысь метров на тридцать. Потом двигатель выключали, и смельчак плавно опускался на парашюте на землю.
Мика мечтал, чтобы ЕГО папа вознесся бы в небо на этом парашюте! Но очередь за билетами была такой длинной, да и папа не выказывал никакого желания...
С островов папа завез Мику домой, а сам уехал на студию. На вечернюю смену. И Мика красочно рассказал маме, «как папа летал на парашюте»! Причем с кучей подробностей, которые взахлеб придумывал по ходу рассказа. «И когда папа взлетел в небо, он стал маленьким-маленьким...»
Вечером мама устроила папе дикий скандал. Она обвинила его в черствости, в нелюбви к ней и Микочке, в потрясающем равнодушии – как он позволил себе так рисковать, да еще на глазах у собственного ребенка?!
Папа, как мог, отбрыкивался, утверждал, что аттракцион рассчитан на «широкие слои трудящихся» и поэтому совершенно безопасен. Но Мику с его фантазиями не предал. Пришел в детскую, сел к нему на кроватку, поцеловал на ночь и тихо-тихо спросил:
– Ты зачем все это наплел маме?
Мика уткнулся носом куда-то между папиным подбородком и воротничком его рубашки и прошептал:
– Мне так хотелось, чтобы ты тоже там полетал...
– Чего же ты мне не сказал об этом на островах? Ты думал, что я боюсь?
– Да...
Папа улыбнулся, поцеловал Мику еще раз и, уходя, сказал:
– Нет, Микуля. Просто там была такая большая очередь, а я не мог опоздать на студию к началу съемки. У меня же была вечерняя смена...
Что же еще?.. Что же еще?..
А... Спряжение французских вспомогательных глаголов «этр» и «авуар». Как там...
– Же-тю-а-иль-а-ну-з-авон-ву-заве-эль-зон...
– Не так слитно. Разделяй. Думай, что ты произносишь.
– Же сюи, тю э, иль э, ну сом, ву зет, эль сон... Папуля, ну отпусти меня, пожалуйста! Я же на гимнастику опаздываю!..
– Хорошо, но чтобы завтра...
– Спасибо, папочка! Любименький! «Отец родной»!
– Иди, иди, «сын мой», – смеется Сергей Аркадьевич....
И потом сразу же – «Дом Советов», клетушка прокисшего гостиничного номера.
– Папочка... Открой глаза! Мне тебя никак на кровать не переложить... Помоги мне! Не надо больше водки, папочка... Ну папочка же, пожалуйста!!!
... А потом базар, стенка склада, груда ящиков из-под яблок, папироски «Норд»...
– Как только снимут блокаду, я вернусь в Ленинград, сразу же вышлю тебе вызов, мы найдем Милю и снова заживем все вместе... Ты мне веришь, сыночек?..
А в голове уже начинает пульсировать глухая, знакомая, разливающаяся боль... Она заполняет все черепное пространство...
В ушах усиливается звон... В висках – как молот по наковальне...
Жар охватывает все тело!.. Страшный, испепеляющий жар...
Горит лицо, тело... Руки деревенеют, пальцы судорожно сжимаются в кулаки, ногти впиваются в ладони...
Спазм перехватил глотку – не вздохнуть!.. Воздуха... Воздуха! Нечем дышать...
– Воздуха-а-а!!! – сипло кричит Мика, и газета соскальзывает с его лица на пол. – Дверь!.. Откройте дверь!.. Я задыхаюсь!.. Дверь!!! Окно откройте-е-е!.. Суки-и-и-и...
А из-за двери спокойный, ко всему привыкший голос с сонным взглядом в «глазок»:
– Не психуй. Хочешь «закосить», дождись утра, доктор тебе клизму вставит. А сейчас – ночь. Спи. Не блажи.
Боже мой, но сейчас же голова разорвется на части!.. Нет больше сил себя сдерживать...
– Папочка! Папочка!.. – истошно кричит Мика в полном отчаянии. – Открой мне дверь!.. Немножко воздуха... Я задыхаюсь! Ну хоть окно открой... Я ведь тут совсем один... Совсем один! Ты меня не узнаешь?.. Это я – Мика... Твой сын, папа!.. Возьми меня с собой, папочка... Я не хочу больше жи-и-и-ить!!!
Дикий, рыдающий крик Мики слышен на весь коридор следственного изолятора! Он летит мимо дверей остальных камер, пронзает толстые кирпичные стены, мчится по сливным водопроводным трубам, соединяющим все параши всех камер воедино, в один сток этой проклятой жизни!..
О, эти параши!.. Знаменитые тюремные репродукторы! В них кричат из одной камеры, чтобы быть услышанным в другой...
Вот и сейчас из Микиной параши сквозь воду, мочу и дерьмо несется изо всех камер:
– Художник, что с тобой?!
– Тебя бьют, Мишка?..
– Мусора! Суки-и-и!.. Оставьте пацана, бляди!!!
– Фашисты подлючие. Мишку не трогайте!..
Но Мика ничего этого не слышит: сейчас в его сознании только два врага – запертая дверь и закрытое окно с решеткой.
Неужели это тот самый ПОСЛЕДНИЙ МОМЕНТ, КОГДА УЖЕ НЕТ ДРУГОГО ВЫХОДА?!
И тогда...
Страшной, невероятной силы беспощадный разряд обрушивается на толстую, окованную железом дверь Микиной камеры!
Как взрыв, как крушение поездов – грохот и треск на всю следственную тюрьму...
Вспучивается и вдребезги разлетается тяжеленная дверь! В противоположную стенку коридора осколком разорвавшейся бомбы врезается дверной засов с замком, а сама дверь, или, вернее, то, что от нее осталось, вылетает в коридор изолятора уже уродливым комом изломанных досок с искореженным и скрученным железом!..
Словно аккомпанемент к этому взрыву – запоздалый звон сыплющихся осколков оконных стекол, перемежаемый глухим стуком падающих кирпичей из стены, куда была встроена оконная решетка...
ЧП в следственном изоляторе...
Чрезвычайное происшествие.
Саперы осматривают дверной проем бывшей Микиной камеры, вырванную и выгнутую решетку из разрушенного окна под потолком...
– Не, – говорит один сапер. – Это не взрыв. Может, удар или еще чего... А только не взрыв.
Начальства понаехало видимо-невидимо. И партийного, и милицейского, и другого – в штатском...
– Что же это за «удар» может быть такой, чтобы чуть полэтажа не снесло?! – кипятится один в кожаном реглане. – Взрыв, конечно!
– Был бы взрыв – кислятиной бы пахло, – устало возражает ему командир саперов. – Следы обгорелости, оплавленности, другой рисунок разрыва металла...
– Может, когда в тридцать шестом строили – тогда и заложили? А оно сейчас сработало! – говорит другой начальник в драповом пальто с серым каракулевым воротником.
Всем очень нравится эта идея. Она начисто исключает другие рассуждения на эту тему.
– Очень правильно говорит товарищ Карсакпаев! – подхватывает один в штатском. – Тогда врагов народа было больше, чем честных и преданных людей!.. Очень правильная мысль, товарищи...
Со стороны коридора изолятора у дверей Микиной камеры стоят два надзирателя.
Подошел к дверям камеры товарищ Карсакпаев в сером каракуле:
– Ну-ка, откройте. Посмотрим на этого щенка.
– Не приказано, – говорит один надзиратель.
– Допрос идет, – добавляет второй, не двигаясь с места. Очень это не нравится товарищу Карсакпаеву.
– Ну-ну, – говорит он и уходит.
... В камере Мика держит кружку двумя руками. Чтобы не жгло руки, обернул кружку обрывком грязного полотенца.
Начальник Петр Алексеевич пододвигает к Мике поближе колотый кусковой сахар, который принес Мике из дому, и сокрушенно говорит:
– Напрасно я тогда от тебя ушел... Хотел не мешать твоему горю, А видишь, как вышло... Надо было мне остаться с тобой. Когда живой человек рядом – всегда легче...
Сидит закутавшийся в одеяло обессиленный Мика, держит в обрывке полотенца большую алюминиевую кружку, руки дрожат, по лицу текут слезы...
Мика их не стесняется перед посторонним человеком. Даже не вытирает. Спокойно говорит начальнику:
– Нет. Это хорошо, что вас не было, граж... Петр Алексеевич. Не дай Бог, вас бы зацепило...
– Ты сахар-то кушай, Михаил. Тебе сейчас нужно сил поднабраться. Тебе еще жить и жить!.. Ешь сахар.
– Спасибо. Петр Алексеевич, можно я эту газету себе заберу?
– Конечно.
– И еще... Там, в «Доме Советов», в камере хранения отец оставлял свои вещи, когда уезжал на фронт. Вот эту фотографию они взяли именно оттуда, из папиного чемодана.
Мика показал на газетное фото, снятое в шестнадцатом году.
– Но там были и еще снимки. Других летчиков, мамины... Мне ничего не нужно. Только фотографии. Заберите их, пожалуйста. И из газеты пусть вернут. Зачем она им теперь? Еще в чемодане – старое папино удостоверение шеф-пилота... Оно по-французски «Брево» называется. Там на пяти языках все написано... Вы сами увидите. А когда я выйду на волю...
– Понял. – Петр Алексеевич что-то записал в небольшую книжечку. – Все разыщу и сохраню для тебя... Кушай, кушай сахар. Не стесняйся. Он тебе сейчас – во как необходим!..
– Спасибо. Я кушаю.
Петр Алексеевич аккуратно скосил глаза на закрытую дверь камеры, подвинулся поближе к Мике и совсем негромко сказал:
– А теперь слушай меня внимательно. Если тебя кто-нибудь начнет спрашивать, как ты уцелел во время того, что произошло в той камере, скажи, что в эту секунду ты был под нарами. Дескать, охнарик завалился туда и ты полез его искать... Или карандаш, к примеру. Понял?
– А правда, Михаил... Полкамеры – вдребезги, а ты, говорят, как лежал на нарах, так и нашли тебя в том же положении целехоньким... Ты-то что думаешь по этому поводу?
... Эти двое в гражданском – одному лет двадцать семь, второму за сороковник – уже полтора часа играли достаточно примитивно выстроенный, не очень слаженный, но хорошо накатанный спектакль. Куда Мика был вовлечен и в качестве обязательного зрителя, и невольного участника этого спектакля, которому время от времени отводилась главная роль.
Младший отрекомендовался запросто – Колей, поигрывал в «своего» и слегка «приблатненного». Как сказал бы Лаврик, «даже пытался по фене ботать не в жилу».
Старший – Виктор Иванович – от этого невольно хмурился. Но не оттого, что Коля делал это неловко и нелепо, а чтобы предъявить себя Мике, выросшему, как он понял из уголовного дела, в интеллигентной семье, ревнителем чистого русского языка. Что должно было демонстрировать подследственному как чистоту помыслов Виктора Ивановича, так и чистоту и непорочность той организации, которую он представлял вместе со своим младшим, еще «не совсем созревшим» коллегой Колей.
Полтора часа тому назад надзиратель открыл «выводному» конвоиру дверь новой Микиной камеры, поставил Мику лицом к стене, доброжелательно и достаточно нормально обшмонал его, как и было положено, и передал его конвойному. Вместе с Микиным планшетом, рисунками, карандашами и газетой «Красная Звезда» со статьей Константина Симонова.
Конвоир дал это все нести самому Мике и повел его в «спецпомещение». Не на допрос, а на так называемую беседу с представителями Сталинского райвоенкомата города Алма-Аты.
– Може, не в колонию, а на фронт сошлют... В колонии-то оно безопасней, – на ходу, словно чревовещатель, не разжимая губ, сочувственно прошептал конвойный, а вслух крикнул на весь коридор: – Руки за спину!!!
Мика тут же убрал руки за спину.
– В колонии я уже был. Лучше на фронт.
– Хоть ты и художник, а дурак, – пробормотал конвоир.
... Уже через десять минут Мика понял, что люди, пригласившие его на «беседу», к военкомату имеют такое же отношение, как он, Мика Поляков, – к казахскому «народному» оперному эпосу композитора Сандлера «Кыз-Жыбек». Но не показал им этого.
И как только этими «представителями военкомата» был задан вопрос, что думает Мика по поводу своей счастливой невредимости во время «взрыва» в камере, Мика вспомнил последнее чаепитие с гражданином начальником Петром Алексеевичем и ответил легко, не задумываясь:
– Курить хотелось – уши пухли! А «бычок»... Ну «охнарь»... Окурок в смысле, под нары закатился. Я полез туда за ним, а тут как жахнет!.. Я из-под нар вылезаю – ни двери, ни окошка... А меня ноги не держат... Ну я и прилег обратно на нары. И знаете, что самое интересное?
Коля и Виктор Иванович быстро переглянулись, подались вперед, поближе к Мике, чтобы не упустить ни одного его слова.
– Курить совершенно расхотелось!.. – удивленно сказал Мика.
Он слышал, как хрустнули костяшки пальцев Коли, невольно сжавшиеся в кулак...
Увидел резко очерченные скулы Виктора Ивановича и его ноздри, раздувшиеся от ненависти...
От ненависти к нему, пятнадцатилетнему интеллигентному Мике Полякову – сыну похороненной где-то в Свердловске одной из самых красивых и блистательно-остроумных женщин Ленинграда и Москвы довоенного времени... Сыну шеф-пилота двора его императорского величества в Первой мировой войне и кинорежиссера во Второй, две недели тому назад погибшего на фронте при выполнении не боевого, а собственного задания чести – защищать ту землю, за которую он с отвагой и гордостью начал воевать еще в 1914 году...
Неожиданно в Мике возникло это понимание подлинно классовой ненависти Коли и Виктора Ивановича к нему, к Мике Полякову, – он просто произошел от другой, чуждой им субстанции. Не от той, от которой возникли они сами.
Мика был для них чужой. Из чужой стаи. А в них предками была заложена животная ненависть к чужакам – таким, как Мика, его покойная мама, как только что отвоевавший за Колю и Виктора Ивановича Микин папа – Сергей Аркадьевич Поляков...
И это обжигающее ощущение ненависти, еле-еле прикрытой двумя-тремя обветшалыми, уже истлевшими лозунгами о равенстве и братстве, буквально взрывало изнутри раздерганную и незащищенную душу Мики Полякова.
У него даже легкая головная боль началась!
Ах, нехороший предвестник, опасная это штука...
«Нет! – сказал себе Мика. – Нету никакого КРАЙНЕГО СЛУЧАЯ. Нужно взять себя в руки и вернуть этого вонючего, фальшиво приблатненного Колю и его подельничка – страшноватенького Виктора Ивановича в их же собственный сценарий, в ими же сочиненную пьеску для „военкомата с оркестром“».
Господи... Были же люди вокруг – Миля, папа, Лилька, Лаврик... Да те же несчастные базарные инвалиды! Петр Алексеевич – начальник всего уголовного розыска...
А теперь – эти двое. «Понтярщики» всесильные! С говном сожрали бы, волки позорные... Но что-то же им от Мики НУЖНО?!
– А меня когда отпустят?
– А это уж как мы решим.
– Так за мной же ничего нет... Даже кражи. Только лишь «попытка совершения». Я и так уже полтора месяца срок мотаю! Лучше б на фронт послали...
– Хочешь искупить? – спросил Виктор Иванович.
– Мне искупать нечего, – жестко сказал Мика. – У меня отец две недели тому назад погиб там!..
– Очень хорошее толковище намечается!.. – обрадовался Коля. – Ты, Мишка, прямо в тему попал. Насчет фронта.
– А можно ли ему доверять? – сыграл «сомнения» Виктор Иванович и посмотрел на Колю.
«Пугнуть их, что ли? – подумал Мика. – А то уж больно они непобедимые, дальше некуда».
И Мика поднял потемневшие глаза на Колю и Виктора Ивановича.
В «спецпомещении» для «бесед» и допросов остановилось Время: застыл Коля с открытым ртом, замер Виктор Иванович...
Мике просто захотелось, чтобы они совсем ненадолго перестали дышать... Чтобы хоть чуточку чего-то испугались, суки!
От внезапно навалившегося удушья оба «военкоматовских» деятеля побагровели. Виктор Иванович (наверное, пьет много) даже в синеву с фиолетом пошел.
– Ой-бояй!.. Не мои деньги!.. Откуда бедный человек столько денег взял?! У меня на чердаке всего три тысяч было... На свои похороны копил...
Начальник знал, что старик купил чуть ли не всех хозяев Талгара, но ничего не сказал. Вернул старику три тысячи под расписку, а остальные сдал в доход государства.
Однажды начальник сам пришел в одиночку к подследственному. Принес ему в камеру его же планшет с листами бумаги для рисования, с уже заточенными карандашами, но без скальпеля. Зато с пачкой папирос «Дели». Собственный тридцатник выложил. Сам не курил.
– Рисуй, – сказал начальник. – Чего зря задницу просиживать?
– Спасибо, – ответил Мика. – Отправьте меня на фронт. Все равно же судить не будете – малолетка. Закон...
– Ну, это как сказать, – усмехнулся начальник. – Закон что дышло, куда повернул – туда и вышло. Кури, кури, не стесняйся!
– Поговорите в военкомате. Пусть меня на фронт отправят, – повторил Мика. – Вы, я смотрю, уже побывали там...
– Нет, – честно сказал начальник. – Не был я ни на каком фронте.
– А это?.. – Мика показал на правую искалеченную руку начальника.
– Это мне одни бандюки лет десять тому назад отрубили. А ты сам в военкомат не торкался?
– Один раз. Еще в прошлом году.
– Ну и что?
– Взяли за шкирку и... того.
– Их тоже понять можно.
– Нет. Нельзя.
Начальника все время подмывало задать пацану один, самый важный вопрос. Но он понимал, что если пацан ответит на него утвердительно, то он, начальник, и сам долго не проживет. Этот вопрос может стать для него же, начальника, смертельным приговором.
И все же... И все же... И все же! Он был настолько любопытен, и этот пацан ему так нравился, что начальнику показалось, будто если он сейчас его об ЭТОМ спросит, пацан почувствует его симпатию к себе и оставит его в живых...
Начальник сидел на Микиных нарах, а Мика по-блатняцки пристроился на корточках, привалившись к противоположной стене камеры, и с наслаждением курил, аккуратно стряхивая пепел в ладошку.
– Ты, говорят, все время физкультурой занимаешься? – спросил начальник, не решаясь перейти к самому главному вопросу. – Стойки делаешь на руках, отжимаешься... Верно?
– Прогулок у подследственных нет – нужно форму поддерживать. Но вы же не об этом хотели меня спросить.
– М-да... Верно... Не для протокола, как говорится. Скажи мне, Миша... КАК ТЫ УБИЛ ШЕСТЬ ЧЕЛОВЕК?
Мика помолчал, глубоко затянулся, посмотрел прямо в глаза начальнику и поправил его:
– СЕМЬ. Был еще один гаденыш в Ленинграде до войны. В школе.
Начальник мгновенно вспотел. Он ждал всего, чего угодно, но только не такого откровенного признания... И все равно ведь не доказать. Не доказать никогда!
– Конечно, – улыбнулся ему Мика. – Не докажете. Никто не поверит.
Начальник охнул, перевел дух, еле выговорил:
– Что-то у нас с тобой, Михаил, какая-то ненаучная фантастика получается!.. Какой-то Жуль-Верн, понимаешь... Ты что, и мысли умеешь читать?!
– Нет, – сказал Мика. – Я просто представил себе, что вы можете подумать.
– А ты не боишься, что весь этот разговор наш сейчас записывается?.. Ну, сам знаешь как... Ты же в звукоцехе работал, да?
– Нет, не записывается, гражданин начальник. Я бы это почувствовал.
– Как?!
– Не знаю. Действительно не знаю. Просто почувствовал бы.
Как бы в подтверждение своей обостренной восприимчивости Мика неожиданно для себя увидел, что начальник уголовного розыска, которому десять лет тому назад бандиты отрубили кисть правой руки, излишне напряжен и пугается его, Микиных, откровений.
Вот Мика и решил снять с начальника это напряжение.
– И пожалуйста, гражданин начальник...
– Говори нормально – Петр Алексеевич.
– И пожалуйста, Петр Алексеевич, не бойтесь меня. Я теперь ЭТО делаю только в САМЫЙ ПОСЛЕДНИЙ МОМЕНТ, КОГДА УЖЕ НЕТ ДРУГОГО ВЫХОДА...
– Спасибо, Миша, – искренне поблагодарил его начальник Петр Алексеевич. – Кто-нибудь из близких знает, где ты?
На мгновение Мика представил себе реакцию папы, когда тот все про него узнает, и, оберегая спокойствие Сергея Аркадьевича, быстро сказал:
– У меня никого нет.
Это была единственная фраза Мики, в которую Петр Алексеевич еще два дня тому назад ни за что не поверил бы...
Он встал с Микиных нар и спросил без видимого интереса:
– Ты поэта Симонова Константина Михайловича знаешь?
– «Жди меня, и я вернусь, только очень жди...»?
– Да. – Начальник Петр Алексеевич вынул из внутреннего кармана пиджака много раз сложенную газету и протянул ее Мике. – На-ко вот, Михаил. Почитай газетку. Тут товарищ Симонов описал очень грустную и, как мне кажется, важную для тебя историю...
* * *
В этой газете очерк Константина Симонова был проиллюстрирован двумя фотографиями, одна из которых была превосходно знакома Мике с самого его раннего детства.На этой фотографии, в очень элегантном летном комбинезоне с меховым воротником, стоял молодой и красивый Сергей Аркадьевич Поляков с залихватской курительной трубкой в зубах. На голове у него был высокий жесткий авиационный шлем со специальными очками – «консервами». Сергею Аркадьевичу на этом фото было ровно двадцать четыре года. Ровно потому, что в газете под фотографией, была точно определена дата: «Год 1916. Первая мировая война. Шеф-пилот двора его императорского величества, кавалер трех Георгиевских крестов, вольноопределяющийся Сергей Поляков».
Мика всегда знал эту фотографию. Она висела у отца в кабинете, в окружении фотографий других летчиков того времени, снимавшихся на фоне своих «ньюпоров» и «блерио».
Все эти дореволюционные фото были когда-то подарены Микиному отцу с гордыми и мужественными посвящениями вроде: «На память и добрые воспоминания о лучших днях в 38-м корпусном авиационном отряде – доброму, лихому товарищу Сереже Полякову от подпоручика М. Плетнякова. Деревня Замошье, ноябрь 1915 г.».
Или: «На добрую, долгую память дорогому бесстрашному Сержу Полякову от летчика XII-го Истребительного Авиационного отряда князя Владислава Лерхе. Рига, 9 августа 1916 года. Действ. армия».
Все эти подписи были с ятями и латинскими i – просто палочка с точечкой сверху...
Вторую фотографию в газете Мика видел впервые. Снимок был сделан, наверное, впопыхах, с не очень близкого расстояния и уж совсем не для газеты, а просто так.
Худощавый, осунувшийся пожилой майор Поляков держал в руках хроникальную киносъемочную камеру «Аймо», стоял у пикирующего бомбардировщика «Пе-2» с молоденькими летунами, и у ног Сергея Аркадьевича валялся его парашют.
На этом снимке Сергею Аркадьевичу чуть больше пятидесяти. Он вдвое старше каждого из тех, с кем разговаривал тогда, когда их кто-то сфотографировал...
А под фото – подпись: «Осень 1943 года. 22-я Воздушная армия. Кинорежиссер-оператор Сергей Аркадьевич Поляков с экипажем самолета перед вылетом на свое последнее боевое задание».
... Звеном, тремя машинами, с высоты в две с половиной тысячи метров они свалились в почти отвесном пике на немецкую мотострелковую колонну...
Из пикирования выходили в горизонтальный полет прямо у немцев над головами! И снова – в набор высоты...
Сергей Аркадьевич снимал из кабины стрелка-радиста...
Ему очень нужны были кадры атаки!..
Он уже несколько месяцев был прикомандирован к пикировщикам 22-й Воздушной армии, и ему оставалось доснять совсем немного планов для того, чтобы потом приехать в Алма-Ату и спокойно сесть монтировать большой документальный фильм о фронтовых летчиках этой войны...
Кажется, так писал Симонов.
Он даже написал о том, что в начале войны Сергей Аркадьевич Поляков потерял жену, скончавшуюся у него на руках в Свердловске.
Потом без вести пропал его сын – поразительно талантливый мальчик, рисунками которого восхищались известные и признанные художники...
У бывшего русского летчика, героя Первой мировой войны, у человека глубоко интеллигентного, свободно владевшего тремя европейскими языками, пришедшего в советский кинематограф на заре его возникновения и ставшего кинорежиссером, эта война отняла все – дом, жену, сына...
У него не оставалось ничего, кроме его профессии, писал Симонов... Он, режиссер, ушел на фронт своей второй войны, взял в руки камеру и стал снимать самый главный фильм своей жизни.
А теперь советский кинематограф понес невосполнимую утрату, писал Симонов, – погиб Сергей Аркадьевич Поляков...
Погиб как настоящий летчик, как истинный авиатор – в воздухе.
* * *
«Ночь, улица, фонарь, аптека...»Может быть, потому, что камера, нары, тусклый контрольный свет, ночь сквозь решетку в окошечке под самым потолком...
В голову лезут какие-то ни чёрта не значащие пустяки, осколочки...
...вот папа несет трехлетнего Мику из ванной, завернув его, как куколку, в огромное махровое полотенце...
...вот папа учит шестилетнего Мику читать...
Он почему-то выбрал отрывок из Кервуда, где герой попадает в бездну. И вот это многократно повторяемое слово – «бездна» очень мешает Мике сосредоточиться... Уж слишком эта БЕЗДНА похожа на одно жуткое матерное дворовое ругательство! И Мика странно стесняется его произносить... И от этого почти не может читать. А папа нервничает:
– Ты же вчера уже прекрасно читал!
– Там было другое... – краснея, стыдливо шепчет Мика.
– Господи! Какая разница?! – не может понять папа.
... Папа и восьмилетний Мика вернулись с Елагиных островов... Или они тогда уже были Кировскими?.. Стояли час в толпе, глазели на новый аттракцион, допускались только взрослые. На человека надевали парашют, два служителя расправляли его палками над головой у счастливца, он становился на металлическую решетку, а внизу, под решеткой, запускали авиационный двигатель с пропеллером. Могучей струей воздуха человека с парашютом поднимало ввысь метров на тридцать. Потом двигатель выключали, и смельчак плавно опускался на парашюте на землю.
Мика мечтал, чтобы ЕГО папа вознесся бы в небо на этом парашюте! Но очередь за билетами была такой длинной, да и папа не выказывал никакого желания...
С островов папа завез Мику домой, а сам уехал на студию. На вечернюю смену. И Мика красочно рассказал маме, «как папа летал на парашюте»! Причем с кучей подробностей, которые взахлеб придумывал по ходу рассказа. «И когда папа взлетел в небо, он стал маленьким-маленьким...»
Вечером мама устроила папе дикий скандал. Она обвинила его в черствости, в нелюбви к ней и Микочке, в потрясающем равнодушии – как он позволил себе так рисковать, да еще на глазах у собственного ребенка?!
Папа, как мог, отбрыкивался, утверждал, что аттракцион рассчитан на «широкие слои трудящихся» и поэтому совершенно безопасен. Но Мику с его фантазиями не предал. Пришел в детскую, сел к нему на кроватку, поцеловал на ночь и тихо-тихо спросил:
– Ты зачем все это наплел маме?
Мика уткнулся носом куда-то между папиным подбородком и воротничком его рубашки и прошептал:
– Мне так хотелось, чтобы ты тоже там полетал...
– Чего же ты мне не сказал об этом на островах? Ты думал, что я боюсь?
– Да...
Папа улыбнулся, поцеловал Мику еще раз и, уходя, сказал:
– Нет, Микуля. Просто там была такая большая очередь, а я не мог опоздать на студию к началу съемки. У меня же была вечерняя смена...
Что же еще?.. Что же еще?..
А... Спряжение французских вспомогательных глаголов «этр» и «авуар». Как там...
– Же-тю-а-иль-а-ну-з-авон-ву-заве-эль-зон...
– Не так слитно. Разделяй. Думай, что ты произносишь.
– Же сюи, тю э, иль э, ну сом, ву зет, эль сон... Папуля, ну отпусти меня, пожалуйста! Я же на гимнастику опаздываю!..
– Хорошо, но чтобы завтра...
– Спасибо, папочка! Любименький! «Отец родной»!
– Иди, иди, «сын мой», – смеется Сергей Аркадьевич....
И потом сразу же – «Дом Советов», клетушка прокисшего гостиничного номера.
– Папочка... Открой глаза! Мне тебя никак на кровать не переложить... Помоги мне! Не надо больше водки, папочка... Ну папочка же, пожалуйста!!!
... А потом базар, стенка склада, груда ящиков из-под яблок, папироски «Норд»...
– Как только снимут блокаду, я вернусь в Ленинград, сразу же вышлю тебе вызов, мы найдем Милю и снова заживем все вместе... Ты мне веришь, сыночек?..
* * *
Мика лежит на нарах, лицо накрыто газетой...А в голове уже начинает пульсировать глухая, знакомая, разливающаяся боль... Она заполняет все черепное пространство...
В ушах усиливается звон... В висках – как молот по наковальне...
Жар охватывает все тело!.. Страшный, испепеляющий жар...
Горит лицо, тело... Руки деревенеют, пальцы судорожно сжимаются в кулаки, ногти впиваются в ладони...
Спазм перехватил глотку – не вздохнуть!.. Воздуха... Воздуха! Нечем дышать...
– Воздуха-а-а!!! – сипло кричит Мика, и газета соскальзывает с его лица на пол. – Дверь!.. Откройте дверь!.. Я задыхаюсь!.. Дверь!!! Окно откройте-е-е!.. Суки-и-и-и...
А из-за двери спокойный, ко всему привыкший голос с сонным взглядом в «глазок»:
– Не психуй. Хочешь «закосить», дождись утра, доктор тебе клизму вставит. А сейчас – ночь. Спи. Не блажи.
Боже мой, но сейчас же голова разорвется на части!.. Нет больше сил себя сдерживать...
– Папочка! Папочка!.. – истошно кричит Мика в полном отчаянии. – Открой мне дверь!.. Немножко воздуха... Я задыхаюсь! Ну хоть окно открой... Я ведь тут совсем один... Совсем один! Ты меня не узнаешь?.. Это я – Мика... Твой сын, папа!.. Возьми меня с собой, папочка... Я не хочу больше жи-и-и-ить!!!
Дикий, рыдающий крик Мики слышен на весь коридор следственного изолятора! Он летит мимо дверей остальных камер, пронзает толстые кирпичные стены, мчится по сливным водопроводным трубам, соединяющим все параши всех камер воедино, в один сток этой проклятой жизни!..
О, эти параши!.. Знаменитые тюремные репродукторы! В них кричат из одной камеры, чтобы быть услышанным в другой...
Вот и сейчас из Микиной параши сквозь воду, мочу и дерьмо несется изо всех камер:
– Художник, что с тобой?!
– Тебя бьют, Мишка?..
– Мусора! Суки-и-и!.. Оставьте пацана, бляди!!!
– Фашисты подлючие. Мишку не трогайте!..
Но Мика ничего этого не слышит: сейчас в его сознании только два врага – запертая дверь и закрытое окно с решеткой.
Неужели это тот самый ПОСЛЕДНИЙ МОМЕНТ, КОГДА УЖЕ НЕТ ДРУГОГО ВЫХОДА?!
И тогда...
Страшной, невероятной силы беспощадный разряд обрушивается на толстую, окованную железом дверь Микиной камеры!
Как взрыв, как крушение поездов – грохот и треск на всю следственную тюрьму...
Вспучивается и вдребезги разлетается тяжеленная дверь! В противоположную стенку коридора осколком разорвавшейся бомбы врезается дверной засов с замком, а сама дверь, или, вернее, то, что от нее осталось, вылетает в коридор изолятора уже уродливым комом изломанных досок с искореженным и скрученным железом!..
Словно аккомпанемент к этому взрыву – запоздалый звон сыплющихся осколков оконных стекол, перемежаемый глухим стуком падающих кирпичей из стены, куда была встроена оконная решетка...
ЧП в следственном изоляторе...
Чрезвычайное происшествие.
Саперы осматривают дверной проем бывшей Микиной камеры, вырванную и выгнутую решетку из разрушенного окна под потолком...
– Не, – говорит один сапер. – Это не взрыв. Может, удар или еще чего... А только не взрыв.
Начальства понаехало видимо-невидимо. И партийного, и милицейского, и другого – в штатском...
– Что же это за «удар» может быть такой, чтобы чуть полэтажа не снесло?! – кипятится один в кожаном реглане. – Взрыв, конечно!
– Был бы взрыв – кислятиной бы пахло, – устало возражает ему командир саперов. – Следы обгорелости, оплавленности, другой рисунок разрыва металла...
– Может, когда в тридцать шестом строили – тогда и заложили? А оно сейчас сработало! – говорит другой начальник в драповом пальто с серым каракулевым воротником.
Всем очень нравится эта идея. Она начисто исключает другие рассуждения на эту тему.
– Очень правильно говорит товарищ Карсакпаев! – подхватывает один в штатском. – Тогда врагов народа было больше, чем честных и преданных людей!.. Очень правильная мысль, товарищи...
* * *
В другой камере-одиночке – с целыми дверями и распахнутым для свежего воздуха окном с внешней решеткой – пьют горячий чай из алюминиевых кружек начальник уголовного розыска Петр Алексеевич и закутанный в ветхое тюремное одеяло Мика...Со стороны коридора изолятора у дверей Микиной камеры стоят два надзирателя.
Подошел к дверям камеры товарищ Карсакпаев в сером каракуле:
– Ну-ка, откройте. Посмотрим на этого щенка.
– Не приказано, – говорит один надзиратель.
– Допрос идет, – добавляет второй, не двигаясь с места. Очень это не нравится товарищу Карсакпаеву.
– Ну-ну, – говорит он и уходит.
... В камере Мика держит кружку двумя руками. Чтобы не жгло руки, обернул кружку обрывком грязного полотенца.
Начальник Петр Алексеевич пододвигает к Мике поближе колотый кусковой сахар, который принес Мике из дому, и сокрушенно говорит:
– Напрасно я тогда от тебя ушел... Хотел не мешать твоему горю, А видишь, как вышло... Надо было мне остаться с тобой. Когда живой человек рядом – всегда легче...
Сидит закутавшийся в одеяло обессиленный Мика, держит в обрывке полотенца большую алюминиевую кружку, руки дрожат, по лицу текут слезы...
Мика их не стесняется перед посторонним человеком. Даже не вытирает. Спокойно говорит начальнику:
– Нет. Это хорошо, что вас не было, граж... Петр Алексеевич. Не дай Бог, вас бы зацепило...
– Ты сахар-то кушай, Михаил. Тебе сейчас нужно сил поднабраться. Тебе еще жить и жить!.. Ешь сахар.
– Спасибо. Петр Алексеевич, можно я эту газету себе заберу?
– Конечно.
– И еще... Там, в «Доме Советов», в камере хранения отец оставлял свои вещи, когда уезжал на фронт. Вот эту фотографию они взяли именно оттуда, из папиного чемодана.
Мика показал на газетное фото, снятое в шестнадцатом году.
– Но там были и еще снимки. Других летчиков, мамины... Мне ничего не нужно. Только фотографии. Заберите их, пожалуйста. И из газеты пусть вернут. Зачем она им теперь? Еще в чемодане – старое папино удостоверение шеф-пилота... Оно по-французски «Брево» называется. Там на пяти языках все написано... Вы сами увидите. А когда я выйду на волю...
– Понял. – Петр Алексеевич что-то записал в небольшую книжечку. – Все разыщу и сохраню для тебя... Кушай, кушай сахар. Не стесняйся. Он тебе сейчас – во как необходим!..
– Спасибо. Я кушаю.
Петр Алексеевич аккуратно скосил глаза на закрытую дверь камеры, подвинулся поближе к Мике и совсем негромко сказал:
– А теперь слушай меня внимательно. Если тебя кто-нибудь начнет спрашивать, как ты уцелел во время того, что произошло в той камере, скажи, что в эту секунду ты был под нарами. Дескать, охнарик завалился туда и ты полез его искать... Или карандаш, к примеру. Понял?
* * *
– Слушай, Мишка!.. Я чего спросить-то тебя хотел!.. Совсем из башки выскочило. Ну надо же!.. Вот когда у тебя в той камере чегой-то там рвануло так, что двери вышибло и решетку из окна вырвало, как тебя-то Господь уберег? Я понимаю – Бог не фрайер, Бог хороших людей в обиду не дает, но ведь, поглядите, Виктор Иванович, на Мишке-то нашем – ни царапинки!..– А правда, Михаил... Полкамеры – вдребезги, а ты, говорят, как лежал на нарах, так и нашли тебя в том же положении целехоньким... Ты-то что думаешь по этому поводу?
... Эти двое в гражданском – одному лет двадцать семь, второму за сороковник – уже полтора часа играли достаточно примитивно выстроенный, не очень слаженный, но хорошо накатанный спектакль. Куда Мика был вовлечен и в качестве обязательного зрителя, и невольного участника этого спектакля, которому время от времени отводилась главная роль.
Младший отрекомендовался запросто – Колей, поигрывал в «своего» и слегка «приблатненного». Как сказал бы Лаврик, «даже пытался по фене ботать не в жилу».
Старший – Виктор Иванович – от этого невольно хмурился. Но не оттого, что Коля делал это неловко и нелепо, а чтобы предъявить себя Мике, выросшему, как он понял из уголовного дела, в интеллигентной семье, ревнителем чистого русского языка. Что должно было демонстрировать подследственному как чистоту помыслов Виктора Ивановича, так и чистоту и непорочность той организации, которую он представлял вместе со своим младшим, еще «не совсем созревшим» коллегой Колей.
Полтора часа тому назад надзиратель открыл «выводному» конвоиру дверь новой Микиной камеры, поставил Мику лицом к стене, доброжелательно и достаточно нормально обшмонал его, как и было положено, и передал его конвойному. Вместе с Микиным планшетом, рисунками, карандашами и газетой «Красная Звезда» со статьей Константина Симонова.
Конвоир дал это все нести самому Мике и повел его в «спецпомещение». Не на допрос, а на так называемую беседу с представителями Сталинского райвоенкомата города Алма-Аты.
– Може, не в колонию, а на фронт сошлют... В колонии-то оно безопасней, – на ходу, словно чревовещатель, не разжимая губ, сочувственно прошептал конвойный, а вслух крикнул на весь коридор: – Руки за спину!!!
Мика тут же убрал руки за спину.
– В колонии я уже был. Лучше на фронт.
– Хоть ты и художник, а дурак, – пробормотал конвоир.
... Уже через десять минут Мика понял, что люди, пригласившие его на «беседу», к военкомату имеют такое же отношение, как он, Мика Поляков, – к казахскому «народному» оперному эпосу композитора Сандлера «Кыз-Жыбек». Но не показал им этого.
И как только этими «представителями военкомата» был задан вопрос, что думает Мика по поводу своей счастливой невредимости во время «взрыва» в камере, Мика вспомнил последнее чаепитие с гражданином начальником Петром Алексеевичем и ответил легко, не задумываясь:
– Курить хотелось – уши пухли! А «бычок»... Ну «охнарь»... Окурок в смысле, под нары закатился. Я полез туда за ним, а тут как жахнет!.. Я из-под нар вылезаю – ни двери, ни окошка... А меня ноги не держат... Ну я и прилег обратно на нары. И знаете, что самое интересное?
Коля и Виктор Иванович быстро переглянулись, подались вперед, поближе к Мике, чтобы не упустить ни одного его слова.
– Курить совершенно расхотелось!.. – удивленно сказал Мика.
Он слышал, как хрустнули костяшки пальцев Коли, невольно сжавшиеся в кулак...
Увидел резко очерченные скулы Виктора Ивановича и его ноздри, раздувшиеся от ненависти...
От ненависти к нему, пятнадцатилетнему интеллигентному Мике Полякову – сыну похороненной где-то в Свердловске одной из самых красивых и блистательно-остроумных женщин Ленинграда и Москвы довоенного времени... Сыну шеф-пилота двора его императорского величества в Первой мировой войне и кинорежиссера во Второй, две недели тому назад погибшего на фронте при выполнении не боевого, а собственного задания чести – защищать ту землю, за которую он с отвагой и гордостью начал воевать еще в 1914 году...
Неожиданно в Мике возникло это понимание подлинно классовой ненависти Коли и Виктора Ивановича к нему, к Мике Полякову, – он просто произошел от другой, чуждой им субстанции. Не от той, от которой возникли они сами.
Мика был для них чужой. Из чужой стаи. А в них предками была заложена животная ненависть к чужакам – таким, как Мика, его покойная мама, как только что отвоевавший за Колю и Виктора Ивановича Микин папа – Сергей Аркадьевич Поляков...
И это обжигающее ощущение ненависти, еле-еле прикрытой двумя-тремя обветшалыми, уже истлевшими лозунгами о равенстве и братстве, буквально взрывало изнутри раздерганную и незащищенную душу Мики Полякова.
У него даже легкая головная боль началась!
Ах, нехороший предвестник, опасная это штука...
«Нет! – сказал себе Мика. – Нету никакого КРАЙНЕГО СЛУЧАЯ. Нужно взять себя в руки и вернуть этого вонючего, фальшиво приблатненного Колю и его подельничка – страшноватенького Виктора Ивановича в их же собственный сценарий, в ими же сочиненную пьеску для „военкомата с оркестром“».
Господи... Были же люди вокруг – Миля, папа, Лилька, Лаврик... Да те же несчастные базарные инвалиды! Петр Алексеевич – начальник всего уголовного розыска...
А теперь – эти двое. «Понтярщики» всесильные! С говном сожрали бы, волки позорные... Но что-то же им от Мики НУЖНО?!
– А меня когда отпустят?
– А это уж как мы решим.
– Так за мной же ничего нет... Даже кражи. Только лишь «попытка совершения». Я и так уже полтора месяца срок мотаю! Лучше б на фронт послали...
– Хочешь искупить? – спросил Виктор Иванович.
– Мне искупать нечего, – жестко сказал Мика. – У меня отец две недели тому назад погиб там!..
– Очень хорошее толковище намечается!.. – обрадовался Коля. – Ты, Мишка, прямо в тему попал. Насчет фронта.
– А можно ли ему доверять? – сыграл «сомнения» Виктор Иванович и посмотрел на Колю.
«Пугнуть их, что ли? – подумал Мика. – А то уж больно они непобедимые, дальше некуда».
И Мика поднял потемневшие глаза на Колю и Виктора Ивановича.
В «спецпомещении» для «бесед» и допросов остановилось Время: застыл Коля с открытым ртом, замер Виктор Иванович...
Мике просто захотелось, чтобы они совсем ненадолго перестали дышать... Чтобы хоть чуточку чего-то испугались, суки!
От внезапно навалившегося удушья оба «военкоматовских» деятеля побагровели. Виктор Иванович (наверное, пьет много) даже в синеву с фиолетом пошел.