– Зайчик, поможешь корзину на чердак отнести? – устало спросила Миля.
   И Мика понял, что ЧАС НАСТАЛ! Руки у него затряслись, дыхание перехватило, и он только утвердительно кивнул головой.
   Из нескончаемых дворовых мальчишечьих разговоров про ЭТО Мика Поляков от пацанов-старшеклассников знал: для того чтобы сломить сопротивление девчонки или даже взрослой женщины, необходимо неожиданно испугать ее до такой степени, что она буквально не сможет поднять рук для своей защиты! Хорошо чем-нибудь мягким и тяжелым ударить ее по затылку – тогда она сразу отключится и тут делай с ней что хочешь...
   Один четырнадцатилетний балбес из ремесленного училища, занимавшийся в секции бокса при районном Дворце пионеров, утверждал, что очень хорош внезапный удар по печени! Тут она, дескать, сразу «с копыт» и тебе остается только задрать ей юбку и начать делать свое черное сладкое дело... Мика чувствовал, что за всеми этими бреднями стоит неуемное вранье онанирующих подростков, но... А вдруг это правда?! Что тогда? И не слушать всего этого у него не было сил...
   Мика метнулся в детскую, достал из-под паркетной половицы из своего тайника финский нож, собственноручно изготовленный им на уроке труда из небольшого напильника, и сунул его в карман стареньких лыжных брюк.
   Нет, нет!.. Он не собирался причинять Миле даже малейшей боли! Кто, как не Миля, всегда восторгалась его рисунками, особенно карикатурами на маминых и папиных знакомых? Кто, как не Миля, кормила его, защищала от всех и всего и даже ходила «болеть» за Мику на его «прикидочные» соревнования по гимнастике в спортзал районной детской спортивной школы? Кто, как не Миля, весело и заботливо ежедневно заполняла все домашнее Микино одиночество?!
   Нет. Нож был взят с собою, наверное, для какой-то непонятной самому Мике уверенности в себе и утверждения своих «взрослых» намерений. Может быть, увидев финку, Миля поймет, что имеет дело с уже вполне сложившимся мужчиной, и...
* * *
   Но на чердаке, когда Миля взялась развешивать Микино барахлишко на «поляковских» веревках в углу сухого и теплого чердака, пропитанного пыльными запахами, когда в благодарность за помощь Миля привычно поцеловала Мику в нос, Мика не выдержал нервного томительного напряжения, обхватил Милю и прижался к ней, отчаянно уперевшись в Милины ноги своей каменной пипкой, откровенно и ужасно вздыбливающей его старые лыжные брючишки.
   Миля потрясенно замерла, потом оторвала голову Мики от своей груди, заглянула ему в глаза и тихо произнесла:
   – Поже мой... Какой кошмар!..
   Мике показалось, что Миля сейчас брезгливо отбросит его от себя и немедленно помчится рассказывать все родителям.
   И тогда он вынул из кармана свой нож.
   Миля увидела нож в руке Мики и дико перепугалась! Но испугалась она за Мику. Она прижала его голову к своей груди и тревожно зашептала ему в ухо:
   – Прось! Прось немедленно эту гадость!.. Ты же можешь порезаться, зайчик! Прось, пожалуйста... Миля тебя очень, очень просит!
   Мику трясло, и он, в состоянии близком к помешательству, выронил нож. А Миля еще сильнее прижала его к себе и грустно сказала:
   Педный... Педный мой зайчик... Ты так ЭТОГО хочешь, да?..
   Да... – задыхаясь, ответил Мика прямо в пышную Милину грудь.
   – Тавно? – с интересом спросила Миля.
   – Очень!..
   – О Поже мой... – сочувственно пролепетала Миля. – Сто же ты молчал, Микочка, зайчик мой дорогой?.. Толго хотеть ЭТОГО – очень вретно для молотово здоровья! О, курат... Не торопись, мой мальчик, подожди. Я закрою тверь чердака...
* * *
   Несмотря на то что дикие и потрясающие томительные мальчишечьи фантазии Мики, так давно уже раздиравшие его юное существо, наконец-то получили очень даже осязаемое и реальное чердачное воплощение, само «действие» и переход фантазий в реальность вызвали в нем не восторг удовлетворения постыдных и тайных желаний, а столь же неожиданное разочарование и даже небольшую нервную истерику, которая очень напугала Милю и его самого.
   И тем не менее теперь Мика приходил в среднюю художественную школу, гордо переполненный своей «взрослой» тайной.
   Самая потрясающая девочка пятых и шестых классов Неля Зайцева, по которой сохли буквально все мальчишки всех вышеупомянутых классов, для Мики вдруг потеряла всяческую привлекательность. Он тут же перестал смотреть на нее с обожанием и увидел неотразимую Нелю совершенно иными глазами – то и дело отмечая в ней массу недостатков, которых никогда раньше не замечал: и тонкие ножки с костистыми коленками, и морщинистые перекрученные чулочки «в резинку», и теплые сиреневые трусы «начесом внутрь», неопрятно вылезающие у Нели из-под короткой юбочки, и желтоватый налет на зубах, и грязноватые обкусанные ногти...
   Чего Неля Зайцева – талантливый изобразитель сладковатых акварельных цветочных натюрмортов и победитель городской олимпиады детского творчества – не могла не почувствовать. Женское начало в ней явно преобладало над ее художническим вкусом.
   – С Поляковым надо что-то делать. Совсем зазнался!.. С этими своими дурацкими карикатурками вообразил о себе черт-те что! – сказала Неля ученику шестого класса «Б» этой же средней художественной школы Толе Ломакину, тяготевшему в своем творчестве к историко-революционной и современно-военной тематике.
   Но уже втрескавшийся в эту самую Нелю Толя Ломакин знал, что она очень даже неравнодушна к красивому и спортивному Мишке Полякову, дико ревновал ее к нему и поэтому сразу же мстительно согласился:
   – Ты, Зайцева, только скажи! Я такое заделаю этому жиду!..
   – Кому? – удивилась непонятливая Зайцева.
   – Ну, Полякову – жиду этому.
   – А что это – «жиду»?..
   Толя был старше Нели ровно на один год и, естественно, знал гораздо больше, чем она – малолетка. Он восхитился возможности предъявить своей любимой все собственные познания в национальном вопросе, так часто обсуждавшиеся в его военно-патриотической семье.
   – Ну ты даешь, Зайцева! Поляков же – еврей!.. Понимаешь? – И с искренним сожалением честно добавил: – Правда, только наполовину. Мать – русская, а отец – того...
* * *
   ... Отец Мики – Сергей Аркадьевич Поляков – был действительно «того».
   Он закончил в Петербурге знаменитую «Петер-шуле» на одни пятерки. С блистательным знанием немецкого, английского и французского он был отправлен родителями в Гейдельбергский университет в Германию. Оттуда уехал во Францию, в Мурмелон, где закончил редкостную по тем временам авиационную школу летчиков.
   Конечно, все это стало возможным благодаря Микиному дедушке, которого Мика так никогда и не видел. Тот скончался до рождения Мики.
   А дедушка, профессор Аркадий Израилевич Поляков, был ни больше ни меньше лейб-медиком двора его императорского величества. За достижение значительных успехов в области российской гинекологической хирургии доктору медицины профессору Аркадию Израилевичу Полякову было пожаловано потомственное дворянство с записью в паспорте и распространением этого звания на все последующие поколения Поляковых.
   Когда же началась Первая мировая война, Сергей Аркадьевич вернулся в Россию и сразу же был зачислен в 12-й летный истребительный отряд под командованием князя Владислава Николаевича Лерхе. Небольшого росточка, худенький князь Лерхе был знаменит и при дворе, и во всех авиационных кругах как ненасытный бабник, бретер, дуэлянт, фантастический выпивоха и великолепный, виртуозный и бесстрашный авиатор.
   Однако в летный отряд Поляков Сергей Аркадьевич был зачислен не как положено было летчику – офицером, а всего лишь вольноопределяющимся. Несмотря на свое потомственное дворянство.
   Еврею тогда за особые заслуги могло быть пожаловано дворянство, а вот офицерское звание – никогда и ни под каким видом!
   Даже тогда, когда вольноопределяющийся военный летчик С. А. Поляков в 1916 году был уже кавалером трех Георгиевских крестов, четвертый – золотой, офицерский – он получить не мог. Хотя князь Лерхе уже несколько раз представлял его к этой высокой награде, а потом, грязно матерясь на трех языках, говорил Сергею Аркадьевичу:
   – Серж, простите меня, я не в силах сломать весь этот устоявшийся российский идиотизм. Пойдемте напьемся! А потом – к блядям. Или сначала к блядям, а напьемся уже там? Как по-вашему, Серж?
   Тогда Сергею Аркадьевичу было двадцать четыре года, а князю Лерхе – двадцать семь.
   К началу революции семнадцатого года Сергей Аркадьевич Поляков обладал замечательной кожаной книжечкой, внутри которой на одной стороне была его собственная фотография в форме военного летчика, а на другой стороне типографией петербургского монетного двора на пяти языках было красиво напечатано следующее:
   «Податель сего удостоверения Сергей Аркадьевич Поляков является Шеф-Пилотом Двора Его Императорского Величества Государя Российского. Властям Гражданским и Военным предписывается оказывать всемерное содействие при предъявлении настоящего удостоверения».
   И подпись – «Великий Князь Александр Михайлович».
   Это было так называемое «Брево» – Международное свидетельство авиатора, защищающее его обладателя по всему свету. Повсюду.
   Как вскоре выяснилось, кроме России.
   ... А в двадцатых годах Сергей Аркадьевич похоронил своих родителей и ушел ну совсем в иную область – в кинематограф!
   Сначала помощником режиссера, потом ассистентом, а позже стал снимать и самостоятельно.
   В отличие от фанфарного шествия Сергея Аркадьевича в военной авиаций царского времени на ниве советского кино его успехи были намного скромнее. Будучи человеком тонким, умным и глубоко интеллигентным, он это и сам понимал и в конце концов нашел в себе силы покинуть так называемый художественный кинематограф и полностью перейти в документальный.
* * *
   Верный своему слову, данному любимой Неле Зайцевой, шестиклассник Толя Ломакин решил задачу «заделывания жида Мишки Полякова» достаточно примитивно – на большой переменке он просто подставил ногу мчавшемуся за кем-то Мике Полякову, и несчастный Мика влетел головой в тяжелую резную дубовую дверь учительской.
   «Скорая помощь», больница Эрисмана, двенадцать швов на теменной области головы, обильная кровопотеря и тяжелое сотрясение мозга...
   А в больнице – бред, галлюцинации, кошмары, мучительные перевязки, одуряющие головные боли и почти постоянное присутствие отца – Сергея Аркадьевича и домработницы Мили.
   Дважды приходили «выборные» от пятого «А». Достаточно часто, но коротко бывала мама. После нее в палате всегда оставался запах свежих фруктов и французских духов «Коти».
   Кроме сотрясения мозга, врачи подозревали и небольшое внутричерепное кровоизлияние и пророчили Мике и его родителям, что головные боли у ребенка будут продолжаться не менее года-полутора. Пока что-то там «не закапсулируется и не рассосется». Если же этого не произойдет, тогда возможна нейрохирургическая операция. Но не раньше чем через год.
   Однако в последнюю больничную ночь, когда головная боль стала совсем нестерпимой и Мика, рыдая в подушку, вот-вот готов был истошно завыть на всю палату, тело его неожиданно сжалось в стальной комок, в голове его что-то треснуло, будто над ним сломали кусок фанеры, все его существо пронзил дикий жар, и на мгновение Мика потерял ориентировку в пространстве. И...
   ... Потрясенный, Мика вдруг понял, что боли никакой нет! Силы покинули его, но мучительная боль, раскалывавшая его голову почти три недели, тоже покинула все еще перевязанную, коротко остриженную голову Мики Полякова!!!
   Одновременно со всем произошедшим Мика неясно почувствовал, что в нем самом, внутри его – то ли в сознании, то ли в организме – что-то явно переменилось. Что – понять не мог. Как к этому относиться – не знал. Просто весь окружающий мир стал для Мики чуточку иным...
   – Папа, – тихо сказал Мика, когда его привезли из больницы домой. – Пожалуйста, посмотри на меня внимательно. Я очень сильно изменился?
   – Нет, мой родной, – негромко ответил Сергей Аркадьевич. – Отрастут волосики, ты окрепнешь, снова начнешь ходить к Борису Вениаминовичу на гимнастику, летом я тебя заберу в экспедицию на Север – будешь там много рисовать... И все войдет в свою колею.
   – Нет, – почему-то сказал тогда Мика. – Не все.
* * *
   Когда после болезни Мика впервые появился в школьном спортивном зале, к нему тут же бросились его пятиклашки. Обступили, разглядывали шрам на голове, сквозь слегка отросшие волосы считали точки, оставшиеся от снятых швов...
   Но тут на правах старшего всех пятиклашек разметал шестиклассник Толя Ломакин и, криво ухмыльнувшись, четко и внятно спросил:
   – Ну что, жиденок? Оклемался?
   Вот тогда-то с Микой и произошло что-то очень похожее на то, что он почувствовал в ту последнюю больничную ночь, когда вдруг, словно по мановению волшебной палочки, неожиданно прекратились страшные головные боли, обещанные ему врачами еще минимум на год-полтора.
   Откуда ни возьмись снова возникли дикая головная боль, озноб, жар, сумасшедшее окаменение всех мышц, то есть повторилось все, что Мика испытал той последней больничной ночью!
   Правда, это жутковатое состояние оказалось подкреплено страшноватенькой мыслью, промелькнувшей в сознании Мики при взгляде на Толю Ломакина:
   ЧТОБ ТЫ СДОХ, ГАД!!!
   Этого оказалось вполне достаточно, чтобы ТОЛЯ УПАЛ МЕРТВЫМ, а у Мики немедленно прекратилась головная боль...
* * *
   Так Мика Поляков в двенадцать лет совершил свое ПЕРВОЕ, совершенно бессознательное УБИЙСТВО.
* * *
   Во второй раз, уже абсолютно осознанно, Мика УБИЛ ЧЕЛОВЕКА спустя почти два года.
   За это время на Мику, на маму, на папу, на Милю и вообще на весь мир обрушилось столько событий, что пересказывать их Мика смог бы до конца своей жизни, если бы ему удалось докарабкаться до старости...
   Но тогда он не знал, что такое старость, и уйму важных мелочей так и не удержал в памяти.
* * *
   Помнил только, что летом сорок первого, уже тринадцатилетним, тоскливо слонялся по прокаленному городу и, словно манны небесной, ожидал второй смены в городском спортивном лагере, расположенном в Терийоках. Его тренер старик Эргерт приложил немало усилий, чтобы Мику взяли туда хоть на одну смену. Городской комитет физкультуры и спорта запрещал направлять в спортивный лагерь тех, кому не было четырнадцати лет. Мике помогло лишь то, что незадолго до окончания шестого класса, в апреле, Михаил Поляков выиграл первенство Ленинграда по гимнастике среди мальчиков.
   Однако мама в своем неукротимом тщеславии чуть было напрочь не стерла все усилия заслуженного мастера спорта СССР, чемпиона дореволюционных Олимпийских игр Бориса Вениаминовича Эргерта в борьбе за право своего ученика Миши Полякова продолжить тренировочный сезон в этом привилегированном спортивном лагере.
   Маме же всегда дико хотелось, чтобы ее сын потрясал ее знакомых и поклонников разнообразием талантов. Кого только не ставила мама в пример Мике – и некоего вундеркинда Марика Тайманова, сыгравшего в фильме «Концерт Бетховена», и какого-то гениального мальчика-скрипача Бусю Гольдштейна, и даже узбекскую девочку Мамлакат, получившую орден Ленина из рук самого товарища Сталина!
   Причем мамины требования к Мике всегда зависели от того, кем в это время мама была увлечена: в бытность московского дирижера Мика был отправлен учиться музыке к Рувиму Соломоновичу. Когда у мамы наклевывались несколько нестандартные отношения с одним известным ленинградским беллетристом, мама умоляла Мику сочинить хоть какой-нибудь рассказик, чтобы она могла показать его настоящему писателю...
   Именно через этого писателя маме удалось достать для Мики путевку в детский дом отдыха «Литфонда», и она потребовала от Мики немедленно сесть за стихи.
   – Все дети пишут стихи! – кричала мама. – Неужели в тебе нет ни капельки здорового, нормального честолюбия? Почему ты слоняешься из угла в угол? Садись и сочиняй!.. В «Литфонд» ты должен уехать со стихами!.. Там все дети занимаются творчеством!.. Только ты – черт знает чем!
   То, что Мика, как утверждали преподаватели художественной школы, был необычайно одарен в рисунке, карикатуре и шарже и совсем слегка отставал в акварели, для мамы не имело никакого значения. Это для нее было привычным и само собой разумеющимся. То, что Мика стал в тринадцать лет чемпионом Ленинграда по гимнастике в разряде мальчиков, маме было попросту чуждо, и, кажется, она даже стеснялась этого.
   – А я что, не занимаюсь «творчеством»?! – Мика еле подавил слезы обиды.
   Но тут мама оскорбительно расхохоталась:
   – Стоять вверх ногами и переворачиваться через голову – это, конечно, апогей интеллектуализма!
   Никто не умел так насмешливо обидеть Мику, как его родная и красивая мама! Никто не бывал к нему так несправедлив...
   Лишь спустя много-много лет, будто приподнявшись над собственным детством, над всеми своими жгучими детскими обидами, Мика понял, как поразительно талантлива была его мать. Каким Богом данным даром общения она обладала, без труда окружая себя совершенно различными людьми и умудряясь всегда оставаться центром их внимания. Ее романы никогда и никем не осуждались – их воспринимали как одну из неотъемлемых граней маминого существования. Ее мгновенная реакция на любую чужую фразу, ее врожденное остроумие и легкость восприятия окружающего мира притягивали к ней, заставляли людей искать с ней общения, повторять ее остроты, ее молниеносные, порою удивительно неожиданные и ироничные оценки людей и событий.
   И этот Божий дар восполнял маме все ее незнание, весь недостаток настоящей культуры, с лихвой компенсировал отсутствие подлинного аристократического лоска и образования, которые она так хотела видеть в своем сыне...
   – Немедленно садись за стихи, черт бы тебя побрал, Мика! – тоном, не терпящим возражений, сказала мама. – Вернусь – чтобы «нетленка» лежала на столе. Понял?
   – Понял... – уныло пробормотал Мика.
   Мама удивилась Микиной сговорчивости и уехала из дому, свято убежденная в правоте своих требований.
   Но тогда Мике просто было тошно в очередной раз ссориться с мамой. Отсюда и то, что мама приняла за сговорчивость.
   Стихов Мика никогда не писал, знал только то, что задавали в школе по русскому языку и литературе, а единственное стихотворение, врезавшееся ему в память еще со второго класса из «Книги для чтения», было чудовищным по своей неграмотности и нелепости:
   Ой-ой-ой, ой-ой-ой.
   Какой вырос дом большой!
   С ударением на «а» в слове «Какой»...
   И Мика отправился в папин кабинет. Там с нижних полок книжных стеллажей он вытащил кипы старых журналов – «Аполлон», «Новый Сатирикон», «Нива», «Красная новь», «Аргус» и стал перелистывать их, чтобы выбрать оттуда какие-нибудь стишата, которые, естественно, никто не знает и не помнит, и выдать их за свои. Конечно, переписав их на отдельный листок бумаги с графическим изображением «мук творчества» и «требовательности к самому себе». В Полном собрании сочинений Пушкина он как-то видел факсимильные отпечатки рукописей поэта. Рисунки Пушкина на полях рукописей ему показались слабыми, а вот то, как Пушкин в уже готовой строке по многу раз менял одно слово на другое, что-то зачеркивал, что-то восстанавливал, Мике очень даже запомнилось.
   А еще Мика понимал, что тематика стиха должна быть не очень «взрослой». Чтобы ни у кого не возникло сомнений, что это сочинил тринадцатилетний пацан.
   Через час поиска он наконец обнаружил то, что ему показалось «в самую жилу». В журнале «Аргус», выпущенном в 1912 году, Мика раскопал четверостишие, которое отвечало всем его требованиям: тема почти детская – из жизни домашних животных, а краткость... Ну что ж краткость? Краткость – сестра таланта, как он запомнил из взрослых разговоров.
   Вот Мика и перекатал из «Аргуса» двенадцатого года эти четыре строчки черт знает какой давности.
   Несколько слов в каждой строке Мика зачеркнул, да так, чтобы их совсем нельзя было разобрать, а сверху понадписал те же самые слова, которые только что позачеркивал. Получилось очень даже миленько – искал, дескать, наиболее точные слова, наиболее совершенную форму стиха!..
   Подумал немного, поглядел на листок со стишком, склонив голову набок, вспомнил черновики Пушкина, да и пририсовал несколько забавных набросочков к тексту – двух целующихся котов, крышу дома, чердачное окно, луну в ночном небе...
   Мама вернулась домой, влетела в Микину детскую и с порога вопросительно-испытующе посмотрела на Мику, не произнося ни слова.
   Мика, так же молча, скромно потупив глаза, отдал маме листок с четверостишием, несшим на себе все знаки титанически-кропотливой работы над словом и ритмом стиха. Что характеризовало автора Мику как личность чрезвычайно взыскательную и подлинно творческую. Мама недоверчиво взяла в руки листок, ошалело увидела все то, чего Мика и добивался.
   – Прости меня, ма, – скромно сказал Мика. – Я не успел переписать начисто. Это только черновик. Здесь еще масса работы...
   Мама посмотрела на Мику увлажненными глазами, протянула листок Мике и почти робко попросила:
   – Прочти сам, сынуля...
   Мика много раз слышал, как настоящие поэты читали свои стихи его маме в гостиной. И Мика решил не ударить в грязь лицом. Он взял листок в одну руку, вторую слегка отвел в сторону и, очень профессионально подвывая, прочитал:
   РЯДОМ С СИЛУЭТОМ ЧЕРНОЙ КОШКИ
   – СИЛУЭТ ЧЕРДАЧНОГО КОТА...
   ЧЕРДАКОВ КВАДРАТГНЫЕ ОКОШКИ
   – ИХ СВИДАНИЙ ТАЙНЫЕ МЕСТА.
   Несколько секунд мама молча смотрела на Мику расширившимися от трепетного восторга глазами, а потом бросилась обнимать его, целовать, тискать, приговаривая срывающимся от счастья голосом:
   – Господи... Что же ты молчал?! Почему же ты не делал этого раньше?.. Солнышко мое! Как я рада... Боже, как ты все-таки талантлив!.. Какое счастье, что я сумела заставить тебя начать писать стихи!!!
   В это время у входной двери раздался звонок.
   – Миля!.. – закричала мама, не отпуская Мику из своих восторженных объятий. – Ну откройте же, Миля! Звонят!..
   Было слышно, как Миля прокричала:
   – Течас!.. – Открыла дверь и сказала: – Топрый вечер, Сергей Аркадьевич.
   – Папе... Надо обязательно показать это папе! – воскликнула мама, вырвала из рук Мики листок с четверостишием и помчалась встречать папу, потащив с собой Мику, который тут же впал в небольшую панику.
   Мика твердо знал, что если маму можно было «напарить», выдавая чужие стихи за свои, то с интеллигентным папой этот номер может не пройти. Оставалось только надеяться на древний возраст журнала.
   – Сереженька!.. – Импульсивная мама бежала по коридору, волоча за собой Мику. – Ты посмотри – какие стихи!.. Это же просто уму непостижимо! Посмотри, какая прелесть!..
   Папа еще не успел отойти от входной двери. Он поцеловал маму, ласково шлепнул Мику по загривку и только потом взял в руки листок с четверостишием.
   РЯДОМ С СИЛУЭТОМ ЧЕРНОЙ КОШКИ
   – СИЛУЭТ ЧЕРДАЧНОГО КОТА...
   ЧЕРДАКОВ КВАДРАТГНЫЕ ОКОШКИ
   – ИХ СВИДАНИЙ ТАЙНЫЕ МЕСТА.
   – Ну?! – Мама сияющими глазами смотрела на папу. Папа очень по-доброму улыбнулся маме и Мике и сказал:
   – Стихи очаровательные. Мало того, когда-то, много лет тому назад, я даже был знаком с их автором. По-моему, впервые они появились году в четырнадцатом...
   Тут Мика понял, что сгорел окончательно, и решил резко изменить курс – авось вывезет...
   – В двенадцатом, – поправил он папу.
   – Где ты их разыскал? – еще ничего не понимая, спросил папа.
   – В «Аргусе», – ответил Мика, стараясь не смотреть на маму. Растерянная, еще не верящая в произошедшее, мама была оскорблена в своих лучших чувствах, гордость ее была растоптана, она была безжалостно унижена собственным сыном! И собственным мужем.
   Мике стало вдруг нестерпимо ее жаль, он готов был броситься перед ней на колени, целовать ей руки, умолять о прошении, обещать, что подобное больше никогда не повторится...
   Но ничего этого сделать он не успел. Он получил от мамы такую затрещину по физиономии, что пропахал на заднице чуть ли не полкоридора.
* * *
   Ни в детский дом отдыха «Литфонда», ни в Терийоки – в спортлагерь Городского комитета физкультуры Мика Поляков так и не попал. И история с чужими стихами была тут совершенно ни при чем...
* * *
   Спустя всего две недели после той затрещины на невиданных доселе запасных путях Московского вокзала, стоя у одного из пассажирских вагонов эшелона, уходящего в неведомые края под названием ЭВАКУАЦИЯ, мама, некрасивая мама, с опухшими от слез глазами, бледная и измученная, может быть, впервые не думающая о том, как она сейчас выглядит, прижимала Мику к груди, истерически зацеловывала и все что-то шептала и шептала...
   А рядом с трясущимся подбородком стоял папа и пытался ободряюще подмигивать Мике. Но получалось у него это нелепо и жалко. Проглядывала фальшь в этом неумелом подмигивании. И Мике было даже немножечко стыдно за своего отца – пусть не очень известного кинорежиссера, даже не орденоносца, но бывшего военного летчика, кавалера Георгиевских крестов, ближайшего друга какого-то легендарного князя Лерхе, черт-те когда канувшего в вечность...
   Жалко было и маму. За то, что по ее лицу растекались черные ручейки туши, а подбородок был испачкан размазавшейся губной помадой...
   За то, что ему, Мике, вот в эти минуты довелось увидеть ее не блистательно остроумной, резкой, самоуверенной и ироничной, а беспомощной, безвольной и неожиданно очень обычной «бабской» женщиной...