К счастью для театра и кинематографа, он продолжал оставаться великолепным актером. Наверное, это ему очень помогало в его так называемой общественной деятельности.
   Он же, этот старый папин приятель, достал для Мики Полякова в медицинских закромах Казахского Центрального Комитета партии редчайшее американское лекарство – пенициллин. Который в конечном счете и поставил Мику на ноги всего за две недели.
   Две недели, пока Мика метался в жару и трясся в ознобе, Сергей Аркадьевич почти не пил.
   С утра варил для Мики манную кашу на электрической плитке, днем приносил из гостиничного ресторана, превращенного в закрытую столовку по пропускам, обед в судках – черепаховый суп и тушеного кролика с серыми макаронами. А под вечер шел с бидончиком в Казахский театр оперы и балета. Там, в «верхнем» буфете, продавали знаменитое суфле из солодового молока и свекловичного сахара. Такой липкий, сладкий, густой напиток, дававший на пару часов ощущение булыжной сытости...
   К ночи же Сергей Аркадьевич доставал из-за шкафа бутылку с водкой, наливал себе полный стакан, садился за маленький письменный стол и медленно выпивал этот стакан, не отрывая глаз от маминой фотографии в рамочке из красного дерева.
   – Милая моя... Родная... Что же нам делать?.. Как же нам жить без тебя?.. – шептал Сергей Аркадьевич, и слезы заливали его изможденное и исстрадавшееся лицо.
* * *
   ... Мама скончалась в Свердловске. Ей было всего тридцать восемь лет.
   Отец похоронил ее, сел в поезд, идущий в Алма-Ату, и запил. Он никогда раньше не пил. Одну-две рюмки... Бокал вина – не больше. А тут...
   Спустя несколько суток непотребного и трагического запоя под стук вагонных колес, а позже и в алма-атинской гостинице «Дом Советов» в угасающей жизни пятидесятилетнего Сергея Аркадьевича Полякова вдруг неожиданно возник его сын Мика. Очень повзрослевший. И очень больной.
   Наверное, сознание того, что теперь он должен спасти Мику, и вывело Сергея Аркадьевича из ужасающего и губительного пьяного угара.
   А Мика... Обессиленный болезнью четырнадцатилетний Мика не мог выносить слезы и стоны отца! Он отворачивался к стене, зарывался лицом в плоскую и жесткую гостиничную подушку, натягивал на голову одеяло – только бы самому не разрыдаться! Страшно было честно признаться себе, но он ясно понимал: сердце его разрывается на части от горя не потому, что в его жизни уже никогда больше не будет матери – он как-то непристойно и жутковато быстро привык к этой мысли, а просто сил уже никаких не было видеть своего отца вот в таком состоянии...
* * *
   Прошел месяц. Решением дирекции и профсоюза ЦОКСа – Центральной объединенной киностудии – Поляковы получили на втором этаже гостиницы комнату большего размера, так как оба работали на студии. И отец, и сын.
   Для Сергея Аркадьевича в эвакуированном кинематографе места режиссера не нашлось – уж слишком был велик наплыв московских и ленинградских режиссеров-орденоносцев, режиссеров-лауреатов! Многие даже жили совсем в другом месте, а не в «Доме Советов». Им правительство Казахстана подарило целый многоквартирный дом, который так и стал называться – «Лауреатник».
   Сергей же Аркадьевич Поляков, чтобы принести хоть какую-то пользу стране в такое тяжелое время, пошел в механический цех студии обычным слесарем.
   Он это всегда умел. Еще во времена службы в старой русской армии кавалер трех Георгиевских крестов, военный летчик-истребитель, вольноопределяющийся Поляков Сергей Аркадьевич всегда толково и с удовольствием помогал механикам чинить свой аэроплан.
   Ни пижонством, ни кокетством, как это могло прийти кому-нибудь в голову, здесь и не пахло. Это было нормальное проявление нравственной позиции обыкновенного интеллигентного человека. Так было в четырнадцатом, пятнадцатом и шестнадцатом годах Первой мировой войны. Так произошло и в сорок втором.
   На студии работал и Мика Поляков. Микрофонщиком в звукоцехе.
* * *
   ... Через много-много лет, уже достаточно известным книжным иллюстратором и карикатуристом, художник Михаил Сергеевич Поляков на пару недель прилетит в Алма-Ату с Женщиной, которую полюбил навсегда, и со своим десятилетним сыном от первого, очень несчастливого брака.
   Он будет ходить по разграфленным в шахматном порядке алма-атинским улицам и по крупицам собирать обрывки воспоминаний об Алма-Ате сорок второго – сорок третьего...
   ...когда по этим же улицам и базарным рядам запросто ходили знаменитые москвичи и ленинградцы... Известные писатели скромненько стояли в очередях, чтобы сегодня выкупить хлеб по завтрашнему талону...
   ...где на рынке красивые женщины с отчаянно пустыми глазами торговали своим барахлишком, наспех выменивали постельное белье, облезлые муфты и нелепые вечерние платья на стакан меда, конскую колбасу – «казы» и топленое масло, чтобы прокормить своих прозрачных от постоянного голода детей...
   Госпитальные интенданты и разная административно-хозяйственная шушера через подставных лиц спекулировали яичным порошком, туалетным мылом, папиросами «Дели», американским шоколадом и тушенкой под названием «второй фронт», спиртом из госпиталей...
   Околобазарная шпана заводила игру в «три листика», начисто обирала заезжих аульных казахов в огромных лисьих треухах и стеганых халатах...
   Из госпиталей по вечерам по всему городу расползались ходячие раненые. Возвращались в свои палаты только под утро. От них пахло водкой, дешевой губной помадой и резким одеколоном «Алатау» местного производства.
   Эти загипсованные, с заскорузлыми пятнами крови на повязках, с костылями и палками, с замотанными в бинты физиономиями, где зачастую оставались открытыми только край щеки, рот и один глаз, – но ХОДЯЧИЕ! Самостоятельно передвигающиеся выплескивали на лежачих сопалатников, прикованных к госпитальным койкам, красочные, циничные и бесстыдные рассказы о своих ночных похождениях со множеством фантастических подробностей, разухабистым враньем и жалкой лихостью. Даже понимание того, что большая часть этих историй соткана воспаленным воображением рассказчиков, не избавляло лежачих раненых от нервного и завистливого возбуждения...
   А с одной стороны города в холодное синее небо уходили поразительной и коварной красоты белоснежные горы, от подножия которых вниз стекали нескончаемые яблоневые сады...
   Дальше, внизу, лежал город – рассеченный полутемными улицами на геометрические квадраты кварталов... Переполненный Ноев ковчег военного времени. В саманно-глинобитных пристройках к хозяйским домам под одной крышей ютились пять-шесть эвакуированных семей...
   Человек по полтораста – двести жили в фойе и залах бывших кинотеатров. Жизнь и быт каждого ограничивался тремя-четырьмя квадратными метрами пола и самодельными занавесками вместо стен.
   А над всеми этими зыбкими человеческими сотами был один потолок на всех – расписанный картинами из светлой довоенной жизни: встреча героев-папанинцев, перелет Чкалова через Северный полюс, радостные лица представителей всех республик, утопающих в изобилии гигантских овощей, фруктов... На втором плане слева паслись тучные стада, а с правой стороны новенькие сверкающие колесные тракторы стройными рядами вспахивали залитые солнцем колхозные нивы...
   Десятки тысяч беженцев населяли этот благословенный город!
   Каждый день от пакгаузов станции Алма-Ата-вторая товарная на фронт уходили эшелоны с продовольствием и новобранцами...
   Полуголодные казахские девочки вместе с эвакуированными лейтенантскими женами строчили армейские ватники и двупалые байковые рукавицы, чтобы зимой можно было стрелять, не снимая их с рук...
   Заводишко, раньше выпускавший кетмени, косы, грабли и бороны, был для таинственности переименован в Военный завод № 3. Он стал делать из обычных грузовиков ЗИС-5 так называемые водомаслогрейки для боевых самолетов, снаряды для семидесятишестимиллиметровых орудий и взрыватели для осколочных гранат Ф-1...
   На Центральной объединенной киностудии день и ночь творили наивные и глуповатые фронтовые киносборники, выстроенные по принципу легенд о замечательном казаке Козьме Крючкове времен Первой мировой войны...
   А в соседнем павильоне Сергей Михайлович Эйзенштейн снимал «Ивана Грозного», на котором месяца полтора работал и Мика Поляков – микрофонщик-новобранец...
   В помещении Казахского драматического театра Вера Петровна Марецкая играла Мирандолину в «Трактирщице»...
   По госпиталям, прямо среди коек в палатах тяжелораненых, Бабочкин и Блинов играли сценки из кинофильма «Чапаев»...
   Борис Чирков – знаменитый Максим – пел под свою гитару надтреснутым тенорком «Крутится, вертится шар голубой...».
   Мелодекламации Лидии Атманаки сводили с ума санитарок и поварих, нянечек и раненых, врачей и местную казахскую знать:
   Но однажды весной лейтенант молодой,
   Покупая цветы в магазине, взглядом,
   Полным огня, посмотрел на меня
   И унес мое сердце в корзине...
   Зайдите на цветы взглянуть —
   Всего одна минута!
   Приколет розу вам на грудь
   Цветочница Анюта...
   А после концерта в кабинете начальника – маленький банкетик. И само собой, гонорар со склада ПФС, что значит «продовольственно-фуражирное снабжение»... по килограмму ячневой или пшенной крупы, по бутылке хлопкового масла...
   Даже Мика Поляков однажды получил такой пакет. Поехал вместе с концертной бригадой устанавливать микрофон, подключать усилитель, расставлять динамики...
* * *
   ... Через двадцать пять лет Михаил Сергеевич Поляков расскажет про военную Алма-Ату своему приятелю-литератору, и тот в одной из своих книжек достаточно точно кое-что и опишет из того, что поведал ему его друг-художник...
   Но для литератора этот небольшой кусочек, уместившийся у него на двух машинописных страничках, будет всего лишь незначительной частью чужого прошлого. Этнографическим набором характерных деталей того времени.
   А для четырнадцати-, а потом и пятнадцатилетнего Мики Полякова та Алма-Ата была гигантским, хотя и не всегда праведным пластом его жизни...
   За полгода Мика Поляков поработал чуть ли не со всеми известными звукооператорами, малоизвестными инженерами звукозаписи и уж совсем никому не известными техниками-звуковиками. Именно эти высокоценимые в очень узком профессиональном кругу люди, о существовании которых не догадывались даже дотошные кинозрители, научили Мику Полякова всему – и работе на съемочной площадке, и подготовке французской звукозаписывающей системы «Эклер» для съемок в павильонных декорациях, и многотрудной сборке американской системы ПМ-40 для работы на натуре...
   К тому времени кто-то в высшем эшелоне эвакуированных киноначальников устыдился того, что режиссер С. А. Поляков работает в механическом цехе простым слесарем, и для Сергея Аркадьевича была придумана некая мифическая должность – режиссер объединенной фронтовой хроникальной группы с немедленным выездом на фронт в распоряжение политотдела одной из армий под командованием недавно освобожденного из тюрьмы большого командира, портреты которого до войны носили на демонстрациях Первого мая.
   Вместе с Поляковым отправлялись на фронт и несколько кинооператоров, не нашедших применения в эвакуированном художественном кино. Как и Сергей Аркадьевич Поляков.
   ... Сергей Аркадьевич пришел со студии в гостиницу, принес два больших новых альбома для рисования, передал их Мике и сказал:
   – Сыночек... Уж коль ты не учишься, а работаешь, пожалуйста, рисуй почаще. Я тут получил кое-какие деньжишки на дорогу и на первое время и вот... Купил это тебе. Тут настоящий ватман. Довоенный. Его мне очень любезно уступил...
   И Сергей Аркадьевич назвал имя одного отличного художника-мультипликатора.
   – И очень недорого уступил... – улыбнулся Сергей Аркадьевич. – Я ему как-то показывал твои старые наброски, и он сказал, что у тебя удивительно крепкая рука и прекрасный глаз. Больше всего ему понравилось, что твоя графика носит почти всегда слегка ироничный характер. Ему как мультипликатору это особенно близко. Ты уж рисуй, Микочка. Не век же тебе думать о том, чтобы микрофон не попал в кадр... А я буду время от времени возвращаться с фронта в Алма-Ату, привозить материал в обработку, монтировать. А потом снова уезжать ненадолго. Хорошо?
   – Хорошо, па, – ответил ему Мика и любовно погладил шероховатую поверхность ватмана. – Я про такую бумагу и забыл... Спасибо тебе, папуля.
   И Сергей Аркадьевич Поляков уехал на фронт, забрав фотографию мамы с собой. Прямо с рамочкой красного дерева.
* * *
   А через несколько дней после отъезда отца на фронт с Микой произошел дурацкий случай...
   В отличие от тысяч эвакуированных семей, вынужденных влачить жалкое существование в саманно-глинобитных сарайчиках при хозяйских домах, выстаивать многочасовые очереди в баню, справлять естественные нужды над слегка огороженными выгребными ямами с летними жуткими сине-лиловыми гигантскими мухами и зимними морозными сталактитами из обледенелых желто-коричневых человеческих испражнений, обитатели гостиницы «Дом Советов» жили просто в райских условиях.
   Это несмотря на то что и в «Доме Советов» уборные были общими и находились в конце каждого коридора. Собственными туалетами обладали только два «люкса», занятые Польской военной миссией, и четыре «полулюкса», где были расселены народные артисты СССР, обделенные квартирами в переполненном «Лауреатнике».
   «Роскошные» условия эвакуированного бытия в гостинице «Дом Советов» многим показались сродни бытию «командировочному», в период которого в людях неожиданно открываются не подозреваемые доселе развязность, желание говорить громко, свобода общения, любовная лихость и жалкие попытки хоть ненадолго, на краткий миг своей перевернутой жизни создать некое подобие пира во время чумы. Изредка прерываемого бодро-трагическими сводками Советского информбюро со всех фронтов этой страшной войны...
   От состояния ложной «командировочности» «Дом Советов» вспухал любовями, взрывался неожиданными разводами, еще более невероятными связями, клятвами, захлестывался коварством измен, тайфунами ревности и истерическим весельем с обязательными слезами и имитациями попыток самоубийств...
   Мужчины годились все. От щеголеватых польских офицеров и сановных облауреаченных старцев до заезжей футбольной команды «Динамо» (заботливо убереженной силами НКВД от фронта), включая в этот повальный список и школьников-старшеклассников, живших вместе со своими родителями в этом же «Доме Советов».
   Казалось, только два-три года тому назад он, полный несмышленыш (как свято считали его родители), видел ее на экране этакой поющей и танцующей советско-колхозной пейзаночкой, а теперь вот она – с растекшейся по лицу тушью для ресниц, смазанной губной помадой, припухшими от бессонной ночи глазами, оказывается, не бог весть какая молодая, совершенно голая тетя лежит вместе с перепуганным и опустошенным мускулистым мальчиком четырнадцати-пятнадцати лет и хрипло, с дурными актерскими интонациями, которые должны были продемонстрировать «неподдельную страсть», настойчиво спрашивает мальчика, овевая его запахом пота, недорогих духов, легкого перегара и нечищеных зубов:
   – Ты любишь меня? Ну скажи!.. Ты меня любишь? Я хочу это слышать!!!
   Не миновал подобной участи и Мика Поляков.
   Мике повезло больше, чем другим. Он сумел привлечь нежное и пристальное внимание одной из самых красивых женщин советского кино того времени.
   Муж ее, известный и обласканный властью певец, помпезно раскатывал по правительственным концертам и гастролям. Ее постоянный любовник – замечательный артист – однажды сыграл полусочиненного героя революции и вошел в классику мирового кино. Сама же она была очень хорошей актрисой, некогда заслуженно прославленной одним превосходным режиссером.
   Так что Мика оказался в неплохой компании. Правда, слава Богу, не вся компания об этом догадывалась...
   Ситуация совершенно водевильная: муж на гастролях, любовник в экспедиции на съемках, а четырнадцатилетний Мика в кровати у самой очаровательной женщины, от которой не могли оторвать глаз все мужчины «от восьми до восьмидесяти».
   В постели Мика проявил себя поразительно талантливым и трудолюбивым учеником, и под утро третьей бессонной ночи невероятно красивая молодая женщина, ровно вдвое старше Мики, без малейшего актерства совершенно искренне сказала:
   – Боже мой, Мишка!.. Ты – прелесть! Господи, как мне повезло.
   Но по законам водевиля после такой фразы должен был бы раздаться стук в дверь. Жанр категорически требовал появления на сцене мужа.
   Что и произошло!
   Раздался стук в дверь, и знакомый по радиотрансляциям голос мужа хорошо поставленным тенором произнес:
   – Котик! Открой. Это я!..
* * *
   Счастье было еще, что окна этой комнаты выходили не на улицу, а на тыльную сторону дома – на вытоптанную волейбольную площадку и хозяйственный двор с мусорными баками у забора.
   Как Мика прыгал из окна второго этажа с одеждой и сандалиями в руках, не видел никто. Кроме старухи казашки Кульпан – дворничихи гостиницы «Дом Советов». Но старуха была своя в доску.
   – Мишька! Аккенаузен сегуйн!!! – матюгнулась старуха Кульпан по-казахски. – Сапсем дурак, да?! Башка сломать хочешь?!
   Мика тут же подскочил к старухе, заволок ее за мусорные баки и, поспешно натягивая на себя штаны и рубаху, неловко засовывая ноги в сандалии, тихо, быстро и весело проговорил:
   – Бабуля! На карте – честь дамы... Заложишь – зарежу!
   И поцеловал старуху в нос. Как когда-то в шутку целовала его Миля.
   Чтобы не входить в «Дом Советов» через черный ход со стороны двора и не светиться перед администратором, миновать которого было просто невозможно, Мика сиганул через забор, отделяющий территорию гостиницы от остального мира, и поскакал узкими дворовыми проходами мимо каких-то складских бараков в бывший кинотеатр «Алатау», где в огромном концертном зале было сооружено общежитие человек на двести, а в просмотровом – киносъемочный павильон для трюковых и комбинированных съемок.
   На верхних этажах бывшего кинотеатра теперь располагались отдел точной механики и оптики, часть гримерных, филиалы костюмерных и родной Микин звукоцех.
   Вот Мика и помчался, ни свет ни заря туда в надежде, что еще никто из сотрудников звукоцеха на работу не пришел и он успеет до их появления там умыться, почистить зубы хотя бы пальцем и привести себя в относительный порядок. Может быть, даже удастся немного покемарить, чтобы потом не клевать носом в павильоне на съемке.
   Но на столь полное счастье Мика даже не рассчитывал...
* * *
   Однако, кроме старухи Кульпан, были и еще свидетели Микиного прыжка из окна второго этажа.
   Два закадычных дружка, два крепеньких молодых актера – Гена Оноприенко и Маратик Семенов, не подлежащие призыву в действующую армию по такому букету официально зарегистрированных болезней, что их впору было бы уже давно числить покойниками на местном русском кладбище, рассказали, что, постоянно проживая в общежитии ЦОКСа, в бывшем кинотеатре «Алатау», именно в эту ночь они были в гостинице «Дом Советов» на дне рождения у своей сокурсницы по Институту кинематографии – дочери одного народного артиста, лауреата Сталинской премии, и видели собственными глазами, как под утро «...микрофонщик Михаил Поляков с каким-то свертком в руках прыгал из окна второго этажа на взрыхленную клумбу под окнами первого этажа вышеупомянутой гостиницы».
   А с чего начался сыр-бор? А с того, что в эту же ночь был обворован номер киносценариста Алексея Николаевича Ольшевского, только утром вернувшегося из Ташкента, где на узбекской студии он сдавал свой сценарий о фронтовых героических буднях, превосходно знакомых ему, Ольшевскому, по войсковым репортажам Кривицкого, стихам Симонова, очеркам Эренбурга и сводкам Информбюро.
* * *
   Ольшевский вернулся из Ташкента с мешком прозрачно-оранжевого узбекского урюка, чемоданом грецких орехов, тяжеленным пакетом сплетенных в клейкие косы сушеных дынь и полным рюкзаком слипшегося изюма.
   На Алайском базаре в Ташкенте все это стоило втрое дешевле, чем на алма-атинском рынке, и Алексей Николаевич справедливо посчитал, что продажа всего этого в Алма-Ате будет существенным дополнением к небольшому сценарному гонорару...
   Украдено из номера Ольшевского было многое – и несколько пар обуви, и рубашки, и свитера с пуловерами, и зимнее пальто с меховым шалевым воротником, а также белые фетровые бурки, обшитые коричневой кожей. Словом, все, что Ольшевский побоялся сдать в гостиничную камеру хранения на время летней жары. К чему и призывала гостиничная администрация, сообщая, что за оставленные в номерах вещи дирекция гостиницы «Дом Советов» никакой ответственности не несет.
   Но самой главной потерей пижона Ольшевского был испарившийся роскошный песочно-кремовый костюм с жилетом, в котором он блистал на званых вечерах и покорял нестойкие сердца одиноких и невзыскательных дам...
   Когда же Ольшевский обнаружил, что из-под его кровати пропал и весь запас консервных банок, с чудовищным трудом вывезенных еще из Москвы – а там было банок сто, – Алексей Николаевич чуть было не упал в обморок!
   На вопрос сотрудника уголовного розыска, не подозревает ли гражданин Ольшевский кого-нибудь в этой краже, Алексей Николаевич сделал вид, что ему ужасно неловко об этом говорить, но истина того требует, а посему единственный человек, которого он мог бы назвать, – это сын его товарища Михаил Поляков. Он и в колонии для малолетних преступников уже был, и вообще... Тем более что его отец сейчас на фронте, а Мика...
   – Мика – это что? Кличка? – спросил сотрудник уголовного розыска.
   Алексей Николаевич помялся и подтвердил:
   – Да... Пожалуй, кличка.
* * *
   Для начала Мику в милиции отлупили.
   А потом стали спрашивать – где шматье, кому сдал, как зовут барыгу и был ли подельник?
   Мика от всего отказывался. Даже от того, что ранним утром прыгал из окна второго этажа.
   Тогда его отлупили еще раз.
   Потом Мике показали запись доноса двух молоденьких актеров – М. Семенова и Г. Оноприенко, которые собственноглазно видели, как М. Поляков, микрофонщик звукоцеха ЦОКСа, прыгал из окна второго этажа гостиницы «Дом Советов» с большим свертком в руках.
   В запарке следователю не пришло в голову прояснить ситуацию до конца – почему М. Поляков, обокрав комнату А. Н. Ольшевского, находившуюся на первом этаже, прыгал из окна второго этажа, расположенного совершенно с другой стороны дома – со стороны волейбольной площадки и хоздвора с мусорными баками. И что в этот момент делали там свидетели М. Семенов и Г. Оноприенко, наблюдавшие Микин прыжок ранним утром, в то время когда, по утверждению виновницы торжества, на котором и пребывали свидетели, все гости разошлись уже к трем часам ночи...
   Донос Маратика и Генки наполовину сломал Микину волю, и он признался в том, что действительно прыгал в указанное время из окна второго этажа гостиницы. А сверток был маленьким и состоял из его собственных брюк, рубашки-бобочки с короткими рукавами и вот этих сандалий. Они у него единственные. И все. А вот откуда, вернее, от кого он прыгал – этого он не скажет никогда в жизни. Пусть его хоть расстреляют!
   Расстреливать Мику не стали, но отлупили и в третий раз.
   Били но ногам, по ребрам, по почкам. Чтобы не оставлять видимых следов.
   Отлупили и бросили в камеру.
   В камере было четверо: опухший от пьянства безногий инвалид войны с орденом Славы третьей степени и медалью «За отвагу»; второй – рыночный торговец фальшивой анашой, которого «сдали» свои же. Не за торговлю наркотиками, а за «обман покупателей»... Третий – сорокалетний придурок – притворялся контуженным и орал на всю камеру, что он «сифилитик», и если кто-нибудь попытается ему что-нибудь сделать, он просто харкнет тому в морду, а потом поглядит, как у того «враз нос провалится»!
   Четвертый – чистенький, стройненький паренек из блатных, лет девятнадцати, в модненькой тельняшечке, в коротеньком приталенном пиджачке и военно-морских брючатах со «стрелками». Брючишки были аккуратненько заправлены в тонкие, дорогие хромовые сапожки, опущенные гармошечкой, сверху окаймленные вывернутым белым лайковым «поднарядом».
   Паренек сидел на нарах под решетчатым окошком, покуривал «Казбек» и читал толстую книгу.
   Как только Мику вбросили в камеру, так сразу же рыночный продавец плана и «сифилитик» молча и очень серьезно – будто делают важную и ответственную работу – стали стаскивать с лежащего на полу Мики двухцветную курточку – «самопал», которую отец купил ему на барахолке с первой же своей получки в механическом цехе.
   У Мики не было сил сопротивляться. Боль в пояснице становилась нестерпимой, мочевой пузырь чуть не лопался, и Мика очень боялся, что описается, потеряв сознание...
   – Вы, псы вонючие! Отскечь от малолетки, гниды, – вдруг услышал Мика спокойный голос паренька в хромовых сапожках. – Кому сказано, бараны?
   – Тебе-то что, Лаврик? – удивился торговец фальшивой анашой.
   Но «сифилитик» был более агрессивен:
   – Что, блатняк, может, порежешь?!
   – Могу и порезать, – нехорошо ухмыльнулся паренек. Он отложил книжку на нары, и в его руке неизвестно откуда и непонятно как вдруг появился сверкающий своим грозным великолепием настоящий финский нож.