Страница:
– Передовым частям не позднее чем через два часа выступить к Монте-Санто, – полковник выговаривает слова с безжизненной, лишенной интонаций правильностью. – Вас, Олимпио, попрошу извиниться за меня перед господами из муниципалитета. Я приму их через несколько минут. Объясните им, что мы не можем терять время на церемонии и банкеты.
– Слушаю, господин полковник.
Капитан Олимпио де Кастро исчезает, а третий офицер-немолодой, приземистый, добродушный на вид полковник-делает шаг вперед.
– Прибыли майор Фебронио де Брито и лейтенант Пирес Феррейра. Они прикомандированы к полку в качестве советников.
Морейра Сезар мгновение раздумывает.
– Какая честь для полка, – цедит он еле слышно. – Пригласите их, Тамаринде.
Ординарец, опустившись на колени, помогает ему надеть высокие, без шпор, кавалерийские сапоги. Через минуту Фебронио де Брито и Пирес Феррейра, предшествуемые полковником Тамариндо, становятся перед одеялом по стойке «смирно», щелкают каблуками и поочередно представляются, называя фамилию и чин. Одеяло падает на пол. Морейра Сезар пристегивает к поясу пистолет в кобуре и саблю. Закатанные рукава рубашки открывают тонкие, слабые, безволосые ручки. Ни слова не говоря, полковник окидывает каждого из вошедших ледяным взглядом с ног до головы.
– Господин полковник, мы счастливы, что наш опыт ведения боевых действий в местных условиях поможет самому выдающемуся военачальнику Бразилии.
Полковник Морейра Сезар до тех пор буравит Фебронио де Брито немигающим взглядом, пока тот, смешавшись, не отводит глаз.
– Почему же ваш опыт не помог вам справиться с кучкой бандитов? – Он не повышает голоса, но всех, кто находится в зале ожидания, точно пробивает электрическим разрядом: люди замирают. Морейра Сезар пытливо разглядывает майора, словно редкое насекомое, а потом указывает пальцем на Пиреса Феррейру:-Лейтенант командовал ротой. Но у вас под началом было полтысячи штыков, и все-таки вас обратили в бегство, как новобранца. Вы запятнали честь бразильской армии и, значит, – Республики. Седьмой полк обойдется без вас. Я запрещаю вам обоим принимать участие в деле. Приказываю безотлучно находиться в обозе. Будете заниматься больными и провиантом. Вы свободны.
Оба офицера бледны. На лбу у майора выступают крупные капли пота; он открывает рот, собираясь что-то сказать, но потом молча отдает честь, поворачивается и, пошатываясь, уходит. Лейтенант стоит как каменный, не трогаясь с места: глаза у него покраснели. Морейра Сезар проходит мимо, даже не поглядев в его сторону; рой штабных возобновляет свою суету. На столе уже грудой лежат бумаги.
– Кунья Матос, пригласите корреспондентов, – приказывает полковник.
И вот утомленные с дороги корреспонденты, прибывшие тем же поездом, что и 7-й полк, предстают перед Морейрой Сезаром. Их пятеро-все это люди разного возраста, по-разному одетые: кто в гетрах, кто в бриджах для верховой езды, – но у всех в руках карандаши и блокноты, а у одного еще и фотографический аппарат на складной треноге. Особенно заметен юный и подслеповатый репортер из «Жорнал де Нотисиас»-редкая козлиная бородка, которую он отрастил, хорошо согласуется с его нелепым видом, с переносным пюпитром, с чернильницей, прикрепленной на рукаве, с гусиным пером – он грызет его, ожидая, пока фотограф установит свой аппарат. Магний вспыхивает, выпустив облачко дыма, – прильнувшие к окнам дети снова визжат от восторга. В ответ на поклоны корреспондентов полковник Морейра Сезар коротко кивает.
– Многие были удивлены, что в Салвадоре я не принял «отцов города», – спокойно, без намека на торжественность говорит он вместо приветствия. – Это объясняется очень просто, господа. Время дорого. Каждая минута на счету, иначе мы не сделаем то, ради чего пришли в Баию. А мы должны выполнить свою миссию, и мы ее выполним. Седьмой полк покарает бунтовщиков так же, как покарал мятежников в крепости Санта-Крус, в Лаже, в Санта-Катарине. Мы навсегда отобьем у них охоту восставать против Республики.
Притихшие зрители за окнами пытаются понять, о чем он говорит, штабные замерли, обратились в слух, а пятеро журналистов смотрят на полковника как зачарованные, словно не верят своим глазам. Да, наконец-то перед ними въяве предстал полковник Морейра Сезар: он точно такой, каким его изображают карикатуристы, – маленький, щуплый, верткий, глаза пронзают собеседника, руки протыкают воздух выпадом невидимой рапиры. Два дня назад в Салвадоре они ждали его так же нетерпеливо, как и сотни горожан, а он, огорошив всех, не пошел ни на прием, ни на банкет, ни на бал, не нанес визита никому, кроме губернатора Луиса Вианы, не был нигде, кроме Военного клуба, не говорил ни с одной живой душой, днем и ночью распоряжался разгрузкой своего полка в порту, а потом перевозкой личного состава и орудий на станцию Калсада, откуда на следующий день вышел эшелон в Кеймадас. Он бегом пробегал по городу, он сторонился людей как зачумленных-и только сейчас дал наконец объяснение своим чудачествам: «Время дорого». Но пятеро журналистов, ловя малейший его жест, не думают о том, что он говорит в эту минуту: они вспоминают все сказанное и написанное об этом человеке, которого одни обожествляют, а другие считают исчадием ада, – об этом легендарном полковнике, который стоит перед ними, надменно напружив тщедушное тело, и держится так, словно их нет и в помине. Они пытаются представить себе его жизнь: совсем еще мальчишкой он добровольно пошел на войну с Парагваем и получил на той войне столько же знаков отличия, сколько и ран; когда его произвели в офицеры, он так яро отстаивал свои республиканские взгляды, что чудом остался в армии и не попал в тюрьму; он был душой всех заговоров против монархии. Несмотря на внутреннюю силу, которая читается в его глазах, звучит в каждом его слове, чувствуется в каждом движении, журналистам трудно себе представить, что это он средь бела дня, на столичной улице Оувидор мог всадить пять пуль в какого-то борзописца, – но зато легко поверить его словам на суде, когда он сказал, что гордится своим поступком и готов повторить его, если кто-нибудь при нем оскорбит бразильскую армию. Журналисты вспоминают вехи его политической карьеры, начавшейся после падения монархии и возвращения из Мато-Гроссо, куда сослал его император: Морейра Сезар стал ближайшим сподвижником президента Флориано Пейшото, и железной рукой подавлял все попытки возмущения против Республики – а было их в первые годы немало, – и пламенно защищал в своей газете «Якобинец» право на существование республиканской диктатуры-республики без парламента, без политических партий, республики, где армия, как некогда церковь, стала бы средоточием, нервным центром общества, движущегося к процветанию, залогом которому послужат успехи наук. Журналисты спрашивают себя, правда ли, что на похоронах маршала Флориано Пейшото, когда полковник произносил надгробное слово, с ним случился обморок? Теперь говорят, будто с приходом к власти гражданского президента Пруденте де Мораиса звезда полковника Морейры Сезара и других «якобинцев» закатывается, но, должно быть, слухи эти ни на чем не основаны, иначе не был бы он сейчас в Кеймадасе, не доверило бы ему правительство командовать самым прославленным полком бразильской армии, не поручило бы ему выполнение важнейшей миссии, после которой его политическое влияние возрастет во много раз, а уж в том, что выполнит он все с честью, можно не сомневаться.
– Я прибыл в Баию не затем, чтобы ввязываться в местные политические дрязги, – он не глядя показывает на предвыборные плакаты враждующих партий. – Армия превыше интриг и вне политиканства. Седьмой полк находится в Баии, чтобы подавить монархический мятеж: руку фанатиков и головорезов из Канудоса направляют враги Республики – аристократы, которые до сих пор не примирились с потерей своих привилегий, которые не желают, чтобы Бразилия вступила на современный путь развития, и твердолобые монахи, которые все еще выступают против отделения церкви от государства, потому что не хотят отдать кесарю кесарево. А за спиной у них стоит Англия, мечтающая возродить прогнившую империю, потому что тогда она сможет скупать наш сахар по смехотворным ценам. Но они просчитались. Ни аристократы, ни клир, ни англичане не будут больше предписывать Бразилии свои законы. Армия не позволит.
Последние слова он произносит с воодушевлением, повысив голос и опустив руку на кобуру своего пистолета. Он замолкает; в зале ожидания воцаряется почтительная тишина: слышно, как жужжат над столом обезумевшие мухи. Самый старший из журналистов – несмотря на палящий зной, на нем клетчатый пиджак из толстого твида-робко тянет руку, желая, очевидно, что-нибудь уточнить или спросить. Но полковник оставляет его немую просьбу без внимания: по его знаку двое вышколенных ординарцев поднимают с пола ящик, ставят его на стол, откидывают крышку. Там ружья.
Морейра Сезар, заложив руки за спину, неспешно прохаживается вдоль шеренги журналистов.
– Захвачено в сертанах, господа, – говорит он иронически, словно насмехаясь над кем-то. – По крайней, мере эти уже в Канудос не попадут. Знаете, откуда они? Негодяи не потрудились даже свести фабричное клеймо. Эти ружья сделаны не где-нибудь, а в Ливерпуле: у нас в Бразилии таких пока еще не видели. Они приспособлены для стрельбы разрывными пулями– отсюда и раны, повергавшие наших хирургов в такое недоумение: выходные отверстия по десять-двенадцать сантиметров в окружности. Это не пуля, а скорее бомба. Откуда у этих неграмотных мятежников, у жалких конокрадов такие европейские изыски? А с другой стороны, что означает появление этих личностей с темным прошлым? Труп, обнаруженный в Ипупиаре. Какой-то проходимец в Капинь-Гроссо-его бумажник был битком набит фунтами стерлингов – признался, что провел целый отряд верховых, говоривших по-английски. Даже в Бело-Оризонте откуда-то взялись иностранцы, собиравшиеся везти в Канудос порох и продовольствие. Пожалуй, слишком много совпадений. Тут нельзя не заподозрить антиреспубликанский заговор. Враги не складывают оружия. Тем хуже для них. Мы разгромили их в Рио-де-Жанейро, мы разгромили их в Рио-Гранде-до-Сул. Придет им конец и в Баии.
Он прохаживается перед журналистами-резко поворачивается и идет обратно, – так повторяется два или три раза. Потом, подойдя к столу с картами, он властно и с ноткой угрозы произносит:
– Я дал согласие, чтобы вы сопровождали полк при условии соблюдения некоторых правил. Депеши, которые пойдут отсюда, должны быть предварительно просмотрены майором Куньей Матосом или полковником Тамариндо. То же самое с вашими репортажами о боевых действиях-они будут посылаться с курьерами. Хочу предупредить, что тот из вас, кто пренебрежет моими словами и отправит корреспонденцию без визы моих помощников, совершит тяжкий проступок. Надеюсь, вы понимаете: любая небрежность, ошибка, неосторожность могут сыграть на руку врагу. Мы идем на войну, попрошу помнить об этом. Надеюсь, что ваше присутствие в рядах 7-го полка будет для вас полезным. Вот и все, что я имел вам сообщить.
Он оборачивается к офицерам своего штаба, они тут же окружают его, и зал оживает как по волшебству– начинается шум, деловая суета, беготня. Только пятеро журналистов не трогаются с места: они сбиты с толку, ошарашены, они растерянно переглядываются, не понимая, почему полковник Морейра Сезар разговаривал с ними как с еще не разоблаченными врагами, почему он не позволил им задать ни одного вопроса, почему он даже не попытался проявить если не доброжелательность, то хотя бы учтивость. Круг офицеров редеет: один за другим они получают указания и, щелкнув каблуками, разбегаются в разные стороны. Оставшись в одиночестве, полковник обводит зал глазами, и журналистам кажется, что сейчас он приблизится к ним. Но они ошибаются. Он разглядывает, точно лишь сейчас заметил, худые, изголодавшиеся, смуглые лица, прижатые к стеклам окон и дверей. Сморщив лоб, выпятив нижнюю губу, он смотрит на них, и невозможно понять, о чем он думает, а потом решительным шагом направляется к ближайшей двери. Он настежь распахивает обе створки и, обращаясь к толпе мужчин, женщин, стариков, детей-все они оборванны, многие босы, – которые взирают на него боязливо, почтительно или удивленно, делает широкий приглашающий жест, а потом властно подталкивает их в зал, тянет за рукава, ободряюще похлопывает по плечам и показывает на длинный стол, где над забытыми бутылками и блюдами, приготовленными для банкета в его честь муниципалитетом Кеймадаса, вьются жадные полчища мух.
– Входите, входите, – повторяет он, продолжая подталкивать самых робких, и своими руками снимает с тарелок и блюд кисею. – Вас угощает 7-й полк. Входите смело. Все это ваше. Вам приходится потяжелей, чем нам. Ешьте, пейте на здоровье.
Теперь их уже не надо ободрять: торопливо, не веря в привалившую удачу, жадно, точно боясь, что отнимут, они накидываются на еду, расхватывают тарелки, стаканы, бутылки, отпихивают друг друга локтями, переругиваются, лезут и напирают, а полковник не сводит с них вдруг помрачневшего взгляда. Журналисты стоят в оцепенении, разинув рты. Какая-то старушка, урвав свою долю и откусив кусок, уже выбирается наружу и останавливается рядом с Морейрой Сезаром.
– Да защитит вас, сеньор, царица небесная, – шамкает она и крестит его, не зная, как еще выразить свою благодарность.
– Вот моя царица, она меня и защитит, – слышат журналисты слона полковника, который кладет руку на эфес сабли.
В пору своего процветания бродячая цирковая труппа Цыгана насчитывала два десятка артистов, если это слово можно отнести к Бородатой женщине, Карлику, Человеку Пауку, гиганту Педрину, к Жулиану, умевшему живьем глотать жаб, и колесила по стране в красном фургоне, размалеванном фигурами гимнастов и запряженном четверкой лошадей, на которых во время представления «французские братья-акробаты» демонстрировали чудеса вольтижировки. Был в пару к той коллекции уродов, что собрал Цыган за время своих скитаний, и небольшой зверинец: ягненок о пяти ногах, двухголовая обезьянка, ничем не примечательная змея, которую кормили птичками, козлик, у которого зубы росли в три ряда-Педрин разжимал ему челюсти и показывал почтеннейшей публике эту диковину. Шапито у них не было, и представления они давали на площади того городка, где случалась ярмарка или праздник в честь местного святого.
Были тут и чудо-силачи, и жонглеры, и канатоходцы, и фокусники, и ясновидящие; глотал шпаги негр Солиман, взбирался по намыленному шесту Человек Паук, предлагая любому за баснословную сумму повторить свой номер, рвал цепи гигант Педрин, Бородатая женщина заставляла змею танцевать и целовала ее в морду, а потом все они, размалевав себе лица жженой пробкой и обсыпавшись рисовой мукой, превращались в клоунов и складывали вдвое, вчетверо, вшестеро Дурачка, у которого, казалось, вовсе не было костей. Гвоздем программы было выступление Карлика, вдохновенно, изобретательно, страстно и нежно распевавшего романсы о принцессе Магалоне, дочери неаполитанского короля, которую похитил рыцарь Пьер, а ее драгоценности нашел моряк в брюхе рыбы; о прекрасной Силванинье, на которой пожелал жениться родной ее отец; о Карле Великом и двенадцати пэрах Франции; о бесплодной Герцогине, спознавшейся с Сатаной и родившей от него Роберта Дьявола; об Оливье и Фьеррабрасе. Цыган всегда ставил этот номер в самый конец, потому что дарования Карлика оплачивались щедрее всего.
У Цыгана, судя по всему, были давние нелады с приморской полицией, ибо он никогда-даже во время засухи-не спускался на побережье. Нрава он был крутого, во гневе несдержан, так что доставалось от него и мужчинам, и женщинам, и животным-он колотил всех, кто подвернется под руку, но ни один из его артистов даже не помышлял о том, чтобы от него сбежать. Он был душой цирка, его создателем: он отыскивал, бродя по городам и весям, эти существа, над которыми все смеялись, этих уродцев, которых все считали богом проклятыми тварями, позором семьи или стада. И Карлик, и Бородатая женщина, и Педрин, и Человек Паук, и даже Дурачок, который ничего не понимал, но многое постигал чувством, – все они обрели в цирке то, чего были напрочь лишены дома. Цирк колесил по раскаленным сертанам, и уроды постепенно забывали, что такое страх и стыд, и, видя вокруг себя только себе подобных, переставали ощущать свою ущербность.
Вот почему так удивились они поступку того передвигавшегося на четвереньках мальчика с гривой кудрявых жестких волос, с темными смышлеными глазами, с коротенькими ножками, который повстречался им в Натубе. Во время представления Цыган приметил его и заинтересовался. Не было сомнений, что уроды-будь то люди или животные-привлекали Цыгана не только потому, что сулили, а потом и приносили выгоду, но и по другим, более тонким причинам: должно быть, окружая себя этим сборищем ходячих редкостей и диковин, он острее ощущал здоровье, силу, полноценность. Так или иначе, он спросил, где живет этот мальчик, отправился к нему домой, отрекомендовался родителям и стал уговаривать их отпустить его с ним – он, дескать, сделает из урода настоящего циркача. Родители в конце концов дали согласие. И никто не мог понять, почему через неделю, когда Цыган уже начал готовить с ним номер, мальчик бежал.
Полоса неудач началась во времена великой засухи: Цыган, как ни уговаривали его, ни за что не соглашался спуститься на побережье. Циркачей встречали вымершие деревни и дома, ставшие склепами. Они поняли, что вскоре погибнут от жажды. Но Цыган был не из тех, кого можно переупрямить. Однажды ночью он сказал своим артистам: «Кто хочет, пусть уходит. Никого не держу. А если остаетесь, не сметь никогда больше мне указывать, куда идти». Никто не ушел: они боялись людей больше, чем любой беды. В Каатинге-де-Моуре слегла в жару и бреду Дадива, жена Цыгана, а похоронили ее уже в Такуаранди. Съели всех животных: когда спустя полтора года снова пошли дожди, в живых оставалась только кобра. Умер Жулиан и его жена Сабина, умерли негр Солиман, гигант Педрин, Человек Паук и Эстрелита. Развалился красный фургон; пожитки везли теперь на двух телегах, в которые запрягались сами, пока не вернулись в сертаны люди, вода, жизнь и Цыган не купил двух мулов.
Снова стали давать представления и зарабатывали вполне достаточно. Но все пошло прахом: Цыган, обезумевший от гибели обоих сыновей, охладел к своему ремеслу. Сыновей он оставил на воспитание в одной семье в Калдейран-Гранде, а когда вернулся за ними, никто ничего не знал ни о Кампинасах, ни о детях. Цыган не смирился со своей утратой и еще несколько лет после этого продолжал расспрашивать жителей окрестных деревень, отыскивая след пропавших сыновей, но постепенно и сам, подобно всем остальным, поверил в их гибель. Этот человек – живое воплощение энергии-превратился в брюзгу, стал понемногу спиваться, злобился по пустякам. Однажды они выступали в Санта-Розе; Цыган, сменивший покойного Педрина, вызывал из публики желающего побороться. Какой-то крепыш принял вызов, вышел на середину и одним махом положил Цыгана на обе лопатки. Тот вскочил, сказал, что поскользнулся и надо попробовать снова. Крепыш и во второй раз швырнул его наземь. Цыган поднялся на ноги, глаза его вспыхнули, и он спросил, согласится ли соперник помериться с ним силами с ножом в руке. Тот сначала отказывался, но Цыган, потерявший всякую осторожность, настаивал и оскорблял его-крепышу пришлось согласиться, он сделал неуловимое движение, и Цыган остался лежать на земле с перерезанным горлом и остекленевшими глазами. Только потом циркачи узнали, что человек, которому Цыган осмелился бросить вызов, был не кто иной, как знаменитый бандит Педран.
Несмотря на все испытания, пережив самого себя, цирк продолжал существовать, будто по привычке, будто подтверждая слова Бородатой, что раньше смерти не умрет никто. Конечно, это была лишь бледная тень прежнего: в запряженной ослом телеге, под латаным парусиновым тентом умещались теперь все пожитки последних артистов, а на узлах спали они сами– Бородатая женщина, Карлик, Дурачок и кобра. Они все еще давали представления, а Карлик с неизменным успехом, как и раньше, распевал романсы о любви и приключениях. Чтобы осел не надорвался, шли пешком, а с удобствами ехала одна только кобра в сплетенной из ивняка клетке. Странствуя по свету, циркачи встречали пророков, разбойников, бродяг, паломников, беглых и уже отвыкли чему-нибудь удивляться. Но никогда еще не приходилось им видеть таких огненно-рыжих волос, как у того распростертого на земле человека, на которого они наткнулись за поворотом дороги на Риашо-да-Онсу. Он лежал неподвижно, его черная одежда была густо запорошена пылью. В нескольких шагах валялся издохший мул, над которым уже копошились урубу[24], догорал костер. Над углями сидела молодая женщина-она посмотрела на приближающихся циркачей без тревоги, без страха. Осел, не дожидаясь приказа, остановился. Бородатая женщина, Карлик, Дурачок заметили свинцово-сизую рану на плече лежащего навзничь человека, запекшуюся кровь в бороде, на ухе, возле ключиц.
– Умер? – спросила Бородатая женщина.
– Пока жив, – отвечала Журема.
«Огонь пожрет этот город», – сказал Наставник, приподнявшись на своем топчане. Спали только четыре часа, накануне процессия кончилась далеко за полночь, но Леон из Натубы, своим тончайшим слухом уловив сквозь сон звуки неповторимого голоса, вскочил с пола, схватил бумагу и перо, поспешил записать эти слова. Наставник, не открывая глаз, точно боясь спугнуть видение, продолжал: «Будет четыре пожара. С тремя я справлюсь, четвертый оставлю на волю господа». На этот раз его голос разбудил спавших в соседней комнате «ангелиц»: Леон, продолжая писать, услышал, как открывается дверь и входит, кутаясь в свой синий балахон, Мария Куадрадо – только ей, Блаженненькому и Леону можно было приходить в Святилище в любое время дня и ночи, не спрашивая позволения. «Благословен будь Господь наш Иисус Христос», – перекрестившись, сказала она. «Во веки веков», – отвечал Наставник и открыл наконец глаза. «Меня убьют, но господа я не предам», – с легкой печалью произнес он, и казалось, говорит он во сне.
Прилежно записывая каждое слово, Леон, до глубины своего существа пронизанный горделивой радостью оттого, что именно ему дал Блаженненький поручение, которое сделало его неразлучным с Наставником, услышал, как беспокойно перешептываются за стеной «ангелицы», ожидая, когда Мария Куадрадо позволит им войти. Их было восемь, и носили они, так же, как она, голубые туники с длинными рукавами, с глухим воротом, подпоясанные белой веревкой, ходили босиком и прятали волосы под синие косынки. Мирская Мать выбрала их за преданность и готовность к жертве, чтобы они посвятили жизнь служению Наставнику: все восемь дали обет непорочности и поклялись, •но никогда не вернутся домой. Спали они на полу, по чу сторону двери, и всегда окружали его голубоватым ореолом, ГДв бы Наставник ни был: на строительстве Храма, и церкви ли святого Антония, во главе шествия п in похоронной процессии или в домах спасения. ('н>. той был более чем неприхотлив, и потому обязанности их были просты: стирать и штопать его лиловое одеяние, ходить за белым ягненком, мыть пол и стены Святилища, вытряхивать сколоченный из жердей топчан. Вот они вошли, и Мирская Мать, впустив их, тотчас закрыла за ними дверь. Алешандринья Корреа привела белого ягненка. Восемь «ангелиц» перекрестились и хором сказали нараспев: «Благословен будь Господь наш Иисус Христос». «Во веки веков», – ответил Наставник, поглаживая ягненка. Леон, пристроившись на полу с пером в руке, положив бумагу на низенький табурет, ловил каждое слово Наставника, не сводя с него глаз, светившихся живым и умным блеском из-под косматой гривы давно не мытых волос. Тот собирался молиться: ничком растянулся на полу, а Мария Куадрадо и «ангелицы» опустились на колени, окружив его. Только Леон не двинулся с места: он был освобожден даже от молитвы. Блаженненький часто повторял ему, что он всегда должен быть настороже, потому что в любой миг святого может осенить благодать, и тогда слова молитвы станут откровением. Но сегодня Наставник молился молча. Через прорехи в крыше, Через щели в стенах, через неплотно притворенную дверь проникал в Святилище свет зари, плясали пылинки в его золотых лучах. Бело-Монте просыпался: загорланили петухи, залаяли собаки, стали раздаваться голоса. На улицах, должно быть, уже столпились паломники, старые и новые жители Канудоса, желавшие увидеть Наставника или попросить у него милости.
Наставник поднялся; «ангелицы» поднесли ему чашку с козьим молоком, ломоть хлеба, тарелку маисовой каши на воде и плетеную корзину с плодами мангабейры. Но он сделал лишь несколько глотков молока. «Ангелицы» внесли бадью с водой. Покуда они, молча, сосредоточенно, деловито моя его руки, увлажняя лицо, протирая его ступни, кружили вокруг него, не мешая друг другу, точно все их движения были разучены и согласованы заранее, Наставник сидел неподвижно, глубоко погруженный в размышления или в молитву. В тот миг, когда они надевали на него пастушеские сандалии, которые он снимал перед сном, в Святилище вошли Блаженненький и Жоан Апостол.
Они представляли полную противоположность друг другу, и телесная мощь одного подчеркивала хрупкость и тщедушие другого. «Благословен будь Иисус Христос», – сказал один. «Благословен будь господь наш», – произнес другой. «Во веки веков», – ответил Наставник и протянул им руку для поцелуя, тотчас спросив с тревогой:
– Слушаю, господин полковник.
Капитан Олимпио де Кастро исчезает, а третий офицер-немолодой, приземистый, добродушный на вид полковник-делает шаг вперед.
– Прибыли майор Фебронио де Брито и лейтенант Пирес Феррейра. Они прикомандированы к полку в качестве советников.
Морейра Сезар мгновение раздумывает.
– Какая честь для полка, – цедит он еле слышно. – Пригласите их, Тамаринде.
Ординарец, опустившись на колени, помогает ему надеть высокие, без шпор, кавалерийские сапоги. Через минуту Фебронио де Брито и Пирес Феррейра, предшествуемые полковником Тамариндо, становятся перед одеялом по стойке «смирно», щелкают каблуками и поочередно представляются, называя фамилию и чин. Одеяло падает на пол. Морейра Сезар пристегивает к поясу пистолет в кобуре и саблю. Закатанные рукава рубашки открывают тонкие, слабые, безволосые ручки. Ни слова не говоря, полковник окидывает каждого из вошедших ледяным взглядом с ног до головы.
– Господин полковник, мы счастливы, что наш опыт ведения боевых действий в местных условиях поможет самому выдающемуся военачальнику Бразилии.
Полковник Морейра Сезар до тех пор буравит Фебронио де Брито немигающим взглядом, пока тот, смешавшись, не отводит глаз.
– Почему же ваш опыт не помог вам справиться с кучкой бандитов? – Он не повышает голоса, но всех, кто находится в зале ожидания, точно пробивает электрическим разрядом: люди замирают. Морейра Сезар пытливо разглядывает майора, словно редкое насекомое, а потом указывает пальцем на Пиреса Феррейру:-Лейтенант командовал ротой. Но у вас под началом было полтысячи штыков, и все-таки вас обратили в бегство, как новобранца. Вы запятнали честь бразильской армии и, значит, – Республики. Седьмой полк обойдется без вас. Я запрещаю вам обоим принимать участие в деле. Приказываю безотлучно находиться в обозе. Будете заниматься больными и провиантом. Вы свободны.
Оба офицера бледны. На лбу у майора выступают крупные капли пота; он открывает рот, собираясь что-то сказать, но потом молча отдает честь, поворачивается и, пошатываясь, уходит. Лейтенант стоит как каменный, не трогаясь с места: глаза у него покраснели. Морейра Сезар проходит мимо, даже не поглядев в его сторону; рой штабных возобновляет свою суету. На столе уже грудой лежат бумаги.
– Кунья Матос, пригласите корреспондентов, – приказывает полковник.
И вот утомленные с дороги корреспонденты, прибывшие тем же поездом, что и 7-й полк, предстают перед Морейрой Сезаром. Их пятеро-все это люди разного возраста, по-разному одетые: кто в гетрах, кто в бриджах для верховой езды, – но у всех в руках карандаши и блокноты, а у одного еще и фотографический аппарат на складной треноге. Особенно заметен юный и подслеповатый репортер из «Жорнал де Нотисиас»-редкая козлиная бородка, которую он отрастил, хорошо согласуется с его нелепым видом, с переносным пюпитром, с чернильницей, прикрепленной на рукаве, с гусиным пером – он грызет его, ожидая, пока фотограф установит свой аппарат. Магний вспыхивает, выпустив облачко дыма, – прильнувшие к окнам дети снова визжат от восторга. В ответ на поклоны корреспондентов полковник Морейра Сезар коротко кивает.
– Многие были удивлены, что в Салвадоре я не принял «отцов города», – спокойно, без намека на торжественность говорит он вместо приветствия. – Это объясняется очень просто, господа. Время дорого. Каждая минута на счету, иначе мы не сделаем то, ради чего пришли в Баию. А мы должны выполнить свою миссию, и мы ее выполним. Седьмой полк покарает бунтовщиков так же, как покарал мятежников в крепости Санта-Крус, в Лаже, в Санта-Катарине. Мы навсегда отобьем у них охоту восставать против Республики.
Притихшие зрители за окнами пытаются понять, о чем он говорит, штабные замерли, обратились в слух, а пятеро журналистов смотрят на полковника как зачарованные, словно не верят своим глазам. Да, наконец-то перед ними въяве предстал полковник Морейра Сезар: он точно такой, каким его изображают карикатуристы, – маленький, щуплый, верткий, глаза пронзают собеседника, руки протыкают воздух выпадом невидимой рапиры. Два дня назад в Салвадоре они ждали его так же нетерпеливо, как и сотни горожан, а он, огорошив всех, не пошел ни на прием, ни на банкет, ни на бал, не нанес визита никому, кроме губернатора Луиса Вианы, не был нигде, кроме Военного клуба, не говорил ни с одной живой душой, днем и ночью распоряжался разгрузкой своего полка в порту, а потом перевозкой личного состава и орудий на станцию Калсада, откуда на следующий день вышел эшелон в Кеймадас. Он бегом пробегал по городу, он сторонился людей как зачумленных-и только сейчас дал наконец объяснение своим чудачествам: «Время дорого». Но пятеро журналистов, ловя малейший его жест, не думают о том, что он говорит в эту минуту: они вспоминают все сказанное и написанное об этом человеке, которого одни обожествляют, а другие считают исчадием ада, – об этом легендарном полковнике, который стоит перед ними, надменно напружив тщедушное тело, и держится так, словно их нет и в помине. Они пытаются представить себе его жизнь: совсем еще мальчишкой он добровольно пошел на войну с Парагваем и получил на той войне столько же знаков отличия, сколько и ран; когда его произвели в офицеры, он так яро отстаивал свои республиканские взгляды, что чудом остался в армии и не попал в тюрьму; он был душой всех заговоров против монархии. Несмотря на внутреннюю силу, которая читается в его глазах, звучит в каждом его слове, чувствуется в каждом движении, журналистам трудно себе представить, что это он средь бела дня, на столичной улице Оувидор мог всадить пять пуль в какого-то борзописца, – но зато легко поверить его словам на суде, когда он сказал, что гордится своим поступком и готов повторить его, если кто-нибудь при нем оскорбит бразильскую армию. Журналисты вспоминают вехи его политической карьеры, начавшейся после падения монархии и возвращения из Мато-Гроссо, куда сослал его император: Морейра Сезар стал ближайшим сподвижником президента Флориано Пейшото, и железной рукой подавлял все попытки возмущения против Республики – а было их в первые годы немало, – и пламенно защищал в своей газете «Якобинец» право на существование республиканской диктатуры-республики без парламента, без политических партий, республики, где армия, как некогда церковь, стала бы средоточием, нервным центром общества, движущегося к процветанию, залогом которому послужат успехи наук. Журналисты спрашивают себя, правда ли, что на похоронах маршала Флориано Пейшото, когда полковник произносил надгробное слово, с ним случился обморок? Теперь говорят, будто с приходом к власти гражданского президента Пруденте де Мораиса звезда полковника Морейры Сезара и других «якобинцев» закатывается, но, должно быть, слухи эти ни на чем не основаны, иначе не был бы он сейчас в Кеймадасе, не доверило бы ему правительство командовать самым прославленным полком бразильской армии, не поручило бы ему выполнение важнейшей миссии, после которой его политическое влияние возрастет во много раз, а уж в том, что выполнит он все с честью, можно не сомневаться.
– Я прибыл в Баию не затем, чтобы ввязываться в местные политические дрязги, – он не глядя показывает на предвыборные плакаты враждующих партий. – Армия превыше интриг и вне политиканства. Седьмой полк находится в Баии, чтобы подавить монархический мятеж: руку фанатиков и головорезов из Канудоса направляют враги Республики – аристократы, которые до сих пор не примирились с потерей своих привилегий, которые не желают, чтобы Бразилия вступила на современный путь развития, и твердолобые монахи, которые все еще выступают против отделения церкви от государства, потому что не хотят отдать кесарю кесарево. А за спиной у них стоит Англия, мечтающая возродить прогнившую империю, потому что тогда она сможет скупать наш сахар по смехотворным ценам. Но они просчитались. Ни аристократы, ни клир, ни англичане не будут больше предписывать Бразилии свои законы. Армия не позволит.
Последние слова он произносит с воодушевлением, повысив голос и опустив руку на кобуру своего пистолета. Он замолкает; в зале ожидания воцаряется почтительная тишина: слышно, как жужжат над столом обезумевшие мухи. Самый старший из журналистов – несмотря на палящий зной, на нем клетчатый пиджак из толстого твида-робко тянет руку, желая, очевидно, что-нибудь уточнить или спросить. Но полковник оставляет его немую просьбу без внимания: по его знаку двое вышколенных ординарцев поднимают с пола ящик, ставят его на стол, откидывают крышку. Там ружья.
Морейра Сезар, заложив руки за спину, неспешно прохаживается вдоль шеренги журналистов.
– Захвачено в сертанах, господа, – говорит он иронически, словно насмехаясь над кем-то. – По крайней, мере эти уже в Канудос не попадут. Знаете, откуда они? Негодяи не потрудились даже свести фабричное клеймо. Эти ружья сделаны не где-нибудь, а в Ливерпуле: у нас в Бразилии таких пока еще не видели. Они приспособлены для стрельбы разрывными пулями– отсюда и раны, повергавшие наших хирургов в такое недоумение: выходные отверстия по десять-двенадцать сантиметров в окружности. Это не пуля, а скорее бомба. Откуда у этих неграмотных мятежников, у жалких конокрадов такие европейские изыски? А с другой стороны, что означает появление этих личностей с темным прошлым? Труп, обнаруженный в Ипупиаре. Какой-то проходимец в Капинь-Гроссо-его бумажник был битком набит фунтами стерлингов – признался, что провел целый отряд верховых, говоривших по-английски. Даже в Бело-Оризонте откуда-то взялись иностранцы, собиравшиеся везти в Канудос порох и продовольствие. Пожалуй, слишком много совпадений. Тут нельзя не заподозрить антиреспубликанский заговор. Враги не складывают оружия. Тем хуже для них. Мы разгромили их в Рио-де-Жанейро, мы разгромили их в Рио-Гранде-до-Сул. Придет им конец и в Баии.
Он прохаживается перед журналистами-резко поворачивается и идет обратно, – так повторяется два или три раза. Потом, подойдя к столу с картами, он властно и с ноткой угрозы произносит:
– Я дал согласие, чтобы вы сопровождали полк при условии соблюдения некоторых правил. Депеши, которые пойдут отсюда, должны быть предварительно просмотрены майором Куньей Матосом или полковником Тамариндо. То же самое с вашими репортажами о боевых действиях-они будут посылаться с курьерами. Хочу предупредить, что тот из вас, кто пренебрежет моими словами и отправит корреспонденцию без визы моих помощников, совершит тяжкий проступок. Надеюсь, вы понимаете: любая небрежность, ошибка, неосторожность могут сыграть на руку врагу. Мы идем на войну, попрошу помнить об этом. Надеюсь, что ваше присутствие в рядах 7-го полка будет для вас полезным. Вот и все, что я имел вам сообщить.
Он оборачивается к офицерам своего штаба, они тут же окружают его, и зал оживает как по волшебству– начинается шум, деловая суета, беготня. Только пятеро журналистов не трогаются с места: они сбиты с толку, ошарашены, они растерянно переглядываются, не понимая, почему полковник Морейра Сезар разговаривал с ними как с еще не разоблаченными врагами, почему он не позволил им задать ни одного вопроса, почему он даже не попытался проявить если не доброжелательность, то хотя бы учтивость. Круг офицеров редеет: один за другим они получают указания и, щелкнув каблуками, разбегаются в разные стороны. Оставшись в одиночестве, полковник обводит зал глазами, и журналистам кажется, что сейчас он приблизится к ним. Но они ошибаются. Он разглядывает, точно лишь сейчас заметил, худые, изголодавшиеся, смуглые лица, прижатые к стеклам окон и дверей. Сморщив лоб, выпятив нижнюю губу, он смотрит на них, и невозможно понять, о чем он думает, а потом решительным шагом направляется к ближайшей двери. Он настежь распахивает обе створки и, обращаясь к толпе мужчин, женщин, стариков, детей-все они оборванны, многие босы, – которые взирают на него боязливо, почтительно или удивленно, делает широкий приглашающий жест, а потом властно подталкивает их в зал, тянет за рукава, ободряюще похлопывает по плечам и показывает на длинный стол, где над забытыми бутылками и блюдами, приготовленными для банкета в его честь муниципалитетом Кеймадаса, вьются жадные полчища мух.
– Входите, входите, – повторяет он, продолжая подталкивать самых робких, и своими руками снимает с тарелок и блюд кисею. – Вас угощает 7-й полк. Входите смело. Все это ваше. Вам приходится потяжелей, чем нам. Ешьте, пейте на здоровье.
Теперь их уже не надо ободрять: торопливо, не веря в привалившую удачу, жадно, точно боясь, что отнимут, они накидываются на еду, расхватывают тарелки, стаканы, бутылки, отпихивают друг друга локтями, переругиваются, лезут и напирают, а полковник не сводит с них вдруг помрачневшего взгляда. Журналисты стоят в оцепенении, разинув рты. Какая-то старушка, урвав свою долю и откусив кусок, уже выбирается наружу и останавливается рядом с Морейрой Сезаром.
– Да защитит вас, сеньор, царица небесная, – шамкает она и крестит его, не зная, как еще выразить свою благодарность.
– Вот моя царица, она меня и защитит, – слышат журналисты слона полковника, который кладет руку на эфес сабли.
В пору своего процветания бродячая цирковая труппа Цыгана насчитывала два десятка артистов, если это слово можно отнести к Бородатой женщине, Карлику, Человеку Пауку, гиганту Педрину, к Жулиану, умевшему живьем глотать жаб, и колесила по стране в красном фургоне, размалеванном фигурами гимнастов и запряженном четверкой лошадей, на которых во время представления «французские братья-акробаты» демонстрировали чудеса вольтижировки. Был в пару к той коллекции уродов, что собрал Цыган за время своих скитаний, и небольшой зверинец: ягненок о пяти ногах, двухголовая обезьянка, ничем не примечательная змея, которую кормили птичками, козлик, у которого зубы росли в три ряда-Педрин разжимал ему челюсти и показывал почтеннейшей публике эту диковину. Шапито у них не было, и представления они давали на площади того городка, где случалась ярмарка или праздник в честь местного святого.
Были тут и чудо-силачи, и жонглеры, и канатоходцы, и фокусники, и ясновидящие; глотал шпаги негр Солиман, взбирался по намыленному шесту Человек Паук, предлагая любому за баснословную сумму повторить свой номер, рвал цепи гигант Педрин, Бородатая женщина заставляла змею танцевать и целовала ее в морду, а потом все они, размалевав себе лица жженой пробкой и обсыпавшись рисовой мукой, превращались в клоунов и складывали вдвое, вчетверо, вшестеро Дурачка, у которого, казалось, вовсе не было костей. Гвоздем программы было выступление Карлика, вдохновенно, изобретательно, страстно и нежно распевавшего романсы о принцессе Магалоне, дочери неаполитанского короля, которую похитил рыцарь Пьер, а ее драгоценности нашел моряк в брюхе рыбы; о прекрасной Силванинье, на которой пожелал жениться родной ее отец; о Карле Великом и двенадцати пэрах Франции; о бесплодной Герцогине, спознавшейся с Сатаной и родившей от него Роберта Дьявола; об Оливье и Фьеррабрасе. Цыган всегда ставил этот номер в самый конец, потому что дарования Карлика оплачивались щедрее всего.
У Цыгана, судя по всему, были давние нелады с приморской полицией, ибо он никогда-даже во время засухи-не спускался на побережье. Нрава он был крутого, во гневе несдержан, так что доставалось от него и мужчинам, и женщинам, и животным-он колотил всех, кто подвернется под руку, но ни один из его артистов даже не помышлял о том, чтобы от него сбежать. Он был душой цирка, его создателем: он отыскивал, бродя по городам и весям, эти существа, над которыми все смеялись, этих уродцев, которых все считали богом проклятыми тварями, позором семьи или стада. И Карлик, и Бородатая женщина, и Педрин, и Человек Паук, и даже Дурачок, который ничего не понимал, но многое постигал чувством, – все они обрели в цирке то, чего были напрочь лишены дома. Цирк колесил по раскаленным сертанам, и уроды постепенно забывали, что такое страх и стыд, и, видя вокруг себя только себе подобных, переставали ощущать свою ущербность.
Вот почему так удивились они поступку того передвигавшегося на четвереньках мальчика с гривой кудрявых жестких волос, с темными смышлеными глазами, с коротенькими ножками, который повстречался им в Натубе. Во время представления Цыган приметил его и заинтересовался. Не было сомнений, что уроды-будь то люди или животные-привлекали Цыгана не только потому, что сулили, а потом и приносили выгоду, но и по другим, более тонким причинам: должно быть, окружая себя этим сборищем ходячих редкостей и диковин, он острее ощущал здоровье, силу, полноценность. Так или иначе, он спросил, где живет этот мальчик, отправился к нему домой, отрекомендовался родителям и стал уговаривать их отпустить его с ним – он, дескать, сделает из урода настоящего циркача. Родители в конце концов дали согласие. И никто не мог понять, почему через неделю, когда Цыган уже начал готовить с ним номер, мальчик бежал.
Полоса неудач началась во времена великой засухи: Цыган, как ни уговаривали его, ни за что не соглашался спуститься на побережье. Циркачей встречали вымершие деревни и дома, ставшие склепами. Они поняли, что вскоре погибнут от жажды. Но Цыган был не из тех, кого можно переупрямить. Однажды ночью он сказал своим артистам: «Кто хочет, пусть уходит. Никого не держу. А если остаетесь, не сметь никогда больше мне указывать, куда идти». Никто не ушел: они боялись людей больше, чем любой беды. В Каатинге-де-Моуре слегла в жару и бреду Дадива, жена Цыгана, а похоронили ее уже в Такуаранди. Съели всех животных: когда спустя полтора года снова пошли дожди, в живых оставалась только кобра. Умер Жулиан и его жена Сабина, умерли негр Солиман, гигант Педрин, Человек Паук и Эстрелита. Развалился красный фургон; пожитки везли теперь на двух телегах, в которые запрягались сами, пока не вернулись в сертаны люди, вода, жизнь и Цыган не купил двух мулов.
Снова стали давать представления и зарабатывали вполне достаточно. Но все пошло прахом: Цыган, обезумевший от гибели обоих сыновей, охладел к своему ремеслу. Сыновей он оставил на воспитание в одной семье в Калдейран-Гранде, а когда вернулся за ними, никто ничего не знал ни о Кампинасах, ни о детях. Цыган не смирился со своей утратой и еще несколько лет после этого продолжал расспрашивать жителей окрестных деревень, отыскивая след пропавших сыновей, но постепенно и сам, подобно всем остальным, поверил в их гибель. Этот человек – живое воплощение энергии-превратился в брюзгу, стал понемногу спиваться, злобился по пустякам. Однажды они выступали в Санта-Розе; Цыган, сменивший покойного Педрина, вызывал из публики желающего побороться. Какой-то крепыш принял вызов, вышел на середину и одним махом положил Цыгана на обе лопатки. Тот вскочил, сказал, что поскользнулся и надо попробовать снова. Крепыш и во второй раз швырнул его наземь. Цыган поднялся на ноги, глаза его вспыхнули, и он спросил, согласится ли соперник помериться с ним силами с ножом в руке. Тот сначала отказывался, но Цыган, потерявший всякую осторожность, настаивал и оскорблял его-крепышу пришлось согласиться, он сделал неуловимое движение, и Цыган остался лежать на земле с перерезанным горлом и остекленевшими глазами. Только потом циркачи узнали, что человек, которому Цыган осмелился бросить вызов, был не кто иной, как знаменитый бандит Педран.
Несмотря на все испытания, пережив самого себя, цирк продолжал существовать, будто по привычке, будто подтверждая слова Бородатой, что раньше смерти не умрет никто. Конечно, это была лишь бледная тень прежнего: в запряженной ослом телеге, под латаным парусиновым тентом умещались теперь все пожитки последних артистов, а на узлах спали они сами– Бородатая женщина, Карлик, Дурачок и кобра. Они все еще давали представления, а Карлик с неизменным успехом, как и раньше, распевал романсы о любви и приключениях. Чтобы осел не надорвался, шли пешком, а с удобствами ехала одна только кобра в сплетенной из ивняка клетке. Странствуя по свету, циркачи встречали пророков, разбойников, бродяг, паломников, беглых и уже отвыкли чему-нибудь удивляться. Но никогда еще не приходилось им видеть таких огненно-рыжих волос, как у того распростертого на земле человека, на которого они наткнулись за поворотом дороги на Риашо-да-Онсу. Он лежал неподвижно, его черная одежда была густо запорошена пылью. В нескольких шагах валялся издохший мул, над которым уже копошились урубу[24], догорал костер. Над углями сидела молодая женщина-она посмотрела на приближающихся циркачей без тревоги, без страха. Осел, не дожидаясь приказа, остановился. Бородатая женщина, Карлик, Дурачок заметили свинцово-сизую рану на плече лежащего навзничь человека, запекшуюся кровь в бороде, на ухе, возле ключиц.
– Умер? – спросила Бородатая женщина.
– Пока жив, – отвечала Журема.
«Огонь пожрет этот город», – сказал Наставник, приподнявшись на своем топчане. Спали только четыре часа, накануне процессия кончилась далеко за полночь, но Леон из Натубы, своим тончайшим слухом уловив сквозь сон звуки неповторимого голоса, вскочил с пола, схватил бумагу и перо, поспешил записать эти слова. Наставник, не открывая глаз, точно боясь спугнуть видение, продолжал: «Будет четыре пожара. С тремя я справлюсь, четвертый оставлю на волю господа». На этот раз его голос разбудил спавших в соседней комнате «ангелиц»: Леон, продолжая писать, услышал, как открывается дверь и входит, кутаясь в свой синий балахон, Мария Куадрадо – только ей, Блаженненькому и Леону можно было приходить в Святилище в любое время дня и ночи, не спрашивая позволения. «Благословен будь Господь наш Иисус Христос», – перекрестившись, сказала она. «Во веки веков», – отвечал Наставник и открыл наконец глаза. «Меня убьют, но господа я не предам», – с легкой печалью произнес он, и казалось, говорит он во сне.
Прилежно записывая каждое слово, Леон, до глубины своего существа пронизанный горделивой радостью оттого, что именно ему дал Блаженненький поручение, которое сделало его неразлучным с Наставником, услышал, как беспокойно перешептываются за стеной «ангелицы», ожидая, когда Мария Куадрадо позволит им войти. Их было восемь, и носили они, так же, как она, голубые туники с длинными рукавами, с глухим воротом, подпоясанные белой веревкой, ходили босиком и прятали волосы под синие косынки. Мирская Мать выбрала их за преданность и готовность к жертве, чтобы они посвятили жизнь служению Наставнику: все восемь дали обет непорочности и поклялись, •но никогда не вернутся домой. Спали они на полу, по чу сторону двери, и всегда окружали его голубоватым ореолом, ГДв бы Наставник ни был: на строительстве Храма, и церкви ли святого Антония, во главе шествия п in похоронной процессии или в домах спасения. ('н>. той был более чем неприхотлив, и потому обязанности их были просты: стирать и штопать его лиловое одеяние, ходить за белым ягненком, мыть пол и стены Святилища, вытряхивать сколоченный из жердей топчан. Вот они вошли, и Мирская Мать, впустив их, тотчас закрыла за ними дверь. Алешандринья Корреа привела белого ягненка. Восемь «ангелиц» перекрестились и хором сказали нараспев: «Благословен будь Господь наш Иисус Христос». «Во веки веков», – ответил Наставник, поглаживая ягненка. Леон, пристроившись на полу с пером в руке, положив бумагу на низенький табурет, ловил каждое слово Наставника, не сводя с него глаз, светившихся живым и умным блеском из-под косматой гривы давно не мытых волос. Тот собирался молиться: ничком растянулся на полу, а Мария Куадрадо и «ангелицы» опустились на колени, окружив его. Только Леон не двинулся с места: он был освобожден даже от молитвы. Блаженненький часто повторял ему, что он всегда должен быть настороже, потому что в любой миг святого может осенить благодать, и тогда слова молитвы станут откровением. Но сегодня Наставник молился молча. Через прорехи в крыше, Через щели в стенах, через неплотно притворенную дверь проникал в Святилище свет зари, плясали пылинки в его золотых лучах. Бело-Монте просыпался: загорланили петухи, залаяли собаки, стали раздаваться голоса. На улицах, должно быть, уже столпились паломники, старые и новые жители Канудоса, желавшие увидеть Наставника или попросить у него милости.
Наставник поднялся; «ангелицы» поднесли ему чашку с козьим молоком, ломоть хлеба, тарелку маисовой каши на воде и плетеную корзину с плодами мангабейры. Но он сделал лишь несколько глотков молока. «Ангелицы» внесли бадью с водой. Покуда они, молча, сосредоточенно, деловито моя его руки, увлажняя лицо, протирая его ступни, кружили вокруг него, не мешая друг другу, точно все их движения были разучены и согласованы заранее, Наставник сидел неподвижно, глубоко погруженный в размышления или в молитву. В тот миг, когда они надевали на него пастушеские сандалии, которые он снимал перед сном, в Святилище вошли Блаженненький и Жоан Апостол.
Они представляли полную противоположность друг другу, и телесная мощь одного подчеркивала хрупкость и тщедушие другого. «Благословен будь Иисус Христос», – сказал один. «Благословен будь господь наш», – произнес другой. «Во веки веков», – ответил Наставник и протянул им руку для поцелуя, тотчас спросив с тревогой: