Страница:
– Выходит, ты нарушил долг дважды, – говорит Руфино. – Когда Эпаминондас велел убить рыжего, ты этого не сделал. А потом соврал, что он мертв. Значит, дважды.
– Второе много не тянет, – говорит в ответ Кайфа. – Я ведь отдал Гонсалвесу волосы и привез труп. Это труп другого человека, но ни он, ни кто другой подмены не заметил. А рыжий тоже скоро умрет, если уже не умер. Второе-пустяки.
На красноватом берегу Итапикуру, напротив кожевенных мастерских Кеймадаса, как всегда по субботам, расположились в дощатых будочках и возле лотков бродячие торговцы со всей округи. Продавцы торгуются с покупателями, и над морем шляп, шапок и непокрытых темных голов гудят, перемешиваясь с лаем, ржанием, ослиным криком, детским визгом и пьяными выкриками, их голоса. Нищие выпрашивают подаяние, бьются в корчах припадочные, странствующие музыканты, собрав вокруг себя слушателей, рассказывают под перебор гитарных струн о любви, о войнах между еретиками и добрыми католиками. Покачивая бедрами, звеня браслетами, гадают старые и молодые цыганки.
– Что ж, спасибо тебе, Кайфа, – говорит Руфино. – Ты человек чести. За то я тебя всегда и уважал, да и не я один.
– Что важнее? – говорит Кайфа. – Долг перед хозяином или перед другом? И слепой бы увидел: я сделал то, что был обязан сделать.
Они идут бок о бок и беседуют неторопливо и сдержанно, не обращая внимания на крутящийся вокруг них многоцветный, пестрый спутанный клубок ярмарки. Они продираются сквозь толпу, не прося разрешения пройти, расчищая себе путь взглядом или плечом. Время от времени из-за лотка или из-под навеса кто-нибудь здоровается с ними, и они отвечают так коротко и мрачно, что знакомец не осмеливается подойти поближе. Не сговариваясь, они направляются к дощатому сарайчику-деревянные скамьи, столики, навес, – где народу меньше, чем в других питейных заведениях.
– Я оскорбил бы тебя, если бы прикончил его там, в Ипупиаре, – говорит Кайфа, и по голосу его можно понять, что об этом уже думано и передумано. – Ты бы не смог тогда смыть это пятно.
– Почему его решили убить? – прерывает Руфино. – И почему в моем доме?
– Так приказал Эпаминондас, – говорит Кайфа. – Ни тебя, ни Журему трогать было не велено. Может, оттого и погибли мои люди, что Журема должна была остаться целой и невредимой. – Он сплевывает сквозь зубы и говорит задумчиво:-Должно быть, это я виноват, что он их застрелил: не думал я, что он будет защищаться, не похоже было, что он понимает толк в таких делах.
– Не похоже, – говорит Руфино, – не похоже.
Они усаживаются и придвигают стулья поближе, чтобы никто не подслушал. Хозяйка приносит им стаканы и спрашивает, подать ли водку или что-нибудь еще. Водку, отвечают ей. Она ставит на середину стола бутылку, проводник наполняет стаканы, и они выпивают, не чокаясь. По второй наливает Кайфа. Он старше Руфино, и его всегда неподвижные глаза теперь совсем потускнели. Он, как всегда, в коже с ног до головы и весь покрыт пылью.
– Так, говоришь, она его спасла? – спрашивает Руфино, не поднимая взгляда. – Схватила тебя за руку?
– Да, – кивает Кайфа. – Тогда-то я и понял, что она теперь-его женщина. – Тень прежнего удивления снова пробегает по его лицу. – Когда она вцепилась в меня, не дала выстрелить, а потом с ним вместе набросилась на меня. – Он пожимает плечами и снова сплевывает. – Она уже была его женщина, как же ей было не защищать его?
– Да, – говорит Руфино.
– Я только не пойму, почему они меня-то не убили, – говорит Кайфа. – В Ипупиаре я спросил ее об этом, она не смогла толком объяснить. Да, такие, как этот рыжий, не каждый день встречаются.
– Не каждый, – говорит Руфино.
Тут и там в толпе ярмарочных гуляк мелькают солдаты в рваных мундирах. Это остатки батальона майора Брито; говорят, они ждут здесь подхода нового войска. Они слоняются как неприкаянные, ночуют где попало-на Соборной площади, на станции, под кустом у реки, – собираются по двое, по четыре у лотков, жадно смотрят на женщин, на еду, на водку: близок локоть, да не укусишь. Местные упорно не отвечают им, не слышат их, не замечают.
– Клятву нельзя нарушить, так ведь? – нерешительно спрашивает Руфино. Глубокая складка пересекает его лоб. – Поклялся – значит, повязан, да?
– Еще бы, – отвечает Кайфа. – Как можно нарушить клятву господу и Деве Марии?
– А если не им поклялся, а, скажем, барону? – вытягивает шею Руфино.
– Тогда только он и может тебя освободить, – говорит Кайфа, снова наполняя стаканы. Они выпивают. Перекрывая гомон и гвалт, вдруг взвиваются злые, ожесточенно спорящие голоса, а потом слышится взрыв хохота. Небо, как перед дождем, заволоклось тучами.
– Я знаю, каково тебе, – вдруг говорит Кайфа. – Знаю, ты ночей не спишь и все на свете для тебя умерло. Вот ты сидишь сейчас со мной, а сам все думаешь, как отомстить. Так и должно быть, Руфино, если честь еще жива, так и надо.
Вереница муравьев, огибая выпитую до дна бутылку, проползает по столу. Руфино смотрит, как они скрываются за ребром столешницы. Он с силой стискивает в пальцах свой стакан.
– Хочу тебе вот о чем напомнить, – говорит Каифа. – Смертью обидчика бесчестья не смоешь. Этого мало. Надо еще ударить по лицу-рукой или плетью, чем придется. Лицо-это святое, как жена или мать.
Руфино поднимается. Подходит хозяйка. Кайфа лезет за деньгами, но проводник, перехватив его руку, расплачивается сам. Молча, думая о своем, ждут они, пока принесут сдачу.
– Это правда, что твоя старуха пошла в Канудос? – спрашивает Кайфа. Руфино кивает. – Многие уходят. Эпаминондас набирает людей в Сельскую гвардию. Скоро придут войска, он хочет им помочь. Моя семья тоже у святого. Нелегко со своими-то воевать, а, Руфино?
– У меня другая война, – бормочет тот, пряча в карман протянутые хозяйкой монеты.
– Верю, что болезнь его не доконает, прибережет для тебя, – говорит Кайфа.
Вскоре они исчезают в водовороте ярмарки.
– Хоть убейте, не понимаю, – полковник Жозе Бернардо Мурау поудобней устроился в качалке и толчком ноги привел ее в движение. – Морейра Сезар ненавидит нас, мы ненавидим Морейру Сезара. Приход 7-го полка-триумф Эпаминондаса Гонсалвеса и наше серьезное поражение: мы ведь из кожи вон лезли, чтобы Рио не вмешивался в наши дела. Почему же теперь Независимая партия встречает его в Салвадоре с божескими почестями? Почему мы наперегонки с Эпа-минондасом стараемся ублажить этого Живореза?
Прохладная комната с выбеленными, потрескавшимися стенами была сплошь залита щедрым солнцем; в медном кувшине стояли увядшие цветы; пол был во многих местах выщерблен. За окном виднелись плантации сахарного тростника, у дома слуги седлали коней.
– Смутное время, дорогой мой, – улыбнулся в ответ барон де Каньябрава. – Мы теперь живем в таких джунглях, что и умный человек заблудится.
– Фазендейро ум ни к чему, – пробурчал полковник Мурау. – Этого порока за мной, слава богу, не числится. – Он показал на расстилавшиеся за окном плантации. – Выходит, я провел здесь полвека только для того, чтобы под старость увидеть, как все рухнет. Что ж, одно утешение-я скоро умру.
Он и в самом деле был очень стар-костлявый, с загорелым лоснящимся лицом; его узловатые пальцы часто почесывали небритые щеки. Он был одет как пеон: вылинявшие штаны, раскрытая на груди рубаха, а сверху кожаный жилет без пуговиц.
– Лихолетье скоро минет, – сказал Адалберто де Гумусио.
– Но не для меня. – Фазендейро хрустнул пальцами. – Знаете, сколько людей ушло из здешних мест за последние годы? Тысячи. Сначала засуха семьдесят седьмого, потом кофейная афера на юге, потом каучук в штате Амазонас, и теперь этот проклятый Канудос. Знаете, сколько людей бежало туда? Все бросили: и работу, и скотину, и дома. Решили подождать там конца света и пришествия короля Себастьяна. – Он поглядел на собеседников, дивясь глупости человеческой. – Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, как пойдут дела: полковник Морейра Сезар преподнесет Гонсалвесу нашу Вайю, а он и его присные ненавидят нас так, что придется нам отдать наши земли по дешевке или вовсе задарма и уносить отсюда ноги.
Перед бароном и Гумусио стояли графины с прохладительным и блюдо с печеньем, но они ни к чему не притрагивались. Барон открыл табакерку, предложил собеседникам и сам взял понюшку. Потом от наслаждения зажмурился и несколько мгновений сидел с закрытыми глазами.
– Нет, Жозе Бернардо, так просто мы Баию якобинцам не отдадим, – сказал он наконец. – Задумано было неплохо, но ничего у них не выйдет.
– А Бразилия и так принадлежит им, – перебил его Мурау. – И лучшее тому доказательство-приход полковника Морейры Сезара. Он послан правительством страны.
– Его назначение состоялось только благодаря изрядному нажиму со стороны Военного клуба. Этот якобинский гадюшник воспользовался болезнью президента Мораиса. В сущности, это прямой заговор против него-ясней ясного. Канудос-наилучшая возможность для полковника упрочить свою славу и влияние. Морейра Сезар подавил смуту монархистов! Морейра Сезар – спаситель Республики! Есть ли лучшее доказательство того, что обеспечить стране безопасность способна только армия? Но приход армии к власти означает диктатуру. – Он перестал улыбаться. – Так вот, Жозе Бернардо, мы этого не допустим. И не якобинцы покончат с монархическим заговором, а мы! – Он брезгливо сморщился. – Не всегда возможно действовать по-рыцарски, дорогой мой. Политика– грязная штука, подлая штука.
Его слова, должно быть, задели какие-то струны в душе Мурау: старик оживился и даже расхохотался.
– Ладно, господа политики, уговорили! – воскликнул он. – Я пошлю и мулов, и провиант, и проводников, и все, что ему потребуется. Не надо ли, еще и расквартировать в моей усадьбе 7-й полк?
– Не надо. Он минует твои земли. Ты его даже не увидишь.
– Нельзя допустить, чтобы вся страна поверила, будто мы поднялись против Республики и попросили содействия Англии для восстановления монархии, – сказал Адалберто де Гумусио. – Как ты не понимаешь, Жозе Бернардо? Необходимо разоблачить их, и как можно скорее. С патриотизмом шутки плохи.
– А вот Эпаминондас шутит, и шутит удачно, – пробормотал Мурау.
– Да, – согласился барон. – Ни ты, ни я, ни Адалберто, ни Виана-никто не принимал его всерьез. А он оказался опасным противником.
– Полноте, – сказал Гумусио. – Затеянная им интрига-низкопробна, нелепа, вульгарна.
– Однако она принесла и продолжает приносить плоды. – Барон поглядел в окно: да, лошади готовы, пора в путь: он добился своего и переупрямил самого несговорчивого баиянского фазендейро. Надо сказать Эстеле и Себастьяне, что можно ехать. Тут Мурау напомнил ему, что какой-то человек, пришедший из Кеймадаса, ждет его уже два часа. Барон совсем позабыл про него. «Конечно, конечно», – прошептал он и распорядился позвать этого человека.
Через миг Руфино уже стоял в дверях. Сняв соломенную шляпу, он поклонился хозяину дома и Гумусио, потом подошел к барону и поцеловал ему руку.
– Рад тебя видеть, крестник, – сказал тот и потрепал Руфино по плечу. – Хорошо сделал, что пришел. Как поживает Журема? Почему ты ее не привез? Доставил бы Эстеле большое удовольствие.
Он вдруг заметил, что проводник не поднимает на него глаз, мнет в руках свою шапку, понял, что Руфино жестоко страдает от стыда, и стал догадываться, зачем пожаловал к нему его бывший пеон.
– Что стряслось с твоей женой? Заболела?
– Разреши мне нарушить клятву, крестный, – выпалил Руфино. Гумусио и Мурау, безразлично слушавшие этот разговор, заинтересовались. Воцарилась напряженная тишина, и барон, раздумывая над словами проводника, ответил не сразу.
– Журема? – Он заморгал, откинулся в кресле. – Она что-нибудь натворила? Неужели бросила? Ушла к другому?
Шапка спутанных, давно немытых волос едва заметно вздрогнула-Руфино кивнул. Теперь барон понял наконец, почему он так упорно прячет от него глаза, понял, каких усилий стоит ему сдерживаться и как ему тяжко.
– Что ж ты затеял? – грустно спросил он. – Зачем тебе это нужно? Зачем умножать страдания? Было одно, станет два. Ушла-считай, почти умерла, сама себя убила. Забудь ее. Забудь все, что было в Кеймадасе. Найдешь себе другую, верную. Поедем с нами в Калумби: ведь у тебя там столько друзей.
Гумусио и Мурау с любопытством ждали, что ответит на это Руфино. Адалберто наполнил свой стакан и поднес его к губам, но не выпил.
– Разреши мне нарушить слово, крестный, – проговорил наконец Руфино, по-прежнему глядя в пол.
На губах Адалберто де Гумусио, который внимательно прислушивался к этому разговору, появилась одобрительная и ласковая улыбка. Жозе Бернардо Мурау, напротив, утратил к беседе всякий интерес и зевнул. Барон понял, что уговаривать бессмысленно, что ему следует смириться с неизбежностью и ответить «да» или «нет», а не тешить себя понапрасну надеждой убедить Руфино. Он все же попытался выиграть время:
– Кто увез ее? С кем она бежала? Руфино помолчал.
– С чужеземцем, который появился в Кеймадасе, – ответил он и снова замолк. – Его послали ко мне. Он собирался везти оружие в Канудос.
Стакан выскользнул из пальцев Адалберто де Гумусио и вдребезги разбился у его ног, но ни звон стекла, ни брызги, ни осколки, дождем окатившие всех троих, не отвлекли их: широко раскрытыми глазами они в безмерном удивлении уставились на Руфино, а тот по-прежнему стоял неподвижно, молча и понуро и явно не догадывался о том, какое действие возымели его слова. Первым опомнился барон.
– Иностранец собирался везти в Канудос оружие? – Он так старался, чтобы вопрос этот звучал непринужденно, что голос его стал неузнаваем.
– Собирался, да не отвез, – снова шевельнулась пыльная копна: Руфино стоял в почтительной позе и глядел себе под ноги. – Полковник Эпаминондас велел его убить. Все думают, его убили. А он живой, Журема его спасла. Теперь они вместе.
Изумленные барон и Гумусио переглянулись, а Мурау, кряхтя, стал выбираться из глубокого кресла. Но барон опередил его. Он побледнел, руки у него дрожали, однако Руфино по-прежнему словно не замечал обуявшего всех троих волнения.
– Так, значит, Галилео Галль жив, – выговорил наконец Гумусио и ударил кулаком по ладони. – Так, значит, этот обугленный труп, отрубленная голова и прочая чертовщина…
– Нет, сеньор, голову ему не отрубили, – перебил его Руфино, и в комнате снова повисла напряженная тишина. – У него волосы были длинные – вот их состригли. А убит был сумасшедший, что зарезал своих детей. Чужеземец живой.
Он замолчал и не проронил ни слова, когда Адалберто де Гумусио и Жозе Бернардо Мурау стали наседать на него, задавая вопросы, требуя подробностей. Барон слишком хорошо знал нрав своих земляков: он понял, что проводник сообщил все, что считал нужным, и больше из него ничего не вытянешь.
– Ты можешь рассказать нам что-нибудь еще, сынок? – спросил он, положив ему руку на плечо и не пытаясь больше скрывать свое волнение.
Руфино покачал головой.
– Спасибо, что пришел, – сказал барон. – Ты оказал мне большую услугу-и мне, и всем нам. И своей стране, хоть ты этого и не понимаешь.
– Я хочу нарушить клятву, которую принес тебе, крестный, – промолвил Руфино, и голос его окреп.
Барон печально покивал. Он думал, что слова, которые ему так трудно и неприятно выговорить, означают смертный приговор человеку ни в чем не повинному или имевшему для своего поступка веские причины. И еще он подумал, что не произнести этих слов тоже нельзя.
– Делай, как тебе совесть велит. Господь тебя спаси и помилуй.
Руфино поднял голову, глубоко вздохнул, и барон увидел, что глаза у него красные и влажные, а лицо такое, точно сию минуту он выдержал тяжелейшее испытание. Он стал на колени, барон перекрестил его и протянул ему руку для поцелуя. Проводник выпрямился и вышел из комнаты, даже не взглянув на Гумусио и Мурау.
Первым нарушил молчание Гумусио.
– Снимаю шляпу и преклоняюсь перед Эпаминон-дасом, – сказал он, внимательно разглядывая осколки стакана на полу. – Он далеко пойдет. Мы в нем ошиблись.
– Да, жаль, что он не с нами, – произнес барон, но думал он не о Гонсалвесе, а о Журеме, о женщине, которую собирался убить Руфино, и о том, как будет опечалена баронесса, когда эта весть дойдет до нее.
III
– Мой приказ был вывешен здесь еще вчера, – говорит полковник Морейра Сезар, указывая хлыстом на приколоченный к столбу лист бумаги: всему гражданскому населению Канзасана предписывается немедленно зарегистрировать имеющееся у него огнестрельное оружие. – А сегодня утром я велел объявить об этом еще раз и только после этого начать обыски. Вы знали, на что идете.
Двое арестованных связаны спина к спине: ни на лице, ни на теле у них нет следов побоев. Кем приходятся друг другу эти босые, с непокрытыми головами люди, кто они-отец и сын, дядя и племянник, братья? Младший похож на старшего не только чертами лица: с одинаковым выражением глядят они на складной стол, за которым заседал военно-полевой суд, минуту назад приговоривший их к смертной казни. Двое судей-офицеров, быстро ознакомившись с обстоятельствами дела и подписав приговор, поспешили вернуться к своим ротам, которые одна за другой входят в деревню, и за столом остается только председатель трибунала-полковник Морейра Сезар. Он разглядывает вещественные доказательства: два карабина, коробку патронов, пороховницу. Осужденные не только не сдали оружие, но и оказали при аресте сопротивление, ранив одного из солдат. Пустырь оцеплен, за частоколом штыков толпится несколько десятков крестьян-все население Канзасана.
– Не стоило отдавать жизнь за такую ерунду, – носком сапога полковник притрагивается к карабинам. В голосе его нет враждебности. Обернувшись к сержанту, он небрежно, словно спрашивая, который час, приказывает:-Дайте им по глотку воды.
В двух шагах от осужденных сбились в кучу онемевшие корреспонденты: на их лицах изумление и страх. Те, у кого нет шляп, обвязали головы платками– солнце палит нестерпимо. Долетает привычный шум близкого бивака: гремят оземь солдатские сапоги, скрипит песок, ржут лошади, раздаются командные выкрики, смех, говор. Солдат, входящих в Канзасан или уже разбивших лагерь, нисколько не трогает то, что должно случиться с минуты на минуту. Сержант снимает с пояса фляжку, подносит к губам осужденных-оба отхлебывают по большому глотку.
– Полковник, велите лучше меня застрелить, – говорит вдруг тот, что помоложе.
Морейра Сезар поворачивается к нему.
– На тех, кто предал Республику, патронов не тратят, – отвечает он. – Не трусь. Прими смерть, как подобает мужчине.
По его знаку двое солдат, обнажив тесаки, выступают вперед. Они действуют споро и четко: одновременно хватают осужденных за волосы, запрокидывают им головы и проводят лезвием по напрягшемуся горлу. Обрывается животный хрип молодого и крик старого:
– Да здравствует Иисус Христос Наставник! Да здравствует Бело…
Солдаты оцепления теснее смыкают ряды, преграждая путь крестьянам, но предосторожность излишняя: никто даже не шевельнулся. Кое-кто из корреспондентов отворачивается, другие растерянно опускают глаза, а лицо репортера из «Жорнал де Нотисиас» искажается гримасой. Взглянув на залитые кровью трупы, полковник негромко и мягко говорит:
– Не зарывать. Оставить у столба.
Кажется, он тут же позабыл о казни. Мелкими, частыми шажками он стремительно пересекает пустырь, направляясь к домику, где для него уже повесили гамак. Корреспонденты, встрепенувшись, догоняют и окружают его-они побагровели от духоты и пережитых ощущений, а полковник, как всегда, совершенно свеж. Им никак не отделаться от страшной картины: два трупа с перерезанными глотками валяются совсем рядом, – и слова «война», «жестокость», «страдание», «участь» внезапно потеряли свой привычный, умозрительный, ни к чему не обязывающий смысл, обрели вес и плоть, набухли кровью, заставили корреспондентов онеметь. На пороге полковника ждет денщик с умывальным тазом и полотенцем через плечо. Морейра Сезар полощет руки, проводит влажными ладонями по лицу. Пожилой седоватый журналист робко спрашивает:
– Можно будет сообщить о казни?
Морейра Сезар то ли не слышит его, то ли не удостаивает ответом.
– В сущности, человек боится только смерти, – говорит он, вытирая руки, непринужденно и даже задушевно, словно беседует со своими офицерами. – И потому смертная казнь – единственное действенное средство. Разумеется, если она заслужена. Она предостерегает гражданское население и деморализует противника. Жестоко, но что делать. Иначе войны не выиграешь. Сегодня было ваше боевое крещение. Теперь вы знаете, что это такое.
Он сухо кланяется-журналисты уже успели понять, что этот мимолетный кивок означает «аудиенция окончена», – поворачивается и входит в дом. За дверью вокруг расстеленной на столе карты мелькают фигуры в мундирах, щелкают каблуки. Удрученные, растерянные, сбитые с толку корреспонденты бредут через пустырь к полевой кухне – на каждом привале их довольствуют по нормам офицерского рациона. Но сегодня никому кусок в горло не лезет.
Полк продвигается так стремительно, что все пятеро при последнем издыхании от усталости: ляжки стерты до крови, икры онемели, кожа воспалена от жгучих лучей солнца, день за днем встающего над песками ощетинившейся иглами и шипами пустыни, которая отделяет Кеймадас от Монте-Санто. А каково же тем, кто совершает этот переход пешком? – спрашивают они себя. Тем еще хуже: многие не выдерживают, валятся снопами, и их волоком оттаскивают в санитарные двуколки. Но журналисты знают, что ослабевших солдат сначала приведут в чувство, а потом сурово накажут. «Так это и есть война?»-думает подслеповатый репортер. До сегодняшнего дня, до казни, они не видели ничего, что напоминало бы войну, и не могли понять, почему так мучает, так торопит свой полк Морейра Сезар. Может быть, это погоня за призраком? Сколько было россказней о бесчинствах мятежников– так где же они? Их встречают наполовину вымершие деревни, и немногие жители глядят на солдат равнодушно и на все вопросы отвечают недомолвками. Полк еще ни разу не подвергся нападению, не было еще сделано ни одного выстрела. Прав ли полковник, когда утверждает, что пропавшие волы вовсе не пропали, а были угнаны? Тщедушный и непреклонный командир 7-го полка не вызывает у журналистов добрых чувств, но они не могут не восхищаться его уверенностью, его ни на миг не слабеющей энергией: он меньше всех ест, меньше всех спит. Когда наконец наступает ночь и журналисты, завернувшись в одеяла, пытаются забыться тяжелым сном, полковник, не расстегнув ни одного крючка на вороте мундира, даже не закатав рукава, еще обходит лагерь, проверяет посты, перебрасывается несколькими словами с часовыми, обсуждает со своими штабными план предстоящих действий. Когда восходит солнце, и горны играют зорю, и журналисты, приподняв одурманенные дремой головы, мучительно пытаются проснуться, полковник, уже умытый и выбритый, словно и не ложился вовсе, принимает донесения от связных из авангарда или осматривает пушки. До той минуты, пока на глазах у всех не была совершена казнь, о войне напоминал только полковник Морейра Сезар. Он один постоянно говорил о ней, он заставил их поверить в то, что война-рядом с ними, вокруг них и что от нее не отделаешься, никуда не спрячешься. Он сумел убедить их, что изнуренные голодом, ко всему безразличные крестьяне-как похожи они на двоих казненных! – провожавшие колонну пустыми глазами, – вражеские лазутчики, что равнодушие их напускное и скрывает ум и сметку, что они за всем смотрят, следят, все замечают, все подсчитывают, и сведения о продвижении полка, намного опережая колонну, поступают прямо в Канудос. Подслеповатый репортер вспоминает, как старик крикнул перед смертью: «Да здравствует Наставник!» Неужели полковник прав? Неужели все кругом-враги?
Обычно на привалах корреспонденты немедленно засыпают, но сейчас никто не клюет носом. Тревога и растерянность сближают их; они стоят под парусиновым навесом, курят, размышляют; репортер из «Жорнал де Нотисиас» не сводит глаз с двух трупов, валяющихся у столба, на котором бьется от ветра приказ. Журналисты занимают свое место в голове колонны, сразу за знаменем и Морейрой Сезаром. Они отправляются на войну-вот теперь она началась для них взаправду.
Но через шесть часов, еще задолго до прибытия в Монте-Санто, на развилке дорог, возле коряво намалеванного указателя на фазенду Калумби поджидает их новое потрясение. Впрочем, непосредственным свидетелем случившегося был один только тощий и несуразный репортер «Жорнал де Нотисиас». У него с командиром полка возникла какая-то странная близость, которую нельзя назвать дружбой или хотя бы симпатией: она больше похожа на недоброжелательное взаимное любопытство, притяжение двух антиподов. Еще можно было понять, что этот нелепый репортер-вид его вызывал улыбку не только в те минуты, когда он писал, положив на колени или прислонив к седлу свой пюпитр и обмакивая гусиное перо в прикрепленную на рукаве чернильницу, что придавало ему вид индейца-кабокло, окунающего перед охотой стрелы в сосуд с отравой, но и когда он просто шел или ехал на лошади и, казалось, вот-вот развалится на части, – был покорен и очарован маленьким полковником: он не сводил с него глаз, никогда не пропускал возможности подобраться к нему поближе, поддерживал разговоры со своими коллегами, только если речь заходила о нем или о Канудосе, о войне. Но чем же привлек внимание полковника он сам – юный безвестный репортер? Должно быть, своей эксцентрической наружностью и манерой одеваться, своей неуклюжей, нескладной фигурой, длинными волосами и запущенной бородой, отросшими черными ногтями, своей дряблой изнеженностью– и тем, что в нем ни на йоту не было того, что полковник мог бы счесть достойным военного человека или мужчины. Но, видно, все же было в карикатурном гнусавом репортере нечто такое, чем против воли пленился низкорослый решительный офицер: он обращался только к нему, изредка даже вел с ним беседы после боя, а днем, на марше, репортер, словно по капризу своей лошади, трусил, не отставая, рядом с полковником. Вот и на этот раз, не успела колонна выйти из Канзасана, репортер, вихляясь в седле, как тряпичная кукла, замешался в толпу адъютантов и ординарцев, окружавших всадника на белом жеребце.
Двое арестованных связаны спина к спине: ни на лице, ни на теле у них нет следов побоев. Кем приходятся друг другу эти босые, с непокрытыми головами люди, кто они-отец и сын, дядя и племянник, братья? Младший похож на старшего не только чертами лица: с одинаковым выражением глядят они на складной стол, за которым заседал военно-полевой суд, минуту назад приговоривший их к смертной казни. Двое судей-офицеров, быстро ознакомившись с обстоятельствами дела и подписав приговор, поспешили вернуться к своим ротам, которые одна за другой входят в деревню, и за столом остается только председатель трибунала-полковник Морейра Сезар. Он разглядывает вещественные доказательства: два карабина, коробку патронов, пороховницу. Осужденные не только не сдали оружие, но и оказали при аресте сопротивление, ранив одного из солдат. Пустырь оцеплен, за частоколом штыков толпится несколько десятков крестьян-все население Канзасана.
– Не стоило отдавать жизнь за такую ерунду, – носком сапога полковник притрагивается к карабинам. В голосе его нет враждебности. Обернувшись к сержанту, он небрежно, словно спрашивая, который час, приказывает:-Дайте им по глотку воды.
В двух шагах от осужденных сбились в кучу онемевшие корреспонденты: на их лицах изумление и страх. Те, у кого нет шляп, обвязали головы платками– солнце палит нестерпимо. Долетает привычный шум близкого бивака: гремят оземь солдатские сапоги, скрипит песок, ржут лошади, раздаются командные выкрики, смех, говор. Солдат, входящих в Канзасан или уже разбивших лагерь, нисколько не трогает то, что должно случиться с минуты на минуту. Сержант снимает с пояса фляжку, подносит к губам осужденных-оба отхлебывают по большому глотку.
– Полковник, велите лучше меня застрелить, – говорит вдруг тот, что помоложе.
Морейра Сезар поворачивается к нему.
– На тех, кто предал Республику, патронов не тратят, – отвечает он. – Не трусь. Прими смерть, как подобает мужчине.
По его знаку двое солдат, обнажив тесаки, выступают вперед. Они действуют споро и четко: одновременно хватают осужденных за волосы, запрокидывают им головы и проводят лезвием по напрягшемуся горлу. Обрывается животный хрип молодого и крик старого:
– Да здравствует Иисус Христос Наставник! Да здравствует Бело…
Солдаты оцепления теснее смыкают ряды, преграждая путь крестьянам, но предосторожность излишняя: никто даже не шевельнулся. Кое-кто из корреспондентов отворачивается, другие растерянно опускают глаза, а лицо репортера из «Жорнал де Нотисиас» искажается гримасой. Взглянув на залитые кровью трупы, полковник негромко и мягко говорит:
– Не зарывать. Оставить у столба.
Кажется, он тут же позабыл о казни. Мелкими, частыми шажками он стремительно пересекает пустырь, направляясь к домику, где для него уже повесили гамак. Корреспонденты, встрепенувшись, догоняют и окружают его-они побагровели от духоты и пережитых ощущений, а полковник, как всегда, совершенно свеж. Им никак не отделаться от страшной картины: два трупа с перерезанными глотками валяются совсем рядом, – и слова «война», «жестокость», «страдание», «участь» внезапно потеряли свой привычный, умозрительный, ни к чему не обязывающий смысл, обрели вес и плоть, набухли кровью, заставили корреспондентов онеметь. На пороге полковника ждет денщик с умывальным тазом и полотенцем через плечо. Морейра Сезар полощет руки, проводит влажными ладонями по лицу. Пожилой седоватый журналист робко спрашивает:
– Можно будет сообщить о казни?
Морейра Сезар то ли не слышит его, то ли не удостаивает ответом.
– В сущности, человек боится только смерти, – говорит он, вытирая руки, непринужденно и даже задушевно, словно беседует со своими офицерами. – И потому смертная казнь – единственное действенное средство. Разумеется, если она заслужена. Она предостерегает гражданское население и деморализует противника. Жестоко, но что делать. Иначе войны не выиграешь. Сегодня было ваше боевое крещение. Теперь вы знаете, что это такое.
Он сухо кланяется-журналисты уже успели понять, что этот мимолетный кивок означает «аудиенция окончена», – поворачивается и входит в дом. За дверью вокруг расстеленной на столе карты мелькают фигуры в мундирах, щелкают каблуки. Удрученные, растерянные, сбитые с толку корреспонденты бредут через пустырь к полевой кухне – на каждом привале их довольствуют по нормам офицерского рациона. Но сегодня никому кусок в горло не лезет.
Полк продвигается так стремительно, что все пятеро при последнем издыхании от усталости: ляжки стерты до крови, икры онемели, кожа воспалена от жгучих лучей солнца, день за днем встающего над песками ощетинившейся иглами и шипами пустыни, которая отделяет Кеймадас от Монте-Санто. А каково же тем, кто совершает этот переход пешком? – спрашивают они себя. Тем еще хуже: многие не выдерживают, валятся снопами, и их волоком оттаскивают в санитарные двуколки. Но журналисты знают, что ослабевших солдат сначала приведут в чувство, а потом сурово накажут. «Так это и есть война?»-думает подслеповатый репортер. До сегодняшнего дня, до казни, они не видели ничего, что напоминало бы войну, и не могли понять, почему так мучает, так торопит свой полк Морейра Сезар. Может быть, это погоня за призраком? Сколько было россказней о бесчинствах мятежников– так где же они? Их встречают наполовину вымершие деревни, и немногие жители глядят на солдат равнодушно и на все вопросы отвечают недомолвками. Полк еще ни разу не подвергся нападению, не было еще сделано ни одного выстрела. Прав ли полковник, когда утверждает, что пропавшие волы вовсе не пропали, а были угнаны? Тщедушный и непреклонный командир 7-го полка не вызывает у журналистов добрых чувств, но они не могут не восхищаться его уверенностью, его ни на миг не слабеющей энергией: он меньше всех ест, меньше всех спит. Когда наконец наступает ночь и журналисты, завернувшись в одеяла, пытаются забыться тяжелым сном, полковник, не расстегнув ни одного крючка на вороте мундира, даже не закатав рукава, еще обходит лагерь, проверяет посты, перебрасывается несколькими словами с часовыми, обсуждает со своими штабными план предстоящих действий. Когда восходит солнце, и горны играют зорю, и журналисты, приподняв одурманенные дремой головы, мучительно пытаются проснуться, полковник, уже умытый и выбритый, словно и не ложился вовсе, принимает донесения от связных из авангарда или осматривает пушки. До той минуты, пока на глазах у всех не была совершена казнь, о войне напоминал только полковник Морейра Сезар. Он один постоянно говорил о ней, он заставил их поверить в то, что война-рядом с ними, вокруг них и что от нее не отделаешься, никуда не спрячешься. Он сумел убедить их, что изнуренные голодом, ко всему безразличные крестьяне-как похожи они на двоих казненных! – провожавшие колонну пустыми глазами, – вражеские лазутчики, что равнодушие их напускное и скрывает ум и сметку, что они за всем смотрят, следят, все замечают, все подсчитывают, и сведения о продвижении полка, намного опережая колонну, поступают прямо в Канудос. Подслеповатый репортер вспоминает, как старик крикнул перед смертью: «Да здравствует Наставник!» Неужели полковник прав? Неужели все кругом-враги?
Обычно на привалах корреспонденты немедленно засыпают, но сейчас никто не клюет носом. Тревога и растерянность сближают их; они стоят под парусиновым навесом, курят, размышляют; репортер из «Жорнал де Нотисиас» не сводит глаз с двух трупов, валяющихся у столба, на котором бьется от ветра приказ. Журналисты занимают свое место в голове колонны, сразу за знаменем и Морейрой Сезаром. Они отправляются на войну-вот теперь она началась для них взаправду.
Но через шесть часов, еще задолго до прибытия в Монте-Санто, на развилке дорог, возле коряво намалеванного указателя на фазенду Калумби поджидает их новое потрясение. Впрочем, непосредственным свидетелем случившегося был один только тощий и несуразный репортер «Жорнал де Нотисиас». У него с командиром полка возникла какая-то странная близость, которую нельзя назвать дружбой или хотя бы симпатией: она больше похожа на недоброжелательное взаимное любопытство, притяжение двух антиподов. Еще можно было понять, что этот нелепый репортер-вид его вызывал улыбку не только в те минуты, когда он писал, положив на колени или прислонив к седлу свой пюпитр и обмакивая гусиное перо в прикрепленную на рукаве чернильницу, что придавало ему вид индейца-кабокло, окунающего перед охотой стрелы в сосуд с отравой, но и когда он просто шел или ехал на лошади и, казалось, вот-вот развалится на части, – был покорен и очарован маленьким полковником: он не сводил с него глаз, никогда не пропускал возможности подобраться к нему поближе, поддерживал разговоры со своими коллегами, только если речь заходила о нем или о Канудосе, о войне. Но чем же привлек внимание полковника он сам – юный безвестный репортер? Должно быть, своей эксцентрической наружностью и манерой одеваться, своей неуклюжей, нескладной фигурой, длинными волосами и запущенной бородой, отросшими черными ногтями, своей дряблой изнеженностью– и тем, что в нем ни на йоту не было того, что полковник мог бы счесть достойным военного человека или мужчины. Но, видно, все же было в карикатурном гнусавом репортере нечто такое, чем против воли пленился низкорослый решительный офицер: он обращался только к нему, изредка даже вел с ним беседы после боя, а днем, на марше, репортер, словно по капризу своей лошади, трусил, не отставая, рядом с полковником. Вот и на этот раз, не успела колонна выйти из Канзасана, репортер, вихляясь в седле, как тряпичная кукла, замешался в толпу адъютантов и ординарцев, окружавших всадника на белом жеребце.