Следующий день не приносит ничего нового. Генерал Оскар думает, что до прибытия подкреплений все пойдет привычным порядком: время от времени перестрелка и перебранка между двумя грозящими друг другу редутами, ощетинившимися стволами ружей; пули и брань перелетают через брустверы, голов не высовывают ни солдаты, ни мятежники; обстрел из пушек церквей и Святилища-это изредка, потому что каждый снаряд на счету. Корпус, в сущности, остается без провианта: в загоне мычат только десять быков, на складах лежат считанные мешки кофе и зерна. И без того скудные рационы урезаны наполовину.
   Но к вечеру командующему докладывают о необычайном происшествии: целое семейство мятежников общим числом четырнадцать душ внезапно появилось на Фавеле и сдалось в плен. С самого начала кампании такого еще не бывало. Известие просто-таки окрыляет генерала: голод и лишения подтачивают боевой дух смутьянов, это несомненно! Генерал Оскар лично отправляется допрашивать перебежчиков. К нему приводят трех древних старцев, супружескую чету и кучу рахитичных ребятишек со вздутыми животами. Родом мы все из Ипуэйраса, стуча зубами со страху, рассказывают они, в Канудос пришли только полтора месяца назад, и не потому, что прониклись словами Наставника, – разнесся слух, что движется неисчислимое воинство. Они обманули бандитов, сказав, что идут копать траншеи на дороге в Кокоробо-а траншеи-то уже были выкопаны накануне, – воспользовались беспечностью Педрана и ускользнули. До Фавелы добирались окольными путями целый день. Они в подробностях описывают генералу все, что творится в логове мятежников, и эта безрадостная картина превосходит самые смелые ожидания: в Канудосе люди мрут как мухи от голода, болезней и ран, царит паника, и если бы головорезы вроде Жоана Большого, Меченого, Жоана Апостола и Педрана не пригрозили, что истребят родню перебежчика, все давно бы уж сдались республиканцам. Генерал не собирается слушать их развесив уши: они так явно трусят, что наговорят с три короба, лишь бы только завоевать его расположение. Он приказывает запереть их в коррале. Тем, кто добровольно сложит оружие, жизнь будет сохранена. Его штабные тоже заметно воспрянули духом: кто-то даже предсказывает, что сопротивление прекратится само собой и город падет еще до подхода резервов.
   Однако на следующий день республиканцев ждет жестокое разочарование. Вышедший из Монте-Санто гурт скота в сто пятьдесят голов самым нелепым и постыдным образом достался бандитам. На этот раз переосторожничали. Услугами проводников, которые неизменно заводили транспорты в засады и ловушки, решили не пользоваться, и рота улан, сопровождавшая стадо, руководствовалась картой, начерченной армейскими инженерами. Им, однако, не повезло. Вместо дороги на Розарио и Умбурунас они попали, заблудившись, на ту, которая шла в Камбайо и Таболериньо, а она вывела их прямо к траншеям мятежников. Уланы мужественно оборонялись, рискуя, что их уничтожат всех до одного, но мятежники тем не менее отбили стадо и сейчас же отогнали его в Канудос. С вершины Фавелы генерал Оскар наблюдал в бинокль за этим необычайным зрелищем: с ревом и топотом скотина в тучах пыли входила в Канудос, а эти выродки приветствовали ее появление громовыми криками радости. Генерал совершенно вышел из себя, что было вовсе на него не похоже, и при всех наорал на офицеров, упустивших стадо. Этот казус марает его безупречный послужной список! Чтобы омрачить торжество мятежников– судьба подарила им сто пятьдесят голов скота! – город в этот день обстреливается с удвоенной яростью.
   Положение с продовольствием становится критическим, и потому генерал Оскар посылает уланский эскадрон, состоящий из гаучо, которые пользуются любой возможностью подтвердить свою славу отменных наездников и знатоков скота, и 27-й пехотный батальон, чтобы они общими усилиями добыли еды «где угодно и как угодно» – от голода люди слабеют и теряют присутствие духа. К вечеру уланы пригоняют двадцать быков, и генерал не спрашивает, откуда они их взяли; быков тут же режут, свежуют, зажаривают; мясо раздают защитникам «черной линии» и солдатам, прикрывающим Фавелу. Штаб принимает меры для упрочения коммуникаций между обоими лагерями и передовыми позициями: прокладываются новые дороги, расставляются на них сторожевые посты, продолжается укрепление баррикады. Со свойственной ему энергией генерал занимается подготовкой к эвакуации раненых. Составляются списки, чинятся санитарные двуколки, мастерятся носилки, выстругиваются костыли.
   Эту ночь он проводит в разбитой на склоне Фавелы палатке, а утром, за завтраком – всегдашняя чашка кофе и галеты, вдруг замечает, что идет дождь, и, онемев от изумления, глядит на это чудо. Дождь хлещет потоками, ветер со свистом бросает в лица крутящиеся пенистые струи. Промокнув до нитки, генерал радостно наблюдает, как весь лагерь высыпал под ливень, возится в грязи, ликует. Это первый дождь за много месяцев одуряющей жары и нестерпимой жажды, это господне благословение! Солдаты поспешно набирают драгоценную воду во все котелки, фляги и манерки. Генерал прижимает к глазам бинокль, пытаясь разглядеть, что творится в Канудосе, но даже верхушки колоколен исчезли в густом тумане. Дождь идет недолго-через несколько минут ветер снова несет пыль. Генерал Оскар часто думает, что, когда все будет позади, в памяти останется только этот нестихающий, наводящий тоску шквальный ветер, от которого так ломит виски. Скинув и отдав ординарцу сапоги, чтобы тот счистил налипшую грязь, он печально сравнивает окружающие его унылые пустоши, где нет ни единого зеленого листочка, с райским изобилием Пиауи.
   – Кто бы мог подумать, что я буду скучать без моего сада, – доверительно говорит он лейтенанту Пинто Соузе, который готовит боевое распоряжение на сегодня. – Никогда не мог взять в толК, что за прелесть находит моя жена в возне с цветами: она с утра до вечера что-то там подстригала, поливала… Мне всегда казалась нелепой эта возня в саду. Теперь я ее понимаю.
   Все утро, пока он принимает штабных офицеров, мысли его снова и снова возвращаются к этой слепящей, удушающей пыли, от которой нет спасения и в палатке. «Если ешь не пыль с жарким, то уж наверное жаркое с пылью, да еще приправленное мухами», – думает он.
   Треск выстрелов отвлекает его от этих умствований. Отряд мятежников, вынырнув из-под земли, словно прорыв под «черной линией» коридор, бросается на штурм баррикады. Атака застает солдат врасплох, но уже час спустя себастьянисты отброшены с большими потерями. Генерал приходит к заключению, что они пытались прорваться к траншеям на Фазенде-Велье, все офицеры единодушно советуют захватить их-это ускорит падение проклятого гнезда бунтовщиков. С Фавелы на «черную линию» перебрасывают три пулемета.
   В этот день уланы возвращаются в лагерь с тридцатью быками. Солдаты наедаются до отвала, все веселеют. Генерал Оскар осматривает оба госпиталя, где врачи заканчивают последние приготовления к эвакуации части раненых. Чтобы избежать душераздирающих сцен, решено огласить список тех, кого отправляют в тыл, в самый последний момент.
   Вечером взбудораженные артиллеристы показывают ему четыре ящика снарядов калибром 7,5 дюйма, которые были обнаружены разведкой на дороге в Умбурунас. Снаряды не повреждены, и генерал разрешает лейтенанту Маседо Соаресу, командиру размещенной на Фавеле батареи, устроить «фейерверк». Присев неподалеку от орудий и по примеру прислуги заткнув уши ватой, он глядит, как шестьдесят снарядов с воем устремляются в Канудос, в самое сердце мятежного логова. Но две громадные колокольни, облепленные вражескими стрелками, стоят посреди дыма и пыли – стоят как стояли. Они исцарапаны, издырявлены пулями и осколками, кое-где в стенах зияют бреши, но они стоят. Как еще не рухнула звонница церкви святого Антония, от бесчисленных пулевых отверстий ставшая похожей на сито, наклоненная к земле, как Пизанская башня! Пока артиллеристы вели огонь, генерал надеялся, что она наконец разлетится на куски, рухнет-должен же господь даровать ему эту радость, поднять его дух! Но и она стоит неколебимо.
   На следующий день, на рассвете, генерал Оскар провожает транспорт с ранеными – семьдесят офицеров, четыреста восемьдесят рядовых. Это те, кто, по мнению врачей, смогут добраться до Монте-Санто. Среди них и командир Второй колонны, генерал Саваже: он был ранен в живот сразу же по прибытии на Фавелу и в боях участия не принимал. Хотя у генерала Оскара отношения с ним самые сердечные, он рад, что Саваже отправляют в тыл, потому что всегда испытывает в его присутствии смутное чувство вины: если бы не его помощь, Первую колонну уничтожили бы полностью. Бандиты ухитрились тогда заманить их в ловушку и проявили при этом столь незаурядное тактическое мастерство, что оно одно-раз нет других доказательств-должно вызывать подозрение: не помогают ли им офицеры-монархисты, а может быть, и британские инструкторы? Впрочем, на военных советах генерал Оскар предпочитает об этом, не распространяться.
   Расставание эвакуируемых с теми, кто остается, вопреки опасениям генерала обходится без слез и без протестов. Торжественно и серьезно, в полном молчании люди обнимаются, обмениваются адресами, а те, кто не смог сдержать слезы, стараются скрыть их. Предполагалось, что транспорт получит сухой паек на четыре дня, но пришлось ограничиться суточным рационом. Раненых сопровождает уланский эскадрон, который постарается добыть им пропитание по дороге. Выступает и 33-й пехотный батальон. При первом свете дня раненые – изможденные, оборванные, босые – медленно пускаются в путь. Генерал смотрит им вслед и думает, что, когда они придут в Монте-Санто, вид у них-у тех, что сумеют дойти! – будет еще ужасней, и, может быть, хоть тогда командование уразумеет всю тяжесть положения и поторопится прислать подкрепление.
   Весь день после этого царит в лагере и на «черной линии» подавленное и печальное настроение. Кроме всего прочего, опять стало голодно: люди ловят змей и бродячих собак, некоторые даже поджаривают муравьев, лишь бы обмануть сосущую пустоту под ложечкой.
   Опять идет вялая перестрелка с мятежниками. Первыми никто не начинает, выжидая, когда появится за баррикадой фигура противника, высунется голова, мелькнет рука, – тогда и гремит выстрел. Но через мгновение снова становится тихо, и тишина эта завораживает-ожесточает и одновременно обессиливает. Слышен в такие минуты лишь посвист пуль, посланных с колоколен или с крыши Святилища куда придется, а чаще всего-в те полуразрушенные лачуги, где устроились солдаты. Пули легко пронизывают тонкие доски стен, ранят и убивают спящих республиканцев.
   Ночью в домике пиротехника, усевшись на ящик, Оскар при свете коптилки играет в карты со своим адъютантом Пинто Соузой, полковником Нери (он уже оправился от раны) и двумя капитанами из штаба корпуса. Неожиданно разгорается спор об Антонио Наставнике и его приспешниках. Капитан, который родом из Рио-де-Жанейро, утверждает, что объяснение загадки Канудоса-в смешении рас: негры, индейцы и португальцы смешивали свою кровь, и раса мало-помалу вырождалась, скатываясь к умственной неполноценности, фанатизму и предрассудкам. Полковник Нери с жаром оспаривает эту точку зрения: и в других штатах смешивается кровь разных рас, отчего же там не происходит ничего подобного? Он скорее склонен согласиться с полковником Морейрой Сезаром, которым восхищался как полубогом: Канудос – плод зловредного заговора врагов Республики-монархистов, мечтающих о восстановлении Империи, бывших рабовладельцев и плантаторов; это они подстрекали и сбивали с толку темный безграмотный люд, это они разжигали его ненависть. «Дело не в смешении рас, а в невежестве».
   Генерал Оскар с интересом прислушивается к разговору, но, когда его просят высказать свое мнение, теряется и долго мнется в нерешительности. Разумеется, говорит он наконец, царящее в здешнем крае невежество позволило аристократам возбудить этих несчастных, двинуть их против того, что угрожало интересам самих аристократов, против провозглашенного Республикой равенства всех граждан, ущемившего сословные привилегии. Но генерал сам не верит тому, что говорит, и, когда офицеры уходят, еще долго ломает себе голову над тайной Канудоса. Что породило его? Кровожадные инстинкты, взыгравшие у потомков индейцев? Бескультурье? Укоренившееся варварство, привычка к насилию, заставляющая здешних людей сопротивляться наступлению цивилизации? А может быть, их неистовая религиозность? Но ни одно из этих объяснений его не удовлетворяет.
   На следующий день, когда генерал, собственноручно поточив бритву о камень, бреется без мыла и без зеркала, раздается частый стук копыт. Кто-то скачет галопом, хотя всем всадникам, пересекающим зону от Фавелы до «черной линии», приказано спешиваться, чтобы не подставлять себя понапрасну под меткие выстрелы с колокольни. Надо выяснить, кто нарушил его приказ, и наказать виновных. До него доносятся ликующие крики. Трое кавалеристов миновали опасный участок, и скачущий впереди лейтенант спрыгивает с лошади, вытягивается перед генералом, представляется. Это командир взвода разведки из бригады генерала Жерара. Передовые части будут здесь не позднее чем через два часа. Лейтенант добавляет, что все двенадцать батальонов – четыре с половиной тысячи штыков– горят желанием под командованием генерала ринуться в бой на защиту Республики. Наконец-то, наконец-то, думает Артур Оскар, минует для меня и для Бразилии этот кошмар.

V

   – Журема? – удивился барон. – Журема из Калумби?
   – Развязка наступила в августе, – ушел от ответа репортер. – Ужасный был август. В июле еще шли уличные бои, жагунсо еще сопротивлялись, еще сдерживали солдат. Но пришел август. Подоспела бригада Жерара-двенадцать свежих батальонов, четыре тысячи человек, десятки орудий, огромные запасы провианта. На что можно было надеяться?
   Но барон не слушал его.
   – Возможно ли? Журема… – повторил он, видя, как счастлив его гость при упоминании этого имени, хоть и старается не подавать виду. Он догадался, отчего так счастлив репортер: барон назвал имя этой женщины, значит, ему удалось заинтересовать барона Журемой, заставить его говорить о ней – Журеме, жене проводника Руфино из Кеймадаса?
   Репортер и на этот раз заговорил о другом.
   – Тогда же, в августе, прибыл из Рио военный министр маршал Карлос Машадо Бетанкур собственной персоной, чтобы лично провести заключительный этап кампании, – сказал он, явно наслаждаясь досадой своего собеседника. – Мы в Канудосе этого еще не знали. Мы не знали, что он избрал Монте-Санто своей штаб-квартирой, налаживал транспорт, доставку провианта, разворачивал госпитали. Мы не знали, что из Кеймадаса сплошным потоком движутся в Канудос волонтеры-солдаты, врачи, санитары, сестры милосердия. Мы не знали, что бригада Жерара выступила по его прямому распоряжению. Все эти события пришлись на август. Разверзлись хляби небесные, бедствия обрушились на Канудос, грозя затопить его.
   – А вы тем не менее были счастливы, – пробормотал барон: именно так следовало понимать слова репортера. – Это все она, Журема?
   – Да, – отвечал репортер, и барон заметил, что он уже не таит своего счастья – оно чувствовалось в его захлебывающейся речи, в спотыкающемся голосе. – Это хорошо, что вы вспомнили ее: она-то очень часто говорила мне о вас и о вашей жене-с нежностью и восхищением.
   Неужели это та самая стройненькая, смуглая девочка, выросшая в Калумби и выданная замуж за усердного и честного парня, каким был в ту пору Руфино? Барон не мог себе представить, что этот бессловесный зверек, эта деревенская девчонка, которая, покинув покои Эстелы, могла, без сомнения, только огрубеть и опуститься, сыграла какую-то роль в судьбе сидящего перед ним человека. А он несколько минут назад произнес следующую непонятную фразу: «И как раз в то время, когда мир стал рушиться, когда ужас достиг своего апогея, я, хоть в это трудно поверить, впервые испытал счастье». Снова показалось барону, что все это ему снится, что он опять ввергнут Канудосом в тяжкую мнимость: все эти случайности, совпадения, сопряжения небывалых обстоятельств жгли его раскаленными углями. Знает ли репортер, что Журема была изнасилована Галилео Галлем? Он не стал спрашивать, растерянно думая о прихотливых путях, которыми движется случай, о таинственном и темном ходе вещей, о непостижимом законе, что управляет народами и людьми – самовластно и своевольно сближает их, сводит вплотную и отшвыривает в разные стороны, заставляет любить или ненавидеть. И еще он думал, что нельзя даже вообразить, будто это жалкое темное существо из самого что ни на есть захолустья оказалось вершительницей судеб стольких и столь отличных друг от друга людей-Руфино, Галилео Галля, а теперь еще и этого чучела, которое блаженно улыбается, вспоминая о ней. Ему вдруг захотелось увидеть Журему: может быть, встреча пойдет на пользу Эстеле-ведь в былые дни она так нежно пестовала девушку. Он припомнил, что Себастьяна даже ревновала баронессу к ней и была очень довольна, когда Журема вместе с мужем уехала жить в Кеймадас.
   – Я, признаться, не ожидал теперь услышать о любви и счастье, – пошевелившись в кресле, произнес он. – И уж тем более если речь зашла о Журеме.
   Репортер, не ответив, снова заговорил о войне.
   – Не забавно ли, что эта воинская часть называлась бригадой Жерара? Как я недавно выяснил, сам генерал Жерар никогда не брал Канудос. Еще одна диковина этой самой диковинной из войн. Итак, август начался с прибытия двенадцати свежих батальонов. В Канудос тоже беспрерывно стекались люди, они торопились, хотели успеть, пока новое войско не замкнет кольцо наглухо. Они боялись опоздать! – Барон вновь услышал раскаты вымученного, странного, ни на что не похожего хохота. – Вообразите: они не боялись, что не смогут выйти, – боялись, что не смогут войти! Смерть их не страшила, но они желали принять ее в Канудосе. Вот в чем штука!
   – А вы тем временем вкушали блаженство… – сказал барон, подумав, что его гость-не просто сумасброд, а самый настоящий сумасшедший. Или он издевается над ними, плетя эти небылицы?
   – Солдаты пришли, расползлись по холмам и стали один за другим занимать подходы к Канудосу, через которые еще можно было проникнуть в город или выбраться оттуда. Батареи двадцать четыре часа в сутки били по городу со всех четырех сторон. Потом, правда, они испугались, что накроют залпами свои же орудия-ведь все это происходило на очень небольшом пространстве, – и перенесли огонь на колокольни. Колокольни все еще стояли.
   – Журема! Журема! – воскликнул барон. – Девчушка из Калумби принесла вам счастье и превратила вас в жагунсо-в душе по крайней мере?!
   Подслеповатые глаза за толстыми стеклами заморгали, метнулись из стороны в сторону, как рыбы в садке. Уже вечер, они здесь сидят очень давно, надо бы встать, проведать Эстелу-он никогда еще не оставлял ее так надолго. Но барон не тронулся с места, с нетерпением и любопытством ожидая ответа.
   – Да нет, все дело в том, что я примирился… – раздался едва слышный голос репортера.
   – С чем? Со смертью? – спросил барон, заранее зная, что гость его говорил о другом.
   – С тем, что не буду любить, что ни одна женщина на свете не полюбит меня, – произнес тот так тихо, что барон скорее догадался, чем расслышал. – Что я некрасив и робок, что никогда не буду держать в объятиях женщину, которая не потребует за это платы.
   Барон замер на кожаной подушке своего кресла. Молнией мелькнуло у него в голове, что в стенах этого кабинета, бывших свидетелями стольких заговоров и поверенными стольких тайн, ни разу еще не звучало признание более неожиданное и ошеломляющее.
   – Вам этого не понять, – проговорил репортер так, словно обвинял его. – Вы, без сомнения, познали любовь очень рано, многие, многие женщины влюблялись в вас, млели перед вами, отдавались вам, и свою красавицу-жену вы смогли выбрать из числа прекрасных женщин, которые по первому вашему слову или знаку бросились бы вам на шею. Вам не понять, каково приходится тем, кто, в отличие от вас, некрасив, непривлекателен, небогат, не обласкан судьбой. Вам не понять, что значит быть нелепым и отталкивающим, что такое не знать любви и наслаждения и быть по гроб жизни осужденным на потаскух.
   «Любовь, наслаждение», – растерянно повторил про себя барон. Эти два слова, как вселяющие тревогу кометы, мелькнули в ночной тьме его жизни. Ему показалось кощунством услышать эти прекрасные, забытые слова от несуразного смешного малого, скорчившегося в кресле и по-птичьи поджавшего под себя одну ногу. Не забавно ли, что непритязательная сертанская зверушка заставила толковать о любви и наслаждении этого как-никак интеллигентного человека? Звучит ли в этих словах та изысканность, то изящество, та утонченность, с которыми привыкло связывать возвышенные ритуалы любви его воображение, обостренное путешествиями, образованием, книгами? Можно ли связать понятия «любовь» и «наслаждение» с Журемой-с Журемой из Калумби? Он подумал о баронессе, и снова в душе заныла рана. С усилием заставил себя вслушаться в то, о чем говорил репортер. Круто повернув разговор, тот опять рассказывал о войне.
   – Кончилась вода, – посмеиваясь по своему обыкновению, говорил он. – Канудос снабжался из водоемов на Фазенде-Велье-у берега Вассы-Баррис было несколько колодцев, за которые зубами и ногтями держались жагунсо. Но после того, как прибыло еще пять тысяч свежих солдат, даже Меченому пришлось отдать их. Воды больше не было.
   При этом имени барон вздрогнул. В памяти тотчас возникло широкоскулое изжелта-пепельное лицо со шрамом на месте носа-он вновь услышал невозмутимый голос, сообщавший, что по воле всевышнего Калумби будет предано огню. Меченый! В этом человеке воплощено все зло, вся косность, жертвой которых стала Эстела.
   – Да, Меченый, – продолжал репортер. – Я его ненавидел, а боялся, пожалуй, больше, чем пуль. Он был влюблен в Журему: ему достаточно было бы шевельнуть пальцем, чтобы раздавить меня, стереть с лица земли.
   Он снова зашелся пронзительным, отрывистым, нервным смешком, а потом начал чихать. Барон, почти забыв о нем, думал о своей ненависти к этому кровопийце-фанатику. Что сталось с виновником чудовищного злодеяния? Он боялся спросить, чтобы не услышать в ответ: «Жив». Репортер опять говорил что-то о воде. Барон вслушивался, но понимал с немалым трудом. Да, да, водоемы на Вассе-Баррис: ему ли не знать эти канавы, прокопанные вдоль реки? Заполнявшая их во время паводка вода спасала людей, животных и птиц в те долгие месяцы (а иногда и годы), когда Васса-Баррис пересыхала. Но Меченый? Что сталось с Меченым? Он погиб в бою? Его взяли в плен? Эти вопросы готовы были сорваться у него с языка, но он сдержался.
   – Это надо осмыслить, – убежденно, гневно, горячо говорил репортер. – Я, как вы понимаете, едва различал их лица. И понять пока не смог.
   – О чем вы? – спросил барон. – Простите, я отвлекся и прослушал.
   – Я о женщинах и о сорванцах, – пробормотал репортер. – Так их называли в Канудосе-«сорванцы». Когда солдаты захватили водоемы, эти мальчишки вместе с женщинами стали прокрадываться туда по ночам, надеясь наполнить какую-нибудь жестянку, чтобы жагунсо могли продолжать сопротивление. Они, они одни занимались этим. Они же добывали те жалкие отбросы, которые назывались едой. Теперь вы хорошо меня слышите?
   – Что я должен сделать? – спросил барон. – Удивиться? Ужаснуться?
   – Попытаться понять, – по-прежнему невнятно ответил репортер. – Кто им приказывал? Наставник? Жоан Апостол? Антонио Виланова? Кто решил» что только дети и женщины будут ходить к Фазенде-Велье за. водой, зная, что у водоемов сидят солдаты, бьющие их на выбор? Зная, что из каждых десяти человек назад придут один-двое? Кто запретил взрослым мятежникам это самоубийство, потому что им подобала более возвышенная смерть-смерть в бою? Кто? – Гость вновь с тоской впился взглядом в барона. – Боюсь, что никто ничего не решал, не приказывал, не запрещал. Все разом, одновременно, без вмешательства извне сочли нужным поступать так, как они поступали. Иначе они не послушались бы ничьих приказов и не шли бы под пули с таким самоотвержением.