Страница:
– Ну, значит, мы свое дело сделали, – говорит Меченый. – Пойдем теперь, поможем другим.
Сестры Асунсьон и Антония Виланова предложили Журеме пойти вместе с ними кормить жагунсо, поджидавших солдат в Трабубу и Кокоробо, и она согласилась– согласилась так же бездумно и равнодушно, как на все, что она делала в последнее время. Карлик выругал ее, а подслепый не то застонал, не то закряхтел: этот странный горловой звук он издавал всякий раз, когда его что-нибудь пугало. За два месяца, проведенные в Канудосе, они не разлучались ни на минуту.
Журема думала оставить их в городе, но, когда караван, состоявший из четырех вьючных мулов, двадцати носильщиков и десятка женщин, двинулся в сторону Жеремоабо, ее спутники оказались рядом с нею. Никому не было дела до этих чужаков, которые не могли ни сражаться, ни рыть окопы. Проходя мимо заново отстроенных корралей, где опять, как когда-то, блеяли козы, люди затянули псалом – говорили, что псалмы эти и гимны сочиняет Блаженненький. Журема шла молча; сквозь тонкую кожу сандалий вонзались ей в подошвы острые камни. Карлик пел вместе со всеми. Подслепый напряженно глядел себе под ноги, придерживая на переносице черепаховую оправу, где еще оставались осколки разбитого стекла. С недавних пор этот человек с развинченной походкой, у которого костей, казалось, было больше, чем у всех прочих, который, хоть и носил на носу это странное сооружение, поминутно натыкался на людей и предметы, стал отвлекать Журему от печальных мыслей о злосчастной судьбе. Сделавшись за эти недели его глазами, его поводырем, его утешением и защитой, она начала испытывать к нему материнское чувство – точно играла в какую-то игру, воображая, что этот верзила – ее сын. «Сыночка бог послал», – думала она, едва удерживаясь от смеха. Много странных людей довелось ей узнать в последнее время – она раньше и не подозревала, что бывают такие, как Галилео Галль, цирковые уроды или этот недоумок. Вот он опять споткнулся, чуть не полетел.
Время от времени к ним навстречу спускались с гор воины Католической стражи, и тогда они останавливались, раздавали им патроны и еду – фаринью, рападуру, вяленое мясо, плоды. Иногда попадались гонцы – на минуту замедляя бег, они перебрасывались двумя-тремя словами с Антонио Вилановой, и чем чаще они встречались, тем жарче становился шепот женщин о войне, о новом появлении псов: на Бело-Монте идут два войска – одно из Кеймадаса и Монте-Санто, другое из Сержипе и Жеремоабо. Сотни жагунсо двинулись навстречу, и каждый вечер, во время проповедей, на которые Журема ходила неукоснительно, Наставник призывал молиться за них. От близости новой войны в городе было тревожно. Одно хорошо: пропал куда-то и больше не показывался тот коренастый и могучий кабокло со шрамом – его взгляды пугали и смущали Журему.
В Трабубу они пришли к вечеру. Роздали еду жагунсо, которые лежали между скал. Три женщины остались с ними, а Антонио Виланова немедля тронулся дальше – в Кокоробо. Двигались уже впотьмах, и Журема взяла подслепого за руку, но он все равно спотыкался на каждом шагу, так что Антонио Виланова разрешил ему сесть на мула, поверх мешков с маисовой мукой. У подножия Кокоробо к ним навстречу вышел Педран, светлокожий, немолодой мулат почти такого же непомерного роста, как Жоан Большой, с допотопным мушкетом на плече – рассказывали, что он не расставался с ним, даже ложась спать. Педран был бос, в штанах до щиколотки, в жилете на голое тело, открывавшем толстые мускулистые ручищи. Он то и дело почесывал круглый, как шар, живот. Журема в свое время наслушалась историй о бесчинствах, которые он со своими отпетыми головорезами творил в Варзеа-де-Эме, и сейчас не могла смотреть на него без содрогания. Хотя и он, и Жоан Апостол, и Меченый стали праведниками, в их присутствии она всегда чувствовала себя как-то неуверенно, словно рядом оказался ягуар, змея или тарантул, – вдруг вспомнят, кто они есть, вернутся к своей природе, загрызут, ужалят, укусят.
Но теперь Педран, наполовину скрытый тьмой, выглядел безобидно. Он о чем-то разговаривал с Антонио Вилановой и его братом Онорио, неслышно, как привидение, вынырнувшим из-за скал. Следом появились, замелькали фигуры жагунсо, которые принимали у носильщиков их груз. Журема стала помогать тем, кто разжигал костры. Мужчины вскрывали ящики с патронами, отмеряли порох, раздавали мотки запальных шнуров. Женщины – и среди них Журема – начали готовить ужин. Жагунсо были так голодны, что едва могли дождаться, пока закипит вода в котлах. Собравшись вокруг Асунсьон, они протягивали ей манерки и консервные банки – она тотчас наполняла их маниоковой кашей, – толкались, галдели, отпихивали друг друга, покуда Педран, прикрикнув, не восстановил порядок.
Работы хватило на всю ночь: снова и снова кипятилась вода, жарилось мясо, подогревалась фасоль. У костров стояли очереди неотличимых один от другого людей: они подходили группами по десять, по пятнадцать человек, некоторые, узнав в поварихах своих жен, брали их за руку, отводили в сторонку поговорить. Почему ни ей, ни Руфино никогда в голову не приходило, что можно, как сделали многие, взять и уйти в Канудос? Был бы сейчас жив…
Загремел гром. Странно – небо чистое, дождь не собирается. Потом она сообразила, что это пушечный выстрел: Педран и братья Виланова приказали залить костры, а жагунсо, еще доедавшим свой ужин, – разойтись по местам. Сами они продолжали беседу. Педран сказал, что еретики сейчас возле Канче, сюда придут еще не скоро, потому что по ночам не ходят– он следил за ними от самого Симон-Диаса и выучил все их повадки. Чуть стемнело – ставят часовых, разбивают лагерь, ложатся спать. А на рассвете, перед тем как выступить, стреляют в воздух из пушки. Должно быть, сейчас они выходят из Канче.
– Сколько их? – перебил его прозвучавший откуда-то с земли голос, похожий на клекот птицы. – Много?
Журема увидела, как выросла между нею и двумя мужчинами долговязая нескладная фигура. Подслепый через свое разбитое стеклышко пытался что-то разглядеть. Братья и Педран рассмеялись, а следом за ними и женщины, соскребавшие остатки еды со стенок котлов, собиравшие горшки. Она сама едва сдержалась. Ей стало жаль его. Свет, наверно, не видывал большего труса и недотепу. Все его страшит – и люди, которые до него дотрагиваются, и плаксивые паралитики, и больные проказой, и потерявшие рассудок, и мышка, прошмыгнувшая по полу. Что бы ни случилось, он сразу же кривит лицо, жалобно вскрикивает, ищет ее руку.
– Не знаю, не считал! – хохоча, ответил Педран. – Зачем считать, все равно всех перебьем.
Снова раздался смех. Небо стало светлеть.
– Женщинам бы уйти отсюда, – сказал Онорио. Он, как и брат, был в сапогах, с ружьем за спиной, с револьвером на поясе. Братья Виланова и одеждой своей, и манерой выражаться, и даже внешностью казались Журеме совсем непохожими на остальных жителей Канудоса, но этого вроде бы никто не замечал, все обращались к ним запросто.
Педран, вмиг позабыв о подслепом, кивнул женщинам– идите, мол, за мной. Половина носильщиков уже поднялась на вершину, но остальные со своими тюками были еще здесь. За горной грядой Кокоробо разливалась алая заря. Когда двинулись в путь, за линию траншей, подслепый продолжал сидеть как сидел, вертя головой из стороны в сторону. Журема прикоснулась к его влажной ладони. Подвижные, стеклянно поблескивающие глаза взглянули на нее благодарно. «Пойдем, – сказал Журема, поднимая его. – Все уже ушли». С трудом удалось добудиться Карлика – он спал как убитый.
Когда они добрались наконец почти до самой вершины, куда не долетали пули, внизу уже шел бой: республиканцы прошли по узкой расщелине между скал. Братья Виланова и Педран исчезли, а женщины, Карлик и подслепый, прислушиваясь к перестрелке, остались. Журема тоже слушала отдаленный грохот и думала, что, наверно, ветер относит звук. Ей ничего не было видно из-за покрытой плесенью скалы, и казалось, что война идет не в двух шагах от нее, а где-то в дальней дали. «Много их?»-пробормотал подслепый, продолжая стискивать ее руку. «Не знаю», – ответила она, высвободилась и пошла помочь сестрам Виланова, которые снимали с мулов вьюки и раскладывали на земле съестные припасы, кувшины с водой, корпию и ветошь для перевязок, мази и лекарства, уложенные аптекарем в один из ящиков. Карлик полез по склону. Подслепый сел на землю, закрыл лицо руками, как будто плача. Но когда кто-то из женщин крикнул ему, что надо собрать веток, устроить навес, он живо вскочил на ноги. Журема видела, как он шарил по земле, собирая ветки, траву, листья у себя под ногами, бродил по поляне, спотыкался, падал, вновь вставал, разглядывал в свое битое стеклышко землю и был так забавен, что женщины, тыча в подслепого пальцами, засмеялись. Карлик между тем исчез за камнями.
Внезапно гром выстрелов усилился и приблизился. Женщины замерли. Они позабыли о чудаке, потому что частые выстрелы, доносившиеся с противоположного склона, предназначались их мужьям, отцам и сыновьям. Перед Журемой опять мелькнуло лицо Руфино, и она прикусила губу. Огонь приводил ее в замешательство, но страшно ей не было. Ей казалось, что война не имеет к ней отношения и потому пули пролетят мимо. В изнеможении она села на землю, притулилась к скале, вроде бы заснула или впала в забытье; она слышала выстрелы, от которых содрогалась гора, и вспоминала другие выстрелы, прозвучавшие в Кеймадасе, на рассвете, в тот день, когда едва не погибла от пуль капангов, когда чужестранец со странным выговором изнасиловал ее. Ей снилось это, и во сне, зная, что должно произойти, она молила его не трогать, пощадить, не губить ее, и Руфино, и самого себя, но он не понимал языка, на котором она говорила, не слушал ее, не слушался.
Когда она очнулась, у ног ее сидел подслепый и глядел на нее, как цирковой Дурачок. Двое жагунсо жадно пили, передавая друг другу большой глиняный кувшин, вокруг стояли женщины. Журема встала, огляделась. Карлик еще не вернулся. От грохота закладывало уши. Жагунсо пришли за патронами, оба едва дышали от усталости и напряжения. Весь склон завален трупами псов: перебили их тысячи, а они все лезут, но даже до середины не продвинулись. Говоривший, небольшого роста человек с клочковатой седеющей бородой, пожал плечами: их столько, что не сдержать. А вот у наших патроны кончаются.
– Что будет, если займут склон? – услышала Журема шепот подслепого.
– В Трабубу их не отобьют, – заперхал второй жагунсо. – Там и народу-то никого не осталось: все пошли нас выручать.
После этих слов оба как-то заторопились, пробормотали: «Благословен будь Иисус Христос», скользнули за скалы и исчезли. Сестры Виланова сказали, что надо бы разогреть еду – скоро могут прийти бойцы. Журема взялась им помогать. Подслепый, дрожа, цеплялся за ее юбку. Она понимала, какой ужас он испытывает при мысли о том, что с этих валунов в любую минуту могут посыпаться вниз люди в мундирах, огнем и железом сметая все на своем пути. Кроме ружейных выстрелов слышались теперь и орудийные залпы, и после каждого со склонов, точно при землетрясении, срывались камни. Журема вспомнила, как маялся ее бедный сыночек все эти дни, не зная, что делать – оставаться или бежать из Канудоса. Мысль о бегстве не давала ему покоя, и по ночам, лежа в арсенале на полу, под храп семейства Виланова он шептал ей и Карлику: надо бежать в Кумбе, в Монте-Санто, в Жеремоабо, куда угодно, только бы дать знать своим, что он жив. Но как, если выход из города запрещен? Как идти ему, полуслепому, в одиночку? Догонят и убьют. Не раз во время этих полуночных бесед он принимался уговаривать Журему довести его до какой-нибудь деревни, где он наймет проводника. Он обещал ей за это все, что она пожелает, но через минуту сам спохватывался, что идти некуда. Догонят и убьют. Раньше его пугали мятежники, а сейчас солдаты. «Бедненький», – подумала Журема. Ей было грустно и тяжко. Убьют ли ее? Не все ли равно? Может, и правда, что по смерти праведника душу его уносят ангелы? Как бы там ни было, смерть станет для нее отдохновением, она уснет тихим сном без страшных сновидений. Смерть не может быть хуже того, чем стала после событий в Кеймадасе ее жизнь.
Женщины разом выпрямились. Журема взглянула туда же, куда смотрели они: вниз по откосу неслись человек десять или двенадцать жагунсо. Кругом стоял такой грохот, что Журеме показалось – снаряды взрываются у нее в голове. Вместе с другими она подбежала к жагунсо – их послали за патронами: нечем стрелять! Когда же Асунсьон отвечала, что патронов нет, последний ящик забрали те двое, жагунсо переглянулись, и один, злобно сплюнув, растер плевок подошвой. Их хотели покормить, но они только попросили воды, напились, передавая кувшин из рук в руки, и побежали вверх по склону. И пока они пили, и потом, когда они заторопились обратно, женщины неотрывно глядели на них – хмурых, взмокших, со вздувшимися на шее жилами, с налитыми кровью глазами – и не произносили ни слова. Один из них на бегу обернулся к ним:
– Ступайте в Бело-Монте. Нам не выстоять. Прут и прут, а стрелять нечем.
Постояв минутку в раздумье, женщины тоже бегом кинулись-но не к мулам, а следом за жагунсо, наверх. Журема растерялась. Они не сдуру пошли туда, где убивают: там их мужья, и они хотят знать, живы ли они еще. Недолго думая, она побежала за ними, крикнув подслепому – он так и застыл с разинутым ртом, – чтобы ждал ее.
Взбираясь по склону, она окровенила ладони, два раза упала. Подъем был крут; сердце колотилось, не хватало воздуха. Наверху она увидела свинцово-серые, бурые, оранжевые облака: ветер гонял их по небу, сбивал в кучу и снова раздирал в клочья. Кроме выстрелов, которые трещали теперь повсюду, она услышала и голоса, выкрикивавшие что-то непонятное. Она на четвереньках сползла вниз по травянистому откосу, всмотрелась, увидела два валуна – один на другом – и густую завесу пыли. Поняла, догадалась: жагунсо были рядом – они лежали, затаившись в ямах, втиснувшись в самую гущу кактусов, прижавшись к склону так, что заметить их было трудно. Должно быть, на склонах других гор, сплошь затянутых красноватой пылью, тоже прятались, вжимались в землю, стреляли мятежники. Журеме почудилось, что она сейчас оглохнет, и этот грохот – последнее, что доведется ей услышать.
Тут она поняла, что темное пятно в пятидесяти шагах от нее – не рощица, как ей почудилось сначала, а солдаты. Да, это были они: пятно ползло вверх, приближалось, поблескивало, посверкивало, искрило красными звездочками-должно быть, это были штыки, клинки сабель, вспышки выстрелов. Журема стала различать лица – они то появлялись, то пропадали. Она огляделась по сторонам: справа солдаты уже поравнялись с нею. Журема ощутила какой-то ком в желудке, подступила тошнота, и ее вырвало. Она стояла на пригорке совсем одна, и накатывающий вал разноцветных мундиров должен был вот-вот поглотить ее. Подчинившись безотчетному побуждению, она присела и на заду соскользнула вниз, туда, где заметила в окопе троих жагунсо – двое были в кожаных шляпах, один – в соломенной. «Не стреляйте, не стреляйте!» – голосила она, катясь по откосу. Но когда, перевалившись через сложенный из камней бруствер, она упала в окоп, никто даже не повернул к ней головы. Тут только она поняла, что двое из троих уже были мертвы. Лицо одного, иссеченное осколками разорвавшегося поблизости снаряда, застыло неподвижной кровавой маской. Он обнимал другого – у того мухи набились в открытый рот, сплошь залепили глаза. Двое убитых были похожи на те валуны, за которыми так недавно пряталась Журема. Третий жагунсо через минуту искоса взглянул на нее. Зажмурив левый глаз, он целился, вслух считая перед тем, как нажать на спуск, и сильная отдача ударяла его в плечо. Продолжая целиться, он зашевелил губами, но слов Журема не разобрала. Подползла поближе. В ушах у нее стоял звон, и ничего, кроме этого звона, она не слышала. Жагунсо куда-то показывал, и она наконец поняла, что он просил подать ему сумку одного из убитых. Она протянула ее, и жагунсо, усевшись по-турецки, стал чистить и заряжать свое ружье так спокойно и размеренно, словно времени у него было с избытком.
– Солдаты! – закричала Журема. – Боже мой, что же это будет?!
Но жагунсо в ответ только пожал плечами и снова примостился в окопе, высунув дуло за бруствер. Выскочить? Кинуться назад? Бежать в Канудос? Тело было как чужое, ноги подгибались, и она поняла, что ей не встать – сейчас же упадет. Почему эти люди с ружьями наперевес еще не вскочили к ним в окоп-ведь они были совсем рядом? Жагунсо снова задвигал губами, но она по-прежнему слышала только смутный звенящий гул, который теперь прорезали резкие металлические звуки. Трубы?
– Не слышу, не слышу! – завопила она изо всей мочи. – Я оглохла!
Жагунсо кивнул и ткнул пальцем в сторону солдат. Тут только она разглядела, что он молод, с зеленовато-бледным лицом, с длинными кудрявыми волосами, падавшими из-под шляпы. На запястье у него она заметила синий браслет Католической стражи. «Что такое?» – выкрикнула она. Парень показал: мол, высунься за бруствер. Оттолкнув труп, она приникла к бойнице-щели, оставленной между камнями. Солдаты были теперь ниже – значит, жагунсо хотел сказать, что они уходят. «Почему ж уходят, раз победили?» – подумала она, глядя, как фигуры солдат исчезают за изгибом склона. Почему ж уходят, вместо того чтобы влезть наверх и перебить уцелевших?
Услыхав сигнал к отступлению, сержант 1-й роты 22-го батальона Фруктуозо Медрадо ушам своим не поверил. Взвод егерей, которым он командует, штыковой атакой – пятой за сегодня-на западный склон Кокоробо расчистил дорогу и роте, и батальону. И вот теперь, когда занято уже три четверти склона, когда англичане выбиты из нор, откуда они стреляли в патриотов, приказывают отходить. Сержант вроде умом не обижен, но понять этого не может. Однако горны настойчиво зовут назад. Его взвод – одиннадцать запыленных и перепачканных парней-глядит на сержанта с недоумением. Что там, в штабе, спятили? Победа, считай, в кармане – надо только очистить вершину, англичан осталось всего ничего, патронов у них нет; вот они стоят на гребне, размахивают ножами и мачете, бросают камни, но не стреляют – стрелять им нечем. «А я еще не убил своего англичанина», – думает сержант Медрадо.
– Первый взвод! Оглохли, что ли? Вам особое приглашение надо? – кричит командир роты капитан Алмейда, как из-под земли вырастая рядом.
– Первый взвод! Отходим! – немедленно подает команду сержант, и одиннадцать солдат бегут вниз по откосу.
Но сам Медрадо не торопится и старается держаться поближе к капитану.
– Очень странный приказ, господин капитан, – шепчет он ему на ухо. – И зачем сейчас отступать?… Не понимаю.
– Наше дело – не понимать, а исполнять, – обрывает его командир роты; он скользит по склону на каблуках, опираясь на саблю как на посох. Но через минуту, и не думая скрывать свой гнев, добавляет: – Я сам ни черта не понимаю! Делать-то уж было нечего, приколоть эту шваль – и все!
Сержант Медрадо любит военную службу всем сердцем, но есть в ней все-таки одно неудобство – необъяснимые приказы начальства: разорвись, а не поймешь. Пять раз пытались сегодня взять Кокоробо, но он нисколько не устал, хотя в бою уже шесть часов, с рассвета, с той минуты, когда его батальон, наступавший в авангарде колонны, был внезапно встречен плотным ружейным огнем. Во время первой атаки его взвод шел за 3-й ротой, и сержант видел, как егеря прапорщика Сепулведы заметались под хлещущим неведомо откуда свинцом. Вторая атака тоже захлебнулась– слишком велики были потери. В третий раз вперед пошли два батальона Шестой бригады – 26-й и 32-й, – а роте капитана Алмейды полковник Карлос Мария де Силва Тельес поручил обойти мятежников и ударить с тыла. Из этого тоже ничего не вышло: когда вскарабкались на отроги, выяснилось, что мятежники прорубили проход в колючих зарослях и ушли. На обратном пути сержант вдруг почувствовал, как обожгло руку-пуля срезала кончик мизинца. Боль была пустячная, и пока фельдшер бинтовал ему кисть, сержант отпускал громогласные шутки, стараясь развеселить раненых, ожидавших своей очереди. Он остался в строю и в четвертую атаку пошел своей волей: говорил, что желает расплатиться за покалеченный палец и убить англичанина. На этот раз одолели половину подъема, и опять пришлось отойти из-за потерь. Но в пятой атаке мятежников оттеснили наконец по всему фронту. Так зачем же приказали отход? Может, решили двинуть Пятую бригаду, чтоб вся слава досталась полковнику Донасиано де Араужо Пантохе, любимчику генерала Саваже? «Весьма возможно», – бурчит капитан Алмейда.
Но внизу, у подножия, где выстраиваются, теснясь, роты, где ездовые запрягают лошадей, которые потащат орудия, телеги и санитарные двуколки, где вразнобой– каждый о своем – поют горны, где стонут раненые, сержант Медрадо узнает, по какой причине велено отходить. Колонна, наступавшая из Кеймадаса и Монте-Санто, попала в ловушку, и они теперь, вместо того чтобы ворваться в город с севера, должны совершить марш-бросок, помочь товарищам.
Сержант в армии с четырнадцати лет, участвовал в войне с Парагваем, подавлял смуты, которые одна за другой вспыхивали на Юге после отречения императора; он понимает, каково это: марш-бросок по незнакомой местности после целого дня боев. И каких боев! Бандиты, надо отдать им должное, дерутся как черти. От артиллерийского огня не бегут, поджидают, когда солдаты подойдут поближе, кидаются врукопашную, режут, сволочи, не хуже парагвайцев. Ему-то что: глотнул воды, пожевал сухарь-и опять свеж и бодр, а вот солдатам из его взвода приходится тяжко. Все они новобранцы, призваны в Баже полгода назад, сегодня было их боевое крещение. Однако все держались молодцом, никто вроде бы труса не праздновал. Может, это оттого, что взводного они боятся больше, чем англичан? Сержант Медрадо с подчиненными крут и на руку тяжел. Уставных наказаний – дневальство не в очередь, гауптвахта или розги-он не признает: предпочитает смазать провинившегося по уху, отвесить затрещину, пнуть в зад или загнать в вонючую лужу, где копошатся свиньи. Солдаты у него обучены на славу: они это сегодня доказали-ни единой царапины. Один только рядовой Коринтио упал на камни, разбил колено, теперь хромает. А он и так самый хилый во взводе, того и гляди переломится под ранцем. Славный малый этот Коринтио, усердный, почтительный, услужливый. Сержант Медрадо делает ему разного рода потачки и послабления-как-никак муж Флоризы. При одной только мысли о ней у сержанта начинает зудеть где не надо, и он похохатывает про себя: «Родится же на свет такая баба, а! Такая баба, что ни в разлуке, ни на войне от нее не отделаешься, захочешь – не позабудешь». От таких несвоевременных ощущений сержанту хочется засмеяться в полный голос. Он поглядывает на Коринтио, который ковыляет, согнувшись под ранцем, и ему вспоминается тот день, когда он заявился к прачке Флоризе и сказал ей так: «Вот что, Флориза, или пустишь меня к себе в постель, или твой Коринтио сгниет в казарме без увольнений, замучаю нарядами». Целый месяц ломалась прачка Флориза, потом наконец уступила – сначала потому, что без мужа соскучилась, а потом уж стала привечать сержанта просто так-видно, пришелся ей по вкусу. Фруктуозо захаживает к ней домой, или же они встречаются у излучины реки, куда Флориза ходит стирать. Выпивши, сержант охотно рассказывает о своей победе. Неужто Коринтио так ничего и не знает? Должно быть, нет. А даже если и знает? Куда ему против такого мужчины, как Медрадо, который к тому же его командир?!
Справа слышатся выстрелы, и сержант ищет капитана Алмейду. Приказ прежний: следовать на соединение с первой колонной, не допустить, чтобы фанатики ее истребили, а выстрелы эти – для отвода глаз, мятежники перестроились, хотят их задержать. Генерал Саваже оставил здесь для прикрытия два батальона Пятой бригады – всем остальным форсированным маршем идти навстречу войскам генерала Оскара. У капитана Алмейды такой мрачный вид, что сержант спрашивает, не стряслось ли чего.
– Очень большие потери, – бормочет капитан в ответ. – Больше двухсот человек ранено, семьдесят убито, и среди них – майор Тристан Сукупира. Ранен генерал Саваже.
– Как это ранен? – удивляется сержант. – Я же его только что видел на коне.
– Он просто виду не подает, а у самого пуля в животе. Молодец.
Медрадо возвращается к своему взводу. Повезло ребятам: все целы-невредимы, если не считать коленки Коринтио и его собственного мизинца. Он разглядывает палец: болеть не болит, а кровь сочится – весь бинт вымок и потемнел. Сержант вспоминает, как расхохотался полковой врач, майор Ньери, когда он спросил, не спишут ли его из-за увечья. «Что ж ты, не видал, сколько у нас в армии покалеченных солдат и офицеров?» Да, действительно. У него волосы дыбом встают, как подумает об отставке. Куда он тогда денется: ни жены, ни детей, ни отца с матерью.
Армия для него все на свете, без армии он пропадет.
Во время марш-броска части второй колонны – стрелки, артиллерия и конница, – понизу огибавшие горы вокруг Канудоса, иногда попадают под огонь мятежников. Бьют из-за непроходимых скал, из густого кустарника. То одна рота, то другая, задержавшись, дает несколько залпов, пока остальные идут вперед. К вечеру 22-й батальон устраивает привал. Триста человек разом сбрасывают наземь винтовки и ранцы. Все вымотаны до крайности. С тех пор как они выступили из Аракажу и двигались к Канудосу, минуя Сан-Кристован, Лагарто, Итапорангу, Симон-Диас, Жеремоабо, Канче, каждый вечер солдаты резали и свежевали скотину, приносили воду и хворост, и все ночи напролет бивак гудел гитарными переборами, песнями и беззаботной болтовней. Теперь не то, все молчат. Притомился даже сержант Медрадо.
Сестры Асунсьон и Антония Виланова предложили Журеме пойти вместе с ними кормить жагунсо, поджидавших солдат в Трабубу и Кокоробо, и она согласилась– согласилась так же бездумно и равнодушно, как на все, что она делала в последнее время. Карлик выругал ее, а подслепый не то застонал, не то закряхтел: этот странный горловой звук он издавал всякий раз, когда его что-нибудь пугало. За два месяца, проведенные в Канудосе, они не разлучались ни на минуту.
Журема думала оставить их в городе, но, когда караван, состоявший из четырех вьючных мулов, двадцати носильщиков и десятка женщин, двинулся в сторону Жеремоабо, ее спутники оказались рядом с нею. Никому не было дела до этих чужаков, которые не могли ни сражаться, ни рыть окопы. Проходя мимо заново отстроенных корралей, где опять, как когда-то, блеяли козы, люди затянули псалом – говорили, что псалмы эти и гимны сочиняет Блаженненький. Журема шла молча; сквозь тонкую кожу сандалий вонзались ей в подошвы острые камни. Карлик пел вместе со всеми. Подслепый напряженно глядел себе под ноги, придерживая на переносице черепаховую оправу, где еще оставались осколки разбитого стекла. С недавних пор этот человек с развинченной походкой, у которого костей, казалось, было больше, чем у всех прочих, который, хоть и носил на носу это странное сооружение, поминутно натыкался на людей и предметы, стал отвлекать Журему от печальных мыслей о злосчастной судьбе. Сделавшись за эти недели его глазами, его поводырем, его утешением и защитой, она начала испытывать к нему материнское чувство – точно играла в какую-то игру, воображая, что этот верзила – ее сын. «Сыночка бог послал», – думала она, едва удерживаясь от смеха. Много странных людей довелось ей узнать в последнее время – она раньше и не подозревала, что бывают такие, как Галилео Галль, цирковые уроды или этот недоумок. Вот он опять споткнулся, чуть не полетел.
Время от времени к ним навстречу спускались с гор воины Католической стражи, и тогда они останавливались, раздавали им патроны и еду – фаринью, рападуру, вяленое мясо, плоды. Иногда попадались гонцы – на минуту замедляя бег, они перебрасывались двумя-тремя словами с Антонио Вилановой, и чем чаще они встречались, тем жарче становился шепот женщин о войне, о новом появлении псов: на Бело-Монте идут два войска – одно из Кеймадаса и Монте-Санто, другое из Сержипе и Жеремоабо. Сотни жагунсо двинулись навстречу, и каждый вечер, во время проповедей, на которые Журема ходила неукоснительно, Наставник призывал молиться за них. От близости новой войны в городе было тревожно. Одно хорошо: пропал куда-то и больше не показывался тот коренастый и могучий кабокло со шрамом – его взгляды пугали и смущали Журему.
В Трабубу они пришли к вечеру. Роздали еду жагунсо, которые лежали между скал. Три женщины остались с ними, а Антонио Виланова немедля тронулся дальше – в Кокоробо. Двигались уже впотьмах, и Журема взяла подслепого за руку, но он все равно спотыкался на каждом шагу, так что Антонио Виланова разрешил ему сесть на мула, поверх мешков с маисовой мукой. У подножия Кокоробо к ним навстречу вышел Педран, светлокожий, немолодой мулат почти такого же непомерного роста, как Жоан Большой, с допотопным мушкетом на плече – рассказывали, что он не расставался с ним, даже ложась спать. Педран был бос, в штанах до щиколотки, в жилете на голое тело, открывавшем толстые мускулистые ручищи. Он то и дело почесывал круглый, как шар, живот. Журема в свое время наслушалась историй о бесчинствах, которые он со своими отпетыми головорезами творил в Варзеа-де-Эме, и сейчас не могла смотреть на него без содрогания. Хотя и он, и Жоан Апостол, и Меченый стали праведниками, в их присутствии она всегда чувствовала себя как-то неуверенно, словно рядом оказался ягуар, змея или тарантул, – вдруг вспомнят, кто они есть, вернутся к своей природе, загрызут, ужалят, укусят.
Но теперь Педран, наполовину скрытый тьмой, выглядел безобидно. Он о чем-то разговаривал с Антонио Вилановой и его братом Онорио, неслышно, как привидение, вынырнувшим из-за скал. Следом появились, замелькали фигуры жагунсо, которые принимали у носильщиков их груз. Журема стала помогать тем, кто разжигал костры. Мужчины вскрывали ящики с патронами, отмеряли порох, раздавали мотки запальных шнуров. Женщины – и среди них Журема – начали готовить ужин. Жагунсо были так голодны, что едва могли дождаться, пока закипит вода в котлах. Собравшись вокруг Асунсьон, они протягивали ей манерки и консервные банки – она тотчас наполняла их маниоковой кашей, – толкались, галдели, отпихивали друг друга, покуда Педран, прикрикнув, не восстановил порядок.
Работы хватило на всю ночь: снова и снова кипятилась вода, жарилось мясо, подогревалась фасоль. У костров стояли очереди неотличимых один от другого людей: они подходили группами по десять, по пятнадцать человек, некоторые, узнав в поварихах своих жен, брали их за руку, отводили в сторонку поговорить. Почему ни ей, ни Руфино никогда в голову не приходило, что можно, как сделали многие, взять и уйти в Канудос? Был бы сейчас жив…
Загремел гром. Странно – небо чистое, дождь не собирается. Потом она сообразила, что это пушечный выстрел: Педран и братья Виланова приказали залить костры, а жагунсо, еще доедавшим свой ужин, – разойтись по местам. Сами они продолжали беседу. Педран сказал, что еретики сейчас возле Канче, сюда придут еще не скоро, потому что по ночам не ходят– он следил за ними от самого Симон-Диаса и выучил все их повадки. Чуть стемнело – ставят часовых, разбивают лагерь, ложатся спать. А на рассвете, перед тем как выступить, стреляют в воздух из пушки. Должно быть, сейчас они выходят из Канче.
– Сколько их? – перебил его прозвучавший откуда-то с земли голос, похожий на клекот птицы. – Много?
Журема увидела, как выросла между нею и двумя мужчинами долговязая нескладная фигура. Подслепый через свое разбитое стеклышко пытался что-то разглядеть. Братья и Педран рассмеялись, а следом за ними и женщины, соскребавшие остатки еды со стенок котлов, собиравшие горшки. Она сама едва сдержалась. Ей стало жаль его. Свет, наверно, не видывал большего труса и недотепу. Все его страшит – и люди, которые до него дотрагиваются, и плаксивые паралитики, и больные проказой, и потерявшие рассудок, и мышка, прошмыгнувшая по полу. Что бы ни случилось, он сразу же кривит лицо, жалобно вскрикивает, ищет ее руку.
– Не знаю, не считал! – хохоча, ответил Педран. – Зачем считать, все равно всех перебьем.
Снова раздался смех. Небо стало светлеть.
– Женщинам бы уйти отсюда, – сказал Онорио. Он, как и брат, был в сапогах, с ружьем за спиной, с револьвером на поясе. Братья Виланова и одеждой своей, и манерой выражаться, и даже внешностью казались Журеме совсем непохожими на остальных жителей Канудоса, но этого вроде бы никто не замечал, все обращались к ним запросто.
Педран, вмиг позабыв о подслепом, кивнул женщинам– идите, мол, за мной. Половина носильщиков уже поднялась на вершину, но остальные со своими тюками были еще здесь. За горной грядой Кокоробо разливалась алая заря. Когда двинулись в путь, за линию траншей, подслепый продолжал сидеть как сидел, вертя головой из стороны в сторону. Журема прикоснулась к его влажной ладони. Подвижные, стеклянно поблескивающие глаза взглянули на нее благодарно. «Пойдем, – сказал Журема, поднимая его. – Все уже ушли». С трудом удалось добудиться Карлика – он спал как убитый.
Когда они добрались наконец почти до самой вершины, куда не долетали пули, внизу уже шел бой: республиканцы прошли по узкой расщелине между скал. Братья Виланова и Педран исчезли, а женщины, Карлик и подслепый, прислушиваясь к перестрелке, остались. Журема тоже слушала отдаленный грохот и думала, что, наверно, ветер относит звук. Ей ничего не было видно из-за покрытой плесенью скалы, и казалось, что война идет не в двух шагах от нее, а где-то в дальней дали. «Много их?»-пробормотал подслепый, продолжая стискивать ее руку. «Не знаю», – ответила она, высвободилась и пошла помочь сестрам Виланова, которые снимали с мулов вьюки и раскладывали на земле съестные припасы, кувшины с водой, корпию и ветошь для перевязок, мази и лекарства, уложенные аптекарем в один из ящиков. Карлик полез по склону. Подслепый сел на землю, закрыл лицо руками, как будто плача. Но когда кто-то из женщин крикнул ему, что надо собрать веток, устроить навес, он живо вскочил на ноги. Журема видела, как он шарил по земле, собирая ветки, траву, листья у себя под ногами, бродил по поляне, спотыкался, падал, вновь вставал, разглядывал в свое битое стеклышко землю и был так забавен, что женщины, тыча в подслепого пальцами, засмеялись. Карлик между тем исчез за камнями.
Внезапно гром выстрелов усилился и приблизился. Женщины замерли. Они позабыли о чудаке, потому что частые выстрелы, доносившиеся с противоположного склона, предназначались их мужьям, отцам и сыновьям. Перед Журемой опять мелькнуло лицо Руфино, и она прикусила губу. Огонь приводил ее в замешательство, но страшно ей не было. Ей казалось, что война не имеет к ней отношения и потому пули пролетят мимо. В изнеможении она села на землю, притулилась к скале, вроде бы заснула или впала в забытье; она слышала выстрелы, от которых содрогалась гора, и вспоминала другие выстрелы, прозвучавшие в Кеймадасе, на рассвете, в тот день, когда едва не погибла от пуль капангов, когда чужестранец со странным выговором изнасиловал ее. Ей снилось это, и во сне, зная, что должно произойти, она молила его не трогать, пощадить, не губить ее, и Руфино, и самого себя, но он не понимал языка, на котором она говорила, не слушал ее, не слушался.
Когда она очнулась, у ног ее сидел подслепый и глядел на нее, как цирковой Дурачок. Двое жагунсо жадно пили, передавая друг другу большой глиняный кувшин, вокруг стояли женщины. Журема встала, огляделась. Карлик еще не вернулся. От грохота закладывало уши. Жагунсо пришли за патронами, оба едва дышали от усталости и напряжения. Весь склон завален трупами псов: перебили их тысячи, а они все лезут, но даже до середины не продвинулись. Говоривший, небольшого роста человек с клочковатой седеющей бородой, пожал плечами: их столько, что не сдержать. А вот у наших патроны кончаются.
– Что будет, если займут склон? – услышала Журема шепот подслепого.
– В Трабубу их не отобьют, – заперхал второй жагунсо. – Там и народу-то никого не осталось: все пошли нас выручать.
После этих слов оба как-то заторопились, пробормотали: «Благословен будь Иисус Христос», скользнули за скалы и исчезли. Сестры Виланова сказали, что надо бы разогреть еду – скоро могут прийти бойцы. Журема взялась им помогать. Подслепый, дрожа, цеплялся за ее юбку. Она понимала, какой ужас он испытывает при мысли о том, что с этих валунов в любую минуту могут посыпаться вниз люди в мундирах, огнем и железом сметая все на своем пути. Кроме ружейных выстрелов слышались теперь и орудийные залпы, и после каждого со склонов, точно при землетрясении, срывались камни. Журема вспомнила, как маялся ее бедный сыночек все эти дни, не зная, что делать – оставаться или бежать из Канудоса. Мысль о бегстве не давала ему покоя, и по ночам, лежа в арсенале на полу, под храп семейства Виланова он шептал ей и Карлику: надо бежать в Кумбе, в Монте-Санто, в Жеремоабо, куда угодно, только бы дать знать своим, что он жив. Но как, если выход из города запрещен? Как идти ему, полуслепому, в одиночку? Догонят и убьют. Не раз во время этих полуночных бесед он принимался уговаривать Журему довести его до какой-нибудь деревни, где он наймет проводника. Он обещал ей за это все, что она пожелает, но через минуту сам спохватывался, что идти некуда. Догонят и убьют. Раньше его пугали мятежники, а сейчас солдаты. «Бедненький», – подумала Журема. Ей было грустно и тяжко. Убьют ли ее? Не все ли равно? Может, и правда, что по смерти праведника душу его уносят ангелы? Как бы там ни было, смерть станет для нее отдохновением, она уснет тихим сном без страшных сновидений. Смерть не может быть хуже того, чем стала после событий в Кеймадасе ее жизнь.
Женщины разом выпрямились. Журема взглянула туда же, куда смотрели они: вниз по откосу неслись человек десять или двенадцать жагунсо. Кругом стоял такой грохот, что Журеме показалось – снаряды взрываются у нее в голове. Вместе с другими она подбежала к жагунсо – их послали за патронами: нечем стрелять! Когда же Асунсьон отвечала, что патронов нет, последний ящик забрали те двое, жагунсо переглянулись, и один, злобно сплюнув, растер плевок подошвой. Их хотели покормить, но они только попросили воды, напились, передавая кувшин из рук в руки, и побежали вверх по склону. И пока они пили, и потом, когда они заторопились обратно, женщины неотрывно глядели на них – хмурых, взмокших, со вздувшимися на шее жилами, с налитыми кровью глазами – и не произносили ни слова. Один из них на бегу обернулся к ним:
– Ступайте в Бело-Монте. Нам не выстоять. Прут и прут, а стрелять нечем.
Постояв минутку в раздумье, женщины тоже бегом кинулись-но не к мулам, а следом за жагунсо, наверх. Журема растерялась. Они не сдуру пошли туда, где убивают: там их мужья, и они хотят знать, живы ли они еще. Недолго думая, она побежала за ними, крикнув подслепому – он так и застыл с разинутым ртом, – чтобы ждал ее.
Взбираясь по склону, она окровенила ладони, два раза упала. Подъем был крут; сердце колотилось, не хватало воздуха. Наверху она увидела свинцово-серые, бурые, оранжевые облака: ветер гонял их по небу, сбивал в кучу и снова раздирал в клочья. Кроме выстрелов, которые трещали теперь повсюду, она услышала и голоса, выкрикивавшие что-то непонятное. Она на четвереньках сползла вниз по травянистому откосу, всмотрелась, увидела два валуна – один на другом – и густую завесу пыли. Поняла, догадалась: жагунсо были рядом – они лежали, затаившись в ямах, втиснувшись в самую гущу кактусов, прижавшись к склону так, что заметить их было трудно. Должно быть, на склонах других гор, сплошь затянутых красноватой пылью, тоже прятались, вжимались в землю, стреляли мятежники. Журеме почудилось, что она сейчас оглохнет, и этот грохот – последнее, что доведется ей услышать.
Тут она поняла, что темное пятно в пятидесяти шагах от нее – не рощица, как ей почудилось сначала, а солдаты. Да, это были они: пятно ползло вверх, приближалось, поблескивало, посверкивало, искрило красными звездочками-должно быть, это были штыки, клинки сабель, вспышки выстрелов. Журема стала различать лица – они то появлялись, то пропадали. Она огляделась по сторонам: справа солдаты уже поравнялись с нею. Журема ощутила какой-то ком в желудке, подступила тошнота, и ее вырвало. Она стояла на пригорке совсем одна, и накатывающий вал разноцветных мундиров должен был вот-вот поглотить ее. Подчинившись безотчетному побуждению, она присела и на заду соскользнула вниз, туда, где заметила в окопе троих жагунсо – двое были в кожаных шляпах, один – в соломенной. «Не стреляйте, не стреляйте!» – голосила она, катясь по откосу. Но когда, перевалившись через сложенный из камней бруствер, она упала в окоп, никто даже не повернул к ней головы. Тут только она поняла, что двое из троих уже были мертвы. Лицо одного, иссеченное осколками разорвавшегося поблизости снаряда, застыло неподвижной кровавой маской. Он обнимал другого – у того мухи набились в открытый рот, сплошь залепили глаза. Двое убитых были похожи на те валуны, за которыми так недавно пряталась Журема. Третий жагунсо через минуту искоса взглянул на нее. Зажмурив левый глаз, он целился, вслух считая перед тем, как нажать на спуск, и сильная отдача ударяла его в плечо. Продолжая целиться, он зашевелил губами, но слов Журема не разобрала. Подползла поближе. В ушах у нее стоял звон, и ничего, кроме этого звона, она не слышала. Жагунсо куда-то показывал, и она наконец поняла, что он просил подать ему сумку одного из убитых. Она протянула ее, и жагунсо, усевшись по-турецки, стал чистить и заряжать свое ружье так спокойно и размеренно, словно времени у него было с избытком.
– Солдаты! – закричала Журема. – Боже мой, что же это будет?!
Но жагунсо в ответ только пожал плечами и снова примостился в окопе, высунув дуло за бруствер. Выскочить? Кинуться назад? Бежать в Канудос? Тело было как чужое, ноги подгибались, и она поняла, что ей не встать – сейчас же упадет. Почему эти люди с ружьями наперевес еще не вскочили к ним в окоп-ведь они были совсем рядом? Жагунсо снова задвигал губами, но она по-прежнему слышала только смутный звенящий гул, который теперь прорезали резкие металлические звуки. Трубы?
– Не слышу, не слышу! – завопила она изо всей мочи. – Я оглохла!
Жагунсо кивнул и ткнул пальцем в сторону солдат. Тут только она разглядела, что он молод, с зеленовато-бледным лицом, с длинными кудрявыми волосами, падавшими из-под шляпы. На запястье у него она заметила синий браслет Католической стражи. «Что такое?» – выкрикнула она. Парень показал: мол, высунься за бруствер. Оттолкнув труп, она приникла к бойнице-щели, оставленной между камнями. Солдаты были теперь ниже – значит, жагунсо хотел сказать, что они уходят. «Почему ж уходят, раз победили?» – подумала она, глядя, как фигуры солдат исчезают за изгибом склона. Почему ж уходят, вместо того чтобы влезть наверх и перебить уцелевших?
Услыхав сигнал к отступлению, сержант 1-й роты 22-го батальона Фруктуозо Медрадо ушам своим не поверил. Взвод егерей, которым он командует, штыковой атакой – пятой за сегодня-на западный склон Кокоробо расчистил дорогу и роте, и батальону. И вот теперь, когда занято уже три четверти склона, когда англичане выбиты из нор, откуда они стреляли в патриотов, приказывают отходить. Сержант вроде умом не обижен, но понять этого не может. Однако горны настойчиво зовут назад. Его взвод – одиннадцать запыленных и перепачканных парней-глядит на сержанта с недоумением. Что там, в штабе, спятили? Победа, считай, в кармане – надо только очистить вершину, англичан осталось всего ничего, патронов у них нет; вот они стоят на гребне, размахивают ножами и мачете, бросают камни, но не стреляют – стрелять им нечем. «А я еще не убил своего англичанина», – думает сержант Медрадо.
– Первый взвод! Оглохли, что ли? Вам особое приглашение надо? – кричит командир роты капитан Алмейда, как из-под земли вырастая рядом.
– Первый взвод! Отходим! – немедленно подает команду сержант, и одиннадцать солдат бегут вниз по откосу.
Но сам Медрадо не торопится и старается держаться поближе к капитану.
– Очень странный приказ, господин капитан, – шепчет он ему на ухо. – И зачем сейчас отступать?… Не понимаю.
– Наше дело – не понимать, а исполнять, – обрывает его командир роты; он скользит по склону на каблуках, опираясь на саблю как на посох. Но через минуту, и не думая скрывать свой гнев, добавляет: – Я сам ни черта не понимаю! Делать-то уж было нечего, приколоть эту шваль – и все!
Сержант Медрадо любит военную службу всем сердцем, но есть в ней все-таки одно неудобство – необъяснимые приказы начальства: разорвись, а не поймешь. Пять раз пытались сегодня взять Кокоробо, но он нисколько не устал, хотя в бою уже шесть часов, с рассвета, с той минуты, когда его батальон, наступавший в авангарде колонны, был внезапно встречен плотным ружейным огнем. Во время первой атаки его взвод шел за 3-й ротой, и сержант видел, как егеря прапорщика Сепулведы заметались под хлещущим неведомо откуда свинцом. Вторая атака тоже захлебнулась– слишком велики были потери. В третий раз вперед пошли два батальона Шестой бригады – 26-й и 32-й, – а роте капитана Алмейды полковник Карлос Мария де Силва Тельес поручил обойти мятежников и ударить с тыла. Из этого тоже ничего не вышло: когда вскарабкались на отроги, выяснилось, что мятежники прорубили проход в колючих зарослях и ушли. На обратном пути сержант вдруг почувствовал, как обожгло руку-пуля срезала кончик мизинца. Боль была пустячная, и пока фельдшер бинтовал ему кисть, сержант отпускал громогласные шутки, стараясь развеселить раненых, ожидавших своей очереди. Он остался в строю и в четвертую атаку пошел своей волей: говорил, что желает расплатиться за покалеченный палец и убить англичанина. На этот раз одолели половину подъема, и опять пришлось отойти из-за потерь. Но в пятой атаке мятежников оттеснили наконец по всему фронту. Так зачем же приказали отход? Может, решили двинуть Пятую бригаду, чтоб вся слава досталась полковнику Донасиано де Араужо Пантохе, любимчику генерала Саваже? «Весьма возможно», – бурчит капитан Алмейда.
Но внизу, у подножия, где выстраиваются, теснясь, роты, где ездовые запрягают лошадей, которые потащат орудия, телеги и санитарные двуколки, где вразнобой– каждый о своем – поют горны, где стонут раненые, сержант Медрадо узнает, по какой причине велено отходить. Колонна, наступавшая из Кеймадаса и Монте-Санто, попала в ловушку, и они теперь, вместо того чтобы ворваться в город с севера, должны совершить марш-бросок, помочь товарищам.
Сержант в армии с четырнадцати лет, участвовал в войне с Парагваем, подавлял смуты, которые одна за другой вспыхивали на Юге после отречения императора; он понимает, каково это: марш-бросок по незнакомой местности после целого дня боев. И каких боев! Бандиты, надо отдать им должное, дерутся как черти. От артиллерийского огня не бегут, поджидают, когда солдаты подойдут поближе, кидаются врукопашную, режут, сволочи, не хуже парагвайцев. Ему-то что: глотнул воды, пожевал сухарь-и опять свеж и бодр, а вот солдатам из его взвода приходится тяжко. Все они новобранцы, призваны в Баже полгода назад, сегодня было их боевое крещение. Однако все держались молодцом, никто вроде бы труса не праздновал. Может, это оттого, что взводного они боятся больше, чем англичан? Сержант Медрадо с подчиненными крут и на руку тяжел. Уставных наказаний – дневальство не в очередь, гауптвахта или розги-он не признает: предпочитает смазать провинившегося по уху, отвесить затрещину, пнуть в зад или загнать в вонючую лужу, где копошатся свиньи. Солдаты у него обучены на славу: они это сегодня доказали-ни единой царапины. Один только рядовой Коринтио упал на камни, разбил колено, теперь хромает. А он и так самый хилый во взводе, того и гляди переломится под ранцем. Славный малый этот Коринтио, усердный, почтительный, услужливый. Сержант Медрадо делает ему разного рода потачки и послабления-как-никак муж Флоризы. При одной только мысли о ней у сержанта начинает зудеть где не надо, и он похохатывает про себя: «Родится же на свет такая баба, а! Такая баба, что ни в разлуке, ни на войне от нее не отделаешься, захочешь – не позабудешь». От таких несвоевременных ощущений сержанту хочется засмеяться в полный голос. Он поглядывает на Коринтио, который ковыляет, согнувшись под ранцем, и ему вспоминается тот день, когда он заявился к прачке Флоризе и сказал ей так: «Вот что, Флориза, или пустишь меня к себе в постель, или твой Коринтио сгниет в казарме без увольнений, замучаю нарядами». Целый месяц ломалась прачка Флориза, потом наконец уступила – сначала потому, что без мужа соскучилась, а потом уж стала привечать сержанта просто так-видно, пришелся ей по вкусу. Фруктуозо захаживает к ней домой, или же они встречаются у излучины реки, куда Флориза ходит стирать. Выпивши, сержант охотно рассказывает о своей победе. Неужто Коринтио так ничего и не знает? Должно быть, нет. А даже если и знает? Куда ему против такого мужчины, как Медрадо, который к тому же его командир?!
Справа слышатся выстрелы, и сержант ищет капитана Алмейду. Приказ прежний: следовать на соединение с первой колонной, не допустить, чтобы фанатики ее истребили, а выстрелы эти – для отвода глаз, мятежники перестроились, хотят их задержать. Генерал Саваже оставил здесь для прикрытия два батальона Пятой бригады – всем остальным форсированным маршем идти навстречу войскам генерала Оскара. У капитана Алмейды такой мрачный вид, что сержант спрашивает, не стряслось ли чего.
– Очень большие потери, – бормочет капитан в ответ. – Больше двухсот человек ранено, семьдесят убито, и среди них – майор Тристан Сукупира. Ранен генерал Саваже.
– Как это ранен? – удивляется сержант. – Я же его только что видел на коне.
– Он просто виду не подает, а у самого пуля в животе. Молодец.
Медрадо возвращается к своему взводу. Повезло ребятам: все целы-невредимы, если не считать коленки Коринтио и его собственного мизинца. Он разглядывает палец: болеть не болит, а кровь сочится – весь бинт вымок и потемнел. Сержант вспоминает, как расхохотался полковой врач, майор Ньери, когда он спросил, не спишут ли его из-за увечья. «Что ж ты, не видал, сколько у нас в армии покалеченных солдат и офицеров?» Да, действительно. У него волосы дыбом встают, как подумает об отставке. Куда он тогда денется: ни жены, ни детей, ни отца с матерью.
Армия для него все на свете, без армии он пропадет.
Во время марш-броска части второй колонны – стрелки, артиллерия и конница, – понизу огибавшие горы вокруг Канудоса, иногда попадают под огонь мятежников. Бьют из-за непроходимых скал, из густого кустарника. То одна рота, то другая, задержавшись, дает несколько залпов, пока остальные идут вперед. К вечеру 22-й батальон устраивает привал. Триста человек разом сбрасывают наземь винтовки и ранцы. Все вымотаны до крайности. С тех пор как они выступили из Аракажу и двигались к Канудосу, минуя Сан-Кристован, Лагарто, Итапорангу, Симон-Диас, Жеремоабо, Канче, каждый вечер солдаты резали и свежевали скотину, приносили воду и хворост, и все ночи напролет бивак гудел гитарными переборами, песнями и беззаботной болтовней. Теперь не то, все молчат. Притомился даже сержант Медрадо.