Он говорил не торопясь, не повышая голоса, он не гневался и не горевал. Он тосковал.
   – Я ведь не потому, что блажь такая нашла, я ничего против него не имею, – услышал Карлик недрогнувший голос Журемы. – Будь на его месте другой, все равно бы не согласилась. Я больше не хочу выходить замуж, отец мой.
   – Ну, хорошо, это я понял, – вздохнул падре Жоакин. – Будь по-твоему. Закалываться тебе не придется. Венчаю в Бело-Монте я один, гражданского брака у нас нет. – Подобие улыбки появилось у него на губах, и какой-то плутовской огонек вдруг вспыхнул во взгляде. – Но нельзя же так сразу взять и оглоушить человека: не пойду, мол, за тебя. Что хорошего? Такие люди, как Меченый, чувствительны и ранимы, просто беда с ними. Я всегда поражаюсь, до чего же ревниво берегут они свою честь. Превыше чести у них нет ничего, это их единственное богатство. Ну, для начала скажем ему, что ты совсем недавно овдовела и еще не можешь вступить в новый брак-надо подождать. Но вот что надо будет сделать тебе непременно-это очень важно для него: носи ему еду на Фазенду-Велью. Он мне говорил об этом. Меченому необходимо знать, что кто-то о нем печется. Отнеси. Ничего. Тебя не убудет, а ему приятно. Ну, а потом постепенно постараюсь его отговорить.
   Утро было тихое, но сейчас где-то очень далеко стали время от времени постреливать.
   – Ты разбудила в нем страсть, – сказал падре Жоакин. – Настоящую страсть. Вчера ночью он пришел в Святилище, чтобы попросить у Наставника позволения жениться на тебе, и сказал, что и вас обоих тоже к себе возьмет, раз вы-ее семья…
   Он порывисто поднялся. Тело подслепого сотрясалось от очередного приступа, а Карлик рассмеялся, обрадовавшись тому, что Меченый его усыновит и он никогда больше не будет голодать.
   – Все равно не выйду за него, никогда не выйду, – повторила Журема, а потом добавила, потупившись: – Но еду отнесу, если вы, падре, говорите, что так надо.
   Падре Жоакин кивнул и повернулся уже к двери, как вдруг подслепый вскочил на ноги, схватил его за руку. Карлик увидел, что он не в себе, и догадался, о чем пойдет речь.
   – Вы один можете мне помочь, – зашептал он, озираясь по сторонам. – Ради бога, которому вы служите! Помогите мне, падре! Я не имею никакого отношения к тому, что тут происходит, я по нелепой случайности попал в Канудос. Ведь вы же знаете, что я не солдат и не шпион и вообще никто. Я умоляю вас, помогите мне!
   Священник смотрел на него с состраданием.
   – Хотите выбраться отсюда? – тихо спросил он.
   – Да! Да! – закивал, залепетал подслепый. – Мне запретили… Это несправедливо…
   – Надо было исхитриться раньше, – шепнул падре Жоакин. – Пока еще можно было, пока солдаты не обложили город со всех сторон.
   – Разве вы не видите, что со мной делается? – простонал подслепый, показывая на свои красные, слезящиеся, выпученные глаза. – Я ничего не вижу без очков. Разве я могу в одиночку плутать по сертанам?! – Он сорвался на визг:-Я не хочу подохнуть тут, как в мышеловке!
   Падре Жоакин заморгал, а Карлик зябко передернул плечами, как всякий раз, когда подслепый предрекал смерть себе и им всем.
   – И я не хочу, – поморщившись, отчетливо проговорил священник. – И мне эта война ни к чему, но вот… – Он мотнул головой, точно прогоняя чей-то назойливый образ. – Хотел бы вам помочь, да не могу. Из Канудоса выходят только боевые отряды. А вам пути нет. – Он горестно развел руками. – Если вы верующий, поручите себя воле божьей. Один бог в силах спасти нас. Ну, а если не веруете… Тогда, друг мой, боюсь, никто вам не поможет.
   Шаркая сандалиями, сгорбленный и печальный, он вышел за дверь. Карлик, Журема и подслепый не успели обсудить, что означал его приход, потому что в арсенале появились братья Виланова и еще несколько человек. Из их разговора Карлик заключил, что вдоль берега Вассы-Баррис роют новую линию окопов, к востоку от Фазенды-Вельи, и ведут ее к Таболериньо: какая-то часть республиканцев все-таки выбралась с Фавелы и в обход движется на Камбайо. Потом жагунсо ушли, прихватив с собой ружья, а Карлик и Журема принялись утешать подслепого-после разговора с падре Жоакином слезы текли у него по щекам, зубы стучали.
   В тот же день, ближе к вечеру, Журема понесла Меченому еду, а Карлик вызвался ее сопровождать. Она позвала с собой и подслепого, но тот отказался, боясь Меченого и долгого пути через весь Канудос. Еду для жагунсо готовили на улице Святого Киприана – там разделывали туши коров, добытых Жоаном Апостолом, и Катарина, его истаявшая, как тень, жена, вместе с другими женщинами раздавала вытянувшимся в длинную очередь людям куски мяса, фаринью и баклажки с водой, которую сорванцы носили из водоема на улице Святого Петра. Журема и Карлик получили порции, причитавшиеся Меченому и его товарищам, и вместе с другими отправились в окопы. Надо было миновать улицу Святого Криспина, а потом, пригибаясь или вовсе на карачках, проскочить по овражистым берегам Вассы-Баррис, хоронясь от пуль за холмиками и пригорками. От реки идти всем вместе было уже опасно, женщины пробегали открытые места поодиночке, петляя, самые благоразумные припали к земле и поползли. Пройти надо было метров триста, и Карлик, стараясь не отставать от Журемы, видел справа от себя колокольни Храма, густо облепленные стрелками, слева– отроги Фавелы, с которых, казалось ему, тысячи ружей целят прямо в него. Весь в поту он добрался до гребня окопа, и чьи-то руки стянули его вниз. Изуродованное лицо Меченого склонилось над ним.
   Кабокло не удивился, увидев их. Он поднял Журему, как перышко, помог ей спуститься в окоп и, не улыбнувшись, приветствовал ее поклоном, словно она появлялась тут ежедневно. Потом взял корзину и жестом приказал посторониться – они не давали пройти другим. Жагунсо ели, присев на корточки, переговаривались с женщинами, смотрели сквозь щели между бревнами, выглядывали из-за наваленных кучами ветвей. Наконец все кое-как расположились в изогнутой наподобие лука траншее, каждый приткнулся куда мог, и Меченый сел в углу, поманив к себе Журему. Карлик не знал, можно ли ему подойти, но Меченый, показав на корзину, подозвал его. Карлик пристроился рядом, стал есть и пить вместе с ними.
   Довольно долго кабокло не произносил ни слова. Он сосредоточенно жевал, не глядя на Журему и Карлика, а она тоже старалась не встречаться с ним взглядом. Глупо отказываться от такого мужа, подумал Карлик, великое дело-собой нехорош, с лица воду не пить. Время от времени он вскидывал на него глаза. Плохо верилось, что этот человек с каменным лицом, усердно двигавший челюстями – карабин он прислонил к стенке, но не отстегнул ни мачете, ни ножа, не снял патронташей, – тот самый, кто вчера дрожащим от отчаяния голосом говорил о своей любви. Стрельбы не было, только изредка посвистывали шальные пули – Карлик уже привык к ним и не обращал на них внимания. А вот к орудийным залпам он приучить себя не мог – ни к грохоту разрыва, ни к туче пыли, ни к воронкам, ни к плачу испуганных детей, ни к окровавленным клочьям человеческого мяса, взлетавшим в воздух, – и первым кидался на землю, распластывался, зажмурившись, обливаясь холодным потом, цепляясь за Журему и за подслепого, если они были рядом, шепотом твердя молитву.
   Молчание становилось тягостным, и Карлик, не выдержав, робко спросил, правда ли, что Жоакин Макамбира с сыновьями все-таки успел перед смертью взорвать Чудище? Нет, отвечал Меченый. Но страшная пушка через несколько дней сама взлетела на воздух и, кажется, забрала с собою на тот свет трех-четырех псов из числа орудийной прислуги. Должно быть, Отец небесный вознаградил Макамбиру за мученическую гибель. Меченый рассказывал это, по-прежнему избегая глядеть на Журему, а та словно и не слышала его. Обращаясь к одному Карлику, он добавил еще, что дела у проклятых протестантов идут все хуже, что они мрут с голода и от болезней, а урон, которые наносят им жагунсо, приводит их в отчаянье. По ночам даже тут слышно, как они плачут и воют. «Так, значит, скоро уйдут?» – осмелился спросить Карлик.
   Меченый с сомнением пожал плечами.
   – Главные дела творятся вон там, – пробурчал он, мотнув головой в сторону юга. – В Кеймадасе, в Монте-Санто. Туда все время прибывают новые полки, новые ружья, пушки, туда гонят гурты скота и везут хлеб. Уже вышел другой обоз – там и патроны, и провиант. А у нас все на исходе.
   Шрам на его желто-пепельном лице слегка задергался.
   – Этот обоз я пойду отбивать, – сказал он, повернувшись к Журеме, и Карлик словно очутился за тысячи лиг от них обоих. – Жалко только, что идти мне надо прямо сейчас.
   Журема выдержала его взгляд с прежним, покорно-безучастным выражением лица и ничего не ответила.
   – Не знаю, сколько буду в отлучке. Мы нападем на них возле Жуэте. Дня три-четыре, пожалуй.
   Губы Журемы приоткрылись, но она так ничего и не сказала. За все то время, что они сидели в траншее, она не вымолвила ни слова.
   Вокруг началась какая-то суета. Карлик услышал шум, увидел бегущих к ним жагунсо. Меченый приподнялся, взял свой карабин. Несколько человек, натыкаясь на сидевших в окопе, окружили кабокло и молча глядели на него, не решаясь заговорить. Наконец один из них – с большим родимым пятном на шее – отважился:
   – Трещотку убило. Пуля попала ему в ухо, когда он ел. – Жагунсо сплюнул и, не поднимая глаз, хмуро добавил: – Кто теперь будет приносить тебе удачу, Меченый?
 
   «Гниют заживо», – говорит Теотонио Леал Кавальканти и даже не замечает, что произносит эти слова вслух. Но можно не бояться, никто его не услышит: полевой госпиталь Первой колонны разбит в узкой расщелине между склонами Фавелы и Монте-Марио и надежно укрыт от пуль мятежников, но сводом нависающие уступы гор усиливают и многократно повторяют грохот канонады. Мучение для раненых-им приходится кричать, если что-нибудь нужно. Нет, никто не услышит его.
   Эта мысль не дает Теотонио покоя. К тому времени, когда он, кипя праведным гневом за попрание республиканских идеалов, добровольцем приехал в Канудос защищать родину, ему, студенту последнего курса медицинского факультета в Сан-Пауло, уже много раз приходилось видеть и раны, и агонию, и смерть, но разве можно сравнить университетскую анатомичку, факультетскую клинику и больницы, где он стажировался по хирургии, с этим адом, с этой мышеловкой у отрогов Фавелы? Больше всего юного врача поражало, как стремительно проникает в раны инфекция – в считанные часы заводятся там черви, и тотчас пораженные ткани начинают выделять зловонный гной.
   «Тебе это пойдет на пользу, – сказал ему отец, провожая Теотонио на вокзале в Сан-Пауло. – Приобретешь опыт военно-полевой хирургии». Как бы не так: плотницкий навык приобрел он здесь, а не хирургический опыт, хотя нельзя сказать, что эти три недели пропали впустую. Он успел понять, что раненые в большинстве случаев гибнут от сепсиса и газовой гангрены и что шанс выжить есть у тех, кто получил огнестрельную или колотую рану в конечность, легко поддающуюся ампутации. При своевременном вмешательстве и последующем прижигании дело быстро идет на лад. Хлороформа хватило только на три первых дня – только три дня можно было облегчать муки оперируемых: Теотонио, смочив вату этой одуряюще пахнущей жидкостью, держал тампон у носа раненого, покуда старший хирург капитан Гама, пыхтя и отдуваясь, орудовал мелкозубой пилой. Когда весь запас хлороформа вышел, пациентам стали давать по стакану водки, а теперь, когда и водки нет, оперируют вовсе без анестезии: ждут, пока раненый от боли потеряет сознание, чтобы хирурга не отвлекали его крики. Сейчас Теотонио уже сам ампутирует ступни и кисти, голени и фаланги, а двое санитаров всей тяжестью наваливаются на раненого, удерживая его на столе; сейчас он уже сам после операции прижигает культю, насыпав на нее немного пороху или смазав ее каким-нибудь горячим жиром. Так делал, так учил его капитан Алфредо Гама до своей идиотской гибели.
   Иначе не скажешь. Капитану Гаме следовало бы знать, что артиллеристов тут в избытке, а вот врачей не хватает, в особенности таких врачей, как Он – практик, поднаторевший в своем деле в парагвайской сельве, куда отправился, будучи еще студентом, добровольно, подобно тому, как приехал в Канудос Теотонио. Но там, в Парагвае, доктором Гамой, на его беду, как он сам признавался, «овладела страсть к артиллерии». Неделю назад она его и сгубила, а на плечи юного студента легли изнурительные и неизбывные заботы о двух сотнях раненых, больных, умирающих, все они в страшной тесноте и скученности, полуголые-не хватает даже одеял – разлагались заживо, изъеденные червями. К Первой колонне прикомандировано десять врачей, в ведении капитана и Теотонио находилось северное крыло госпиталя.
   Страсть часто отвлекала старшего хирурга от забот о раненых: он мог все бросить, все забыть и отправиться на вершину Монте-Марио, куда на руках втащили орудия Первой колонны. Артиллеристы позволяли ему стрелять из пушек Круппа, а иногда-даже дернуть за спусковой шнур Чудища. Теотонио вспоминает пророчества капитана: «Колокольни Канудоса падут от руки хирурга!» Он возвращался в госпиталь как на крыльях, исполненный новых сил. Этот толстый, полнокровный, бесстрашный и веселый человек взял Теотонио под свое крылышко, как только тот явился представиться начальству, и так пленил его своей неуемной энергией, сочными анекдотами, умением радоваться жизни, рассказами о бесконечных приключениях, что юный студент всерьез подумывал, получив диплом, остаться, по примеру своего кумира, на военной службе.
   Полк стоял в Салвадоре недолго, но капитан успел показать Теотонио медицинский факультет Баии, а потом, усевшись напротив величественного желтого здания с синими стрельчатыми окнами, они пили сладковатую водку. Над ними шелестели листвой кокосовые пальмы, площадь была выложена черно-белыми плитами, вокруг толпились мелочные торговцы, и негритянки продавали деликатесы баиянской кухни. Они пили до рассвета, а утром в полном блаженстве проснулись в публичном доме. Перед тем как сесть в поезд, отправлявшийся в Кеймадас, капитан заставил своего питомца принять рвотное, чтобы, как он выразился, «не подцепить африканский сифилис».
   Теотонио, напоив настойкой хины мечущегося в лихорадке больного, вытирает пот со лба. Рядом лежит солдат с развороченным пулей локтем, а с другого бока – раненный в живот: сфинктер не действует, и кал выходит через брюшную полость. Запах экскрементов перемешивается с запахом паленого – поодаль сжигают трупы умерших. Кроме хинина и карболки, в госпитальной аптеке нет ничего. Йод кончился тогда же, когда и хлороформ, и врачам приходилось применять как антисептики каломель и висмут. Теперь и их не стало. Теотонио Леал Кавальканти промывает раны раствором карболки. Он сидит на корточках, прямо руками зачерпывая жидкость из тазика. Остальным он дает по полстакана воды с хинином. Опасаясь болотной лихорадки, хинином запаслись изрядно. «Обожглись на Парагвае, дуют на Канудос», – говаривал по этому поводу капитан Гама. Там лихорадка косила солдат, но здесь, где страшная сушь, где комары водятся только у редких водоемов, ее и в помине нет. Теотонио знает, что от хинина никакого проку, но он по крайней мере создает у раненых впечатление, что их лечат. Как раз в тот день, когда произошло несчастье, капитан Гама распорядился выдавать хинин-за неимением ничего другого.
   Теотонио размышляет, как это случилось, как могло это случиться. Очевидцы рассказывали ему подробности, и в те редкие часы, когда он может забыться сном, страшная картина снова и снова является ему в кошмарах, чередуясь со зрелищем заживо гниющих тел. Веселый и неугомонный капитан Гама поторопился и неплотно закрыл замок крупповского орудия 34-го калибра. Заряд воспламенился, отлетевшая искра попала в бочонок с порохом, стоявший возле пушки. Артиллеристы говорили Теотонио, что капитана Гаму подбросило вверх на несколько метров и отшвырнуло шагов на двадцать уже бесформенным кровавым обрубком. Погибли также лейтенант Одилон Кориолано де Азеведо, прапорщик Жозе до Амарал и трое рядовых, а еще пятеро получили ожоги. Когда Теотонио поднялся на вершину Монте-Марио, останки убитых уже были сожжены, согласно предписанию начальника санитарной службы: предавать земле тела солдат и офицеров нет никакой возможности-земли здесь нет, а каждый раз выдалбливать в голом камне могилу – слишком тяжкий и долгий труд. Из-за этого распоряжения между генералом Оскаром и капелланом Первой колонны падре Лиццардо возникли серьезные разногласия, капуцин кричал, что кремация – это «противоестественное измышление масонов».
   На память о капитане Гаме осталась чудодейственная ладанка с изображением Спасителя Бонфинского, купленная в Баии в памятный день их знакомства. Теотонио отдаст ее вдове капитана, если вернется в Сан-Пауло, но ему почему-то все чаще кажется, что он никогда больше не увидит город, где родился, вырос, изучал медицину и откуда, поддавшись романтическому порыву, пошел волонтером защищать отчизну и цивилизацию.
   За эти месяцы убеждения юного врача, которые он раньше считал неколебимыми, сильно пошатнулись. Многое оказалось на поверку совсем другим. Вот хотя бы патриотизм. Теотонио казалось, что это чувство проникло в плоть и кровь людей, слетевшихся со всей Бразилии на защиту Республики от варварства, мракобесия и предательства. Разочарование постигло его еще в Кеймадасе, в этом богом забытом захолустье, где волей судьбы обосновался штаб Первой колонны экспедиционного корпуса. Томясь под началом капитана Гамы два бесконечных месяца в ожидании отправки, он, к своему несказанному удивлению, обнаружил, что далеко не все горят желанием немедля ринуться в бой: очень и очень многие хотели бы увильнуть и отвертеться от участия в экспедиции – придумывали себе болезни, затверживали наизусть и с пафосом декламировали симптомы, которые должны были доказать их негодность к строевой службе. Хирург-пушкарь перечислил ему немудрящие средства, вызывающие лихорадку, понос, рвоту, и в два счета научил его распознавать симулянтов. Добро бы это были солдаты из маршевых рот-темное простонародье, – но нет: в немалом числе попадались кадровые офицеры! Теотонио был ошеломлен.
   Да, патриотизма хватило ненадолго. Проведя в этой крысиной норе три недели, юный лекарь убедился в этом окончательно. Нельзя сказать, что люди плохо воюют: они сражались и сражаются с мятежниками, мужественно отбивают начавшиеся сразу после Анжико атаки неуловимого, коварного врага, который действует вопреки всем правилам и законам-набрасывается из засад, стреляет в спину, не признает честной схватки, а стоит лишь начать погоню, исчезает бесследно. Экспедиционный корпус за эти три недели потерял убитыми и ранеными четверть личного состава, все сильнее ощущается нехватка продовольствия, все слабей надежда, что подойдут подкрепление и обоз, однако люди продолжают воевать.
   Но как совместить патриотизм с торгашеством? Что же это за любовь к отчизне, если она не препятствует борцам за правое дело, защитникам родины и цивилизации совершать из-под полы бесчестные сделки?! Все припасы подошли к концу, и потому процветает купля-продажа по самым немыслимым ценам – это приводит Теотонио в полное замешательство. Сначала торговали только табаком, и стоил он с каждым днем все дороже. Не далее как сегодня утром Теотонио видел, как какой-то кавалерийский майор заплатил за пригоршню табака двенадцать милрейсов… Двенадцать! На эти деньги в городе можно купить десять пачек самого лучшего табака. Потом цены выросли с чудовищной быстротой, покупать и продавать стали все. Рационы урезаны-офицеры получают зеленый маисовый початок, сваренный без соли, а рядовые-лошадиный жмых, и потому за съестное платят бешеные деньги: четверть туши козленка-тридцать-сорок милрейсов, маисовый початок-пять милрейсов, плитка рападуры-двадцать; мерка фасоли-пять, корень имбузейро или кактус «монашья голова», у которого такая сочная мякоть, идут по милрейсу и по два. Сигарета-самокрутка, метко названная кем-то «стрелок», – милрейс; чашка кофе-пять. Самое же скверное, что и он, Теотонио, повлекся за всеми: ему тоже надо есть, пить и курить, и он уже спустил все жалованье и платит по пяти милрейсов за ложку соли, теперь только поняв, что значит остаться без нее. Еще его ужасает мысль о том, что большая часть товаров – краденое и вынесено тайком с интендантских складов, уворовано у воров.
   Не удивительно ли, что люди, ежеминутно рискующие головой, вместо того чтобы очистить, освободить душу от всего низменного и пошлого, корыстны, жадны и алчны даже перед лицом смерти? «В последнюю, быть может, минуту своей жизни они все-таки помышляют только о наживе, о том, как бы скопить побольше, продать подороже, и мерзкий дух чистогана снедает их», – думает Теотонио. За несколько последних недель его идеальные представления о человеке безжалостно и грубо растоптаны.
   Тихий плач, раздавшийся у самых его ног, отвлекает Теотонио от этих мыслей. Рядом стоит на коленях старый солдат-не в пример другим, он плачет почти беззвучно, точно стыдясь своих слез. Он не выдержал зуда.
   – Нет больше сил терпеть, сеньор доктор, – шепчет он. – Расчесал. Бог с ним, пусть будет что будет. Мочи нет.
   Этот солдат стал жертвой черных муравьев-какарем, которыми мятежники довели до исступления уже многих и многих патриотов. Поначалу казалось вполне естественным, что с наступлением ночи муравьи, спасаясь от холода, заползают в палатки и кусают спящих солдат – место укуса сразу же вспухает, начинает гореть и чесаться. Однако вскоре выяснилось, что муравьи не сами собой появляются в лагере: мятежники подтаскивают круглые глиняные муравейники поближе и разбивают их с таким расчетом, чтобы эти кровожадные твари двинулись прямо на патриотов. Обнаружилось еще, что дело это поручено детям и подросткам! Одного из них схватили, и Теотонио узнал, что маленький разбойник бился в руках солдат как дикий зверь и осыпал их бранью, которой позавидовал бы любой каторжник.
   Подняв рубашку, Теотонио осматривает грудь солдата: там, где вчера подсыхали лиловые корочки, сегодня появились алые язвы с набухшими гноем пустулами. Да, вот они, они плодятся и множатся, разъедая тело бедняги. Теотонио Леал Кавальканти уже научился скрывать правду, обманывать, улыбаться. Он говорит солдату, что укусы заживают, надо только не расчесывать их; он дает ему полстакана воды с хиной и обещает, что от этого средства зуд стихнет.
   Обход продолжается, и юный врач думает о детях, которых эти выродки заставляют по ночам подтаскивать муравейники к лагерю. Только бесчувственные дикие варвары способны так развратить невинные души! Потом он принимается размышлять о Канудосе: в самом ли деле его защитники хотят восстановить монархию? Правда ли, что они в сговоре с династией Браганса и рабовладельцами? И неужели они действительно всего лишь послушное орудие коварного Альбиона? Теотонио своими ушами слышал, как они кричат «Долой Республику!», но теперь он уже ни в чем не уверен, все перепуталось… Он ожидал увидеть здесь английских офицеров-инструкторов, обучающих мятежников обращению с современнейшим оружием, тайными тропами доставленным сюда с баиянского побережья, но на теле тех, кого он лечит – делает вид, что лечит! – он видит укусы какарем и раны, нанесенные отравленными дротиками и стрелами, заостренными камнями, выпущенными из пращей эпохи палеолита! Плохо верится, что монархическая армия, обученная англичанами, снабжена этим оружием троглодитов. «Перед нами просто кровожадные дикари, – думает он, – и все равно мы проигрываем кампанию, и нас давно бы уже разбили, если б Вторая колонна не подоспела на выручку, когда мы застряли в этих горах». Как понять все это? Кто растолкует ему все эти несообразности?
   «Теотонио?» – окликают его, и врач останавливается. По шитью на воротнике истлевшего мундира еще можно узнать чин этого раненого и часть, в которой он служил: лейтанант Девятого пехотного батальона, лежит в госпитале с того дня, когда Первая колонна ворвалась на Фавелу. Он был в авангарде Первой бригады, это их погнал полковник Жоакин Мануэл де Медейрос в бессмысленную атаку на Канудос. Невидимые и неуязвимые мятежники, притаившиеся в своих звериных норах, перебили тогда почти весь отряд: до сих пор валяются тела солдат на середине откоса – там, где их остановили пули. Лейтенант Пирес Феррейра в том бою ослеп и потерял обе руки. Шел только первый день боев, морфий еще был, и капитан Алфредо Гама, перед тем как наложить швы и обработать иссеченное осколками лицо, сделал ему укол. Повезло лейтенанту и в том, что на раны его хватило бинтов и они закрыты от пыли и насекомых. Это удивительный человек: ни разу не слышал от него Теотонио ни стона, ни жалобы. Каждый день на вопрос, как он себя чувствует, лейтенант отвечает: «Хорошо». «Нет», – односложно произносит он, когда его спрашивают, не надо ли ему чего-нибудь. По ночам Теотонио приходил к нему, присаживался у изголовья и, глядя на россыпи звезд в ночном небе над Канудосом, заводил разговоры. В одну из таких ночей он и узнал, что лейтенант Пирес Феррейра-ветеран этой войны, один из немногих, кто принимал участие во всех четырех экспедициях, отправленных правительством против мятежников. Тогда ему и стало известно, что постигшая этого несчастного трагедия-лишь последнее звено в цепи унижений и неудач. Теперь-то врач понимает причину снедающей лейтенанта тоски, понимает, почему так стоически переносит он муки, от которых всякий другой потерял бы и достоинство, и человеческий облик. Самая тяжкая рапа у него в душе.