– От падре Жоакина нет известий?
   Блаженненький покачал головой. Он был мал ростом, старообразен и хил, но стоило лишь поглядеть ему в глаза, чтобы понять, откуда брались у него силы для богослужений и обрядов, процессий, шествий и крестных ходов, для ревностного попечения о всех алтарях и еще для того, чтобы сочинять гимны и литании. Он был весь обвешан ладанками, а сквозь многочисленные прорехи и дыры в его коричневом одеянии виднелась власяница, которую, как говорили, ему еще в отрочестве даровал Наставник. Он сделал шаг вперед и заговорил, а Жоан Апостол отступил.
   – Отче, Жоана осенила счастливая мысль, – начал он, обращаясь к Наставнику со своей всегдашней робкой почтительностью. – Война скоро придет сюда в Бело-Монте. Все будут сражаться, а ты останешься во Храме один, без защиты.
   – Меня защитит господь бог, – ответил Наставник. – И меня, и тебя, Блаженненький, и всех, кто верует.
   – Но мы можем умереть, а ты-нет, – настойчиво продолжал тот. – Ты должен жить, Наставник, и творить добро.
   – Хотим собрать отряд для твоей охраны, отче. – Жоан Апостол говорил не поднимая глаз, не сразу находя нужное слово. – Они станут вокруг тебя, чтоб никто не смог причинить тебе вреда. Мы выберем их вот как Мать Мария-«ангелиц»: найдем самых праведных, самых отважных, тех, кому можно доверять слепо. Они будут служить тебе и посвятят этому жизнь.
   – Они сплотятся вокруг тебя, как архангелы вокруг господа Иисуса, – сказал Блаженненький и кивнул на дверь, за которой все громче гудели голоса. – Каждый день, каждый час приходят сюда люди. Вон они стоят, ждут, когда ты выйдешь к ним, – их сотни. Мы не знаем и не можем знать всех, к каждому в душу не заглянешь. А если кто придет со злом, по дьявольскому наущению? Тебе нужен щит. Когда начнется битва, ты не останешься один.
   «Ангелицы» продолжали сидеть неподвижно и безмолвно, только Мария поднялась на ноги, стала рядом с пришедшими. Леон подполз к Наставнику и, как щенок, который знает, что хозяин любит его, положил голову ему на колени.
   – Ты должен думать не о себе, а о нас, – произнесла Мария. – Эту мысль вложил в уста Жоана господь. Это знак свыше. Не отвергай его.
   – Они будут называться Католической стражей, Сообществом Иисуса, – сказал Блаженненький. – Они станут крестоносцами, воителями за правду.
   Наставник сделал какое-то движение-оно было едва уловимо, но все поняли его как знак согласия.
   – Кто возглавит их? – спросил он.
   – Жоан Большой, если ты не против, – ответил бывший разбойник. – Блаженненький тоже считает, что он справится.
   – Что ж, он верует истинно… – Наставник на мгновение замолк, а когда заговорил снова, голос его звучал отчужденно, словно обращался он не к тем, кто внимал ему, а к какой-то надмирной общности. – Он испытал муки душевные и телесные, а ведь только душевное страдание делает праведника праведником.
   Леон, еще прежде чем Блаженненький покосился на него, поднял голову с колен Наставника и, с кошачьим проворством схватив перо и бумагу, записал эти слова, а потом все так же, на четвереньках, подполз к святому, и снова его спутанная грива легла к нему на колени. Жоан Апостол начал рассказывать о последних событиях: отряд восставших отправлен на разведку, другой вернулся, принеся новости и еду, третий, как было велено, предал огню фазенды тех, кто не хотел помогать Господу Христу. Слушал ли его Наставник? Глаза его были закрыты, он не шевелился и не проронил ни звука, словно вел в душе одну из тех «небесных бесед» – так называл их Блаженненький, – которые потом станут откровением и предвестием истины для всех обитателей Бело-Монте. Хотя не было пока никаких примет того, что готовится новая экспедиция, Жоан Апостол все же расставил надежных людей на дорогах, ведущих из Канудоса в Жеремоабо, Уауа, Камбайо, Розарио, Шоррошо, у Бычьего Брода и велел выкопать в излучине Вассы-Баррис траншеи и возвести укрепления. Наставник ни разу не переспросил ни его, ни Блаженненького, который в свой черед, нараспев, точно молясь, стал рассказывать, сколько людей пришло накануне вечером и на рассвете; среди них уроженцы Кабобо, Жакобины, Бон-Консельо, Помбала; теперь они собрались у церкви святого Антония и ждут Наставника. Когда он благословит их? Теперь же, перед тем, как идти на строительство Храма, или вечером, во время проповеди? Блаженненький продолжал отчет: кончилась древесина, нельзя вывести своды, нечем крыть купол; два плотника отправились в Жоазейро добывать доски. Камней, к счастью, в избытке: каменщики продолжают кладку.
   – Храм Господа Христа надо воздвигнуть как можно скорей, – тихо сказал Наставник, открывая глаза. – Это важней всего остального.
   – Да, отче, это важней всего остального, – откликнулся Блаженненький. – Трудятся все, кто может. Рабочих рук хватает, нет материалов. Все запасы подошли к концу. Доски мы достанем, а потребуют денег-уплатим. Все готовы отдать, у кого что есть.
   – Уже много дней не приезжал падре Жоакин, – сказал Наставник с какой-то смутной тревогой, – уже много дней не служат мессу в Бело-Монте.
   – Должно быть, он ищет запальные шнуры, отче, – ответил Жоан Апостол, – у нас все вышли, и падре Жоакин пообещал купить в каменоломнях Касабу. Он заказал и теперь ждет, когда их привезут. Отправить за ним человека?
   – Не надо. Он придет. Падре Жоакин не предаст нас, – сказал Наставник и, отыскав глазами Алешанд-ринью Корреа, которая при упоминании пастыря из Кумбе смущенно вжала голову в плечи, подозвал ее: – Подойди ко мне. Тебе нечего стыдиться, дочь моя.
   Алешандринья – с годами она высохла и поблекла, однако вздернутый нос торчал все так же задорно и на лице было прежнее своевольное выражение, не вязавшееся с ее смиренным видом, – не поднимая глаз, медленно приблизилась. Наставник положил ей руку на голову:
   – Нет худа без добра. Он был дурным пастырем, но, согрешив, раскаялся, претерпел страдание, примирился с небесами и стал ныне истинным сыном божьим. Твой поступок пошел ему на благо – и ему, и твоим братьям из Монте-Санто: благодаря падре Жоакину мы еще можем время от времени слушать мессу.
   Последние слова он произнес печально и даже не заметил, что бывшая ясновидящая, прежде чем вернуться в свой угол, наклонилась и поцеловала край его одеяния. Раньше, когда первые паломники только поселились в Канудосе, туда изредка наезжали священники– служили обедню, крестили младенцев, венчали брачующихся. Но после того, как миссия капуцинов вернулась ни с чем, архиепископ Баиянский запретил совершать таинства в Канудосе, и нарушал этот приказ один падре Жоакин. Приезды его не только вселяли мир в души жителей Канудоса: он привозил Леону бумагу и чернила, Блаженненькому-свечи и ладан, а Жоану Апостолу и братьям Виланова-все, что они заказывали. Что заставляло его идти наперекор воле иллстсй духовных, а теперь и светских? Может быть, Алешандринья Корреа, мать его сыновей, с которой, приезжая, он всякий раз вел в Святилище или в церковке святого Антония долгие разговоры наедине? Может быть, Наставник-падре всегда так робел перед ним, так смущался? Может быть, уверенность в том, что каждым своим приездом он уплачивает еще один давний долг небесам и людям?
   Блаженненький снова заговорил – о трехдневном бдении в честь крови Христовой, которое должно было начаться сегодня вечером, но в этот миг снаружи громче загудела толпа, и в дверь постучали. Мария Куадрадо пошла открывать. На пороге стоял приходский священник из Кумбе падре Жоакин-за его спиной сияло солнце и виднелась многоголовая толпа, пытавшаяся заглянуть вовнутрь Святилища.
   – Благословен будь господь наш Иисус Христос, – сказал Наставник, выпрямляясь так порьвзисто, что Леон едва успел отскочить в сторону. – Мы думали о вас, и вот вы здесь.
   Он двинулся навстречу падре Жоакину, лицо которого, так же, как и сутану, покрывал толстый слой пыли, склонился перед ним, поцеловал ему руку. Обычно от этой смиренной почтительности священник чувствовал себя очень неловко, но теперь он был так встревожен, что, казалось, не заметил ее.
   – Телеграмма, – говорил он, пока Блаженненький, Жоан Апостол, Мирская Мать и «ангелицы» целовали ему руку, – телеграмма: из Рио отправлен полк федеральной армии. Командир-знаменитый военачальник, непобедимый воин.
   – Никому еще не удавалось победить господа, – торжественно произнес Наставник.
   Леон метнулся к своей скамеечке, поспешно записал его слова.
   После того, как истек срок его службы в железнодорожной компании в Жакобине, Руфино подрядился провести нескольких пастухов по кручам сьерры Бенденго – той самой, на которую свалился когда-то камень с небес. Вакейро преследовали грабителей, угнавших из Педро-Вермельи, поместья полковника Жозе Бернардо Мурау, полсотни голов скота, но тут разнеслась весть о гибели батальона майора Брито в Камбайо, и было решено поиски приостановить, чтобы не нарваться на мятежников или на отступающих солдат. Распрощавшись со скотоводами, Руфино в горах Сьер-ра-Гранде попал-таки в руки дезертиров во главе с сержантом из штата Пернамбуко. Они отняли у него ружье, мачете, весь запас еды, все заработанные деньги, однако тем дело и кончилось-вреда ему не причинили и даже от чистого сердца предупредили, чтобы обходил Монте-Санто стороной: туда стекаются остатки разбитого войска майора Брито, и Руфино могут призвать под знамена Республики.
   Весь край взбаламучен войной. Следующую ночь Руфино проводит у реки Кариасы и слышит стрельбу, а на рассвете узнает, что жители Канудоса разграбили и сожгли фазенду Санта-Роза, куда он частенько наведывался. Окруженный пальмами просторный господский дом с деревянной балюстрадой-там было прохладно даже в самую невьшосимую жару-превратился в груду обугленных развалин; коррали и скотный двор пусты, лачуги пеонов тоже сожжены. Какой-то старик сказал ему, что весь народ со скотиной и с тем, что удалось спасти от огня, ушел в Бело-Монте.
   Руфино делает большой крюк, чтобы не проходить через Монте-Санто, а направлявшееся в Канудос крестьянское семейство предупредило его: пусть остерегается, по дорогам рыщут разъезды Сельской гвардии, охотятся за тем, кто по возрасту годен в армию. В полдень он оказывается у маленькой часовни, почти незаметной на желтоватых отрогах Сьерры-Энгорды, – туда испокон века приходят, чтобы покаяться в своих преступлениях, люди, чьи руки обагрены кровью, приходят и те, кто хочет дать обет. Церковка без дверей стоит в стороне, по белым стенам снуют ящерицы, внутри развешаны и расставлены приношения: тарелки с окаменевшей едой, деревянные фигурки, восковые руки, ноги, головы, оружие, одежда-чего тут только нет. Руфино оглядывает ножи, карабины, мачете и выбирает себе остро отточенный кинжал, оставленный здесь не так давно, а потом, преклонив колени перед убогим алтарем, объясняет господу, что пока возьмет его себе: его собственное оружие у него отняли, а безоружным до дому не добраться; он понимает, что нож этот-собственность господа, но вернет его, непременно, а еще один нож принесет в дар. Он – не вор, он свято выполняет свои обеты. Руфино крестится и произносит: «Благодарю тебя, господи».
   После этого он продолжает свой путь: не спешит, не медлит и не устает, взбирается по откосам и спускается в лощины, пересекает каменистые пустоши и заросли колючего кустарника. В тот же вечер ему удается поймать броненосца, он разводит костер: мяса хватает на два дня. На третий Руфино уже в окрестностях Нордсстины и направляется на ферму, где часто находил и приют и ночлег. Вся семья встречает его радушнее обычного, хозяйка подает ужин. Он рассказывает, как его ограбили дезертиры, а потом все вслух размышляют о том, что теперь будет после битвы в Камбайо, где, говорят, перебили столько народу, но Руфино замечает, что хозяева переглядываются, словно хотят что-то ему сказать, да никак не решаются. Он замолкает, он выжидает. И вот хозяин, покашляв, спрашивает, когда он получил последнюю весточку из дома. Больше месяца назад. Мать умерла? Нет. Журема? Хозяева молчат, глядят на него. Наконец, хозяин произносит: «Говорят, у тебя в доме была стрельба, кого-то убили, и еще говорят, твоя жена сбежала с чужеземцем, у которого рыжие волосы». Руфино благодарит за гостеприимство и немедля пускается в путь.
   И на рассвете силуэт проводника уже вырисовыва-ется на склоне горы, с которой виден его дом. Руфино своим обычным шагом-нечто среднее между бегом и ходьбой – пересекает ту рощицу, где впервые повстречался с Галлем, и взбирается к себе на холм. От долгого пути, от дурной вести черты заострились, глаза запали, сильнее выпирают скулы. Единственное его оружие – одолженный у господа бога нож. Он уже в нескольких шагах от своего дома, и взгляд его становится настороженным: дверь корраля открыта, внутри-никого. Однако недоуменный, вопрошающий, скорбньш взгляд Руфино устремлен не в корраль, а на два креста, подпертых камнями, – раньше их тут не было. Он входит в ворота и видит гамак, ящик со сбруей, кучу хвороста, статую Пречистой Девы, бочки, тарелки и чашки. Все как раньше, и, кажется, кто-то расставил все по местам. Руфино снова обводит медленным взглядом двор своего дома, точно желает выпытать у этих предметов: что же случилось здесь в отсутствие хозяина? Необычно тихо: не лает собака, не кудахчут куры, не позвякивают колокольчиками овцы, не слышно голоса Журемы. Он делает несколько шагов и снова озирается по сторонам, медленно и внимательно вглядываясь в каждую мелочь. Потом глаза его наливаются кровью. Он выходит, осторожно закрыв за собой ворота.
   Теперь путь его лежит в Кеймадас, сияющий вдали под солнцем, а солнце уже в зените. Руфино скрывается за склоном холма, потом снова появляется: рысцой движется он между свинцовыми валунами, кактусами, желтоватыми кустами, пересекает узкий клин долины. Через полчаса по проспекту Итапикуру он входит в город, поднимается к Соборной площади. Солнце блещет на выбеленных известью стенах домиков с синими или зелеными дверями. После разгрома у Камбайо солдаты из батальона майора Брито пришли в Кеймадас-повсюду их драные мундиры, чужие лица: солдаты толпятся на углах, спят под деревьями, купаются в реке. Руфино проходит мимо не глядя, а может быть, и не замечая их: он думает только о местных – о вакейро в кожаной одежде, о женщинах, которые кормят грудью младенцев, о снующих по улицам всадниках, о греющихся на солнце стариках, о ватагах мальчишек. Его окликают, с ним здороваются, и он знает, что ему будут смотреть вслед, показывать на него пальцем и шушукаться. Он отвечает на приветствия коротким кивком, он не улыбается и смотрит прямо перед собой, чтоб никому не вздумалось завести с ним разговор. Он идет по Соборной площади, где жарко от солнца, где тесно от бесчисленных разносчиков и лоточников, где под ногами вертятся бродячие псы, идет и поминутно наклоняет голову в знак приветствия, и видит устремленные на него взгляды, и слышит шепот, и угадывает, о чем думают все эти люди, показывающие на него друг другу. Он не замедляет шага, пока не оказывается у крохотной лавчонки, где продаются свечи и изображения святых. Он снимает шляпу, глубоко вздыхает, точно собираясь нырнуть, и входит. Старушка, которая протягивает покупателю сверточек, увидев Руфино, широко раскрывает глаза, радостно улыбается, однако не произносит ни слова, пока они не остаются вдвоем.
   Лавчонка сколочена из плохо пригнанных досок; сквозь щели в стенах языками пламени пробиваются солнечные лучи. Свечи, маленькие и большие, висят на гвоздях, лежат на прилавке, стены покрыты литографиями, отовсюду глядят Христос, Дева Мария, святые. Руфино опускается на колени и целует старушке руку: «Здравствуйте, матушка». Узловатые пальцы с черными ногтями складываются для крестного знамения, прикасаются к его лбу. Сморщенная, худая как скелет старуха, несмотря на жару, кутается в одеяло, в руке у нее четки с крупными зернами.
   – Тебя искал Каифа, хотел потолковать с тобой, – произносит она невнятно-то ли потому, что язык не поворачивается говорить про такое, то ли потому, что зубов во рту не хватает. – Он будет здесь в субботу. Каждую неделю приезжал-думал, ты уже тут. Путь неблизкий, а он все-таки приезжал. Он тебе друг, хотел объяснить, как все получилось.
   – Лучше вы, матушка, расскажите, что знаете, – тихо просит проводник.
   – Тебя убивать не хотели, – с готовностью отвечает старушка. – Ни тебя, ни ее-только того чужеземца. Но он не дался, сам застрелил двоих. Видел кресты-там, у дома? Никто не приехал за мертвыми, вот их и похоронили. – Она крестится. – Упокой, господи, их души. У тебя в доме чисто и прибрано: это я наведывалась туда время от времени. Не хотела, чтоб там все грязью заросло.
   – Не надо было, – говорит Руфино, не поднимая глаз, стоя с непокрытой головой. – Вы ведь еле ходите. Да и потом эту грязь уж не отскрести никому.
   – Так ты все знаешь, – шепчет мать, пытаясь заглянуть ему в глаза, но Руфино по-прежнему стоит потупившись. Она вздыхает. – Я продала овец, чтобы их не украли, как украли кур. Вот деньги. – Она снова замолкает, стараясь оттянуть ту минуту, когда придется сказать о неизбежном, о том, что мучает ее и Руфино. —
   Дурные люди теперь. Врали, что ты не вернешься, что тебя забрали в армию, а может, уже и убили на войне. Видел, сколько солдат в Кеймадасе? А в Камбайо осталось лежать еще больше. Майор Фебронио де Брито тоже теперь здесь.
   Руфино вдруг прерьвзает ее:
   – Кто послал тех людей? Ну, тех, кто хотел убить чужака?
   – Каифа, – отвечает старушка. – Он их привел. Он тебе все объяснит, как мне объяснил. Он друг тебе. Тебя убивать не хотели– ни тебя, ни ее. Только рыжего чужеземца.
   Она замолкает. Молчит и Руфино, и в полутемной, раскаленной лавчонке слышится только звон слепней, жужжание мух, роящихся между изображениями святых.
   – Их многие видели, – наконец решившись, произносит мать, голос ее дрожит, а глаза внезапно вспыхивают. – И Каифа их видел. Он мне рассказал, и я подумала: это кара за мои грехи, бог наказал. Господь прогневался на моего сына из-за меня. Да, Руфино: это все Журема. Она его спасла, она не дала Каифе добить его. Она уехала с ним, она обнимала его, она прижималась к нему. – Старуха показывает куда-то на улицу. – Все знают об этом. Нам тут больше не жить.
   Резко очерченное, гладкое, безбородое лицо Руфино, едва угадывающееся в полутьме, окаменело, застыло. Он даже не моргает. Старушка, сжав худенькие узловатые пальцы в кулачок, гневно и презрительно плюет в сторону улицы.
   – Тут уж ко мне приходили. Жалели, сострадали, спрашивали о тебе. Каждое слово-как нож в сердце. Змеи, гады ядовитые! – Краешком черного одеяла она проводит по лицу, словно утирает слезы, но глаза ее сухи. – Ты ведь смоешь этот позор, да? Если бы у тебя вырвали глаз, если бы убили меня, и то было бы легче. Поговори с Каифой. Он знает, что такое обида и как мстят за поруганную честь. Он все тебе объяснит.
   Она вздыхает и с благоговением подносит к губам свои четки. Руфино по-прежнему стоит как вкопанный, не поднимает головы.
   – Многие теперь уходят в Канудос, – успокоившись, говорит она. – Там объявился святой. Пойду и я. Только тебя дожидалась: я знала, что ты вернешься. Скоро наступит конец света, сынок, потому и творится вокруг такое. Теперь я могу идти. Не знаю, дойду ли, на все божья воля, на все.
   Она замолкает. Руфино наклоняется и целует ей руку.
   – Путь в Канудос долог и опасен. Лучше бы вам не ходить туда. Кругом война, пожары, есть нечего. Если решили, отговаривать не буду. Все, что вы ни делаете, – к лучшему. Только забудьте то, о чем рассказал вам Кайфа. Не мучайтесь и не стыдитесь.
 
   Едва сойдя в салвадорском порту с корабля и ступив на землю Баии, барон и баронесса де Каньябра-ва, вернувшиеся домой после нескольких месяцев отсутствия, уже по одному тому, как их встречали, могли понять, до какой степени ослабело влияние некогда могущественной Независимой партии и ее основателя. В прежние времена, когда барон был имперским министром, полномочным послом при английском дворе, и даже в первые годы Республики его возвращения в Баию неизменно обставлялись с беспримерной торжественностью. Все сколько-нибудь значительные лица в городе и множество окрестных помещиков вместе с толпами прихлебателей и слуг стекались в порт, чтобы поздравить барона с благополучным прибытием в родные края. Присутствовали власти штата, гремел оркестр, шпалерами стояли школьники с цветами для баронессы. Банкет устраивался во Дворце Победы, и давал его сам губернатор: десятки приглашенных рукоплескали тостам, речам и неизбежному сонету, который местный виршеплет читал в честь прибывших.
   На этот раз в салвадорский порт пришло не более двухсот человек, и среди них не было ни представителей власти, ни военных, ни духовенства. Лица же у Адалберто де Гумусио, Эдуардо Глисерио, Роши Сеаб-ры, Лелиса Пьедадеса и Жоана Сейшаса де Понде – словом, у всех членов делегации от Независимой партии, явившихся встретить своего лидера и поцеловать руку у его жены, – были совершенно похоронные.
   Но ни он, ни она, казалось, не заметили этой перемены и вели себя как всегда. Пока улыбающаяся баронесса, словно удивляясь, показывала поднесенные ей букеты своей неразлучной горничной Себастьяне, барон обнимал и похлопывал по плечам своих единомышленников, родственников и друзей, которые по очереди подходили к нему. Он ласково называл их по именам, спрашивал о здоровье жен и благодарил за оказанную ему честь. Время от времени, повинуясь какому-то безотчетному побуждению, он снова и снова повторял, что счастлив вернуться в Баию, увидеть это, солнце, это чистое небо, эти лица. Прежде чем сесть в экипаж, ожидавший на набережной-кучер в ливрее, увидав хозяев, стал кланяться, – барон приветственно помахал обеими руками встречавшим. Потом он уселся напротив баронессы и Себастьяны, подолы которых были сплошь засыпаны цветами, посадил рядом с собою Адалберто де Гумусио, и карета покатила вверх, по утопавшей в зелени улице, ведущей к церкви Непорочного Зачатия. Они видели паруса рыбачьих шхун, форт святого Марцелла, рынок и множество негров и мулатов, ловивших раков на мелководье.
   – Европа пошла вам на пользу, – сказал Гумусио. – Оба помолодели лет на десять.
   – Тому причиной не Европа, а морское путешествие, – отозвалась баронесса. – Эти три недели на корабле были самыми безмятежными в моей жизни.
   – Не могу ответить тебе тем же, Адалберто. Ты выглядишь на десять лет старше, чем перед нашим отъездом. – Барон через окошко смотрел на величественную панораму гавани; и море, и остров приближались по мере того, как карета, свернув теперь на проезд Сан-Бенто, уже неслась по мостовой Верхнего города. – Неужели так плохи дела?
   – Хуже, чем ты можешь себе вообразить. – Лицо председателя Законодательного собрания сморщилось, он показал в сторону гавани. – Мы хотели устроить тебе торжественную встречу, наглядно доказать нашу силу. Все наобещали с три короба: привезем людей даже из провинции. Мы рассчитывали, что соберется несколько тысяч. Сам видишь, что из этого вышло.
   Барон помахал рукой торговцам рыбой, которые стояли возле Семинарии и, завидев карету, поспешно сняли свои соломенные шляпы.
   – Говорить о политике в присутствии дам– признак невоспитанности, – шутливо упрекнул он друга. – А может быть, ты уже не считаешь Эстелу дамой?
   Баронесса засмеялась-ее милый и беззаботный смех очень молодил эту белокожую, с каштановыми волосами женщину. Длинные проворные пальцы порхали как птицы. Она и ее смуглая пышнотелая горничная упоенно смотрели на темно-синее море, отсвечивающее у берегов зеленым, на ярко-красные черепичные крыши.
   – Извинительно только отсутствие губернатора, – говорил Гумусио, пропустив мимо ушей слова барона. – Это мы решили, что ему не следует приезжать в порт. А он хотел появиться во главе всего муниципального совета. Но положение таково, что уж лучше ему оставаться au-dessus de la melee[25]. Однако Луис Виана предан нам по-прежнему.
   – Я привез тебе альбом гравюр – твои любимые лошади, – попытался обрадовать его барон. – Надеюсь, Адалберто, все эти политические хитросплетения не заставили тебя изменить твоей страсти?
   Колеса уже грохотали по мостовым Верхнего города, карета миновала квартал Назарет; барон и баронесса, сияя лучезарными улыбками, отвечали на приветствия прохожих. Вереница карет и целая кавалькада сопровождали их экипаж по вымощенной брусчаткой улице-часть всадников следовала за ними от самого порта, другие поджидали здесь, наверху. Зеваки толпились на тротуарах, стояли на балконах, высовывались из окон трамваев: всем хотелось поглазеть на проезд барона и его жены. В Салвадоре чета Каньябрава жила в настоящем дворце: вывезенные из Португалии изразцы, красная черепичная крыша, кованые узорчатые перила балконов, которые поддерживали грудастые кариатиды, и у входа четыре лепные фигуры-два косматых льва и два гигантских ананаса. Львы, казалось, всматриваются в далекое море, а плоды сулят путешественникам изобилие. Дворец был окружен пышным садом; ветер шевелил листву манговых деревьев и фикусов. К приезду хозяев полы были вымыты с уксусом, посыпаны душистыми травами, в комнаты внесены огромные вазы с цветами. Стоящие в дверях белые слуги и негритянки в красных фартуках и с тюрбанами на голове захлопали в ладоши при виде хозяев. Баронесса тут же вступила с ними в оживленную беседу, пока барон с крыльца прощался со своим эскортом. Вместе с хозяевами в дом вошли только Гумусио и депутаты Эдуардо Глисерио, Роша Сеабра, Лелис Пьедадес, Жоан Сейшас де Понде. Баронесса в сопровождении горничной поднялась к себе, на второй этаж, а мужчины пересекли обширный вестибюль, и барон распахнул двери в заставленную книжными шкафами комнату, выходившую в сад. Человек двадцать при виде его оборвали разговор, поднялись и зааплодировали. Первым заключил барона в объятия губернатор Луис Виана.