Страница:
– Английские шпионы! – вдруг воскликнул он. – Подумайте, какие рыцари выискались: они сжигают фазенды, чтобы дать земле отдохнуть! Я не мог себе этого представить! Этот Меченый-отпетый разбойник, изверг, насильник, грабитель, кровопийца, отрезавший своим жертвам уши, – превращается в крестоносца, в воителя за веру! Я видел его своими глазами. Не верится, что я родился и прожил здесь полжизни: теперь это чужая страна. Я не узнаю этих людей! Наверно, шотландский анархист понимает их лучше, чем я. Или Наставник… Должно быть, безумцев понимают только безумцы…
Он безнадежно махнул рукой.
– Да, кстати об этом шотландце, – начал Гумусио, и барон с досадой понял, что сейчас последует вопрос, которого он ждал два часа. – Ты знаешь, как я высоко ставлю твою прозорливость, твой опыт политика… Но у меня в голове не укладывается, как ты мог отпустить его! Это драгоценный трофей, лучшее оружие против нашего главного врага. – Растерянно моргая, он поглядел на барона: – Разве не так?
– Не так. Наш главный враг-не Эпаминондас, не якобинцы, – негромко и мрачно проговорил барон. – Наши враги-прежде всего мятежники. Экономический упадок Баии. Если мы не пресечем это безумие, краха не избежать. Земли придут в запустение, все полетит к дьяволу. Скот зарежут на мясо, животноводство исчезнет. Мы и раньше постоянно испытывали нехватку рабочих рук, а теперь край и вовсе опустеет– и это самое скверное. Люди толпами уходят прочь, и вернуть их мы не можем. Любым способом нужно остановить процесс разрушения, который порождается Канудосом.
Гумусио и Жозе Бернардо смотрели на него удивленно и укоризненно. Барону стало не по себе.
– Понимаю, что не ответил на твой вопрос о Галле-он, кстати говоря, никакой не Галль. Ты хочешь знать, почему я его отпустил? Может быть, это знамение времени, моя доля участия во всеобщем безумии, – он описал рукою окружность, в точности как старый Мурау. – Я сомневаюсь, что он нам пригодится, даже если мы и впредь будем воевать с Эпаминонда-сом…
– Ты сомневаешься? Насколько я знаю, эта война не затихает ни на мгновенье. Прибытие Морейры Сезара подхлестнуло усердие наших якобинцев: они неистовствуют как никогда. «Жорнал де Нотисиас» требует отставки Вианы и учреждения особого трибунала для расследования наших темных дел-интриг и заговоров.
– Я отлично помню, какой вред причиняют нам республиканцы, – прервал его барон, – но сейчас события приобретают иной оборот.
– Ты ошибаешься, – ответил Гумусио. – Они только и ждут, когда 7-й полк принесет в Салвадор голову Наставника: тотчас будет снят Виана, распущен парламент. Начнется форменная травля наших сторонников.
– Разве от мятежников-монархистов пострадал Эпаминондас Гонсалвес? – усмехнулся барон. – А я потерял не только Канудос, но и Калумби-самое крупное, самое процветающее имение в нашем крае. У меня больше оснований приветствовать Морейру Сезара как нашего избавителя.
– Так или иначе, не возьму в толк, почему ты так легко расстался с трупом англичанина, – сказал Жозе Бернардо. Барон понял, как трудно было ему выговорить эти слова. – Ведь это лучшее доказательство того, что Гонсалвес-человек без чести и совести! Благодаря свидетельству Галля можно было выставить его на позор перед всей Бразилией.
– В теории, – ответил барон.
– Мы провезли бы его по тем самым городам, где республиканцы демонстрировали пресловутую рыжую прядь, – пробормотал Гумусио сухо и обиженно.
– А на деле у нас ничего бы не вышло, – продолжал барон. – Галль не просто сумасшедший. Да, да, нечего смеяться, его безумие – особого рода: он фанатик. Он свидетельствовал бы против нас, он подтвердил бы все обвинения Эпаминондаса, и нас подняли бы на смех.
– Прости, но я опять не могу с тобой согласиться, – сказал Гумусио. – И нормального, и безумца можно заставить говорить правду: есть на то средства.
– Против фанатиков они недейственны, – сказал барон. – Его убеждения сильнее страха смерти. Пыткой с Галлем не совладать: наоборот, мы раззадорили бы его еще больше. В истории религии тьма подобных примеров.
– Ну, тогда надо было потратить на него пулю и возить его труп, – буркнул Мурау. – А уж отпускать…
– Любопытно узнать, что с ним сталось, – сказал барон. – Кто его убил? Проводник ли, чтобы не тащиться до самого Канудоса? Мятежники, предварительно обобрав и раздев? Или полковник Морейра Сезар?
Гумусио широко раскрыл глаза.
– Проводник? Ты сказал-проводник? Ты дал ему проводника?
– Проводника и лошадь, – сказал барон. – Я его пожалел. Он мне понравился.
– Пожалел? Понравился? – переспросил Мурау, сильнее раскачиваясь в кресле. – Пожалел анархиста, который спит и видит, как бы поджечь землю с четырех концов и залить ее кровью?!
– И у которого на совести, судя по его запискам, несколько убийств, – добавил барон. – Если это, конечно, не выдумка-так тоже бывает. Бедняга убежден, что в Канудосе его ждет всеобщее братство, земной рай: он говорит о мятежниках как о своих единомышленниках. Его нельзя не пожалеть. – Барон заметил, что оба его собеседника смотрят на него со все возрастающим недоумением. – Он оставил мне свое завещание. Разобраться в нем нелегко, много вздора, но есть кое-что весьма любопытное. Он в подробностях описывает затею Эпаминондаса: рассказывает, как тот его нанял, как потом его пытались убить…
– Лучше бы он рассказал об этом публично, – с негодованием перебил Гумусио.
– Никто бы ему не поверил, – ответил барон. – Выдумка Эпаминондаса Гонсалвеса про всех этих тайных агентов и торговцев оружием выглядит правдоподобнее. После ужина я переведу вам несколько страниц. Это по-английски. – Барон помолчал, взглянул на вздохнувшую во сне Эстелу. – Желаете знать, почему он отдал это завещание мне? Чтобы я отослал его в какую-то лионскую газетенку. Вообразите, теперь я сообщник уже не британской монархии, а французских террористов, готовящих мировую революцию.
Он засмеялся, забавляясь гневом друзей.
– Как видишь, мы твоей веселости не разделяем, – сказал Гумусио.
– А ведь фазенду-то сожгли у меня.
– Перестань дурачиться. Объясни все толком, – остановил его Мурау.
– Речь теперь, деревенщина ты неотесанная, идет не о том, чтобы прищучить Эпаминондаса, – ответил барон де Каньябрава. – Нам нужно прийти к соглашению с республиканцами. Наша вражда кончилась, суровые и неожиданные обстоятельства прекратили ее. Вести войну на два фронта нельзя. Шотландец ничем бы нам не помог, напротив, стал бы помехой.
– Соглашение с Прогрессивной республиканской партией? – еле выговорил Гумусио.
– Я имею в виду договор, союз, – сказал барон. – Понять это нелегко, выполнить еще трудней, но другого пути нет. Ну что ж, давайте перенесем Эстелу в спальню-теперь уже можно.
VI
Он безнадежно махнул рукой.
– Да, кстати об этом шотландце, – начал Гумусио, и барон с досадой понял, что сейчас последует вопрос, которого он ждал два часа. – Ты знаешь, как я высоко ставлю твою прозорливость, твой опыт политика… Но у меня в голове не укладывается, как ты мог отпустить его! Это драгоценный трофей, лучшее оружие против нашего главного врага. – Растерянно моргая, он поглядел на барона: – Разве не так?
– Не так. Наш главный враг-не Эпаминондас, не якобинцы, – негромко и мрачно проговорил барон. – Наши враги-прежде всего мятежники. Экономический упадок Баии. Если мы не пресечем это безумие, краха не избежать. Земли придут в запустение, все полетит к дьяволу. Скот зарежут на мясо, животноводство исчезнет. Мы и раньше постоянно испытывали нехватку рабочих рук, а теперь край и вовсе опустеет– и это самое скверное. Люди толпами уходят прочь, и вернуть их мы не можем. Любым способом нужно остановить процесс разрушения, который порождается Канудосом.
Гумусио и Жозе Бернардо смотрели на него удивленно и укоризненно. Барону стало не по себе.
– Понимаю, что не ответил на твой вопрос о Галле-он, кстати говоря, никакой не Галль. Ты хочешь знать, почему я его отпустил? Может быть, это знамение времени, моя доля участия во всеобщем безумии, – он описал рукою окружность, в точности как старый Мурау. – Я сомневаюсь, что он нам пригодится, даже если мы и впредь будем воевать с Эпаминонда-сом…
– Ты сомневаешься? Насколько я знаю, эта война не затихает ни на мгновенье. Прибытие Морейры Сезара подхлестнуло усердие наших якобинцев: они неистовствуют как никогда. «Жорнал де Нотисиас» требует отставки Вианы и учреждения особого трибунала для расследования наших темных дел-интриг и заговоров.
– Я отлично помню, какой вред причиняют нам республиканцы, – прервал его барон, – но сейчас события приобретают иной оборот.
– Ты ошибаешься, – ответил Гумусио. – Они только и ждут, когда 7-й полк принесет в Салвадор голову Наставника: тотчас будет снят Виана, распущен парламент. Начнется форменная травля наших сторонников.
– Разве от мятежников-монархистов пострадал Эпаминондас Гонсалвес? – усмехнулся барон. – А я потерял не только Канудос, но и Калумби-самое крупное, самое процветающее имение в нашем крае. У меня больше оснований приветствовать Морейру Сезара как нашего избавителя.
– Так или иначе, не возьму в толк, почему ты так легко расстался с трупом англичанина, – сказал Жозе Бернардо. Барон понял, как трудно было ему выговорить эти слова. – Ведь это лучшее доказательство того, что Гонсалвес-человек без чести и совести! Благодаря свидетельству Галля можно было выставить его на позор перед всей Бразилией.
– В теории, – ответил барон.
– Мы провезли бы его по тем самым городам, где республиканцы демонстрировали пресловутую рыжую прядь, – пробормотал Гумусио сухо и обиженно.
– А на деле у нас ничего бы не вышло, – продолжал барон. – Галль не просто сумасшедший. Да, да, нечего смеяться, его безумие – особого рода: он фанатик. Он свидетельствовал бы против нас, он подтвердил бы все обвинения Эпаминондаса, и нас подняли бы на смех.
– Прости, но я опять не могу с тобой согласиться, – сказал Гумусио. – И нормального, и безумца можно заставить говорить правду: есть на то средства.
– Против фанатиков они недейственны, – сказал барон. – Его убеждения сильнее страха смерти. Пыткой с Галлем не совладать: наоборот, мы раззадорили бы его еще больше. В истории религии тьма подобных примеров.
– Ну, тогда надо было потратить на него пулю и возить его труп, – буркнул Мурау. – А уж отпускать…
– Любопытно узнать, что с ним сталось, – сказал барон. – Кто его убил? Проводник ли, чтобы не тащиться до самого Канудоса? Мятежники, предварительно обобрав и раздев? Или полковник Морейра Сезар?
Гумусио широко раскрыл глаза.
– Проводник? Ты сказал-проводник? Ты дал ему проводника?
– Проводника и лошадь, – сказал барон. – Я его пожалел. Он мне понравился.
– Пожалел? Понравился? – переспросил Мурау, сильнее раскачиваясь в кресле. – Пожалел анархиста, который спит и видит, как бы поджечь землю с четырех концов и залить ее кровью?!
– И у которого на совести, судя по его запискам, несколько убийств, – добавил барон. – Если это, конечно, не выдумка-так тоже бывает. Бедняга убежден, что в Канудосе его ждет всеобщее братство, земной рай: он говорит о мятежниках как о своих единомышленниках. Его нельзя не пожалеть. – Барон заметил, что оба его собеседника смотрят на него со все возрастающим недоумением. – Он оставил мне свое завещание. Разобраться в нем нелегко, много вздора, но есть кое-что весьма любопытное. Он в подробностях описывает затею Эпаминондаса: рассказывает, как тот его нанял, как потом его пытались убить…
– Лучше бы он рассказал об этом публично, – с негодованием перебил Гумусио.
– Никто бы ему не поверил, – ответил барон. – Выдумка Эпаминондаса Гонсалвеса про всех этих тайных агентов и торговцев оружием выглядит правдоподобнее. После ужина я переведу вам несколько страниц. Это по-английски. – Барон помолчал, взглянул на вздохнувшую во сне Эстелу. – Желаете знать, почему он отдал это завещание мне? Чтобы я отослал его в какую-то лионскую газетенку. Вообразите, теперь я сообщник уже не британской монархии, а французских террористов, готовящих мировую революцию.
Он засмеялся, забавляясь гневом друзей.
– Как видишь, мы твоей веселости не разделяем, – сказал Гумусио.
– А ведь фазенду-то сожгли у меня.
– Перестань дурачиться. Объясни все толком, – остановил его Мурау.
– Речь теперь, деревенщина ты неотесанная, идет не о том, чтобы прищучить Эпаминондаса, – ответил барон де Каньябрава. – Нам нужно прийти к соглашению с республиканцами. Наша вражда кончилась, суровые и неожиданные обстоятельства прекратили ее. Вести войну на два фронта нельзя. Шотландец ничем бы нам не помог, напротив, стал бы помехой.
– Соглашение с Прогрессивной республиканской партией? – еле выговорил Гумусио.
– Я имею в виду договор, союз, – сказал барон. – Понять это нелегко, выполнить еще трудней, но другого пути нет. Ну что ж, давайте перенесем Эстелу в спальню-теперь уже можно.
VI
Продрогший до костей репортер «Жорнал де Ноти-сиас», скорчившись под заляпанным грязью одеялом, слышит орудийный выстрел. Хлещет ливень, близок бой, и потому никто в лагере не спит. Он прислушивается, пытаясь понять, звонят ли во тьме колокола Канудоса, но слышна только отдаленная канонада и сигналы полковых труб. Любопытно, есть ли название у того концерта для пастушьих свирелей, которым мятежники мучили 7-й полк, едва он вышел из Монте-Санто? Репортер встревожен, возбужден; его колотит дрожь. Кажется, все тело до костей пропиталось влагой. Ему вспоминаются слова укутанного до самого носа журналиста, который, стоя среди полуголых новобранцев, сказал ему на прощанье: «Друг мой, в огонь не сунувши, хлеба не испечешь». Жив ли он? Избежал ли он и эти желторотые птенцы участи белобрысого сержанта и его людей-всех их обнаружили сегодня под вечер на отроге сьерры… Колокола Канудоса отвечают трубам: эта перекличка предшествует разговору ружей, который начнется при первом свете дня.
Что ж, он и сам вполне мог разделить судьбу этого сержанта: когда полковник предложил ему сопровождать патруль, репортер уже готов был согласиться. Что спасло его? Усталость? Предчувствие беды? Случайность? Все это произошло только вчера, а вспоминается как далекое прошлое: еще накануне Канудос казался недостижимым. Репортер вспоминает, как звенело у него в ушах, как дрожали ноги, как горели губы, когда полковая колонна достигла вершины и остановилась. Полковник вел своего жеребца под уздцы, под слоем жидкой грязи не отличить было рядового от офицера, офицера – от проводника. Все были грязны, измотаны, измучены. Десяток солдат выбежали из шеренги, выстроились перед полковником и Куньей Матосом. Ими командовал тот юный офицер, который притащил в лагерь священника из Кумбе. Репортер слышал, как, щелкнув каблуками, он повторил приказ:
– Занять Каракату, закрепиться, при подходе главных сил отсечь противника огнем. – Он был, как всегда, молодцеват, бодр, самоуверен. – Будьте покойны, господин полковник, мы запрем Каракату наглухо, мышь не проскочит!
Рядом с ним стоял тот самый проводник, с которым они когда-то искали колодец. Это он заманил солдат в ловушку, и сейчас репортер понимает, что спасся чудом. Не сидеть бы ему здесь, не дрожать от холода, не вспоминать, как все это было, если бы он ответил согласием на предложение Морейры Сезара. Заметив измученного до крайности, скорчившегося на земле репортера с неразлучным пюпитром на коленях, полковник сказал тогда:
– Хотите пойти с ними? В Каракате будет спокойней, чем тут у нас.
Почему же после мгновенного колебания он все-таки отказался? Теперь он вспоминает, что ему приходилось беседовать с молоденьким сержантом, тот расспрашивал о газете, о ремесле журналиста. Полковник Сезар был его кумиром: «Я восхищаюсь им даже больше, чем маршалом Флориано», – повторял он и тоже твердил, что гражданское правительство-сущее бедствие для страны, что покуда оно у власти-вечно жди смуты, что только человеку в мундире и с саблей на боку удастся покончить с коррупцией и возродить униженную монархией отчизну.
Кажется, дождь перестал? Репортер, не открывая глаз, переворачивается на спину. Да, перестал, а эти мельчайшие капли стряхнул с листьев ветер. Пушки смолкли, образ белобрысого сержанта тает в памяти, и репортер видит перед собой старого журналиста, вспоминает его желтоватую седину, неправильное добродушное лицо, неизменный шарф, закрученный вокруг шеи, его манеру, размышляя о чем-нибудь, внимательно рассматривать ногти. Неужели он тоже висит на суку? Не успел полковник отправить сержанта в Каракату, как прискакавший галопом ординарец доложил, что с «ротой сопляков» что-то неладное. История этих новобранцев, совсем еще детей, которых приняли в 7-й полк, не спросив даже, сколько им лет, записана во всех подробностях, и пять листочков бумаги, тщательно оберегаемых от дождя, уложены на самое дно сумки. Зачем эти юнцы понадобились полковнику? Затем, что у детей зорче глаз, крепче нервы, чем у взрослых. Репортер видел их, говорил с ними – среди них не было ни одного старше пятнадцати лет, в полку их прозвали «сопляками», – и потому, когда полковник, выслушав донесение, повернул коня и поскакал в хвост колонны, репортер двинулся следом. Через полчаса они наткнулись на них.
Во влажном сумраке озноб пробирает до костей. Снова надрывно звонят колокола, поют горны, но репортер видит только новобранцев, освещенных закатным солнцем: их человек десять, они сидят на корточках или лежат на камнях. Части арьергарда ушли вперед, бросив их здесь. В солдатских мундирах не по росту они выглядят нелепо, точно ряженые, они умирают от голода и усталости. Среди них репортер с удивлением замечает своего седоватого коллегу. Усатый капитан, в полном смятении чувств-он был и взбешен, и растерян, и полон жалости, – доложил полковнику: «Отказываются идти. Не знаю, что делать». Репортер попытался убедить товарища: встань, сделай над собой усилие! «Уговоры ему были ни к чему, – думает он теперь, – ему бы хоть каплю сил». Он вспоминает беспомощно раскинутые ноги, мертвенно-бледное лицо, частое и хриплое дыхание. Один из юнцов, всхлипывая, повторял: «Убейте лучше сразу, не пойду, ноги стерты в кровь, голова кружится, шагу больше не сделаю». Он плакал, стиснув ладони как на молитве, и вскоре заплакали и остальные, закрывая лица руками, цепляясь за сапоги полковника. Репортер вспоминает холодный взгляд Морейры Сезара, которым тот раз и другой обвел новобранцев.
– Я думал, на войне вы возмужаете скорее. Что ж, самое интересное достанется другим. Вы меня подвели. Чтобы не считать вас дезертирами, я вас вычеркиваю из списков 7-го полка. Сдайте оружие, снимите мундиры.
Репортер, поделившийся с коллегой своей порцией воды, снова видит сейчас его благодарную улыбку, видит, как мальчишки, помогая друг другу подняться, дрожащими руками расстегивают крючки и пуговицы, снимают мундиры и кепи, составляют ружья в козлы.
– Здесь не сидите, – сказал им на прощанье полковник, – вы как на ладони. Постарайтесь доплестись до тех валунов, где был последний привал. Спрячьтесь там, может быть, пройдет какой-нибудь дозор, хотя вряд ли.
Он повернул коня и вернулся на свое место в голову колонны. Вот тогда седоватый журналист и произнес эти слова: «В огонь не сунувши, хлеба не испечешь». Он так и стоит у него перед глазами: в нелепом шарфе на шее, несуразно огромный среди полураздетых, плачущих детей. «Там, наверно, тоже шел дождь», – думает репортер, представляя себе, как удивились, обрадовались, ожили они, когда набухшие влагой темные тучи заволокли небо, а через минуту хлынул ливень, как, не веря своим, глазам, счастливо улыбаясь, подставляли они широко раскрытые рты и сложенные ковшиком ладони под хлещущие отвесные струи, как, вскочив на ноги, обнимались от радости, как разом приободрились, развеселились, почувствовали прилив сил. Может быть, они тотчас пустились в путь и догнали арьергард? «Нет, – отвечает сам себе подслеповатый репортер, ежась под одеялом, подтягивая колени к самому подбородку, – нет, они были так измучены, что и дождь им навряд ли помог».
Сколько же часов не прекращается этот ливень? Он начался под вечер, когда передовые части уже поднялись по хребту окружавших Канудос гор. Невозможно описать, что творилось в полку: солдаты и офицеры прыгали как дети, хлопали в ладоши, наполняли водой кепи и фуражки, широко раскинув руки, ловили водяной смерч, обрушившийся с небес. Белый жеребец полковника ржал, потряхивал гривой, переступал копытами по уже раскисшей земле. Репортер же лишь запрокинул назад голову, открыл рот, хватая губами, втягивая раздутыми ноздрями хлещущую влагу, которая казалась чудом. Он был в таком полном и блаженном самозабвении, что не услышал даже, как треснули выстрелы, и солдат, стоявший рядом, схватился за голову, закричал, покатился по земле. Только тогда он опомнился, съежился, поднял над головой пюпитр и сумку, которые вряд ли заслонили бы его от пули. Он увидел капитана Олимпио де Кастро, стрелявшего из револьвера, увидел солдат, припавших к земле или кинувшихся в стороны в поисках укрытия. Он увидел танцующие ноги жеребца, облепленные глиной копыта и – эта картина отпечаталась у него в памяти четко, как дагерротип, – полковника Морейру Сезара, который вскочил в седло, выхватил саблю и, не посмотрев даже, двинулись ли за ним его подчиненные, погнал коня к редколесью, откуда вели огонь. «Да здравствует Республика, – кричал полковник, – да здравствует Бразилия!» Солдаты и офицеры, едва различимые в свинцовых сумерках, подхватили его крик, бросились вперед-дождь обрушивал на них потоки воды, ветер раскачивал деревья, – а он, репортер «Жорнал де Нотисиас», неожиданно для самого себя тоже ринулся бегом к лесу, навстречу невидимому врагу. Припомнив это, он смеется, забывая на миг и холод, и страх. Еще он помнит, что, спотыкаясь на бегу, думал о том, что идет в атаку, а сражаться ему нечем. Чем ему разить врага? Пюпитром? Кожаной сумкой, где лежит смена белья и его дневники? Пустой чернильницей? Разумеется, в каатинге никого не оказалось, противник не был обнаружен.
«Обнаружили кое-что похуже», – думает он, и снова озноб ящерицей проползает у него вдоль хребта-но это не от холода. В пепельных сумерках, быстро сменявшихся тьмой, перед ним предстало – и опять является ему сейчас – бредовое фантасмагорическое видение. На ветвях деревьев гроздьями чудовищных плодов висели люди, покачивались на ветру сапоги, ножны сабель, гамаши, кепи. Иные из убитых были до костей расклеваны стервятниками, изглоданы зверями: зияли пустые глазницы, провалы животов, дыры в паху. Тронутые тлением тела резко выделялись среди зеленой, сияющей, промытой ливнем листвы, на фоне красновато-бурой почвы. Оцепенев от этого невероятного зрелища, стоял репортер меж клочьев человеческой плоти, на которых кое-где еще уцелели обрывки форменной одежды. Офицеры и рядовые окружили спешившегося Морейру Сезара. Мертвая тишина, каменная неподвижность сменили бешеную прыть, громовой ор атаки; печаль и гнев пришли на место ошеломления и ужаса. Тело белобрысого сержанта-голова у него была цела, только глаза выклеваны – сплошь покрыто сизыми кровоподтеками, вздувшимися ранами: лил дождь, и оттого казалось, что они все еще кровоточат. Увидав слегка покачивающийся труп сержанта, репортер, еще не успев ужаснуться или проникнуться состраданием, понял, что одна неотвязная мысль-та самая, что и сейчас не дает ему уснуть, – будет терзать его отныне днем и ночью. «Как могло случиться, что я уцелел? Почему я не вишу здесь вместе с ними, голый, изрубленный клинками, оскопленный ножами мятежников или клювами урубу? Какое чудо спасло меня?»
Рядом кто-то заплакал. Капитан Олимпио де Кастро закрыл лицо руками-в кулаке у него все еще был зажат револьвер. В сгущавшейся тьме подслеповатый репортер сумел заметить слезы на глазах у тех, кто оплакивал сержанта и его товарищей. Морейра Сезар приказал снять убитых и ни на шаг не отходил от солдат, которые почти вслепую взялись за это; лицо его было искажено гримасой невиданного бешенства. Убитых, завернув в одеяла, опустили в братскую могилу; солдаты, вскинув карабины, дали залп траурного салюта. Когда замер звук горна, полковник, показав саблей на видневшийся впереди склон горы, лаконично произнес надгробное слово:
– Солдаты! Убийцы не ушли. Они там, они ждут кары. Я умолкаю. Пусть говорят ружья.
Репортер снова слышит орудийный выстрел-на этот раз совсем близко-и живо вскакивает. Он вспоминает, что, несмотря на дождь и сырость, почти совсем не чихал в последние дни– «и на том спасибо экспедиции полковника Сезара»: загадочная болезнь, доводившая до исступления его товарищей по редакции, не дававшая ему уснуть ночи напролет, пошла на убыль и, может быть, исчезнет вовсе. Он припоминает, что пристрастился к опиуму не для волшебных грез, а для того, чтобы засыпать не чихая, и шепчет: «Какой я болван!» Он смотрит на небо: ни одного просвета в тучах. Так темно, что лица лежащих вокруг солдат не видны, но он слышит их дыхание, голоса. Время от времени солдаты встают, уступая место товарищам, а сами поднимаются на вершину. «Это будет ужасно; вот уж подлинно: ни в сказке сказать, ни пером описать», – думает он. «Они переполнены ненавистью, отравлены ею, они хотят отомстить мятежникам за то, что голодали и мучились жаждой, за бесконечные изнурительные переходы, за околевших волов и павших лошадей и, главное, за своих изуродованных товарищей, с которыми расстались так недавно», – думает он. «Это была последняя капля», – думает он. Это ненависть гнала их вверх по скалистым отрогам, заставляла, сжав зубы, ползти по отвесным кручам; это ненависть не дает теперь им уснуть-не выпуская из рук оружия, они смотрят вниз, всматриваются в смутные тени тех, кого они поначалу обязаны были ненавидеть по долгу службы и по уставу, а теперь ненавидят как личных, кровных врагов, с которых должны взыскать долг чести.
7-й полк одолевал подъем так стремительно, что репортер отстал от полковника и его штаба: он плохо видел в темноте, он то и дело оступался и падал, ноги у него распухли, сердце готово было выскочить из груди, в висках стучало. Что же заставляло его так упрямо подниматься и снова лезть вперед? «Я боялся остаться один; я хотел видеть, что будет дальше», – думает он. В очередной раз споткнувшись, он выронил свой пюпитр, но потом какой-то бритоголовый солдат – многие обрились, чтобы спастись от вшей, – подобрал его, хотя теперь он был ни к чему: чернила кончились, а последнее гусиное перо сломалось еще накануне… Он слышит какой-то шум-дождь стих, и все звуки доносятся до него отчетливей-стук сорвавшихся вниз камней: что это-продолжают ли подъем арьергардные части, подтягивают ли орудия и пулеметы на новые позиции или авангард, не дожидаясь рассвета, двинулся вниз, на штурм?
Он не отстал, не сорвался и появился на сборном пункте раньше многих солдат. Детская радость охватила его-«вышло по-моему». Маячившие впереди фигуры наконец-то остановились: солдаты стали рыться в ранцах, опустились наземь. Забыв про усталость, про тоскливое ожидание, репортер переходил от одной кучки к другой, пока не наткнулся наконец на палатку, слабо освещенную изнутри. Еще совсем темно, слабо моросит дождь, и репортер вспоминает охватившее его чувство облегчения, когда он на четвереньках вполз под парусиновый полог и увидел полковника Морейру Сезара. Тот выслушивал донесения, отдавал приказы, и у стола, на котором оплывала свеча, кипела лихорадочная работа. Репортер свалился на пол прямо у входа, как всегда подумав, что позой своей и местом среди штабных офицеров, должно быть, напоминает полковнику собаку. Он видел, как они входили и выходили, слышал, как спорил полковник Тамариндо с майором Куньей Матосом, как распоряжался Морейра Сезар. Он был закутан в черный плащ, скрадывающий очертания его фигуры, и репортер, увидев рядом с ним доктора Соузу Феррейру, подумал, не начинается ли у него очередной приступ этой таинственной болезни.
– Артиллерии открыть огонь, – слышал он голос полковника. – Это заменит нам визитную карточку. Пусть мятежники поразмыслят, пока не начался штурм, о своей плачевной участи.
Офицеры направились к выходу, и репортеру пришлось отползти в сторону, чтобы на него не наступили.
– Распорядитесь сыграть марш полка, – приказал полковник капитану Олимпио де Кастро, и через минуту раздались протяжные, скорбные, унылые звуки, которые в последний раз он слышал, когда полк покидал Кеймадас. Морейра Сезар тоже поднялся на ноги и, завернувшись в плащ, двинулся наружу. Он пожимал руки уходившим офицерам, желал им удачи.
– Смотрите-ка, и вы здесь! – сказал полковник, заметив репортера. – Вот не думал, что все-таки доберетесь до Канудоса и будете единственным из журналистов, кто дойдет с нами до цели.
И, сразу же потеряв к нему интерес, повернулся к полковнику Тамариндо. В пропитанном сыростью воздухе продолжал звучать марш: его играли в нескольких местах. Потом стало тихо, а потом репортер услышал колокольный звон и, как все в полку, подумал– он отчетливо помнит это: «Мятежники отвечают». «Обедать завтра будем в Канудосе», – сказал Морейра Сезар, и сердце репортера сжалось, потому что завтра уже наступило.
Галль проснулся от какого-то жжения и увидел вереницу муравьев, которые ползли у него по рукам, оставляя за собой красный пунктир укусов. Тряся отяжелевшей со сна головой, он смахнул муравьев. Потом поглядел на серое, но еще светлое небо, попытался определить, который теперь может быть час. Как он завидовал Руфино, Журеме, Бородатой, всем здешним людям-для того, чтобы определить время, им хватало одного взгляда на небо, на солнце или звезды. Долго ли он спал? Должно быть, недолго, раз Ульпино еще не вернулся. Галль начал тревожиться лишь после того, как на небе зажглись первые звезды. Не случилось ли чего-нибудь? Может быть, Ульпино побоялся вести его до самого Канудоса и сбежал? Галлю стало холодно: кажется, уже тысячу лет не испытывал он этого ощущения.
Несколько часов спустя, когда была уже глубокая ночь, он вдруг ясно понял, что Ульпино не вернется. Галль стал на ноги и, сам не зная зачем, двинулся в ту сторону, куда указывала деревянная стрелка с надписью «Караката». Тропинка привела его в самую гущу колючего кустарника, и пришлось вернуться. Он снова прилег на землю и заснул, а проснулся только на рассвете и долго не мог припомнить, что же за кошмар мучил его. Ему так хотелось есть, что, позабыв про Ульпино, он принялся жевать траву и жевал до тех пор, пока не обманул голод. Потом он огляделся, придя к выводу, что выбираться отсюда придется в одиночку. Не так уж это и трудно: надо пристать к первой же группе паломников. Вот только где они, эти паломники? Мысль о том, что Ульпино завел его в глушь умышленно, была так нестерпима, что Галль поспешил отделаться от нее. Он подобрал толстый сук, перекинул через плечо свою котомку. Пошел дождь. Галль, опьянев от его свежести, слизывал с губ капли и вдруг заметил мелькнувшие среди деревьев фигуры. Он закричал, бросился вперед, разбрызгивая лужи, шепча «наконец-то», догнал-и замер, как вкопанный, узнав Журему. Рядом стоял Руфино. Сквозь пелену частого дождя он увидел, спокойное лицо проводника, державшего Журему, как животное, за окрученную вокруг шеи веревку, увидел, как он медленно выпустил эту веревку, увидел испуганное лицо Карлика. Все трое глядели на него, и Галлю почудилось на миг, что все это происходит не с ним. Руфино уже сжимал нож; глаза его пылали, как раскаленные угли.
Что ж, он и сам вполне мог разделить судьбу этого сержанта: когда полковник предложил ему сопровождать патруль, репортер уже готов был согласиться. Что спасло его? Усталость? Предчувствие беды? Случайность? Все это произошло только вчера, а вспоминается как далекое прошлое: еще накануне Канудос казался недостижимым. Репортер вспоминает, как звенело у него в ушах, как дрожали ноги, как горели губы, когда полковая колонна достигла вершины и остановилась. Полковник вел своего жеребца под уздцы, под слоем жидкой грязи не отличить было рядового от офицера, офицера – от проводника. Все были грязны, измотаны, измучены. Десяток солдат выбежали из шеренги, выстроились перед полковником и Куньей Матосом. Ими командовал тот юный офицер, который притащил в лагерь священника из Кумбе. Репортер слышал, как, щелкнув каблуками, он повторил приказ:
– Занять Каракату, закрепиться, при подходе главных сил отсечь противника огнем. – Он был, как всегда, молодцеват, бодр, самоуверен. – Будьте покойны, господин полковник, мы запрем Каракату наглухо, мышь не проскочит!
Рядом с ним стоял тот самый проводник, с которым они когда-то искали колодец. Это он заманил солдат в ловушку, и сейчас репортер понимает, что спасся чудом. Не сидеть бы ему здесь, не дрожать от холода, не вспоминать, как все это было, если бы он ответил согласием на предложение Морейры Сезара. Заметив измученного до крайности, скорчившегося на земле репортера с неразлучным пюпитром на коленях, полковник сказал тогда:
– Хотите пойти с ними? В Каракате будет спокойней, чем тут у нас.
Почему же после мгновенного колебания он все-таки отказался? Теперь он вспоминает, что ему приходилось беседовать с молоденьким сержантом, тот расспрашивал о газете, о ремесле журналиста. Полковник Сезар был его кумиром: «Я восхищаюсь им даже больше, чем маршалом Флориано», – повторял он и тоже твердил, что гражданское правительство-сущее бедствие для страны, что покуда оно у власти-вечно жди смуты, что только человеку в мундире и с саблей на боку удастся покончить с коррупцией и возродить униженную монархией отчизну.
Кажется, дождь перестал? Репортер, не открывая глаз, переворачивается на спину. Да, перестал, а эти мельчайшие капли стряхнул с листьев ветер. Пушки смолкли, образ белобрысого сержанта тает в памяти, и репортер видит перед собой старого журналиста, вспоминает его желтоватую седину, неправильное добродушное лицо, неизменный шарф, закрученный вокруг шеи, его манеру, размышляя о чем-нибудь, внимательно рассматривать ногти. Неужели он тоже висит на суку? Не успел полковник отправить сержанта в Каракату, как прискакавший галопом ординарец доложил, что с «ротой сопляков» что-то неладное. История этих новобранцев, совсем еще детей, которых приняли в 7-й полк, не спросив даже, сколько им лет, записана во всех подробностях, и пять листочков бумаги, тщательно оберегаемых от дождя, уложены на самое дно сумки. Зачем эти юнцы понадобились полковнику? Затем, что у детей зорче глаз, крепче нервы, чем у взрослых. Репортер видел их, говорил с ними – среди них не было ни одного старше пятнадцати лет, в полку их прозвали «сопляками», – и потому, когда полковник, выслушав донесение, повернул коня и поскакал в хвост колонны, репортер двинулся следом. Через полчаса они наткнулись на них.
Во влажном сумраке озноб пробирает до костей. Снова надрывно звонят колокола, поют горны, но репортер видит только новобранцев, освещенных закатным солнцем: их человек десять, они сидят на корточках или лежат на камнях. Части арьергарда ушли вперед, бросив их здесь. В солдатских мундирах не по росту они выглядят нелепо, точно ряженые, они умирают от голода и усталости. Среди них репортер с удивлением замечает своего седоватого коллегу. Усатый капитан, в полном смятении чувств-он был и взбешен, и растерян, и полон жалости, – доложил полковнику: «Отказываются идти. Не знаю, что делать». Репортер попытался убедить товарища: встань, сделай над собой усилие! «Уговоры ему были ни к чему, – думает он теперь, – ему бы хоть каплю сил». Он вспоминает беспомощно раскинутые ноги, мертвенно-бледное лицо, частое и хриплое дыхание. Один из юнцов, всхлипывая, повторял: «Убейте лучше сразу, не пойду, ноги стерты в кровь, голова кружится, шагу больше не сделаю». Он плакал, стиснув ладони как на молитве, и вскоре заплакали и остальные, закрывая лица руками, цепляясь за сапоги полковника. Репортер вспоминает холодный взгляд Морейры Сезара, которым тот раз и другой обвел новобранцев.
– Я думал, на войне вы возмужаете скорее. Что ж, самое интересное достанется другим. Вы меня подвели. Чтобы не считать вас дезертирами, я вас вычеркиваю из списков 7-го полка. Сдайте оружие, снимите мундиры.
Репортер, поделившийся с коллегой своей порцией воды, снова видит сейчас его благодарную улыбку, видит, как мальчишки, помогая друг другу подняться, дрожащими руками расстегивают крючки и пуговицы, снимают мундиры и кепи, составляют ружья в козлы.
– Здесь не сидите, – сказал им на прощанье полковник, – вы как на ладони. Постарайтесь доплестись до тех валунов, где был последний привал. Спрячьтесь там, может быть, пройдет какой-нибудь дозор, хотя вряд ли.
Он повернул коня и вернулся на свое место в голову колонны. Вот тогда седоватый журналист и произнес эти слова: «В огонь не сунувши, хлеба не испечешь». Он так и стоит у него перед глазами: в нелепом шарфе на шее, несуразно огромный среди полураздетых, плачущих детей. «Там, наверно, тоже шел дождь», – думает репортер, представляя себе, как удивились, обрадовались, ожили они, когда набухшие влагой темные тучи заволокли небо, а через минуту хлынул ливень, как, не веря своим, глазам, счастливо улыбаясь, подставляли они широко раскрытые рты и сложенные ковшиком ладони под хлещущие отвесные струи, как, вскочив на ноги, обнимались от радости, как разом приободрились, развеселились, почувствовали прилив сил. Может быть, они тотчас пустились в путь и догнали арьергард? «Нет, – отвечает сам себе подслеповатый репортер, ежась под одеялом, подтягивая колени к самому подбородку, – нет, они были так измучены, что и дождь им навряд ли помог».
Сколько же часов не прекращается этот ливень? Он начался под вечер, когда передовые части уже поднялись по хребту окружавших Канудос гор. Невозможно описать, что творилось в полку: солдаты и офицеры прыгали как дети, хлопали в ладоши, наполняли водой кепи и фуражки, широко раскинув руки, ловили водяной смерч, обрушившийся с небес. Белый жеребец полковника ржал, потряхивал гривой, переступал копытами по уже раскисшей земле. Репортер же лишь запрокинул назад голову, открыл рот, хватая губами, втягивая раздутыми ноздрями хлещущую влагу, которая казалась чудом. Он был в таком полном и блаженном самозабвении, что не услышал даже, как треснули выстрелы, и солдат, стоявший рядом, схватился за голову, закричал, покатился по земле. Только тогда он опомнился, съежился, поднял над головой пюпитр и сумку, которые вряд ли заслонили бы его от пули. Он увидел капитана Олимпио де Кастро, стрелявшего из револьвера, увидел солдат, припавших к земле или кинувшихся в стороны в поисках укрытия. Он увидел танцующие ноги жеребца, облепленные глиной копыта и – эта картина отпечаталась у него в памяти четко, как дагерротип, – полковника Морейру Сезара, который вскочил в седло, выхватил саблю и, не посмотрев даже, двинулись ли за ним его подчиненные, погнал коня к редколесью, откуда вели огонь. «Да здравствует Республика, – кричал полковник, – да здравствует Бразилия!» Солдаты и офицеры, едва различимые в свинцовых сумерках, подхватили его крик, бросились вперед-дождь обрушивал на них потоки воды, ветер раскачивал деревья, – а он, репортер «Жорнал де Нотисиас», неожиданно для самого себя тоже ринулся бегом к лесу, навстречу невидимому врагу. Припомнив это, он смеется, забывая на миг и холод, и страх. Еще он помнит, что, спотыкаясь на бегу, думал о том, что идет в атаку, а сражаться ему нечем. Чем ему разить врага? Пюпитром? Кожаной сумкой, где лежит смена белья и его дневники? Пустой чернильницей? Разумеется, в каатинге никого не оказалось, противник не был обнаружен.
«Обнаружили кое-что похуже», – думает он, и снова озноб ящерицей проползает у него вдоль хребта-но это не от холода. В пепельных сумерках, быстро сменявшихся тьмой, перед ним предстало – и опять является ему сейчас – бредовое фантасмагорическое видение. На ветвях деревьев гроздьями чудовищных плодов висели люди, покачивались на ветру сапоги, ножны сабель, гамаши, кепи. Иные из убитых были до костей расклеваны стервятниками, изглоданы зверями: зияли пустые глазницы, провалы животов, дыры в паху. Тронутые тлением тела резко выделялись среди зеленой, сияющей, промытой ливнем листвы, на фоне красновато-бурой почвы. Оцепенев от этого невероятного зрелища, стоял репортер меж клочьев человеческой плоти, на которых кое-где еще уцелели обрывки форменной одежды. Офицеры и рядовые окружили спешившегося Морейру Сезара. Мертвая тишина, каменная неподвижность сменили бешеную прыть, громовой ор атаки; печаль и гнев пришли на место ошеломления и ужаса. Тело белобрысого сержанта-голова у него была цела, только глаза выклеваны – сплошь покрыто сизыми кровоподтеками, вздувшимися ранами: лил дождь, и оттого казалось, что они все еще кровоточат. Увидав слегка покачивающийся труп сержанта, репортер, еще не успев ужаснуться или проникнуться состраданием, понял, что одна неотвязная мысль-та самая, что и сейчас не дает ему уснуть, – будет терзать его отныне днем и ночью. «Как могло случиться, что я уцелел? Почему я не вишу здесь вместе с ними, голый, изрубленный клинками, оскопленный ножами мятежников или клювами урубу? Какое чудо спасло меня?»
Рядом кто-то заплакал. Капитан Олимпио де Кастро закрыл лицо руками-в кулаке у него все еще был зажат револьвер. В сгущавшейся тьме подслеповатый репортер сумел заметить слезы на глазах у тех, кто оплакивал сержанта и его товарищей. Морейра Сезар приказал снять убитых и ни на шаг не отходил от солдат, которые почти вслепую взялись за это; лицо его было искажено гримасой невиданного бешенства. Убитых, завернув в одеяла, опустили в братскую могилу; солдаты, вскинув карабины, дали залп траурного салюта. Когда замер звук горна, полковник, показав саблей на видневшийся впереди склон горы, лаконично произнес надгробное слово:
– Солдаты! Убийцы не ушли. Они там, они ждут кары. Я умолкаю. Пусть говорят ружья.
Репортер снова слышит орудийный выстрел-на этот раз совсем близко-и живо вскакивает. Он вспоминает, что, несмотря на дождь и сырость, почти совсем не чихал в последние дни– «и на том спасибо экспедиции полковника Сезара»: загадочная болезнь, доводившая до исступления его товарищей по редакции, не дававшая ему уснуть ночи напролет, пошла на убыль и, может быть, исчезнет вовсе. Он припоминает, что пристрастился к опиуму не для волшебных грез, а для того, чтобы засыпать не чихая, и шепчет: «Какой я болван!» Он смотрит на небо: ни одного просвета в тучах. Так темно, что лица лежащих вокруг солдат не видны, но он слышит их дыхание, голоса. Время от времени солдаты встают, уступая место товарищам, а сами поднимаются на вершину. «Это будет ужасно; вот уж подлинно: ни в сказке сказать, ни пером описать», – думает он. «Они переполнены ненавистью, отравлены ею, они хотят отомстить мятежникам за то, что голодали и мучились жаждой, за бесконечные изнурительные переходы, за околевших волов и павших лошадей и, главное, за своих изуродованных товарищей, с которыми расстались так недавно», – думает он. «Это была последняя капля», – думает он. Это ненависть гнала их вверх по скалистым отрогам, заставляла, сжав зубы, ползти по отвесным кручам; это ненависть не дает теперь им уснуть-не выпуская из рук оружия, они смотрят вниз, всматриваются в смутные тени тех, кого они поначалу обязаны были ненавидеть по долгу службы и по уставу, а теперь ненавидят как личных, кровных врагов, с которых должны взыскать долг чести.
7-й полк одолевал подъем так стремительно, что репортер отстал от полковника и его штаба: он плохо видел в темноте, он то и дело оступался и падал, ноги у него распухли, сердце готово было выскочить из груди, в висках стучало. Что же заставляло его так упрямо подниматься и снова лезть вперед? «Я боялся остаться один; я хотел видеть, что будет дальше», – думает он. В очередной раз споткнувшись, он выронил свой пюпитр, но потом какой-то бритоголовый солдат – многие обрились, чтобы спастись от вшей, – подобрал его, хотя теперь он был ни к чему: чернила кончились, а последнее гусиное перо сломалось еще накануне… Он слышит какой-то шум-дождь стих, и все звуки доносятся до него отчетливей-стук сорвавшихся вниз камней: что это-продолжают ли подъем арьергардные части, подтягивают ли орудия и пулеметы на новые позиции или авангард, не дожидаясь рассвета, двинулся вниз, на штурм?
Он не отстал, не сорвался и появился на сборном пункте раньше многих солдат. Детская радость охватила его-«вышло по-моему». Маячившие впереди фигуры наконец-то остановились: солдаты стали рыться в ранцах, опустились наземь. Забыв про усталость, про тоскливое ожидание, репортер переходил от одной кучки к другой, пока не наткнулся наконец на палатку, слабо освещенную изнутри. Еще совсем темно, слабо моросит дождь, и репортер вспоминает охватившее его чувство облегчения, когда он на четвереньках вполз под парусиновый полог и увидел полковника Морейру Сезара. Тот выслушивал донесения, отдавал приказы, и у стола, на котором оплывала свеча, кипела лихорадочная работа. Репортер свалился на пол прямо у входа, как всегда подумав, что позой своей и местом среди штабных офицеров, должно быть, напоминает полковнику собаку. Он видел, как они входили и выходили, слышал, как спорил полковник Тамариндо с майором Куньей Матосом, как распоряжался Морейра Сезар. Он был закутан в черный плащ, скрадывающий очертания его фигуры, и репортер, увидев рядом с ним доктора Соузу Феррейру, подумал, не начинается ли у него очередной приступ этой таинственной болезни.
– Артиллерии открыть огонь, – слышал он голос полковника. – Это заменит нам визитную карточку. Пусть мятежники поразмыслят, пока не начался штурм, о своей плачевной участи.
Офицеры направились к выходу, и репортеру пришлось отползти в сторону, чтобы на него не наступили.
– Распорядитесь сыграть марш полка, – приказал полковник капитану Олимпио де Кастро, и через минуту раздались протяжные, скорбные, унылые звуки, которые в последний раз он слышал, когда полк покидал Кеймадас. Морейра Сезар тоже поднялся на ноги и, завернувшись в плащ, двинулся наружу. Он пожимал руки уходившим офицерам, желал им удачи.
– Смотрите-ка, и вы здесь! – сказал полковник, заметив репортера. – Вот не думал, что все-таки доберетесь до Канудоса и будете единственным из журналистов, кто дойдет с нами до цели.
И, сразу же потеряв к нему интерес, повернулся к полковнику Тамариндо. В пропитанном сыростью воздухе продолжал звучать марш: его играли в нескольких местах. Потом стало тихо, а потом репортер услышал колокольный звон и, как все в полку, подумал– он отчетливо помнит это: «Мятежники отвечают». «Обедать завтра будем в Канудосе», – сказал Морейра Сезар, и сердце репортера сжалось, потому что завтра уже наступило.
Галль проснулся от какого-то жжения и увидел вереницу муравьев, которые ползли у него по рукам, оставляя за собой красный пунктир укусов. Тряся отяжелевшей со сна головой, он смахнул муравьев. Потом поглядел на серое, но еще светлое небо, попытался определить, который теперь может быть час. Как он завидовал Руфино, Журеме, Бородатой, всем здешним людям-для того, чтобы определить время, им хватало одного взгляда на небо, на солнце или звезды. Долго ли он спал? Должно быть, недолго, раз Ульпино еще не вернулся. Галль начал тревожиться лишь после того, как на небе зажглись первые звезды. Не случилось ли чего-нибудь? Может быть, Ульпино побоялся вести его до самого Канудоса и сбежал? Галлю стало холодно: кажется, уже тысячу лет не испытывал он этого ощущения.
Несколько часов спустя, когда была уже глубокая ночь, он вдруг ясно понял, что Ульпино не вернется. Галль стал на ноги и, сам не зная зачем, двинулся в ту сторону, куда указывала деревянная стрелка с надписью «Караката». Тропинка привела его в самую гущу колючего кустарника, и пришлось вернуться. Он снова прилег на землю и заснул, а проснулся только на рассвете и долго не мог припомнить, что же за кошмар мучил его. Ему так хотелось есть, что, позабыв про Ульпино, он принялся жевать траву и жевал до тех пор, пока не обманул голод. Потом он огляделся, придя к выводу, что выбираться отсюда придется в одиночку. Не так уж это и трудно: надо пристать к первой же группе паломников. Вот только где они, эти паломники? Мысль о том, что Ульпино завел его в глушь умышленно, была так нестерпима, что Галль поспешил отделаться от нее. Он подобрал толстый сук, перекинул через плечо свою котомку. Пошел дождь. Галль, опьянев от его свежести, слизывал с губ капли и вдруг заметил мелькнувшие среди деревьев фигуры. Он закричал, бросился вперед, разбрызгивая лужи, шепча «наконец-то», догнал-и замер, как вкопанный, узнав Журему. Рядом стоял Руфино. Сквозь пелену частого дождя он увидел, спокойное лицо проводника, державшего Журему, как животное, за окрученную вокруг шеи веревку, увидел, как он медленно выпустил эту веревку, увидел испуганное лицо Карлика. Все трое глядели на него, и Галлю почудилось на миг, что все это происходит не с ним. Руфино уже сжимал нож; глаза его пылали, как раскаленные угли.