Он принимается рассказывать им, как было дело в Умбурунасе, но в эту минуту невообразимый грохот подбрасывает его. Скорчившись, закрыв лицо руками, все, кто находится в арсенале, замирают, слушая, как подрагивают каменные стены, крыша, полки и прилавок, кажется, что еще немного-и все это разлетится в мелкие кусочки.
   – Вот, вот оно! – кричит вбежавший Жоакин Макамбира, до неузнаваемости перемазанный глиной и пылью. – Слышал, Жоан Апостол, каков голосок у Чудища?
   Вместо ответа Жоан Апостол приказывает тому самому мальчугану, который привел в арсенал Жоана Большого, а теперь с искаженным от страха лицом прижимается к Педрану, ища защиты, чтобы сбегал посмотреть, цел ли Храм и Святилище. Потом молча усаживает Макамбиру, показывает – поешь. Но старик явно не в себе и, торопливо пережевывая кусок вяленого мяса, поданный Антонией, продолжает злобно и испуганно говорить об ужасной пушке. «Если не придумаем чего-нибудь, она нас всех в землю вколотит», – доносятся до Жоана Большого его слова.
   А перед глазами у него, как в прекрасном сне, возникает веселый табун горячих коней, они галопом мчатся по песчаному берегу моря, они разбрызгивают копытами белую от пены воду. Пахнет сахарным тростником, свежей патокой, выжимками – воздух вдруг пропитывается этим сладким ароматом. Но радость коротка: исчезают лоснящиеся красавцы кони, с веселым ржанием играющие среди волн, а со дна морского появляется огнедышащее жерло пушки, оно плюется пламенем, как тот дракон, которого грозный бог Ошосси[29] на кандомблэ разит сверкающим мечом. «Сатана одолеет», – громовым раскатом звучат чьи-то слова. Жоан Большой просыпается от страха.
   С трудом разлепив тяжелеющие веки, он видит в пляшущем свете коптилки троих людей, пришедших в Бело-Монте вместе с падре Жоакином, – женщину, карлика, слепца. Они едят. Больше в арсенале никого нет. На дворе ночь. Должно быть, он проспал много часов. От этой мысли ему делается так стыдно, что он просыпается окончательно. «Что происходит?» – кричит он, вскакивая на ноги. От неожиданности подслепый роняет кусок мяса и долго шарит по полу, отыскивая его.
   «Я не велел тебя будить», – раздается голос Жоана Апостола, и в полутьме возникает его широкоплечая фигура. «Благословен будь Иисус Христос Наставник», – бормочет Жоан Большой и снова начинает оправдываться и извиняться. Но Жоан Апостол прерывает его: «Тебе надо было поспать, человек без сна не может». Он садится на перевернутый бочонок, и масляная плошка освещает его исхудалое лицо с глубоко запавшими глазами. Лоб пересекает глубокая морщина. «Покуда я спал и во сне любовался конями, ты дрался, собирал людей, обегал весь город», – думает негр. Он чувствует себя таким виноватым, что сначала даже не замечает, как Карлик протягивает ему жестянку с водой. Они пьют по очереди.
   Наставник цел и невредим, он в Святилище; республиканцы ни на шаг не сдвинулись с Фавелы, только стреляют время от времени. На измученном лице Жоана Апостола видна тревога. «Что тебя мучит, Жоан? Не могу ли я что-нибудь сделать?» Тот глядит на него ласково. Оба не привыкли к словесным излияниям, но еще со времен странствий бывший раб понял, что бывший разбойник ставит его очень высоко: он много раз давал ему это понять.
   – Жоакин Макамбира с сыновьями сейчас пойдут на Фавелу, чтобы заткнуть Чудищу пасть, – говорит Жоан Апостол, и сидящие на полу женщина и карлик перестают жевать, а подслепый вытягивает шею, покрепче прилаживает к правому глазу очки с причудливо треснувшими стеклами. – Самое трудное – влезть наверх. Дальше просто. Снимут замок или взорвут маховик.
   – Можно мне с ними? – перебивает его Жоан Большой. – Я сыпану пороху в ствол, и Чудище взлетит на воздух.
   – Нет. Ты сможешь только помочь им взобраться на вершину – больше ничего. Они это придумали, они и сделают. Идем.
   У выхода Карлик останавливает Жоана Апостола и медовым голоском говорит: «Как только захочешь послушать ужасную и назидательную историю о Роберте Дьяволе, я к твоим услугам». Тот молча отстраняет его.
   Ночь темная, облачная. На небе-ни одной звезды. Не слышны выстрелы, пуста Кампо-Гранде. Не светятся окна домов. Отбитую у солдат скотину с наступлением темноты перегнали за Мокамбо. Улочка Святого Духа до сих пор пахнет сырым мясом и кровью, над потрохами грызутся собаки, вьются полчища мух. Жоан Большой вместе с Макамбирой и его сыновьями проходят Кампо-Гранде до церковной площади, которая со всех четырех сторон перекрыта баррикадами – перевернутыми телегами, камнями, бочками, снятыми с петель дверьми, мешками с песком, кучами кирпича. За ними укрылись вооруженные люди. Они лежат на земле, сидят кучками у маленьких жаровен, разговаривают, а несколько человек даже негромко поют под гитару. «Как же слаб и ничтожен человек, если не может обойтись без сна, даже когда речь идет о том, спасет он свою душу или будет гореть в геенне вовеки веков», – мучается неотвязными думами Жоан.
   У дверей в Святилище, укрепленных мешками с песком, он разговаривает с воинами Католической стражи, пока старый Макамбира, его одиннадцать сыновей и их жены остаются у Наставника. Жоан Большой мысленно прикидывает, кто пойдет с ним на Фавелу; ему очень бы хотелось знать, какими словами напутствует Наставник эту семью, решившуюся отдать жизнь ради Христа. Но вот они выходят, глаза у Жоакина блестят. Мария Куадрадо и Блаженненький провожают их до баррикады, благословляют. Сыновья обнимают своих жен, а те с плачем цепляются за них, пока старик не произносит: «Пора». Женщины вместе с Блаженненьким идут в Храм молиться.
   На полпути к траншеям у Фазенды-Вельи они разбирают присланные Жоаном Апостолом ломы, топоры, колья, кувалды, петарды и молча слушают, как он объясняет, что Католическая стража отвлечет солдат на себя, а они тем временем подберутся вплотную к Чудищу. «Сейчас узнаем, выяснили сорванцы, где оно стоит, или нет», – говорит он.
   «Выяснили», – говорит Меченый, когда они приходят в Фазенду-Велью. Чудище вместе со всеми остальными орудиями на вершине сразу за Монте-Марио. Все стоят в ряд перед бруствером, сложенным из мешков с камнями. Двое сорванцов доползли до «ничейной земли» и насчитали на почти отвесных склонах Фавелы три караульных поста.
   Жоан Большой проскальзывает по длинной, причудливо изгибающейся линии траншей почти до самой Вассы-Баррис. Третьего дня из этих нор жагунсо расстреляли солдат, которые, поднявшись на вершину и увидев внизу Канудос, ринулись на город, лежавший у их ног. От внезапного губительного огня солдаты сначала застыли, потом повернули назад, сшибая друг друга, топча упавших, заметались, пока не поняли, что ни вперед, ни назад, ни в сторону дороги нет и им остается только залечь и начать перестрелку. Жоан Большой перешагивает через спящих, каждые двадцать шагов навстречу ему с каменного бруствера сползает часовой, он разговаривает с ним. Наконец он находит отряд Католической стражи-человек сорок. Негр будит их и объясняет, что им надлежит сделать. Он не удивляется, узнав, что в этой траншее почти нет убитых и раненых. Жоан Апостол предвидел, что здесь самое безопасное место, совсем не простреливается.
   Во главе этих четырех десятков он возвращается на Фазенду-Велью. Жоан Апостол и Жоакин Макамбира спорят. Жоан Апостол хочет, чтобы жагунсо надели солдатские мундиры – так легче будет пробраться к пушке. Макамбира с негодованием отказывается.
   – Наденешь-и душу погубишь.
   – Не погубишь. Вернешься живым, и сыновья твои живы останутся.
   – Это нам решать.
   – Ну, как знаешь, – сдается Жоан Апостол. – Да охранит вас господь.
   – Благословен будь Иисус Христос Наставник, – произносит на прощанье старик.
   Когда они ползут через нейтральную полосу, всходит луна. Жоан Большой цедит сквозь зубы проклятие, слышит сердитое бормотание своих людей. Огромная, совершенно круглая, желтая луна плывет по небу, и гладкая равнина – ни кустика, ни деревца, – которая тянется до самых отрогов Фавелы, выступает из мрака. Черно только подножие сьерры. Там с ними простится Меченый. Все та же мысль по-прежнему не дает покоя Жоану: «Как я смел, как я мог спать, пока остальные бодрствовали?» Он вглядывается в лицо Меченого: которую ночь не спит этот кабокло? Третью? Четвертую? Он не давал псам покоя от самого Монте-Санто, он дрался с ними под Анжико и в Умбурунасе, потом в предместьях Канудоса, он уже три дня в бою – и все равно неутомим, спокоен, непроницаем. Вот и теперь шагает рядом с двумя сорванцами, которые поведут отряд по горам. «Меченый бы не заснул, – думает Жоан Большой, – это дьявольское наваждение». Тревога охватывает его: хотя миновало уже много лет, хотя Наставник даровал ему покой, ему иногда кажется, что сатана, вселившийся в него в то далекое утро, когда он убил сеньориту Аделинью, не ушел, а притаился где-то в темных углах души, ждет удобного случая, чтобы снова погубить его.
   Отвесный склон горы вырастает перед ними внезапно. Хватит ли у старого Макамбиры сил взобраться на такую крутизну? Меченый показывает на убитых солдат: тела их освещены луной. Эти стрелки вырвались вперед и были скошены пулями жагунсо одновременно. Жоан видит, как поблескивают их пуговицы, пряжки, золоченые кокарды. Едва заметно кивнув на прощанье, Меченый уходит, а мальчишки-проводники на четвереньках карабкаются вверх. За ними лезут Жоакин Макамбира и Жоан Большой, а следом – воины Католической стражи. Движения их бесшумны, и если под ногой сорвется камень, кажется, что это ветер прошелестел в траве. Сзади – там, где остался Бело-Монте, – слышится какой-то ровный гул. Что это – молитва на церковной площади? Или заупокойное пение, которым Канудос еженощно провожает своих убитых защитников? Впереди уже что-то светится, вырисовываются смутные фигуры солдат. Тело Жоана напрягается, он готов встретить любую неожиданность.
   Сорванцы останавливаются. Караульный пост, четыре солдата. За ними виднеется костер, вокруг него сидят и лежат люди. Старик Макамбира подползает вплотную, Жоан слышит его трудное хриплое дыхание: «Как свистну, бей в самую середку». «Помоги вам бог, дон Жоакин», – шепчет он в ответ. Следом за проводником растворяются во тьме старый Жоакин Макамбира и одиннадцать его сыновей с топорами, ломами, кувалдами. Второй мальчуган остается при Жоане.
   Он напряженно вслушивается, ожидая условленного сигнала, который будет означать, что Макамбира подобрался к самому Чудищу. Но все тихо, и кажется, что свиста не будет никогда. Но вот он раздается – протяжный, переливчатый, внезапный, хотя и долгожданный, сразу заглушивший все остальные звуки, – и Жоан со своими людьми дает залп по часовым. Сразу же все вокруг оживает, гремит выстрелами. Вскочив, солдаты затаптывают костер, открывают ответный огонь, но бьют вслепую, наугад, не видя нападающих. Пули летят в другую сторону.
   Жоан и его воины, ринувшись вперед, стреляют и мечут петарды в окутывающую лагерь тьму, в которой слышатся топот, крики, обрывки команд. Опустошив магазин своего карабина, негр останавливается, напрягает слух. Наверху, на Монте-Марио, тоже завязалась перестрелка: должно быть, Макамбира напал на орудийную прислугу. Как бы там ни было, соваться туда нечего: патроны кончились. Он свистит, приказывая отходить.
   На середине склона их догоняет мальчуган-проводник. Жоан кладет руку на его всклокоченную голову.
   – Довел до самого Чудища?
   – До самого.
   Сзади идет такая пальба, точно в бой ввязались все солдаты, сколько их ни есть тут на Фавеле. Мальчик молчит, и Жоан Большой снова, в который уж раз, думает, какие все-таки диковинные люди живут в сертанах: клещами слова не вытянешь.
   – Ну, а что с Макамбира? – спрашивает он, не выдержав.
   – Убили, – спокойно отвечает мальчик.
   – Всех?
   – Вроде бы всех.
   Они уже на ничейной земле. До окопов совсем недалеко.
 
   Карлик, увязавшийся за отрядом Педрана, нашел подслепого на каком-то пригорке – скорчившись, тот сидел и плакал. Карлик взял его за руку, и они пошли в толпе жагунсо, которые торопились в Бело-Монте: солдаты смели заслоны на Трабубу и теперь, ясное дело, пойдут на штурм. Когда рассвело, вылезли из траншеи и здесь, возле козьих загонов, посреди людского моря, встретили Журему. Она шла с сестрами Виланова, подгоняя осла, нагруженного котлами и мисками. Растерявшись от радости, все трое крепко обнялись, и Карлик почувствовал, как губы Журемы прикоснулись к его щеке. Улегшись в арсенале на полу, за бочками и ящиками, под грохот ни на минуту не прекращавшегося обстрела, Карлик сказал в ту ночь, что поцеловали его, сколько ему помнится, впервые в жизни.
   Который день ревут над городом пушки, трещат винтовочные выстрелы, звонко лопается шрапнель, застилая небо черными комочками дыма, расковыривая кладку колоколен Храма? Третий, четвертый, пятый? Они бродили по арсеналу, глядели, как то днем, то ночью появляются и исчезают братья Виланова и остальные, слушали их споры и ничего не понимали. Однажды вечером Карлик, пересыпавший порох в рожки для кремневых ружей, услышал, как кто-то сказал, показав на взрывчатку: «Моли бога, Антонио, чтобы стены устояли, хватит одной пули-полгорода разнесет». Карлик не стал рассказывать об этом Журеме и подслепому, зачем еще больше пугать беднягу? Столько было пережито вместе, что он сроднился с ними по-настоящему: как ни любил он циркачей из труппы Цыгана, с такой нежностью не относился ни к кому на свете.
   Он уже дважды во время обстрела вылезал из арсенала в поисках чего-нибудь съедобного, садился у стен, выпрашивая подаяния, слеп от пыли, глохнул от канонады. На улице Матери-Церкви у него на глазах убило маленькую девочку. Она пыталась поймать трепыхавшую крыльями курицу, но, пробежав несколько шагов, вдруг упала ничком, словно кто-то с силой дернул ее за волосы. Пуля попала ей в живот, убила на месте. Карлик на руках внес девочку в тот дом, откуда она выскочила, и, никого не найдя там, положил в гамак. Курицу он не поймал. Ежеминутно вокруг гибли люди, всех троих снедала тревога, но, подкрепившись мясом, которое раздобыл Жоан Апостол, Карлик, Журема и подслепый приободрились.
   Однажды ночью, когда стихла стрельба и на площади оборвался гул голосов, певших литании, а они, лежа на полу в арсенале, тихо разговаривали, в дверях бесшумно вырос человек с глиняным фонариком в руке. Карлик узнал Меченого по шраму, по стальным маленьким глазкам. За спиной у него висел карабин, у пояса – мачете и нож, на груди перекрещивались патронташи.
   – Все честь честью, – пробормотал он. – Хочу, чтобы ты вышла за меня замуж.
   Карлик услышал, как застонал подслепый. Ему и самому показалось невероятным, что этот угрюмый, замкнутый человек, от которого так и веяло холодом, решился произнести эти слова. Изуродованное шрамом лицо было как всегда непроницаемо, но Карлик угадывал тщательно скрываемое волнение. Не слышно было ни канонады, ни собачьего лая, ни молитв; только бился о стенку шмель. Сердце у Карлика колотилось, но не от страха, а от какого-то нежного чувства к этому человеку, который неотрывно и выжидательно смотрел на Журему, фонарик освещал рубец на его лице. Рядом часто задышал подслепый. Журема молчала. Меченый, отчетливо произнося каждое слово, заговорил. Он не женился прежде, как велит церковь, отец небесный и Наставник. Немигающие глаза были устремлены прямо на Журему, и Карлик подумал, что глупо, пожалуй, сочувствовать тому, кто может внушить такой страх. Но в эту минуту Меченый опять вдруг показался ему жалким и беззащитным. Женщины, конечно, бывали у него, но сами знаете, какого рода, – а детьми так и не обзавелся, и семьи у него нет. Нельзя было. Или дерешься, или догоняешь, или сам бежишь. И потому, когда Наставник сказал, что земля, от которой день за днем требуют все одного и того же, устает, просит роздыху, слова эти особенно запали ему в душу. И Бело-Монте стал для него тем, что для земли-роздых. В жизни у него до сих пор любви не было, а теперь вот… Карлик заметил, что он проглотил слюну, ему показалось – жены братьев Виланова проснулись и, лежа во тьме, тоже слушают речи Меченого. Его томила эта забота, продолжал тот, ночи не спал – думал: неужто сердце так и засохнет, любви не узнает? (Тут он запнулся, и Карлик подумал: «Нас с подслепым для него вроде и не существует».) Выходит, нет: увидел Журему тогда в каатинге и понял, что нет. Что-то странное творилось со шрамом у него на лице: язычок пламени метался из стороны в сторону, и играющие блики делали его еще страшней. «Рука дрожит», – удивленно сообразил Карлик. В тот день сердце все само сказало. Увидел Журему и понял, что сердце еще живо, не высохло. Куда ни пойдет, всюду слышится ему ее голос, а лицо и вся она – вот здесь и здесь. Он прикоснулся пальцами ко лбу, к груди-взметнулось и снова успокоилось пламя. Потом Меченый надолго замолчал, ожидая ответа, слышней стало, как с сердитым жужжанием возится в углу шмель. Журема тоже молчала. Карлик покосился на нее: вся сжалась, напружилась, приготовилась к отпору, и глаз не отводит, смотрит на кабокло серьезно.
   – Сейчас пожениться мы не можем. Сейчас у всех другая забота, – словно извиняясь, вымолвил Меченый. – Потом, когда псов прогоним.
   Карлик снова услышал стон подслепого. Но Меченый и на этот раз даже не взглянул на того, кто сидел рядом с Журемой. Но вот о чем он думал день и ночь, пока следил за безбожниками, пока стрелял в них: думал, и сердце радовалось… Он опять замолчал, точно стыдясь, а потом выдавил: «Может, Журема принесет ему на Фазенду-Велью провизии и воды? Другим-то приносят, завидно смотреть, вот бы и ему так. Принесет?»
   – Да, да, конечно, принесет, – услышал Карлик захлебывающийся голос подслепого. – Непременно принесет!
   И опять Меченый не взглянул на говорившего.
   – А ты здесь с какого боку? – спросил он, и каждое слово было как удар ножа. – Ты кто ей-муж?
   – Нет, – очень спокойно и мягко произнесла Журема. – Он мне… вроде как сын.
   Ночь за стеной арсенала снова наполнилась треском выстрелов. Залп, потом другой, заложило уши. Послышались крики, шаги бегущих людей, грохнул взрыв.
   – Я рад, что пришел и сказал тебе все, – произнес кабокло. – Мне надо идти. Благословен будь Иисус Христос!
   Мгновение спустя в арсенале опять было темно, и жужжание шмеля заглушили частые выстрелы-они гремели и вдали, и совсем рядом, они сливались воедино. Братья Виланова почти круглые сутки проводили в окопах и появлялись тут, лишь когда надо было держать совет с Жоаном Апостолом; жены их ухаживали за ранеными в домах спасения, носили еду на позиции. Карлик, Журема и подслепый были единственными обитателями арсенала, куда сложили отбитое Жоаном Апостолом оружие и взрывчатку. Вход защищал теперь частокол, укрепленный мешками с песком и камнями.
   – Почему ты ему ничего не ответила? – горячился подслепый. – Ты же видела, чего ему стоило произносить эти слова, он прямо насиловал себя. Почему ты не согласилась?! Он в таком состоянии, что его любовь мгновенно сменится ненавистью, и тогда он может убить тебя, а заодно и нас.
   Не договорив, он стал чихать-раз, другой, десятый, а когда приступ кончился, смолкли и выстрелы, и снова загудел у них над головами бессонный шмель.
   – Не хочу быть женой Меченого, – ответила Журема так, словно говорила сама с собой. – Если принудит– зарежусь. В Калумби одна пропорола себя шипом шике-шике. Я никогда за него не выйду.
   Подслепый снова стал чихать без остановки, а Карлику показалось, что его застали врасплох; он не думал, как станет жить, если Журема умрет.
   – Бежать надо, бежать при первой возможности, – застонал подслепый. – Бежать как можно скорее, иначе уже не выберемся, и нас ждет ужасный конец.
   – А Меченый сказал – и так уверенно, – что солдат прогонят, – пробормотал Карлик. – Меченый лучше знает: ему там, на войне, виднее, как дела идут.
   Обычно подслепый тут же вскидывался: «И ты с ума сошел, как все здешние? И ты думаешь, что мятежники могут победить регулярную армию Бразилии? И ты ждешь, что появится король Себастьян, придет на подмогу?» Но на этот раз он промолчал. А Карлик не был так уж уверен, что солдаты непобедимы: в Канудос не вошли? Не вошли. Жоан Апостол отнял у них оружие и скотину? Отнял. Люди говорят, на Фавеле их полегло тысячи, в них стреляют со всех сторон, а им жрать нечего, и патроны кончаются.
   Однако Карлик, который по давней привычке к бродяжничеству не мог долго сидеть в четырех стенах и то и дело вылезал на улицу, хоть там и свистели пули, видел, что Канудос совсем не похож на город победителей. Прямо на улицах валялись убитые и раненые – пока продолжался обстрел, их нельзя было отнести в дома спасения, разместившиеся теперь в одном месте, на улице Святой Инессы, возле Мокамбо. Если только не надо было помочь санитарам, Карлик старался там не появляться. Каждый день на мостовой вырастали груды трупов – хоронить можно было только ночью: кладбище находилось на линии огня, – и стояло ужасающее зловоние; плакали, стонали и жаловались раненые; старики, калеки и убогие отгоняли стервятников и бродячих собак от трупов, облепленных роями мух. Похороны устраивались после общей молитвы и наставлений– каждый вечер; в одно и то же время колокол Храма извещал о выходе Наставника. Теперь он произносил свою проповедь в полной темноте-не было уже, как в мирное время, разбрасывающих искры факелов. Слушать наставления ходили с Карликом и Журема, и подслепый, но потом они возвращались в арсенал, Карлик же отправлялся за похоронной процессией на кладбище. Он восхищался тем, что родственники покойного всеми правдами и неправдами умудрялись добывать кусок дерева, который клали в могилу. Гробы делать было некому – все плотники и гробовщики воевали, – и потому усопших заворачивали в гамаки, иной раз по двое, по трое. Туда же всовывали какую-нибудь дощечку или ветку – деревяшку, – чтобы отец небесный видел, что они-то хотели похоронить новопреставленного как положено, в гробу, и не их вина, если не смогли.
   Вернувшись однажды ночью в арсенал, Карлик застал там падре Жоакина. С тех самых пор, как они попали в Канудос, никому из них не удалось повидаться с ним, поговорить с глазу на глаз. Он появлялся на колокольне Храма по правую руку от Наставника и читал молитву, которую хором подхватывала стоявшая внизу толпа; плотно окруженный Католической стражей, принимал участие в процессиях; отпевал покойников, произнося поминание по-латыни. Иногда он куда-то исчезал – говорили, что во время этих отлучек он рыщет по всему краю, отыскивая и доставляя в осажденный город все необходимое. Теперь, когда снова началась война, его чаще можно было встретить на улицах Канудоса, и особенно часто-на улице Святой Инессы, в домах спасения, где он причащал и соборовал умирающих: там он несколько раз встречал Карлика, но никогда не показывал, что они знакомы. Однако сейчас падре Жоакин протянул ему руку, ласково с ним поздоровался. Он сидел на низенькой скамеечке, а Журема и подслепый-на полу, поджав под себя ноги.
   – Да, дочь моя, все трудно, все-даже то, проще чего, казалось бы, и на свете нет, – печально проговорил священник, причмокнув растрескавшимися губами. – Я– то думал, что принесу тебе счастье, что хоть сюда явлюсь с благой вестью. – Он помолчал, провел кончиком языка по губам. – Я ведь прихожу к людям только со святыми дарами, в последний раз закрываю им глаза и ничего, кроме мук и страданий, не вижу.
   Карлик подумал, что за эти месяцы он превратился в старика: совсем оплешивел – только за ушами рос какой-то седой пух, не закрывавший загорелую веснушчатую лысину, – исхудал до последней крайности: в вырезе истертой, когда-то синей сутаны виднелись выпирающие ключицы; пожелтевшая, покрытая колючей щетиной кожа на лице свисала дряблыми складками. Видно было, что падре Жоакин сильно постарел, что он уже много дней не ел досыта и смертельно устал.
   – Я не выйду за него, отец мой, – сказала Журема. – А захочет принудить, заколюсь.
   Она говорила спокойно, с той же кроткой решимостью, что и вчера ночью, и Карлик увидел, что падре Жоакин не удивился-значит, эти ее слова уже звучали сегодня.
   – Он не хочет тебя принуждать, – пробормотал он. – Ему и в голову не приходит, что ты можешь не согласиться. Он, как и все в Канудосе, знает, что здесь любая почтет за счастье пойти с Меченым под венец. Тебе ведь не надо рассказывать, кто такой Меченый, правда? Ты, конечно, слышала, что про него говорят?
   Он сокрушенно поник головой, уставившись в земляной пол арсенала. Маленькая сороконожка ползла между его сандалиями, из которых высовывались худые желтоватые пальцы с черными ногтями. Падре Жоакин не наступил на нее, не раздавил, и сороконожка скрылась за ружейной пирамидой.
   – Заметь, что все это-чистая правда, даже то, во что невозможно поверить, – заговорил он все так же удрученно. – Все эти насилия, убийства, грабежи, налеты, все эти бессмысленные жестокости, когда он отрезал своим жертвам уши и нос. Вся эта кровавая безумная жизнь. И вот он здесь, так же, как Жоан Апостол, как Трещотка и Педран. Наставник явил чудо, превратил волков в овец и загнал их в корраль. И вот за то, что он волков превращает в овец, за то, что он хочет изменить жизнь людей, которые не знали ничего, кроме страха, злобы, голода, крови и разбоя, за то, что он желает утишить царящее в наших краях зверство, на него шлют одно войско за другим и несут ему гибель. Что же это творится у нас в Бразилии, во всем мире, если они решились на такое?! Ведь это делается словно бы для того, чтобы подтвердить его правоту и впрямь уверить всех в том, что страной правит дьявол, что Республика и есть воплощение Антихриста!