Страница:
– Теотонио? – повторяет Пирес Феррейра. Половину его лица скрывают бинты, но рот и подбородок свободны.
– Да, это я, – отвечает тот, садясь рядом, и жестом отпускает сопровождающих его санитаров с аптечкой и бурдюками. Отойдя на несколько шагов, оба кладут свою ношу наземь. – Я посижу с тобой немножко, Мануэл? Не нужно ли тебе чего-нибудь?
– Нас никто не слышит? – тихо спрашивает раненый. – У меня к тебе разговор по секрету.
В эту минуту в Канудосе, за грядой гор начинают звонить колокола. Теотонио задирает голову к небу: да, темнеет, в осажденном городе колокола собирают мятежников на молитву. Каждый день, с непостижимой пунктуальностью раскатывается над горами их перезвон, а потом, если не стреляют орудия и молчат ружья, до самых позиций республиканских войск долетают голоса фанатиков. Благоговейная тишина наступает тогда в госпитале: многие осеняют себя крестным знамением, шевелят губами, беззвучно вторя молитвам своих врагов. Даже Теотонио, который не ахти какой ревностный католик, испытывает в такие минуты смутное, трудно поддающееся определению чувство – это не вера, это скорее тоска по утраченной вере.
– Значит, звонарь еще жив, – бормочет он, ничего не ответив раненому лейтенанту. – Еще не сняли.
Капитан Алфредо Гама много говорил об этом звонаре: раза два он видел, как тот взбирался на колокольню. По его словам, это был маленький старичок, незаметный и невозмутимый; он раскачивал язык колокола, не обращая никакого внимания на частый огонь, которым солдаты отвечали на благовест. По словам доктора, заткнуть пасть колокольне, сшибить дерзкого звонаря было заветной мечтой всех артиллеристов на Монте-Марио, и в час аншлюса[30] все они наперебой палили в него. Значит, так никто и не попал? Или на его место стал другой?
– То, о чем я хочу тебя попросить, – не от безнадежности, – говорит Пирес Феррейра. – И не думай, что я потерял рассудок.
Голос его тверд и спокоен. Он неподвижно лежит на одеяле, разостланном прямо на камнях, голову подпирает соломенная подушка, забинтованные культи сложены на животе.
– Ты и не должен отчаиваться, – говорит Теотонио. – Эвакуируют тебя в числе первых – как только подойдут резервы и вернется конвой, поедешь в Монте-Санто, в Кеймадас, а оттуда-домой. Так сказал генерал Оскар, он же приходил сюда. Не теряй надежды, Мануэл.
– Я заклинаю тебя всем, что тебе дорого в жизни, – непреклонно и кротко звучит в ответ голос лейтенанта. – Господом богом, твоим отцом, делом, которое ты избрал. Твоей невестой-я знаю, ты посвящаешь ей стихи.
– Чего ты хочешь, Мануэл? – бормочет юный врач и отводит взгляд, потому что прекрасно знает, чего хочет от него лейтенант.
– Пристрели меня, – непреклонно и кротко отвечает лейтенант. – Я умоляю тебя, Теотонио.
Студента из Сан-Пауло не в первый раз просят об этом, и, наверно, не в последний, но никогда еще не произносились эти слова так спокойно и обыденно.
– Я же не могу застрелиться, – поясняет забинтованный человек. – Потому прошу тебя.
– Мужайся, Мануэл, – говорит Теотонио и чувствует, что это у него, а не у искалеченного лейтенанта дрожит от волнения голос. – Пожалуйста, не проси меня об этом. Это несовместимо с моими принципами, с моей профессией.
– Тогда попроси кого-нибудь из санитаров, – говорит Пирес Феррейра. – Отдай ему мой бумажник, там еще наберется полсотни милрейсов. Отдай ему мои сапоги, они совсем целые.
– А вдруг смерть будет хуже того, что случилось с тобой? – отвечает Теотонио. – Тебя отвезут в тыл. Ты поправишься и снова захочешь жить.
– Слепым? Безруким? – все так же мягко спрашивает Пирес Феррейра, и Теотонио становится стыдно. Лейтенант снова разлепляет губы:-Не это самое скверное. Хуже всего мухи. Я всегда их ненавидел, они внушали мне омерзение. Теперь я в их власти. Они ползают по лицу, лезут в рот, забираются под бинты.
Он замолкает, проводит языком по губам. Теотонио никак не ожидал, что никогда ни на что не жалующийся пациент заговорит об этом, и так взволнован, что не догадывается кликнуть санитара с бурдюком воды, напоить лейтенанта.
– Знаешь, у меня свои счеты с бандитами, – говорит Пирес Феррейра. – Я не хочу, чтобы они одержали верх, я не допущу, чтобы они превратили меня в то, что я есть сейчас. Я не буду бесполезным калекой. Еще после Уауа я понял: какая-то беда встала на моем пути, какое-то проклятие тяготеет надо мной.
– Дать тебе воды? – шепчет Теотонио.
– Не просто покончить с собой, когда у тебя отрезаны руки и выбиты глаза, – продолжал лейтенант. – Я пробовал размозжить череп о камни; ничего не вышло. Я хотел проглотить несколько камней, но тут нет подходящих…
– Перестань, прошу тебя, Мануэл. – Теотонио кладет ему руку на плечо, сам понимая, как фальшиво звучат его слова: человек, которого он пытается успокоить, кажется спокойней всех на свете, голос его ровен и нетороплив, он говорит о себе, как о ком-то постороннем.
– Ты поможешь мне? Во имя нашей дружбы? Дружба, возникшая здесь, – священна. Ты поможешь мне?
– Помогу, – тихо произносит Теотонио Леал Кавальканти. – Я помогу тебе.
IV
– Да, это я, – отвечает тот, садясь рядом, и жестом отпускает сопровождающих его санитаров с аптечкой и бурдюками. Отойдя на несколько шагов, оба кладут свою ношу наземь. – Я посижу с тобой немножко, Мануэл? Не нужно ли тебе чего-нибудь?
– Нас никто не слышит? – тихо спрашивает раненый. – У меня к тебе разговор по секрету.
В эту минуту в Канудосе, за грядой гор начинают звонить колокола. Теотонио задирает голову к небу: да, темнеет, в осажденном городе колокола собирают мятежников на молитву. Каждый день, с непостижимой пунктуальностью раскатывается над горами их перезвон, а потом, если не стреляют орудия и молчат ружья, до самых позиций республиканских войск долетают голоса фанатиков. Благоговейная тишина наступает тогда в госпитале: многие осеняют себя крестным знамением, шевелят губами, беззвучно вторя молитвам своих врагов. Даже Теотонио, который не ахти какой ревностный католик, испытывает в такие минуты смутное, трудно поддающееся определению чувство – это не вера, это скорее тоска по утраченной вере.
– Значит, звонарь еще жив, – бормочет он, ничего не ответив раненому лейтенанту. – Еще не сняли.
Капитан Алфредо Гама много говорил об этом звонаре: раза два он видел, как тот взбирался на колокольню. По его словам, это был маленький старичок, незаметный и невозмутимый; он раскачивал язык колокола, не обращая никакого внимания на частый огонь, которым солдаты отвечали на благовест. По словам доктора, заткнуть пасть колокольне, сшибить дерзкого звонаря было заветной мечтой всех артиллеристов на Монте-Марио, и в час аншлюса[30] все они наперебой палили в него. Значит, так никто и не попал? Или на его место стал другой?
– То, о чем я хочу тебя попросить, – не от безнадежности, – говорит Пирес Феррейра. – И не думай, что я потерял рассудок.
Голос его тверд и спокоен. Он неподвижно лежит на одеяле, разостланном прямо на камнях, голову подпирает соломенная подушка, забинтованные культи сложены на животе.
– Ты и не должен отчаиваться, – говорит Теотонио. – Эвакуируют тебя в числе первых – как только подойдут резервы и вернется конвой, поедешь в Монте-Санто, в Кеймадас, а оттуда-домой. Так сказал генерал Оскар, он же приходил сюда. Не теряй надежды, Мануэл.
– Я заклинаю тебя всем, что тебе дорого в жизни, – непреклонно и кротко звучит в ответ голос лейтенанта. – Господом богом, твоим отцом, делом, которое ты избрал. Твоей невестой-я знаю, ты посвящаешь ей стихи.
– Чего ты хочешь, Мануэл? – бормочет юный врач и отводит взгляд, потому что прекрасно знает, чего хочет от него лейтенант.
– Пристрели меня, – непреклонно и кротко отвечает лейтенант. – Я умоляю тебя, Теотонио.
Студента из Сан-Пауло не в первый раз просят об этом, и, наверно, не в последний, но никогда еще не произносились эти слова так спокойно и обыденно.
– Я же не могу застрелиться, – поясняет забинтованный человек. – Потому прошу тебя.
– Мужайся, Мануэл, – говорит Теотонио и чувствует, что это у него, а не у искалеченного лейтенанта дрожит от волнения голос. – Пожалуйста, не проси меня об этом. Это несовместимо с моими принципами, с моей профессией.
– Тогда попроси кого-нибудь из санитаров, – говорит Пирес Феррейра. – Отдай ему мой бумажник, там еще наберется полсотни милрейсов. Отдай ему мои сапоги, они совсем целые.
– А вдруг смерть будет хуже того, что случилось с тобой? – отвечает Теотонио. – Тебя отвезут в тыл. Ты поправишься и снова захочешь жить.
– Слепым? Безруким? – все так же мягко спрашивает Пирес Феррейра, и Теотонио становится стыдно. Лейтенант снова разлепляет губы:-Не это самое скверное. Хуже всего мухи. Я всегда их ненавидел, они внушали мне омерзение. Теперь я в их власти. Они ползают по лицу, лезут в рот, забираются под бинты.
Он замолкает, проводит языком по губам. Теотонио никак не ожидал, что никогда ни на что не жалующийся пациент заговорит об этом, и так взволнован, что не догадывается кликнуть санитара с бурдюком воды, напоить лейтенанта.
– Знаешь, у меня свои счеты с бандитами, – говорит Пирес Феррейра. – Я не хочу, чтобы они одержали верх, я не допущу, чтобы они превратили меня в то, что я есть сейчас. Я не буду бесполезным калекой. Еще после Уауа я понял: какая-то беда встала на моем пути, какое-то проклятие тяготеет надо мной.
– Дать тебе воды? – шепчет Теотонио.
– Не просто покончить с собой, когда у тебя отрезаны руки и выбиты глаза, – продолжал лейтенант. – Я пробовал размозжить череп о камни; ничего не вышло. Я хотел проглотить несколько камней, но тут нет подходящих…
– Перестань, прошу тебя, Мануэл. – Теотонио кладет ему руку на плечо, сам понимая, как фальшиво звучат его слова: человек, которого он пытается успокоить, кажется спокойней всех на свете, голос его ровен и нетороплив, он говорит о себе, как о ком-то постороннем.
– Ты поможешь мне? Во имя нашей дружбы? Дружба, возникшая здесь, – священна. Ты поможешь мне?
– Помогу, – тихо произносит Теотонио Леал Кавальканти. – Я помогу тебе.
IV
– Голову? – переспросил барон. Он отошел к окну вроде бы для того, чтобы распахнуть створки-зной становился нестерпимым, – но на самом деле хотел найти в зелени хамелеона: без него стало тоскливо. Он шарил взглядом по саду, отыскивая своего дружка, а тот, словно играя с ним в прятки, затаился, пропал, исчез. – Ну да, в лондонской «Тайме» появилась заметка: ему отрубили голову.
– Обезглавлен был его труп, – поправил репортер.
Барон вернулся на свое место. Говорить и слушать было мучительно, и все-таки слова гостя его снова заинтересовали. К чему это самоистязание? Эти воспоминания, от которых еще мучительней ныли старые раны? Но и не слушать он уже не мог.
– Вы когда-нибудь видели его вблизи? – спросил он, стараясь заглянуть в глаза репортеру. – Что это был за человек?
Могилу обнаружили только через два дня после того, как была взята последняя баррикада. Место захоронения указал Блаженненький: они добились этого, под пыткой, разумеется. Для него припасли кое-что особенное. Блаженненький был из породы мучеников, и обычными пытками с ним ничего нельзя было сделать: истязайте, жгите, режьте, отсеките язык, выколите глаза, оскопите – он не сказал бы ни слова. Кстати, это практиковалось: захваченного в плен жагунсо после пыток отпускали к своим, надеясь, что подобное зрелище ослабит боевой дух остальных. Результат неизменно бывал прямо противоположен ожиданиям, и к Блаженненькому применили средство почище, угадав его единственное слабое место. Он боялся собак.
– Всех главарей я, кажется, знавал, – произнес барон. – И Меченого, и Жоана Апостола, и Жоана Большого, и Трещотку, и Педрана, и Макамбиру. А кто этот Блаженненький?
О собаках надо упомянуть особо: месяцы блокады и горы человечьего мяса, разбросанного по улицам, сделали из них диких зверей наподобие волков или гиен. Стаи собак-людоедов в поисках добычи врывались в Канудос и в лагерь республиканцев.
– Это в точности соответствовало апокалипсическим пророчествам Наставника, – проговорил репортер, держась за живот. – Должно быть, кто-то рассказал, что Блаженненький больше всего боится собак-даже не собак, а Собаку, Пса, зримое воплощение Зла. Я могу угадать, как это было: его поставили перед разъяренной сворой. Он ужаснулся, что она разорвет его в клочья и утащит прямо в преисподнюю, и показал то место, где был похоронен Наставник.
Теперь барон уже не думал ни про хамелеона, ни про Эстелу. Перед глазами у него возникли рычащие стаи обезумевших псов, копошащихся среди кучами наваленных трупов, роющихся в развороченных, тронутых тленом животах, глодающих иссохшие икры, грызущих черепа, кости, хрящи. Он услышал злобное рычание и лай. Наскучив мертвечиной, другие своры врывались в деревни, набрасывались на пастухов, вакейро, прачек, ища живых жертв, парное мясо, хрупкие кости.
Армейское начальство могло бы и само догадаться, что Наставник погребен в Святилище – где же еще? Блаженненький указал место, и на трехметровой глубине нашли завернутое в рогожу тело. На нем была голубая туника, на ногах-альпаргаты из сыромятной кожи. Длинные волосы волнами спускались на плечи– так было сказано в протоколе эксгумации. При этом присутствовали все старшие офицеры во главе с генералом Артуром Оскаром, который велел прикомандированному к частям Первой колонны фотографу Флавио де Барросу сделать снимок. Съемка продолжалась полчаса, и никто не ушел из Святилища, хотя уже ощущался запах разложения.
– Можете ли вы представить себе, что почувствовали все эти генералы и полковники, когда перед ними оказался наконец труп человека, объявившего войну Республике, истребившего три посланные против него экспедиции, потрясавшего основы государства, вступившего в сговор с Британской империей и домом Враганса?
– А ведь я видел его, – тихо сказал барон, и репортер, осекшись, устремил на него вопрошающий взгляд водянистых глаз. – Но я, как и вы, оказался незрячим. Я его не узнал, он испарился из моей памяти. Это было пятнадцать или двадцать лет тому назад. Он и кучка его спутников появились в Калумби, я велел их накормить и за то, что они привели в порядок кладбище и часовню, выслал им какие-то обноски. Лиц я не запомнил, да не особенно и вглядывался-ничем не примечательная толпа оборванцев. Через Калумби проходило слишком много этих новоявленных святых. Как мог я предвидеть, что этот станет первым и главным, что он затмит всех остальных, что тысячи сертанцев стекутся к нему?
– Край, о котором идет речь в Евангелии, тоже был полон осененными благодатью и еретиками, – сказал репортер. – И потому Христос терялся среди них. Его заметили и разглядели не сразу…
– Вы это всерьез? – подался вперед барон. – Вы в самом деле полагаете, что Наставника послал бог?
Но репортер, не отвечая, продолжал рассказ.
Итак, полуразложившийся труп был осмотрен, и четверо врачей, зажимая носы платками, составили акт освидетельствования. Записали, что тело покойного имело в длину сто семьдесят восемь сантиметров, что во рту не осталось ни одного зуба и что смерть наступила не от пули, поскольку никаких следов ранений, за исключением кровоподтека на левой ноге, причиненного ушибом либо ударом о камень, обнаружено не было. После короткого совещания решили отделить голову от туловища, чтобы позже исследовать череп, который надлежало доставить на медицинский факультет доктору Нино Родригесу. Однако, перед тем как приступить к декапитации, там же, в Святилище, был обезглавлен Блаженненький, и фотограф Флавио де Баррос запечатлел казнь. Тело было брошено в ров вместе с останками Наставника-для Блаженненького честь быть похороненным рядом с тем, кого он так почитал и кому так преданно служил. Впрочем, должно быть, последние мгновения его жизни были омрачены ужасным предчувствием: неужели его свалят в яму, как убитого зверя, не отпев, не помолившись за упокой души, не защитив тело деревом гроба? В Канудосе всему этому придавалось значение.
Репортер снова расчихался, но, совладав с собой, повел рассказ дальше, возбуждаясь все сильней, так что, от волнения у него иногда заплетался язык. Глаза его ртутными шариками метались за стеклами очков.
Возник короткий спор: кому из четверых врачей поручить эту операцию? Ампутационную пилу взял майор Миранда Курио, начальник санитарной службы экспедиционного корпуса, а трое его коллег держали тело. Поначалу голову хотели заспиртовать, но кожа и мышцы уже разлезались, и потому решено было воспользоваться гашеной известью. Так ее и доставили в Салвадор, а сопровождать было поручено лейтенанту Пинто Соузе, герою кампании, одному из немногих оставшихся в живых офицеров Третьего пехотного батальона, почти целиком перебитого Меченым в первом же бою. Лейтенант вручил голову доктору Нино Родригесу, возглавившему специальную медицинскую комиссию, которая осмотрела, измерила и взвесила ее. Достоверных сведений о заключении комиссии нет. Официальный же бюллетень возмутил всех своей лаконичностью, повинен в которой, судя по всему, был все тот же доктор Нино Родригес-это он сочинил три строки, так разочаровавшие общественное мнение; в них скупо говорилось, что с научной точки зрения никаких конституционных аномалий при осмотре черепа Антонио Наставника не обнаружено.
– Как тут не вспомнить Галилео Галля? – проговорил барон, устремив тоскующий взгляд за окно. – Он тоже свято верил, что по шишкам на черепе можно определить характер.
Но выводы доктора Родригеса вызвали живейшее несогласие со стороны его салвадорских коллег. Доктор Онорато Непомусено де Албукерке не оставил камня на камне от заключения комиссии. Ссылаясь на систему классификации шведского ученого Рециуса, он утверждал, что Наставник по строению своего черепа относился к ярко выраженным брахицефалам, склонным к узости и схематизму мышления, столь характерным для фанатиков. С другой стороны, изгиб черепной коробки в точности соответствует, по Бенедикту, типу людей, страдающих эпилепсией, у которых, как утверждает Самт, молитвенник в руке, господне имя на устах и стигма порока и преступления-в сердце.
– Понимаете? – Репортер задыхался, как после неимоверного усилия. – Канудос – это эпоха.
– Вам дурно? – без малейшего сочувствия спросил барон. – Вам тоже, я вижу, эта тема не доставляет особенного удовольствия? Неужели вы посетили всех этих врачей?
Репортер извивался в кресле как гусеница-он сложился вчетверо и, казалось, умирает от холода. По окончании освидетельствования возникла новая проблема. Что делать дальше? Кто-то предложил выставить череп в Национальном музее. Эта идея была решительно отвергнута. Кем? Масонами. Довольно с нас, говорили они, и Спасителя Бонфинского, довольно и того, что Баия стала местом паломничества всех рьяных католиков: череп Наставника, выставленный в зале музея, тотчас превратит этот музей в еще одну церковь Спасителя, в еретическое святилище. Масонов поддержали военные: нельзя делать из черепа реликвию – это зародыш грядущих смут. Наконец решили уничтожить его. Но как это сделать? Как?
– По крайней мере, захоронить его было нельзя, – пробормотал барон.
Разумеется, нельзя: рано или поздно фанатики из простонародья отыскали бы это место. Есть ли что-нибудь более надежное и недоступное, чем дно морское? Череп положили в набитый камнями мешок, мешок зашили, и некий офицер ночью вышел на лодке в Атлантический океан и там, на равном удалении от форта святого Марцелла и острова Итапарика, бросил этот мешок в пучину. Офицер, которому поручили эту тайную операцию, был все тот же лейтенант Пинто Соуза. Тут и сказке конец, а из костей Наставника, должно быть, уже пророс какой-нибудь коралл.
Репортер был весь в поту и так бледен, что барон подумал: «Как бы он в обморок не грохнулся». Какие чувства испытывает этот дергающийся, как марионетка, человечек к Наставнику? Восхищение? Или это болезненное влечение? Или праздное любопытство профессионального сплетника? Неужели он и впрямь считает Наставника мессией? И почему так мучится и страдает из-за Канудоса? Почему не хочет забыть его, как забыли все?
– Вы упомянули Галля? – услышал барон его голос.
– Да, – ответил барон и тотчас увидел перед собой бритую голову, безумные глаза, услышал апокалипсические пророчества. – Галилео Галль недурно разбирался во всем этом. Он считал, что тайну любого человека можно разгадать, изучив строение его черепа. Попал он в конце концов в Канудос? Воображаю, как разочарован он был, увидев, что происходящее там совсем не похоже на вымечтанную им революцию.
– И не похоже, и все-таки похоже, – сказал репортер. – Это было царство мракобесия и одновременно братская общность. Это был край свободы, хотя и не в том смысле, какой мы привыкли вкладывать в это понятие. Так что, может быть, он был бы не так уж разочарован.
– Вам известна его судьба?
– Он погиб где-то в окрестностях Канудоса, немного не дойдя до города, – ответил репортер. – Я часто видел его еще до того, как закрутилась эта карусель. Он целыми днями просиживал в «Форте»-есть в Нижнем городе такой кабак. Весьма примечательный господин. Многоречив был и безрассуден. Ощупывал черепа, предрекал смуты. Всерьез его не принимали. Кто же мог предвидеть, как трагически сложится его жизнь?!
– Он оставил мне свои бумаги, – сказал барон. – Нечто вроде завещания. Он написал это в Калумби и попросил переправить своим единомышленникам. Ничего из этого не вышло, хоть и не по моей вине: я специально ездил в Лион, чтобы выполнить его поручение.
Что заставило его тогда предпринять это путешествие из Лондона в Лион? Почему он вознамерился лично передать записки Галля редакторам «Этенсель де ла Револьт»? Во всяком случае, не потому, что френолог был ему близок, – ничего, кроме любопытства, чисто научного интереса к не изученной до сих пор особи, он не испытывал и поехал в Лион, чтобы увидеть и услышать единомышленников Галля, убедиться в том, что они похожи на него, верят в то же, во что и он. Поездка оказалась напрасной. Ему только и удалось узнать, что «Этенсель де ла Револьт», газетенка, выходившая от случая к случаю, давно прекратила свое существование, а владелец типографии, в которой она печаталась, года три-четыре назад сел в тюрьму за изготовление фальшивых ассигнаций. Как удивительно все вяжется одно с другим: Галль слал свои корреспонденции в пустоту, в несуществующую редакцию исчезнувшей газеты, и никто из тех, с кем он поддерживал знакомство в Европе, так и не узнал, где, при каких обстоятельствах и за что он сложил голову.
– Это сплошное безумие, – процедил барон. – Наставник, Морейра Сезар, Галль. Канудос свел с ума полмира. Да и вас, кажется.
Но внезапно возникшая мысль заставила его замолчать: «Нет, все они были сумасшедшими и раньше. Канудос лишил рассудка только Эстелу». Усилием воли он сдержал слезы. Он не плакал ни в детстве, ни в юности, но после случившегося с баронессой стал слезлив, особенно бессонными ночами, в тишине и пустоте своего кабинета.
– Да нет, даже не безумие, а недоразумение, – снова поправил его репортер. – Я очень хочу задать вам один вопрос и умоляю вас сказать мне правду.
– С тех пор, как я отошел от политики, я только тем и занимаюсь, – пробормотал тот. – Что вас интересует?
– Меня интересует, существовала ли связь между Канудосом и монархистами-не с той горсточкой людей вроде Жентила де Кастро, тосковавших по временам Империи и имевших наивность открыто об этом заявлять, а такими монархистами, как вы, – истинными, хоть и тайными. Были у вас связи с Канудосом? Способствовали ли вы смуте? – Репортер внимательно следил за лицом барона.
Но тот, слушавший его с иронической миной, рассмеялся.
– Вы провели в Канудосе столько времени и ничего не поняли? Много вы там видели политиков из Баии, Сан-Пауло или Рио?
– Я ведь уже говорил, что вообще мало что видел, – неприязненно отозвался репортер. – Но мне известно, что с вашей фазенды Калумби доставляли в город припасы-сахар, маис, – гнали скотину.
– Тогда вам должно быть известно и то, что делалось это против моей воли, меня принуждали, – ответил барон. – Все окрестные помещики, спасая свое достояние, откупались от бандитов, а потом стали откупаться от мятежников – иначе они сожгли бы наши фазенды. Давний сертанский обычай: не можешь убить-откупись. Имей я на них хоть какое-то влияние, они бы не тронули Калумби и моя жена была бы здорова. Эти фанатики не были монархистами и знать не знали, чем была для нас Империя. Странно, что вы этого не поняли, хоть и…
Репортер не дал ему договорить.
– Нет, они были монархистами, сами того не зная, но ни один приверженец монархии понять этого не смог! – замигав, выпалил он. – Они знали, что рабство отменила принцесса Изабелла, и Наставник возносил ей хвалы за освобождение рабов. Они были убеждены, что монархия за это и поплатилась. В Канудосе все верили, что Республика хочет восстановить рабовладение.
– И вы полагаете, что эту идею внушил им я и мои сторонники? – снова улыбнулся барон. – Заподозрить нас в этом может только круглый дурак.
– Тем не менее это кое-что объясняет, – повысил голос репортер. – Я голову себе сломал, пытаясь понять, почему они так взбунтовались против переписи, например. И понял. Раса, цвет кожи, вероисповедание! Зачем Республике знать, кто черный, кто белый? Затем, чтобы снова превратить негров в рабов. Зачем выяснять веру? Затем, чтобы легче было установить католиков-установить и уничтожить.
– Так это и есть то недоразумение, которое объясняет тайну Канудоса?
– Одно из них, – задохнулся репортер. – Я-то знал, что мятежники не попались бы на удочку бесчестного политикана, но хотел услышать это от вас.
– Ну, вот и услышали, – сказал барон. Что предприняли бы его друзья, если бы могли провидеть такое чудо: забитый народ сертанов берется за оружие и с именем принцессы Изабеллы на устах сокрушает Республику! Нет, ни одному из бразильских монархистов подобное не могло даже присниться.
Гонец от Жоана Апостола нашел Антонио Виланову в Жуэте: вместе с четырнадцатью жагунсо тот поджидает гурты скота. Известие так важно, что Антонио решает не мешкая вернуться в Канудос, не добыв провианта. С тех пор как город окружен, они уже трижды нападали на обозы, и все три раза успешно: в первый раз им досталось двадцать пять коров и несколько десятков коз; во второй-восемь коров, а в третий-двенадцать. Это не считая фургона с фариньей, кофе, сахаром и солью. Жоан Апостол, Меченый, Педран и Жоан Большой не могут отлучиться из Бело-Монте, и потому Антонио сам вызвался руководить этими налетами – надо же чем-то кормить людей. Три недели они выслеживают и отбивают транспорты, везущие на Фавелу продовольствие из Кеймадаса и Монте-Санто.
Дело это не слишком сложное, и бывший торговец со свойственными ему методичностью, тщательностью и деловитостью, умением все рассчитать и правильно расставить людей достиг в науке грабежа и искусстве налета истинного совершенства. Успех зависит в первую очередь от вовремя полученных сведений, от помощи проводников и носильщиков, большинство которых, хоть и нанялось в экспедиционные войска, верой и правдой служат Наставнику. Эти люди, набранные из разных мест-от Тукано до Итапикуру, – сообщают о продвижении обоза, советуют, где лучше нанести удар. Ночью, дождавшись появления стада в каком-нибудь укромном месте-чаще всего в лощине или в густых зарослях на горном склоне, – Антонио и его люди бросаются вперед, паля во все стороны, взрывая петарды и динамитные шашки, свистя в свирели, и перепуганная скотина несется в каатингу. Покуда отряд Антонио огнем сдерживает солдат, проводники и носильщики сбивают стадо и потайными тропами-самая короткая и безопасная дорога от Калумби до сих пор неизвестна солдатам-ведут его в Канудос. Антонио Виланова догоняет их на полпути.
Они и на этот раз не остались бы с пустыми руками, если бы не известие о том, что республиканцы с минуты на минуту начнут штурм города. Стиснув зубы, нахмурив брови, пятнадцать жагунсо торопятся в Бело-Монте; одна мысль владеет ими – поскорее соединиться со своими братьями, стеной стать вокруг Наставника, защитить его от нападения псов. Как проведал об их замысле Жоан Апостол? Гонец, старый следопыт, идущий рядом с Антонио, рассказывает, что об этом известили его жагунсо, переодевшиеся в солдатские мундиры и проникшие на Фавелу. Он говорит спокойно, словно нет ничего особенного в том, что сыновья Христовы замешались в толпу бесов, приняв их обличье.
«Теперь уже привыкли», – думает Антонио Виланова, вспоминая, как в первый раз, когда Жоан Апостол попытался уговорить жагунсо переодеться в солдатское платье, те едва не взбунтовались. Даже ему самому стало не по себе: мысль о том, что надо напялить одежду тех, кто воплощает зло, бессердечие и жестокость, показалась ему отвратительной, и он понимал жагунсо, не желающих умирать под личиной псов. «Выходит, мы ошибались, а прав оказался, как всегда, Жоан Апостол». Мальчишки-лазутчики славно делали свое дело-подтаскивали муравейники к самым палаткам, напускали на солдат змей и скорпионов, отравляли запасы питьевой воды, приносили в Бело-Монте важные новости, – но все же то, что они могли рассказать, не шло ни в какое сравнение со сведениями солдат, удравших или отпущенных по болезни с Фавелы. Конец спорам положил Меченый, который появился в окопах на Фазенде-Велье в мундире капрала и сообщил, что сумел пройти мимо караулов. Всем стало ясно, что в другом виде его тотчас бы задержали. Жоан Апостол спросил упрямцев: как, по их мнению, хорошо ли поступил Меченый, подав им пример и не побоявшись нацепить на себя тряпье с золочеными пуговицами? Тогда несколько человек из тех, кто прежде с ним разбойничал, согласились переодеться, и больше забот с этим у Жоана Апостола не возникало.
– Обезглавлен был его труп, – поправил репортер.
Барон вернулся на свое место. Говорить и слушать было мучительно, и все-таки слова гостя его снова заинтересовали. К чему это самоистязание? Эти воспоминания, от которых еще мучительней ныли старые раны? Но и не слушать он уже не мог.
– Вы когда-нибудь видели его вблизи? – спросил он, стараясь заглянуть в глаза репортеру. – Что это был за человек?
Могилу обнаружили только через два дня после того, как была взята последняя баррикада. Место захоронения указал Блаженненький: они добились этого, под пыткой, разумеется. Для него припасли кое-что особенное. Блаженненький был из породы мучеников, и обычными пытками с ним ничего нельзя было сделать: истязайте, жгите, режьте, отсеките язык, выколите глаза, оскопите – он не сказал бы ни слова. Кстати, это практиковалось: захваченного в плен жагунсо после пыток отпускали к своим, надеясь, что подобное зрелище ослабит боевой дух остальных. Результат неизменно бывал прямо противоположен ожиданиям, и к Блаженненькому применили средство почище, угадав его единственное слабое место. Он боялся собак.
– Всех главарей я, кажется, знавал, – произнес барон. – И Меченого, и Жоана Апостола, и Жоана Большого, и Трещотку, и Педрана, и Макамбиру. А кто этот Блаженненький?
О собаках надо упомянуть особо: месяцы блокады и горы человечьего мяса, разбросанного по улицам, сделали из них диких зверей наподобие волков или гиен. Стаи собак-людоедов в поисках добычи врывались в Канудос и в лагерь республиканцев.
– Это в точности соответствовало апокалипсическим пророчествам Наставника, – проговорил репортер, держась за живот. – Должно быть, кто-то рассказал, что Блаженненький больше всего боится собак-даже не собак, а Собаку, Пса, зримое воплощение Зла. Я могу угадать, как это было: его поставили перед разъяренной сворой. Он ужаснулся, что она разорвет его в клочья и утащит прямо в преисподнюю, и показал то место, где был похоронен Наставник.
Теперь барон уже не думал ни про хамелеона, ни про Эстелу. Перед глазами у него возникли рычащие стаи обезумевших псов, копошащихся среди кучами наваленных трупов, роющихся в развороченных, тронутых тленом животах, глодающих иссохшие икры, грызущих черепа, кости, хрящи. Он услышал злобное рычание и лай. Наскучив мертвечиной, другие своры врывались в деревни, набрасывались на пастухов, вакейро, прачек, ища живых жертв, парное мясо, хрупкие кости.
Армейское начальство могло бы и само догадаться, что Наставник погребен в Святилище – где же еще? Блаженненький указал место, и на трехметровой глубине нашли завернутое в рогожу тело. На нем была голубая туника, на ногах-альпаргаты из сыромятной кожи. Длинные волосы волнами спускались на плечи– так было сказано в протоколе эксгумации. При этом присутствовали все старшие офицеры во главе с генералом Артуром Оскаром, который велел прикомандированному к частям Первой колонны фотографу Флавио де Барросу сделать снимок. Съемка продолжалась полчаса, и никто не ушел из Святилища, хотя уже ощущался запах разложения.
– Можете ли вы представить себе, что почувствовали все эти генералы и полковники, когда перед ними оказался наконец труп человека, объявившего войну Республике, истребившего три посланные против него экспедиции, потрясавшего основы государства, вступившего в сговор с Британской империей и домом Враганса?
– А ведь я видел его, – тихо сказал барон, и репортер, осекшись, устремил на него вопрошающий взгляд водянистых глаз. – Но я, как и вы, оказался незрячим. Я его не узнал, он испарился из моей памяти. Это было пятнадцать или двадцать лет тому назад. Он и кучка его спутников появились в Калумби, я велел их накормить и за то, что они привели в порядок кладбище и часовню, выслал им какие-то обноски. Лиц я не запомнил, да не особенно и вглядывался-ничем не примечательная толпа оборванцев. Через Калумби проходило слишком много этих новоявленных святых. Как мог я предвидеть, что этот станет первым и главным, что он затмит всех остальных, что тысячи сертанцев стекутся к нему?
– Край, о котором идет речь в Евангелии, тоже был полон осененными благодатью и еретиками, – сказал репортер. – И потому Христос терялся среди них. Его заметили и разглядели не сразу…
– Вы это всерьез? – подался вперед барон. – Вы в самом деле полагаете, что Наставника послал бог?
Но репортер, не отвечая, продолжал рассказ.
Итак, полуразложившийся труп был осмотрен, и четверо врачей, зажимая носы платками, составили акт освидетельствования. Записали, что тело покойного имело в длину сто семьдесят восемь сантиметров, что во рту не осталось ни одного зуба и что смерть наступила не от пули, поскольку никаких следов ранений, за исключением кровоподтека на левой ноге, причиненного ушибом либо ударом о камень, обнаружено не было. После короткого совещания решили отделить голову от туловища, чтобы позже исследовать череп, который надлежало доставить на медицинский факультет доктору Нино Родригесу. Однако, перед тем как приступить к декапитации, там же, в Святилище, был обезглавлен Блаженненький, и фотограф Флавио де Баррос запечатлел казнь. Тело было брошено в ров вместе с останками Наставника-для Блаженненького честь быть похороненным рядом с тем, кого он так почитал и кому так преданно служил. Впрочем, должно быть, последние мгновения его жизни были омрачены ужасным предчувствием: неужели его свалят в яму, как убитого зверя, не отпев, не помолившись за упокой души, не защитив тело деревом гроба? В Канудосе всему этому придавалось значение.
Репортер снова расчихался, но, совладав с собой, повел рассказ дальше, возбуждаясь все сильней, так что, от волнения у него иногда заплетался язык. Глаза его ртутными шариками метались за стеклами очков.
Возник короткий спор: кому из четверых врачей поручить эту операцию? Ампутационную пилу взял майор Миранда Курио, начальник санитарной службы экспедиционного корпуса, а трое его коллег держали тело. Поначалу голову хотели заспиртовать, но кожа и мышцы уже разлезались, и потому решено было воспользоваться гашеной известью. Так ее и доставили в Салвадор, а сопровождать было поручено лейтенанту Пинто Соузе, герою кампании, одному из немногих оставшихся в живых офицеров Третьего пехотного батальона, почти целиком перебитого Меченым в первом же бою. Лейтенант вручил голову доктору Нино Родригесу, возглавившему специальную медицинскую комиссию, которая осмотрела, измерила и взвесила ее. Достоверных сведений о заключении комиссии нет. Официальный же бюллетень возмутил всех своей лаконичностью, повинен в которой, судя по всему, был все тот же доктор Нино Родригес-это он сочинил три строки, так разочаровавшие общественное мнение; в них скупо говорилось, что с научной точки зрения никаких конституционных аномалий при осмотре черепа Антонио Наставника не обнаружено.
– Как тут не вспомнить Галилео Галля? – проговорил барон, устремив тоскующий взгляд за окно. – Он тоже свято верил, что по шишкам на черепе можно определить характер.
Но выводы доктора Родригеса вызвали живейшее несогласие со стороны его салвадорских коллег. Доктор Онорато Непомусено де Албукерке не оставил камня на камне от заключения комиссии. Ссылаясь на систему классификации шведского ученого Рециуса, он утверждал, что Наставник по строению своего черепа относился к ярко выраженным брахицефалам, склонным к узости и схематизму мышления, столь характерным для фанатиков. С другой стороны, изгиб черепной коробки в точности соответствует, по Бенедикту, типу людей, страдающих эпилепсией, у которых, как утверждает Самт, молитвенник в руке, господне имя на устах и стигма порока и преступления-в сердце.
– Понимаете? – Репортер задыхался, как после неимоверного усилия. – Канудос – это эпоха.
– Вам дурно? – без малейшего сочувствия спросил барон. – Вам тоже, я вижу, эта тема не доставляет особенного удовольствия? Неужели вы посетили всех этих врачей?
Репортер извивался в кресле как гусеница-он сложился вчетверо и, казалось, умирает от холода. По окончании освидетельствования возникла новая проблема. Что делать дальше? Кто-то предложил выставить череп в Национальном музее. Эта идея была решительно отвергнута. Кем? Масонами. Довольно с нас, говорили они, и Спасителя Бонфинского, довольно и того, что Баия стала местом паломничества всех рьяных католиков: череп Наставника, выставленный в зале музея, тотчас превратит этот музей в еще одну церковь Спасителя, в еретическое святилище. Масонов поддержали военные: нельзя делать из черепа реликвию – это зародыш грядущих смут. Наконец решили уничтожить его. Но как это сделать? Как?
– По крайней мере, захоронить его было нельзя, – пробормотал барон.
Разумеется, нельзя: рано или поздно фанатики из простонародья отыскали бы это место. Есть ли что-нибудь более надежное и недоступное, чем дно морское? Череп положили в набитый камнями мешок, мешок зашили, и некий офицер ночью вышел на лодке в Атлантический океан и там, на равном удалении от форта святого Марцелла и острова Итапарика, бросил этот мешок в пучину. Офицер, которому поручили эту тайную операцию, был все тот же лейтенант Пинто Соуза. Тут и сказке конец, а из костей Наставника, должно быть, уже пророс какой-нибудь коралл.
Репортер был весь в поту и так бледен, что барон подумал: «Как бы он в обморок не грохнулся». Какие чувства испытывает этот дергающийся, как марионетка, человечек к Наставнику? Восхищение? Или это болезненное влечение? Или праздное любопытство профессионального сплетника? Неужели он и впрямь считает Наставника мессией? И почему так мучится и страдает из-за Канудоса? Почему не хочет забыть его, как забыли все?
– Вы упомянули Галля? – услышал барон его голос.
– Да, – ответил барон и тотчас увидел перед собой бритую голову, безумные глаза, услышал апокалипсические пророчества. – Галилео Галль недурно разбирался во всем этом. Он считал, что тайну любого человека можно разгадать, изучив строение его черепа. Попал он в конце концов в Канудос? Воображаю, как разочарован он был, увидев, что происходящее там совсем не похоже на вымечтанную им революцию.
– И не похоже, и все-таки похоже, – сказал репортер. – Это было царство мракобесия и одновременно братская общность. Это был край свободы, хотя и не в том смысле, какой мы привыкли вкладывать в это понятие. Так что, может быть, он был бы не так уж разочарован.
– Вам известна его судьба?
– Он погиб где-то в окрестностях Канудоса, немного не дойдя до города, – ответил репортер. – Я часто видел его еще до того, как закрутилась эта карусель. Он целыми днями просиживал в «Форте»-есть в Нижнем городе такой кабак. Весьма примечательный господин. Многоречив был и безрассуден. Ощупывал черепа, предрекал смуты. Всерьез его не принимали. Кто же мог предвидеть, как трагически сложится его жизнь?!
– Он оставил мне свои бумаги, – сказал барон. – Нечто вроде завещания. Он написал это в Калумби и попросил переправить своим единомышленникам. Ничего из этого не вышло, хоть и не по моей вине: я специально ездил в Лион, чтобы выполнить его поручение.
Что заставило его тогда предпринять это путешествие из Лондона в Лион? Почему он вознамерился лично передать записки Галля редакторам «Этенсель де ла Револьт»? Во всяком случае, не потому, что френолог был ему близок, – ничего, кроме любопытства, чисто научного интереса к не изученной до сих пор особи, он не испытывал и поехал в Лион, чтобы увидеть и услышать единомышленников Галля, убедиться в том, что они похожи на него, верят в то же, во что и он. Поездка оказалась напрасной. Ему только и удалось узнать, что «Этенсель де ла Револьт», газетенка, выходившая от случая к случаю, давно прекратила свое существование, а владелец типографии, в которой она печаталась, года три-четыре назад сел в тюрьму за изготовление фальшивых ассигнаций. Как удивительно все вяжется одно с другим: Галль слал свои корреспонденции в пустоту, в несуществующую редакцию исчезнувшей газеты, и никто из тех, с кем он поддерживал знакомство в Европе, так и не узнал, где, при каких обстоятельствах и за что он сложил голову.
– Это сплошное безумие, – процедил барон. – Наставник, Морейра Сезар, Галль. Канудос свел с ума полмира. Да и вас, кажется.
Но внезапно возникшая мысль заставила его замолчать: «Нет, все они были сумасшедшими и раньше. Канудос лишил рассудка только Эстелу». Усилием воли он сдержал слезы. Он не плакал ни в детстве, ни в юности, но после случившегося с баронессой стал слезлив, особенно бессонными ночами, в тишине и пустоте своего кабинета.
– Да нет, даже не безумие, а недоразумение, – снова поправил его репортер. – Я очень хочу задать вам один вопрос и умоляю вас сказать мне правду.
– С тех пор, как я отошел от политики, я только тем и занимаюсь, – пробормотал тот. – Что вас интересует?
– Меня интересует, существовала ли связь между Канудосом и монархистами-не с той горсточкой людей вроде Жентила де Кастро, тосковавших по временам Империи и имевших наивность открыто об этом заявлять, а такими монархистами, как вы, – истинными, хоть и тайными. Были у вас связи с Канудосом? Способствовали ли вы смуте? – Репортер внимательно следил за лицом барона.
Но тот, слушавший его с иронической миной, рассмеялся.
– Вы провели в Канудосе столько времени и ничего не поняли? Много вы там видели политиков из Баии, Сан-Пауло или Рио?
– Я ведь уже говорил, что вообще мало что видел, – неприязненно отозвался репортер. – Но мне известно, что с вашей фазенды Калумби доставляли в город припасы-сахар, маис, – гнали скотину.
– Тогда вам должно быть известно и то, что делалось это против моей воли, меня принуждали, – ответил барон. – Все окрестные помещики, спасая свое достояние, откупались от бандитов, а потом стали откупаться от мятежников – иначе они сожгли бы наши фазенды. Давний сертанский обычай: не можешь убить-откупись. Имей я на них хоть какое-то влияние, они бы не тронули Калумби и моя жена была бы здорова. Эти фанатики не были монархистами и знать не знали, чем была для нас Империя. Странно, что вы этого не поняли, хоть и…
Репортер не дал ему договорить.
– Нет, они были монархистами, сами того не зная, но ни один приверженец монархии понять этого не смог! – замигав, выпалил он. – Они знали, что рабство отменила принцесса Изабелла, и Наставник возносил ей хвалы за освобождение рабов. Они были убеждены, что монархия за это и поплатилась. В Канудосе все верили, что Республика хочет восстановить рабовладение.
– И вы полагаете, что эту идею внушил им я и мои сторонники? – снова улыбнулся барон. – Заподозрить нас в этом может только круглый дурак.
– Тем не менее это кое-что объясняет, – повысил голос репортер. – Я голову себе сломал, пытаясь понять, почему они так взбунтовались против переписи, например. И понял. Раса, цвет кожи, вероисповедание! Зачем Республике знать, кто черный, кто белый? Затем, чтобы снова превратить негров в рабов. Зачем выяснять веру? Затем, чтобы легче было установить католиков-установить и уничтожить.
– Так это и есть то недоразумение, которое объясняет тайну Канудоса?
– Одно из них, – задохнулся репортер. – Я-то знал, что мятежники не попались бы на удочку бесчестного политикана, но хотел услышать это от вас.
– Ну, вот и услышали, – сказал барон. Что предприняли бы его друзья, если бы могли провидеть такое чудо: забитый народ сертанов берется за оружие и с именем принцессы Изабеллы на устах сокрушает Республику! Нет, ни одному из бразильских монархистов подобное не могло даже присниться.
Гонец от Жоана Апостола нашел Антонио Виланову в Жуэте: вместе с четырнадцатью жагунсо тот поджидает гурты скота. Известие так важно, что Антонио решает не мешкая вернуться в Канудос, не добыв провианта. С тех пор как город окружен, они уже трижды нападали на обозы, и все три раза успешно: в первый раз им досталось двадцать пять коров и несколько десятков коз; во второй-восемь коров, а в третий-двенадцать. Это не считая фургона с фариньей, кофе, сахаром и солью. Жоан Апостол, Меченый, Педран и Жоан Большой не могут отлучиться из Бело-Монте, и потому Антонио сам вызвался руководить этими налетами – надо же чем-то кормить людей. Три недели они выслеживают и отбивают транспорты, везущие на Фавелу продовольствие из Кеймадаса и Монте-Санто.
Дело это не слишком сложное, и бывший торговец со свойственными ему методичностью, тщательностью и деловитостью, умением все рассчитать и правильно расставить людей достиг в науке грабежа и искусстве налета истинного совершенства. Успех зависит в первую очередь от вовремя полученных сведений, от помощи проводников и носильщиков, большинство которых, хоть и нанялось в экспедиционные войска, верой и правдой служат Наставнику. Эти люди, набранные из разных мест-от Тукано до Итапикуру, – сообщают о продвижении обоза, советуют, где лучше нанести удар. Ночью, дождавшись появления стада в каком-нибудь укромном месте-чаще всего в лощине или в густых зарослях на горном склоне, – Антонио и его люди бросаются вперед, паля во все стороны, взрывая петарды и динамитные шашки, свистя в свирели, и перепуганная скотина несется в каатингу. Покуда отряд Антонио огнем сдерживает солдат, проводники и носильщики сбивают стадо и потайными тропами-самая короткая и безопасная дорога от Калумби до сих пор неизвестна солдатам-ведут его в Канудос. Антонио Виланова догоняет их на полпути.
Они и на этот раз не остались бы с пустыми руками, если бы не известие о том, что республиканцы с минуты на минуту начнут штурм города. Стиснув зубы, нахмурив брови, пятнадцать жагунсо торопятся в Бело-Монте; одна мысль владеет ими – поскорее соединиться со своими братьями, стеной стать вокруг Наставника, защитить его от нападения псов. Как проведал об их замысле Жоан Апостол? Гонец, старый следопыт, идущий рядом с Антонио, рассказывает, что об этом известили его жагунсо, переодевшиеся в солдатские мундиры и проникшие на Фавелу. Он говорит спокойно, словно нет ничего особенного в том, что сыновья Христовы замешались в толпу бесов, приняв их обличье.
«Теперь уже привыкли», – думает Антонио Виланова, вспоминая, как в первый раз, когда Жоан Апостол попытался уговорить жагунсо переодеться в солдатское платье, те едва не взбунтовались. Даже ему самому стало не по себе: мысль о том, что надо напялить одежду тех, кто воплощает зло, бессердечие и жестокость, показалась ему отвратительной, и он понимал жагунсо, не желающих умирать под личиной псов. «Выходит, мы ошибались, а прав оказался, как всегда, Жоан Апостол». Мальчишки-лазутчики славно делали свое дело-подтаскивали муравейники к самым палаткам, напускали на солдат змей и скорпионов, отравляли запасы питьевой воды, приносили в Бело-Монте важные новости, – но все же то, что они могли рассказать, не шло ни в какое сравнение со сведениями солдат, удравших или отпущенных по болезни с Фавелы. Конец спорам положил Меченый, который появился в окопах на Фазенде-Велье в мундире капрала и сообщил, что сумел пройти мимо караулов. Всем стало ясно, что в другом виде его тотчас бы задержали. Жоан Апостол спросил упрямцев: как, по их мнению, хорошо ли поступил Меченый, подав им пример и не побоявшись нацепить на себя тряпье с золочеными пуговицами? Тогда несколько человек из тех, кто прежде с ним разбойничал, согласились переодеться, и больше забот с этим у Жоана Апостола не возникало.