– Можешь считать, заново на свет родился, – услышал он голос Онорио, звучавший так редко, что всегда казалось: это говорит Антонио.
   – Да, – ответил Огневик. – Но ведь я не был убит. Даже и не ранен. Не знаю, ничего не знаю. Крови нигде не было. Может, меня оглушило камнем. Ничего, однако, не болит.
   – Ты лишился чувств, – сказал Антонио Виланова. – Так случалось со многими в Бело-Монте. Тебя сочли убитым. Это тебя и спасло.
   – Это и спасло, – эхом отозвался Огневик. – Но не только это. Очнулся я, вокруг трупы, а солдаты ходят, смотрят и, если кто пошевелился, добивают штыками или пристреливают. Совсем рядом прошли целой толпой, и никто не захотел убедиться, живой я или нет.
   – Выходит, ты целый день прикидывался мертвым? – спросил Антонио.
   – Целый день. Я слышал, как они ходят взад-вперед, приканчивают раненых, рубят головы пленным, взрывают стены, – сказал Огневик. – Но хуже всего были собаки, крысы, урубу. Они пожирали падаль. Я слышал, как они роются среди трупов, грызут кости, бьют клювами. Зверей ведь не обманешь: они-то сразу отличают живого от дохлого, ни крысы, ни стервятники живых не трогают. Я боялся собак. Вот это уж было чудо из чудес – они меня не тронули.
   – Повезло, – заметил Антонио Виланова. – А что теперь будешь делать?
   – Вернусь в Миранделу, – ответил Огневик. – Там родился, там вырос, там ремеслу своему обучился. Пойду туда. Впрочем, не знаю. А вы?
   – А мы подадимся далече, – сказал бывший торговец. – Пойдем в Ассаре, мы оттуда родом, там наша жизнь начиналась. Потом пришлось бежать от мора, вот как сейчас бежим. Только это был другой мор – чума. Вернемся, чтобы все кончилось там, где началось. Что нам еще остается?
   – Ясное дело, – сказал Антонио Огневик.
   Даже после того, как посыльный из штаба генерала Оскара сказал, что, если полковник Жералдо Маседо желает увидеть голову Наставника, следует поторопиться– лейтенант Пинто Соуза уже снаряжается в Баию, – командир Добровольческого Баиянского полицейского отряда не может отделаться от мысли, которая не дает ему покоя с самого окончания войны: «Где он? Где его искать? Кто его видел?» Вместе с остальными командирами бригад, полков и батальонов (младшие офицеры этой чести не удостаиваются) полковник Маседо идет взглянуть на останки человека, перебившего и уморившего такое множество народу, хоть сам, по единодушным показаниям пленных, никогда не брал в руки ни ружья, ни ножа. Ткани уже разлезаются, поэтому голову положили в мешок с гашеной известью; ничего особенного полковник Маседо не увидел – так, спутанные длинные пряди полу седых волос. Не в пример другим офицерам, которые остаются в штабе, весело переговариваются, радуясь концу кампании и возвращению домой и скорой встрече с семьями, он не задерживается у генерала Артура Оскара, а, скользнув взглядом по этой свалявшейся, как войлок, копне волос и не сказав ни слова, уходит прочь, шагая мимо дымящихся руин и наваленных кучами трупов.
   Он больше не думает ни о Наставнике, ни о возбужденных офицерах, которых никогда не чувствовал ровней себе и которым с тех самых пор, как его полицейский отряд прибыл в Канудос, платит за их презрение той же монетой. Он знает, что за глаза его называют давней кличкой: «Легавый». Велика важность! Он гордится тем, что тридцать лет гоняется за шайками кангасейро по землям Баии, что он, скромный полукровка, родившийся в Мулунго-до-Морро – никто из этих фазанов не мог бы даже показать эту деревушку на карте, – ежедневно рискуя головой, выслужил себе все офицерские чины и стал полковником. Плевать ему на них.
   А вот людям из его отряда не плевать. Баиянских полицейских глубоко задевают и оскорбляют открытое недоверие и прямые дерзости со стороны прочих частей экспедиционного корпуса, ибо четыре месяца назад они приняли участие в экспедиции против Наставника лишь потому, что он, полковник Маседо, лично попросил их об этом-к нему же в свою очередь обратился губернатор Баии: чтобы заткнуть рты клеветникам всей Бразилии, обвиняющим баиянцев в попустительстве мятежникам, в снисходительности и скрытых симпатиях к ним, в тайном потворстве их преступным намерениям, полицейский батальон добровольцев должен выступить в Канудос и доказать федеральному правительству, что баиянцы готовы принести на алтарь отечества любые жертвы. У людей полковника Маседо нет его выдержки: они отвечают на оскорбления оскорблением, на насмешки насмешками и за эти четыре месяца ввязались в бесчисленное множество стычек и драк с солдатами других полков. Больше же всего бесит их явное пренебрежение командования: Баиянский батальон вечно держали в тылу, в дело не пускали, словно и штаб корпуса принял на веру постыдную клевету о том, что все они-тайные сторонники Наставника, лелеющие мечты о реставрации Империи.
   Смрад так силен, что полковнику приходится зажать нос платком. Город выгорел дотла, пожары утихают, но в воздухе еще носятся гарь, сажа и копоть, горячий пепел, и глаза Маседо слезятся, пока он бродит среди трупов, переворачивает их на спину, вглядывается в лица. Но большинство трупов обуглено или изуродовано ожогами до полной неузнаваемости: как он узнает того, кого ищет? Да если даже и найдет, кто докажет, что это он и есть? Как опознать его? Ведь полковник никогда его не видел. Словесного портрета явно недостаточно. «Глупо», – думает он, но смутное безотчетное предчувствие у него всегда брало верх над разумом и сколько раз помогало ему, когда, повинуясь внезапному порыву, он мчался, не слезая с седла по двое, по трое суток, в какую-нибудь деревушку, чтобы внезапно обрушиться на бандитов, за которыми безуспешно гонялся неделями и месяцами. Вот и теперь полковник Жералдо Маседо перешагивает через разложившиеся трупы, одной рукой придерживая у носа платок, другой отмахиваясь от полчищ мух, то и дело отшвыривая носком сапога снующих под ногами крыс, и вопреки всякой логике убежден: едва увидев голову, туловище или хотя бы скелет Жоана Апостола, узнает его.
   – Господин полковник! – слышит он и оборачивается. Это его адъютант, лейтенант Соарес, который тоже зажимает нос и рот платком.
   – Нашли? – с надеждой спрашивает Маседо.
   – Пока нет, господин полковник. Командующий корпусом велел предупредить, что саперы сейчас начнут закладывать динамит. Тут опасно.
   – Динамит? – Полковник угрюмо озирается по сторонам. – Что тут взрывать?
   – Генерал Оскар приказал, чтобы в Канудосе не осталось камня на камне. Будет взорвано все, что еще уцелело.
   – Делать им нечего, – бормочет полковник. По-прежнему прижимая платок к полуоткрытому рту, он в задумчивости несколько раз облизывает золотую коронку, опять оглядывается, вокруг него только руины, прах, тлен. – Ладно, – говорит он, пожав плечами. – Значит, мы так и не узнаем, жив он или нет.
   Не отнимая платков от лица, они возвращаются в лагерь. Вскоре у них за спиной начинают громыхать взрывы.
   – Позвольте спросить, господин полковник… – гнусаво – через платок – звучит голос его адъютанта. Маседо кивает. – Почему вам так важно было найти труп Жоана Апостола?
   – Это давняя история, – так же невнятно отвечает тот, продолжая шарить темными глазами по телам. – А заварил эту кашу я – так по крайней мере говорят. Я лет тридцать назад убил отца Жоана Апостола – он был связан с бандой Антонио Силвино. Рассказывают, что сын стал кангасейро, чтобы отомстить за отца. Ну, а потом… – Он окидывает лейтенанта взглядом и вдруг чувствует себя древним старцем. – Тебе сколько лет?
   – Двадцать два года, господин полковник.
   – Значит, ты и понятия не имеешь, кто такой этот Жоан Апостол?
   – Нет, почему же: главарь мятежников, командовал всеми их силами. Разбойник.
   – Разбойник… – соглашается Жералдо Маседо. – Самый страшный был злодей в Баии. Десять лет я за ним гонялся, ни разу не схватил – выскальзывал прямо из рук. Всегда уходил от меня. Поговаривали, что он продал душу дьяволу. В ту пору его звали Жоан Сатана.
   – А-а, теперь понимаю, зачем вы его искали, – улыбнувшись, говорит лейтенант Соарес. – Хотели убедиться, что на этот раз не ушел?
   – Сказать по правде, сам не знаю зачем, – снова пожимает плечами полковник. – Он мне напомнил молодость. Чем ковыряться в этом дерьме, лучше уж бандитов ловить.
   Слышатся один за другим несколько взрывов: полковник Маседо видит, что на склонах и на вершинах гор стоят тысячи солдат, наблюдающих, как взлетают в воздух последние камни Канудоса. Но полковника это не интересует, и, отвернувшись, он продолжает шагать к подножию Фавелы-там, сразу за траншеями Фазенды-Вельи, размещен его отряд.
   – Случается на свете такое, что нипочем не поймешь, будь ты хоть семи пядей во лбу, – говорит он, сплюнув, чтобы избавиться от гадкого ощущения, порожденного этими ненужными взрывами. – Сначала было приказано сосчитать все дома в Канудосе, хотя ни одного целого уже не осталось. Теперь вот взрывают эти груды камней и кирпичей. Ты-то понял, зачем комиссия полковника Дантаса Баррето пересчитывала дома?
   Все утро комиссия бродила среди зловонных дымящихся останков города и установила, что в Канудосе было пять тысяч двести домов.
   – Мятежники задали им задачу, – смеется лейтенант. – Никак концы с концами не сходятся. Предполагали, что в каждом доме на круг – пять человек. Итого около тридцати тысяч. А нашли только шестьсот сорок семь трупов.
   – Потому что считали лишь целых, – бурчит в ответ Жералдо Маседо. – А надо было принимать в расчет и тех, кого разорвало на куски, и тех, от кого остались одни кости, – таких большинство. Да разве им втолкуешь?
   В лагере его поджидает происшествие-одно из тех, которыми отмечен почти каждый день осады Канудоса. Офицеры пытаются утихомирить возбужденную толпу баиянцев, приказывая им разойтись по местам и прекратить обсуждать случившееся. Вдоль линии палаток расставлены часовые – на тот случай, если солдаты решат отплатить тем, кто обидел их товарищей. По тому, как горят у них глаза, как злобно ощерены зубы, полковник Маседо сразу понимает, что случай не рядовой: стряслось что-то серьезное. Не давая своим офицерам пуститься в объяснения, он принимается распекать их:
   – Вот, значит, как выполняются мои приказы! Вот чем вы занимаетесь вместо того, чтобы искать бандита! Как смели вы допустить драку? Разве не велел я избегать столкновений?
   Оказывается, что в полном соответствии с его приказом баиянские патрули прочесывали город до тех пор, пока их не прогнали саперы. Трое патрульных, продолжая разыскивать труп Жоана Апостола, вышли к кладбищу и церкви и оказались на том месте, где возле сухого русла реки содержались теперь пленные – несколько сотен женщин и детей, ибо все захваченные мужчины были уже обезглавлены гаучо прапорщика Мараньана, о котором рассказывали, что он добровольно вызвался перерезать пленным глотки, мстя за то, что несколько месяцев назад мятежники напали на его отряд, оставив в живых из пятидесяти боеспособных солдат только восьмерых. Патрульные подошли к пленным, стали спрашивать, не знает ли кто-нибудь о Жоане Апостоле, и тут один из них обнаружил среди пленных свою родственницу из Мирангабы. Увидев, как они обнимаются, прапорщик Мараньан принялся оскорблять его, говоря: вот доказательство, что полицейские из отряда Легавого, хоть и надели республиканские мундиры, остались в душе предателями. Когда же баиянец попытался возражать, прапорщик Мараньан, в ярости ударив его кулаком по лицу, сбил с ног. Патрульным пришлось спасаться бегством, гаучо кричали им вслед: «Жагунсо! Изменники!» По возвращении в лагерь, около часа назад, они стали подстрекать товарищей заступиться за них, и полицейские решили отплатить обидчикам. Слушая этот доклад, полковник Жералдо Маседо думает: «Так я и знал; это уже двадцатое или тридцатое столкновение, все начинаются одинаково, и каждый раз – из-за одного и того же».
   Обычно дело кончается тем, что он успокаивает своих людей и подает рапорт генералу Барбозе, командующему Первой колонной, в распоряжение которого был прислан отряд баиянских волонтеров, или – если дело серьезное – самому командующему экспедиционным корпусом генералу Артуру Оскару. Однако на этот раз полковника Маседо охватывает хорошо знакомое, не поддающееся определению чувство, которое уже не раз играло столь важную роль в его жизни.
   – Этот Мараньан уважения у меня не вызывает, – говорит он, быстро облизывая золотую коронку. – Ночи напролет резать беззащитных пленных – это занятие пристало не солдату, а мяснику. Как вам кажется?
   Его офицеры замирают, потом переглядываются, и Жералдо Маседо, то и дело облизывая золотой зуб, замечает на лицах у капитана Соузы, капитана Жеронимо, капитана Тежады, лейтенанта Соареса удивление, любопытство, удовлетворение.
   – И, по-моему, не следует позволять, чтобы какой-то гаучо обижал моих людей и называл баиянцев предателями. Ему следует относиться к нам более почтительно. Разве не так?
   Офицеры по-прежнему неподвижны. Полковник знает, что они испытывают противоречивые чувства: тут и радость – нетрудно догадаться, что означают его слова, – и тревога.
   – Ждите меня здесь. Проследите, чтоб никто и шагу не сделал из расположения, – говорит полковник уже на ходу, а когда его подчиненные все-таки пытаются двинуться следом, сухо произносит, обрывая их протестующие возгласы: – Это приказ. Я сам займусь этим делом.
   Покидая лагерь и физически ощущая спиной взгляд трехсот пар восхищенных, сочувствующих глаз, полковник еще не знает, что он сейчас предпримет. Но гнев переполняет его, и, значит, можно не сомневаться: что-нибудь да сделает. Полковник Жералдо Маседо даже в юности, когда кровь кипит у каждого, отличался превосходной выдержкой и славился тем, что теряет самообладание лишь в редчайших случаях. Умение обуздывать свои порывы много раз спасало ему жизнь. Но сейчас он чувствует какую-то щекотку, будто огонь ползет по бикфордову шнуру, подбираясь к заряду динамита: доползет, воспламенит, взорвет. Это гнев. Неужели его всерьез задела дерзость этого мясника, обозвавшего его Легавым, а его людей – изменниками? Нет, просто эта капля переполнила чашу. Полковник медленно шагает по растрескавшейся каменистой земле, уставившись себе под ноги, он не слышит взрывов, не замечает грифов, описывающих круги над самой головой, а руки его, по-молодому проворные, ловкие и точные в движениях – что ж, время прочертило морщины по его лицу, слегка ссутулило спину, но не отняло ни его стремительности, ни спорой уверенности, – действуя словно помимо его воли, достают из кобуры револьвер, убеждаются: патрон сидит в каждом из шести гнезд барабана, и снова прячут оружие. Последняя капля. Кампания, которая могла бы стать для него самой удачной, блистательным завершением его карьеры, оказалась цепью разочарований и обид. Вместо того чтобы воздать должное ему, командиру отряда, представляющего в корпусе штат Баия, отнестись к нему с уважением, его постоянно унижали, оскорбляли, давая понять и ему лично, и его солдатам, что они люди второго сорта. Их даже лишили возможности показать, на что они способны. До сих пор единственной его доблестью было терпение. Экспедиция кончилась провалом – по крайней мере для него… Полковник Жералдо Маседо, не замечая козыряющих ему солдат, медленно шагал вперед.
   Подойдя к той низине, где собраны пленные, он еще издали замечает прапорщика Мараньана, который покуривает и глядит на него в окружении своих людей, одетых в широченные шаровары, как полагается гаучо. Прапорщик Мараньан неказист и невзрачен; глядя на него, никак не скажешь, что этот невысокий, тоненький, светлокожий, рыжеватый офицерик с аккуратно подстриженными усиками и херувимскими голубыми глазами испытывает неодолимую тягу к зверским убийствам, которую удовлетворяет по ночам. Полковник, не торопясь, направляется к нему – черты его индейского лица безмятежно спокойны и не выдают его намерения; впрочем, он и сам не знает, в чем оно заключается, – отметив попутно, что рядом с прапорщиком еще восемь гаучо, что ни у одного из них нет винтовки, они составлены в козлы возле палаток, но зато у каждого за поясом тесак, а у Мараньана еще и револьвер в кобуре. Полковник проходит мимо плотной, сбившейся в кучу толпы женщин. Они сидят на корточках, лежат на земле, стоят, привалившись друг к другу в точности как винтовки в козлах, и на помертвелых лицах живут одни только глаза. Дети у них на руках, на коленях, цепляются за юбки, выглядывают из-за спин. Прапорщик бросает сигарету и вытягивается, когда полковник Маседо уже в двух шагах от него.
   – У меня к вам два дела, прапорщик, – говорит он, приблизившись вплотную, так что южанин, должно быть, ощущает на лице его дыхание. – Во-первых, потрудитесь расспросить пленных, где именно погиб Жоан Апостол, а если не погиб, то что с ним сталось.
   – Их уже допрашивали, господин полковник, – кротко отвечает Мараньан. – Сначала лейтенант из вашего батальона, а потом еще трое патрульных. Мне, кстати, пришлось отчитать их за дерзкое поведение. Вам, наверно, докладывали. О Жоане Апостоле сведений нет.
   – Давайте попробуем еще раз, может быть, нам повезет больше, – все тем же безразличным, сдержанным, лишенным интонаций и каких бы то ни было чувств голосом произносит полковник Маседо. – Мне хотелось бы, чтобы вы занялись этим лично.
   Его небольшие темные глаза, уже окруженные сеточкой мелких морщин, неотрывно устремлены прямо в светлые, удивленные и недоверчивые глаза молодого офицера. Полковник не моргает, не смотрит по сторонам, но его тонкий слух или интуиция безошибочно подсказывают ему, что восемь гаучо, оказавшиеся справа от него, напряженно застыли, а женщины, сколько их тут ни есть, не сводят с него глаз.
   – Слушаюсь, – после небольшого колебания отвечает прапорщик.
   И покуда прапорщик медленно, выражая этой медлительностью недоумение по поводу странного приказа, отданного то ли для того, чтобы и вправду узнать о судьбе бандита, то ли для того, чтобы полковник мог дать почувствовать свою власть, движется в толпе лохмотьев, раздвигающейся перед ним и опять смыкающейся у него за спиной, Жералдо Маседо ни разу не оборачивается к гаучо. Демонстративно повернувшись к ним спиной, он стоит, сбив кепи на затылок, заложив руки за пояс, стоит в своей обычной позе – впрочем, точно так же стоят здесь, в сертанах, все вакейро – и наблюдает за прапорщиком, плывущим по морю оборванных людей. Вдалеке, за оврагом, еще гремят взрывы. Никто из пленных не разжимает губ: когда Мараньан останавливается перед женщиной и задает ей вопрос, она в ответ только качает головой. Полковник Маседо, целиком поглощенный тем, что он намерен сделать, чутко прислушиваясь к происходящему у него за спиной, все же удивляется: как тихо стоит эта огромная толпа женщин. Даже дети не плачут ни от голода, ни от жажды, ни от страха. Может быть, многие из этих маленьких скелетиков уже мертвы?
   – Вот видите, все впустую, – говорит прапорщик, подходя к нему. – Никто ничего не знает, как я и предполагал.
   – Жаль, – задумчиво растягивая слова, отвечает Жералдо Маседо. – Так я и не узнаю, какая судьба постигла Жоана Апостола.
   Он по-прежнему стоит спиной к гаучо, прямо и твердо глядя в голубые глаза, в белое лицо прапорщика, и на лице этом теперь заметна растерянность и легкая тревога.
   – Чем еще могу служить? – тихо спрашивает наконец тот.
   – Вы ведь, кажется, не здешний? – говорит полковник. – И, стало быть, не можете знать, что у нас в сертанах считается самой тяжкой обидой?
   Прапорщик Мараньан становится очень серьезен, он хмурит брови, и Жералдо Маседо чувствует, что дальше тянуть нельзя – тот сейчас вырвет из кобуры револьвер. Он изо всех сил наотмашь бьет по белой щеке, прапорщик, не устояв на ногах, падает навзничь, но подняться не успевает: полковник стоит прямо над ним.
   – Если встанете – считайте себя покойником. Если прикоснетесь к револьверу – тоже.
   Он холодно глядит ему в глаза и даже сейчас не изменил тона. На покрасневшем лице прапорщика он видит смятение и знает, что южанин не встанет и не попытается выхватить револьвер. Он тоже пока всего лишь придвинул пальцы к кобуре, но не расстегивает ее. Больше, чем Мараньан, занимают его восемь гаучо: он пытается угадать, что они думают, что чувствуют, увидев своего командира в таком бедственном положении. Но уже несколько мгновений спустя полковник понимает: партия – его, солдаты тоже не шевельнутся.
   – Самое страшное оскорбление-ударить человека по лицу, как я ударил вас, – говорит он, стремительно расстегивая брюки, прозрачная струйка мочи заливает широкие шаровары прапорщика. – А помочиться на него еще большее бесчестье.
   Он приводит свою одежду в порядок и, ни на миг не переставая прислушиваться к тому, что происходит у него за спиной, видит, что Мараньан дрожит всем телом, как больной перемежающейся лихорадкой, видит, что по щекам у него текут слезы и что он не знает, как ему быть теперь с телом своим и душою.
   – Мне плевать, когда меня называют Легавым, потому что я отдал сыску тридцать лет, – говорит он наконец, и прапорщик застывает. Жералдо Маседо видит, как он плачет и дрожит, знает, какая ненависть обуревает его, но знает, что и сейчас не потянется он за револьвером. – А вот моим людям не нравится, когда их называют предателями, потому что это неправда. Таких патриотов, преданных делу Республики, еще поискать. – Он торопливо облизывает золотую коронку. – У вас три выхода, прапорщик, – произносит он, словно подводя итог разговору. – Можете подать рапорт командованию, обвинив меня в превышении власти. Вполне вероятно, что меня разжалуют и даже уволят из полиции. Это не беда: пока есть бандиты, я с голода не умру. Можете потребовать удовлетворения, и тогда мы решим наше дело без чинов, на пистолетах, саблях или другим любым оружием по вашему выбору. Можете попытаться убить меня в спину. Посмотрим, что придется вам по вкусу.
   Он подносит пальцы к козырьку в подобии приветствия, бросает прощальный взгляд на прапорщика: нет, он выберет первый путь, может быть, второй, но в спину ему стрелять не будет – сейчас по крайней мере, – и уходит, не взглянув на восьмерых гаучо, которые так и не сдвинулись с места. Когда он пробирается между оборванными, тощими как скелет женщинами, чья-то скрюченная лапка хватает его за голенище. Лысая старушонка, маленькая как ребенок, глядит на него снизу гноящимися глазами.
   – Хочешь знать, где Жоан Апостол? – шамкает беззубый рот.
   – Хочу, – кивает полковник Жералдо Маседо. – Ты видела, как его убили?
   Старушонка качает головой, прищелкивая языком.
   – Так, что же, он спасся?
   Старушонка снова качает головой. Со всех сторон устремлены на нее глаза пленниц.
   – Архангелы спустились за ним и взяли на небо, – говорит она, опять прищелкнув языком. – Я сама видала.