Страница:
— Не разговаривайте, пожалуйста, — моментально пропела она.
Мне вдруг стало весело: какая-то полупридурочная маразматичка и нагнала страху на двадцать пять человек — это наша группа, да и на другие тоже: все трясутся в ожидании.
— А вы что будете писать, Боря? — спросила она.
Мне захотелось ее подколоть. Билеткин зазаикался.
— А он хочет по Пушкину или по Байрону лучше, — пошутил я.
Сначала мне пришел в голову Пушкин (первая половина XIX в.), а потом Байрон (иностранная литература), он был удачней, но не сразу в голове родился. Группа засмеялась, не сдержавшись.
— Голубчик, а вы, если будете вести себя так и мешать мне, я вам песенку спою на экзамене.
Я рассмеялся:
— Очень приятно будет послушать. А что это значит?
— А вам потом расскажут, поинтересуйтесь на перемене, — и она выключила меня из внимания и из своего взгляда, поворотом головы, и опять взялась за Билеткина.
— Ну что, допрыгался, — зашептала Ирка, — тому, кому она поет песенку на экзамене, это значит — двойка.
— Она что, серьезно это делает: поет!
— Я же тебе говорю, что она шизофреничка. Не выводи ее, пока не поздно.
— Разговоры, пожалуйста. Я повернулся.
— Опять вы, голубчик, разговариваете. Вы меня очень огорчаете.
— Вы же не даете мне вас развеселить, — говорю я.
— Что?!
— Потому вы и огорченная…
— Саш, — вскрикнула Ирка, — прекрати! Прозвучал звонок, и все стали выходить из класса.
Ирка повисла на мою руку и оттащила к перилам, откуда была видна вся круглая площадь и пол-института, середина здания у нас была пустая.
— Ты ненормальный, что ты с ней связался, она же больная, двух мужей уморила, а сама жива, уже пять лет как девственница, и только кафедра — ее жизнь, и литература.
— Хочешь, чтобы я попробовал? — спрашиваю я.
— Чего? — не понимает она.
— Ну… пять лет девственница…
— Да ну тебя. — Ирка смеется.
— Ты, кстати, у нас по мужьям, Ир, большая специалистка, так что я тебя послушаю.
Выходит Городуля и подходит ко мне:
— Саш, кончай себя так вести, с ней эти номера не проходят.
— Люб, ты куда шла?
— А что?
Я смеюсь.
Тут Ирка говорит (она всегда это говорила после того случая в Ленинграде):
— Ну, Любку вы не трогайте, Люба у нас — девушка. Саш, как тебе не стыдно, — и мягко улыбается.
Люба в чем-то была дура и не понимала, подкалывала ее Ирка или нет, и очень ее любила за это.
Люба смотрит на меня и говорит:
— Так что ты давай, веди себя по-другому. Смешно, брянские бляди учат меня, как вести себя.
И наконец сообразила.
— А я куда шла, туда и дойду, — парировала она неуемного агрессора.
Это меня.
Люба ушла, а Ирка смеется, чуть вниз не падает с третьего этажа.
— Ир, а ты чего смеешься, — говорю я, — такая же б…дь, как и она.
Особенно после той истерики на улице Герцена.
— Ну ладно, — Ирка надувается, улыбаясь, — положим, не такая же. Я тоже б…, но до Любки мне еще далеко, она профессиональная б…, а я любительница. Жалкая, больше говорю, чем делаю.
— А хотелось бы, да?.. — шучу я.
— Как тебе сказать… Ладно, пойдем в буфет попьем чая, а я съем пирожное, что-то сладкого хочется.
Мы идем в буфет, где вечно за всех плачу я, за Ирку тем более, она мне как родная.
На следующий день, когда я приехал в институт, естественно, все, кто представлял из себя что-то, были не на занятиях. Билеткин опять стоял у памятника Троцкому, это их любимое место для бесед было («Беседы у Троцкого»), и я пошел послушать, что умного он изрекает на этот раз, снова, что нового принес в стены нашего неописуемого института.
— Здорово, Сашка, — сказал Боб, — давно не видел тебя!
Хотя видел меня он вчера — это у него привычка была такая.
Билеткин обнял меня и поцеловал, без этого он не мог обходиться.
— Ну, как дела насчет Революции, — сказал я, — под кем стоите?!
Троцкий глядел на нас, пришурясь. И тут Билеткин завелся (я ведь ему ничего не сказал…):
— Вот я тебе скажу:
Будь проклят Маркс, потому что он создал теорию;
Будь проклят Ленин, потому что он претворил ее в практику;
Будь проклят Дзержинский, потому что его длинно-польскими руками уничтожился весь цвет и ум России, вся интеллигенция;
Будь прокляты Фрунзе, Буденный, Ворошилов, так как они топтали народ его же армиями, созданными из голытьбы и дурачья, подавав им в руки винтовки;
Будь проклят Сталин, усатый дурак, сын сапожника, недообразованный недоучка, вовек ему в гробу не перевернуться;
Будь прокляты Свердловы, Троцкие, Орджоникидзе, Камо, Зиновьевы, Каменевы, Тухачевские, Радеки, потому что тоже к этому руку приложили — к Революции (забрали у народа все и не дали ему ничего, и пятьдесят шестой год это тянется);
Будь проклята эта дешевая проститутка Октябрьская Революция, которой Ленин вертел как хотел, как девкой трехрублевой с трех вокзалов, на пересечении Ярославского, Казанского, Ленинградского… Тщеславный, маленький, плюгавый, с сифилитическим началом, маньяк-фанатик… И не говори мне больше о Революции, а то я тебе откушу полноса.
Я потрогал свой нос. Я не хотел, чтобы Билеткин его откусывал. Он мне был дороже, чем революция, и я замолчал.
И хотя спор у Билеткина до этого шел с Бобом, кусать он почему-то мой собирался. У Боба, наверно, нечистый был; за очистку носа я ему еще не платил и с ним не договаривался.
Я же вам говорил, что Билеткин начитан чрезмерно. Я, например, не знал, что у Ленина сифилис был, так Билеткин успокоил: три раза, два из которых до второй стадии доходили, но залечивали однако. А тому, что говорит Билеткин, можно верить: он даже книги дореволюционных и послереволюционных медиков читал.
— Ты думаешь, почему у него Фаньки Каплан яду сил сопротивляться не было, — сифоном весь пропитан был. Так и не очухался.
Мы стоим и философствуем под памятником.
— Борь, но ты только херню не при, — думаю я вслух.
— Не веришь, что ли?! Так я тебе на весь институт скажу, — и он заорал: — У дедушки Ленина сифилис был, три раза.
Никто, правда, не обратил внимания, чего орет Билеткин. На наше счастье.
— Одно к другому не имеет значения, — философски изрек я. Хотя не был уверен.
— Я тебе вообще гениальную историю расскажу, — сказал Боб; это у них с Юстиновым одинаковое было, все что от них — гениальное.
— Ты знаешь, почему у Ленина детей не было?
— У Наденьки базедовая болезнь была, бесплодной курва оказалась, — сразу ответил начитанный Билеткин.
Вообще, я считаю, что это трагическое совпадение, что у него папа в Музее Революции работал.
— А ты знаешь, что у него дочка от Инессы Арманд, его любовницы, была, и Надежда об этом знала, и первой, кому она дала телеграмму, была та: «Владимир Ильич умер, тяжело скорбим». То ли «скончался» — в тексте было. А дочке сейчас около шестидесяти лет, она зав. библиотекой Сорбонны, только фамилия у нее материнская, то ли мужа, — никто не знает, что она Ленина. Мой друг в Ленинграде доступ имеет в спецотдел публичной библиотеки Салтыкова-Щедрина, сам читал, в архивах. Я ему верю, а почему бы и нет: это дело все любили, — и Боб грязно выматерился.
— Этого я не знал, — сказал Билеткин, — и это интересно.
— Учись, сынок, пока я живой, — сказал довольный Боб, так как Билеткина удивить, тем более в политике, было правда невозможно, и что-то новое ему выдать было трудно.
Боб подумал-подумал и вдруг вспомнил:
— Саш, а-а, мой ты славный, — заверещал он, — я ногти вчера постриг, так что гони два рубля, пива хочется!
Я рассчитался. У памятника платил Бобу деньги, чтобы его грязные ногти не нервировали меня. Боба политика в данном случае мало интересовала, по крайней мере, меньше, чем выпивка, поэтому они сразу отчалили пить пиво.
Я пошел на теплую лестницу, наверх. На нашем курсе в это время стало модно играть в карты. Естественно, что все шло от Юстинова и компании. Карты он обожал. Играли в «дурака», так как короче было и интереснее. Васильваикин и Юстинов резались каждый день, с момента прихода на занятия и до конца. Иногда в турнир вступал Боб, но не часто, ему было лень двигать карты руками. Он предпочитал время, проводимое в институте, пассивному отдыху, нежели активному.
А творилось там вот что: Юстинов с Васильвайкиным, конечно, играли в карты, сидя на лавке. Юстинов вел, и я стал наблюдать. Васильваикин был сильный игрок, но азартный, и падал в красивые, но рискованные дела, когда колода кончалась, а Юстинов выжидал и вроде остатки подбирал, поклевывая, и — выигрывал.
Я продолжал стоять и смотреть, как в стенах нашего божественного института играют в карты два студента, это было не совсем обычное зрелище, такого я не видел никогда раньше. Но это было только начало.
Юстинов уже много раз выигрывал, но при этом приговаривая, что Васильваикин сильный, конечно, игрок и это все случайность, что он выигрывает.
Мне казалось, он заводил его. Когда Васильвайкин проиграл все, плюс занятое тут же у Юстинова, последний мне сказал:
— Саш, давай сыграем. Ты как в «дурачка», карты тасовать умеешь?
Вопрос мне нравился самой оригинальностью постановки. Впрочем, играть я не хотел, у меня не было, во-первых, денег, а во-вторых, желания смотреть на последующие реакции и агонии Юстинова, если б он проиграл (как это было в кегельбане).
— Давай, чего ты, все равно делать нечего, по рублику партия, играем из пяти, разницу и платим.
Я сел, хотя сам не понимал зачем. Мы начали играть, я вдел Юстинова пять чистых раз, и после этого все и началось, на мою голову свалилось. Он положил пять рублей на кон и сказал, что это мои, но то была случайность, и он хотел бы отыграться. Опять из пяти партий. Я обыграл его снова. Начали новые пять партий, он положил еще пять рублей.
Васильвайкин сидел, наблюдал, комментировал, и все грешные страсти или страстные пороки горели на его лице.
— Ладно, Саш, — сказал Юстинов, — давай так: играем сейчас большую игру из десяти партий, кто выигрывает, тот и получает все; если ты выигрываешь, я тебе доплачиваю разницу в выигранных тобой и проигранных мной партиях, а если я выигрываю, то ты мне отдаешь все, что до этого выиграл, — он показал на пятнадцать, три по пять лежащих рублей, — плюс разницу тобой проигранную в десяти партиях.
— Что-то это очень по-еврейски, Андрюш, — сказал Васильвайкин, — выходит, он ставит на кон все — и что выиграл, а ты совсем ничего.
— Ничего, Вась-Вась, он сильно играет. Саш, ты согласен?
Я согласился.
Откуда я умею играть в карты? Я научился в эту игру в шесть лет. Но к тому времени не играл в «дурака» года три, наверное. И я думал, что Юстинов завлекает меня, чтобы потом разделаться и выиграть все сразу, и на новые игры завести меня, и ожидал, что сейчас он напряжется и выложится.
Мы начали играть десять партий — матч. Он бился неимоверно, я стал играть собранней, и предыдущие пятнадцать партий как-то поднапомнили мне навыки, ходы, приемы. За все десять партий Юстинову удалось сделать две ничьи, и то я расслабился в конце, и не преувеличу, если скажу, что он был счастлив. Он тут же гордо выложил деньги на скамейку, получилось двадцать четыре рубля.
Это были деньги для меня, и немалые.
— Ну, ты играешь, Саш, давно таких не встречал, — признался он в редчайший раз. А что ему еще оставалось делать. Счет — штука вечная, и неменяемая.
— Андрей, — пошутил я, — а как насчет, чтобы карты тасовать.
Он хмыкнул, тасовать пришлось ему, все время, все двадцать семь раз.
Но он не удержался тут же, чтобы не подбросить:
— Ладно, я не профессионал, а ты вот сразись c Васильвайкиным, он лучший «дурачкист» курса. И тогда посмотрим.
— Только не сегодня, — говорю я и встаю. Л почему звонков не было слышно? — думаю я.
Договорились — матч на завтра, Юстинов — судья.
Я стал спускаться.
— Саш, а деньги ты кому оставил, Васильвайкину, что ли?
— Нет, Андрюш, тебе, они мне не нужны.
— Ну, ты кончай эти дела, играли честно, я бы с тебя взял — это точно, — так что давай бери, не вы…ся.
— Первый раз ты не знал, как я играю, теперь знаешь и решишь, будешь ли играть снова.
— Ну ладно, Саш, ты давай не придумывай, повезло тебе в первый раз, я тебя еще не раз надену.
— Согласен. Тогда и рассчитаемся.
Он взял деньги и двинулся ко мне. Я соскочил еще на несколько ступенек, он остановился:
— Ты, как маленький, не будь пацаном. Ты что думаешь, я никогда в карты не играл, тысячи, мой милый, просаживал, когда на первом курсе учился, и в покер и в секу, жил на этом.
Меня не интересовало, на чём он жил, к тому же на Ленкины деньги, и я говорю:
— Давай так сделаем: считай, что я эти деньги взял, а ты купи Ирке колгот на все, у нее вечно они рвутся, и она жалуется, что не хватает.
Я спустился вниз и пошел из института. Звонка так и не было.
На следующий день на теплой лестнице собралось много народу: был решающий матч между лучшим «дурачкистом» курса Васильвайкиным и мною, молодым претендентом.
С Васильвайкиным было посложнее, он, правда, оказался неслабый игрок, а играли мы в здании института, тридцать партий в трех играх, и каждая была по десять рублей игра. Ставки были небольшие, но здесь престиж и звание были важнее, вы понимаете.
Ирка болела за меня страшно. После каждой выигранной партии она бросалась мне на шею и обнимала.
— Ир, не мешайся, — говорил ей судивший
Юстинов.
Она бросалась снова.
— Ир, правда, а чего ты так переживаешь? — спросил я.
— А Андрюшенька мне вчера купил четыре пары колготок и сказал, что это ты выиграл, от тебя. Так я думаю, может, мне и в этот раз перепадет что-то…
Мы рассыпались от смеха.
Первая игра закончилась со счетом 7:3 в мою пользу. Вторую, мне казалось, Васильвайкин лопнет, но он сделал ничью 5:5. Третья окончилась 9:1 — моя польза. Меня разозлила эта ничья, да еще Ирка лезла со своими объятиями и восклицаниями, повисая.
Итак, победив его, я был объявлен лучшим «дурачкистом» курса, а следовательно, и факультета, так как я не думаю, что подобные турниры проводились еще на каком-то курсе.
Юстинов пожаловал этот титул мне, сняв его с Васильвайкина, и тут же предложил сыграть, так как вчера он был не в форме, а я теперь в новом звании и титулован.
Я опрометчиво согласился.
И мы играли до вечера. Выиграть ему в этот день так и не удалось. В последующие тридцать — тоже. Но он ловил меня в любой части института, где бы я ни находился, и мы там же садились играть. Он все никак не мог пережить, что не может отыграться.
Меня уже тошнило, а он все заводил «а-а, боишься». В результате, чем это кончилось, я не имею в виду навсегда, а однажды.
Зинаида Витальевна появилась внизу и крикнула нам, слыша наши голоса:
— Мальчики, а чем вы там занимаетесь?
— В карты играем, — ответил я.
— Как в карты?! В какие?
— В игральные, — объяснил я.
— Да вы что?! В институте!
— Он шутит, Зинаида Витальевна, — сказал Юстинов, — вы что, Сашку не знаете.
И она ушла, ей всегда было лень подниматься, — и вроде долг выполнила.
Почему мы не на лекциях, она даже не спросила.
— Саш, ты что, сдурел, ты чего сказал? — завопил Юстинов.
— А что?
— Кто ж в карты в институте играет, да еще когда идут занятия!
И тут до меня дошло, это стало настолько повседневное и привычное занятие — он задолбал, — что я даже не сообразил, что говорю я.
— Все из-за тебя, достал ты меня с этими картами, я согласен: ты играешь в «дурака» лучше меня, и давай окончим это.
Но он не отцеплялся от меня еще полгода. Плюс как минимум половина учащихся тоже хотела со мной сыграть, сразиться. Я чуть не стал давать сеансы одновременной игры в «дурака», как в шахматы. Но вовремя остановился.
Через три дня начались соревнования по волейболу. Мои питомцы старались как могли, падая и разбиваясь. Я орал на них, как ненормальный, бегал по всем шести номерам и играл за каждого. Они уже не могли слышать моего голоса, но играли отважно. Мы вышли в полуфинал. А потом вышли в финал, но играть — за третье место. Пенис целовал меня в обе щеки, ему и этого было достаточно. Но не мне.
Последнюю игру мы играли вообще впятером, с разрешения судьи, так как один из моих подопечных напился и не появился. Это была, наверно, лучшая игра в моей жизни, мы выиграли у английского факультета и заняли третье место. Среди пятнадцати факультетов института. О моем успехе писали в поздравлении, вывешенном около расписания (которое я знал теперь где находится — у деканата) на доске объявлений:
«Под руководством Ал-дра Ланина команда филологического фак-та, первый раз выставленная за всю историю его существования, впервые заняла…» и т. д.
Это было приятно, я не зря старался. Своим питомцам я дал месяц отдыха, хотя и отмечал их на занятиях, а меня взяли играть за сборную института.
Когда на моем курсе узнали о моих полномочиях с зачетом, а теперь Пенис был полностью у меня в руках (собственно, он был всю жизнь у меня, каждый день… но это не тот был), то от Боба до Юстинова все повалили в зал ко мне, где я иногда сидел, один, для приличия, и захотели быть волейболистами ради зачета в январе (и все они получили зачет). Когда же я представил ведомость Борису Наумовичу, то он спросил: откуда их столько взялось, ведь на последней игре у тебя даже не было шестого.
Я сказал, что они еще не были готовы к большим соревнованиям, но сейчас набирают форму. (И чувствуют себя хорошо.)
И еще, я с дрожью вспоминал, как перед финалом он говорит: а где твой тот лучший игрок Ленинского района, ну у которого рука и смертельный удар, — ты уверял, он обалденно играет. А Шурик в это время пил в какой-нибудь подворотне, наверно, и даже не вспоминал про грядущее или прошедшее. Или про прошедшее, которое гряло, и я должен был выбивать ему новый зачет по физкультуре. Я еле открутился тогда от Пениса. Победа все списала, а если б не было ее. Впрочем, он тоже получил какие-нибудь лавры.
На этом и окончилась волейбольная эпопея. Но не до конца…
В это же время новое известие потрясло курс: Ленка переходила на вечерний, то есть днем работать, а вечером заниматься. Работать она, конечно, не собиралась, просто принесла бы справку из какого-то места, что где-то работает и все. А на вечернем легче было учиться, меньше придирались, слабее были преподаватели, не цвет, как у нас, не цеплялись к посещениям, и вообще это была еще та контора — вечерний факультет.
Там учились от рожавших матерей до нерожавших отцов, — словом, черт-те кто там не учился.
Боб это пережил спокойно. Я не знаю, с Бобом они никогда не любили друг друга, он говорил мне, что может лежать на ней и смотреть телевизор (что он и делал), Ленка же мне говорила, что он ей не мешает, и этого достаточно. Ленка вообще ко всему была спокойная, в том числе и к Бобу, лежавшему на ней и смотревшему телевизор.
На этом роман их, по-моему, окончился. Видеть мы ее стали редко, потом она почти уже не появлялась, и след ее окончательно потерялся где-то среди взрослых и измученных людей вечернего факультета, которым до нас, «дневников», не было никакого дела.
Мы по-прежнему учились с утра, из дома меня выдворяли по расписанию, и спать по-прежнему было негде. Поэтому я ходил в аудиторию на лекции и спал. Но в этом был один недостаток: преподаватели вечно мешали, хотя теперь они уже и знали меня.
Преподаватели — это народ, который студентом вечно недоволен. Постоянно. «Жуть такая, что оторопь берет». То они видели меня и зудели, почему я не хожу на лекции, теперь я стал ходить, но им стало не нравиться, и они зудели, почему я сплю. Как ни сделаешь, все им плохо. Ведь умные люди, резонно было догадаться: потому что ночью не высыпаюсь.
Процедуру эту я делал сложно. Сидел я всегда, как обычно, на самом верху, на последнем ярусе и ряду.
Сначала я сидел и смотрел прямо вниз на преподавателя, как он читал лекцию и распинался. То есть я давал ему первичное понятие, что, мол, вот он я, живой, сижу и гляжу. Потом опускал голову на подбородок, подстилая под него руки, так как парта была жесткая и неудобная, но еще смотрел на преподавателя. Но после пяти (максимум) минут любого монотонного жужжания, не говоря уже — преподавательского, меня клонило в сон адски, даже если я был дважды выспавшийся (по три раза). Тогда я поворачивал голову набок с подбородка и устраивался поудобней, но все еще смотря на чтеца открытыми глазами, как ягненочный кролик на удава (только не в пасть, а спать тянуло). Дальше я вам не могу ничего сказать или описать, потому что проваливался в сон до звонка. Будила меня, как правило, Ирка: «Санечка, вставай, уже перемена, пора отдыхать — ты же утомился». Мне очень лень было стряхивать остатки сна, но я был мужественным мальчиком и делал это.
Но чаще будил меня занудливый голос преподавателя:
— Разбудите этого студента, который спит на последней парте, пожалуйста.
Я был очень злой, когда такое происходило и меня будили до звонка, и говорил, огрызаясь:
— Что поспать нельзя, что ли?
Вся аудитория лежала от смеха. (И в этот момент я просыпался.)
Потом я вообще изловчился и научился спать с открытыми глазами, сидя прямо, так как они мешали и доставали все больше — преподаватели, ведущие свой предмет. Я думал раньше, что с открытыми глазами спят только шизофреники, но оказалось и у нормальных, если очень захотеть, — получается.
Позже этим стало вообще невозможно заниматься: они каждые пять минут смотрели, не сплю ли я. От тоски я уже читал журналы, вынесенные тайком из читалки, все подряд. Но сама атмосфера и аудитория были настолько губительны, что я моментально засыпал или склонялся к тому, склоняясь: во-первых, я не сопротивлялся, во-вторых, я не мог сам себе сопротивляться (это было против моей природы, а против нее никогда не надо идти), (и я не шел). Как можно читать так нудно лекции, и о чем, главное — это было непонятно. И бубнит и бубнит себе, а наши отличницы еще чего-то пишут, и полкурса строчат по бумаге (неизвестно что), а остальные к последним парам по семинарам готовятся.
Эх, жизнь. Но тут Юстинову пришла в голову, или родилась в ней, весьма успешная идея. Пока я изнывал от скуки и от тоски, он принес карты, и они попробовали с Васильвайкиным сыграть в «очко» прямо на занятиях! Это было уникально и феноменально. Опыт удался, и он стал донимать меня играть с ним в «дурака» прямо здесь, под партой, шедшей длинно вдоль и черт-те куда тянущейся. Зная, что он все равно мне житья не даст после занятий, а то и домой потащит, я соглашался. Но в «дурака» играть в аудитории было не то, так как держать шесть карт незаметно (а еще если принимаешь) было неудобно, я бы сказал, несподручно. Поэтому решили играть в «буру», там только по три карты держать надо. В «буру» мы играли с попеременным успехом, выигрывал то он, то я. Но хоть не очень тоскливо было.
Так мы коротали время.
Однако приближалась зимняя сессия. От сессии до сессии забот было мало, почти никаких, а вот в сессию приходилось раскручиваться, разматываться, выкручиваться и выворачиваться, иначе был чистый шанс вылететь из института, легко, и в первый же набор, будь то весенний или осенний (в зависимости от того, в какое время вылетаешь), попасть в армию. Но я не хотел туда попадать. Ни за что! Как в ад горящий, а там, говорят, и похлеще бывало. Я все думал, куда уж хлеще. Но было куда.
Это был один резон. А второй — продолбать-ся в этом копшивом институте два с половиной года и вылететь. А потом что? Опять все сначала?
А так хоть пять лет живешь спокойно и никто тебя не трогает. То есть трогают. Но тебя это не касается…
И тут я встретил Алинку с Мальвинкой с моего прошло-бывшего курса.
— Здравствуй, Санечка. Давно не видели тебя.
Я поцеловал Алинке руку, а Мальвинка подставила щеку, я ей, по-моему, нравился. Но у нее был небольшой дефект: она была девственна, и это точно знал я. В который раз грех на душу брать, потом обучать, мучаться (чтобы воспользовался плодами кто-то другой), этого не хотел я. А может, не хотела и она. Я не спрашивал.
— Здравствуйте, мои хорошие. Как ваша жизнь?
— Мы следим за твоими успехами, большой звездой становишься, — говорит Алинка.
— Ты о чем, Алин?
— Как? Команда филологического факультета под руководством А. 3. Ланина заняла почетное место и завоевала бронзовые медали в волейбольном первенстве института.
— А, ты об этом, — я деланно засмущался, — пустяки.
— Ладно уж, не кокетничай, — сказала Мальвинка. По-моему, я ей точно нравился. Такая уж у меня психология.
— …Так вот, — отвечаю я. — Пошли, девоньки, в буфет, я угощу вас пирожными, которые Марья Ивановна, может, еще не успела развести, как это делает с какао.
Мы сидим в буфете, едим, треплемся, вспоминая старое. Они милые девочки, и мне нравятся. Звенит звонок, окончились занятия. А мне еще в зал спортивный идти, одному сидеть, вроде тренировка. И Пенис может прийти проверить. Либо просто сказать свое «ура» моим достижениям с первого захода. Они соглашаются пойти со мной, покупают сигареты, и мы идем в пустой спортивный зал, а там играем в слова. То ли буквы. Есть такая игра.
До сессии оставалось три недели, и сначала нужно было сдать зачеты, ровно восемь, и оказалось, что кроме физкультуры у меня не светил ни один, а потом — экзамены. Они тоже — скорее темнили, чем светили. И мы срочно с Иркой сбили тендем, чтобы пробиваться через дебри зачетов и экзаменов.
Мы даже получили досрочно пару зачетов: Ирка улыбалась, я языком разговаривал. Однако оказалась такая ужасная вещь (живая), как преподаватель Магдалина Андреевна, и ее бородавка на носу, а отсюда — зачет по английскому языку.
Мне вдруг стало весело: какая-то полупридурочная маразматичка и нагнала страху на двадцать пять человек — это наша группа, да и на другие тоже: все трясутся в ожидании.
— А вы что будете писать, Боря? — спросила она.
Мне захотелось ее подколоть. Билеткин зазаикался.
— А он хочет по Пушкину или по Байрону лучше, — пошутил я.
Сначала мне пришел в голову Пушкин (первая половина XIX в.), а потом Байрон (иностранная литература), он был удачней, но не сразу в голове родился. Группа засмеялась, не сдержавшись.
— Голубчик, а вы, если будете вести себя так и мешать мне, я вам песенку спою на экзамене.
Я рассмеялся:
— Очень приятно будет послушать. А что это значит?
— А вам потом расскажут, поинтересуйтесь на перемене, — и она выключила меня из внимания и из своего взгляда, поворотом головы, и опять взялась за Билеткина.
— Ну что, допрыгался, — зашептала Ирка, — тому, кому она поет песенку на экзамене, это значит — двойка.
— Она что, серьезно это делает: поет!
— Я же тебе говорю, что она шизофреничка. Не выводи ее, пока не поздно.
— Разговоры, пожалуйста. Я повернулся.
— Опять вы, голубчик, разговариваете. Вы меня очень огорчаете.
— Вы же не даете мне вас развеселить, — говорю я.
— Что?!
— Потому вы и огорченная…
— Саш, — вскрикнула Ирка, — прекрати! Прозвучал звонок, и все стали выходить из класса.
Ирка повисла на мою руку и оттащила к перилам, откуда была видна вся круглая площадь и пол-института, середина здания у нас была пустая.
— Ты ненормальный, что ты с ней связался, она же больная, двух мужей уморила, а сама жива, уже пять лет как девственница, и только кафедра — ее жизнь, и литература.
— Хочешь, чтобы я попробовал? — спрашиваю я.
— Чего? — не понимает она.
— Ну… пять лет девственница…
— Да ну тебя. — Ирка смеется.
— Ты, кстати, у нас по мужьям, Ир, большая специалистка, так что я тебя послушаю.
Выходит Городуля и подходит ко мне:
— Саш, кончай себя так вести, с ней эти номера не проходят.
— Люб, ты куда шла?
— А что?
Я смеюсь.
Тут Ирка говорит (она всегда это говорила после того случая в Ленинграде):
— Ну, Любку вы не трогайте, Люба у нас — девушка. Саш, как тебе не стыдно, — и мягко улыбается.
Люба в чем-то была дура и не понимала, подкалывала ее Ирка или нет, и очень ее любила за это.
Люба смотрит на меня и говорит:
— Так что ты давай, веди себя по-другому. Смешно, брянские бляди учат меня, как вести себя.
И наконец сообразила.
— А я куда шла, туда и дойду, — парировала она неуемного агрессора.
Это меня.
Люба ушла, а Ирка смеется, чуть вниз не падает с третьего этажа.
— Ир, а ты чего смеешься, — говорю я, — такая же б…дь, как и она.
Особенно после той истерики на улице Герцена.
— Ну ладно, — Ирка надувается, улыбаясь, — положим, не такая же. Я тоже б…, но до Любки мне еще далеко, она профессиональная б…, а я любительница. Жалкая, больше говорю, чем делаю.
— А хотелось бы, да?.. — шучу я.
— Как тебе сказать… Ладно, пойдем в буфет попьем чая, а я съем пирожное, что-то сладкого хочется.
Мы идем в буфет, где вечно за всех плачу я, за Ирку тем более, она мне как родная.
На следующий день, когда я приехал в институт, естественно, все, кто представлял из себя что-то, были не на занятиях. Билеткин опять стоял у памятника Троцкому, это их любимое место для бесед было («Беседы у Троцкого»), и я пошел послушать, что умного он изрекает на этот раз, снова, что нового принес в стены нашего неописуемого института.
— Здорово, Сашка, — сказал Боб, — давно не видел тебя!
Хотя видел меня он вчера — это у него привычка была такая.
Билеткин обнял меня и поцеловал, без этого он не мог обходиться.
— Ну, как дела насчет Революции, — сказал я, — под кем стоите?!
Троцкий глядел на нас, пришурясь. И тут Билеткин завелся (я ведь ему ничего не сказал…):
— Вот я тебе скажу:
Будь проклят Маркс, потому что он создал теорию;
Будь проклят Ленин, потому что он претворил ее в практику;
Будь проклят Дзержинский, потому что его длинно-польскими руками уничтожился весь цвет и ум России, вся интеллигенция;
Будь прокляты Фрунзе, Буденный, Ворошилов, так как они топтали народ его же армиями, созданными из голытьбы и дурачья, подавав им в руки винтовки;
Будь проклят Сталин, усатый дурак, сын сапожника, недообразованный недоучка, вовек ему в гробу не перевернуться;
Будь прокляты Свердловы, Троцкие, Орджоникидзе, Камо, Зиновьевы, Каменевы, Тухачевские, Радеки, потому что тоже к этому руку приложили — к Революции (забрали у народа все и не дали ему ничего, и пятьдесят шестой год это тянется);
Будь проклята эта дешевая проститутка Октябрьская Революция, которой Ленин вертел как хотел, как девкой трехрублевой с трех вокзалов, на пересечении Ярославского, Казанского, Ленинградского… Тщеславный, маленький, плюгавый, с сифилитическим началом, маньяк-фанатик… И не говори мне больше о Революции, а то я тебе откушу полноса.
Я потрогал свой нос. Я не хотел, чтобы Билеткин его откусывал. Он мне был дороже, чем революция, и я замолчал.
И хотя спор у Билеткина до этого шел с Бобом, кусать он почему-то мой собирался. У Боба, наверно, нечистый был; за очистку носа я ему еще не платил и с ним не договаривался.
Я же вам говорил, что Билеткин начитан чрезмерно. Я, например, не знал, что у Ленина сифилис был, так Билеткин успокоил: три раза, два из которых до второй стадии доходили, но залечивали однако. А тому, что говорит Билеткин, можно верить: он даже книги дореволюционных и послереволюционных медиков читал.
— Ты думаешь, почему у него Фаньки Каплан яду сил сопротивляться не было, — сифоном весь пропитан был. Так и не очухался.
Мы стоим и философствуем под памятником.
— Борь, но ты только херню не при, — думаю я вслух.
— Не веришь, что ли?! Так я тебе на весь институт скажу, — и он заорал: — У дедушки Ленина сифилис был, три раза.
Никто, правда, не обратил внимания, чего орет Билеткин. На наше счастье.
— Одно к другому не имеет значения, — философски изрек я. Хотя не был уверен.
— Я тебе вообще гениальную историю расскажу, — сказал Боб; это у них с Юстиновым одинаковое было, все что от них — гениальное.
— Ты знаешь, почему у Ленина детей не было?
— У Наденьки базедовая болезнь была, бесплодной курва оказалась, — сразу ответил начитанный Билеткин.
Вообще, я считаю, что это трагическое совпадение, что у него папа в Музее Революции работал.
— А ты знаешь, что у него дочка от Инессы Арманд, его любовницы, была, и Надежда об этом знала, и первой, кому она дала телеграмму, была та: «Владимир Ильич умер, тяжело скорбим». То ли «скончался» — в тексте было. А дочке сейчас около шестидесяти лет, она зав. библиотекой Сорбонны, только фамилия у нее материнская, то ли мужа, — никто не знает, что она Ленина. Мой друг в Ленинграде доступ имеет в спецотдел публичной библиотеки Салтыкова-Щедрина, сам читал, в архивах. Я ему верю, а почему бы и нет: это дело все любили, — и Боб грязно выматерился.
— Этого я не знал, — сказал Билеткин, — и это интересно.
— Учись, сынок, пока я живой, — сказал довольный Боб, так как Билеткина удивить, тем более в политике, было правда невозможно, и что-то новое ему выдать было трудно.
Боб подумал-подумал и вдруг вспомнил:
— Саш, а-а, мой ты славный, — заверещал он, — я ногти вчера постриг, так что гони два рубля, пива хочется!
Я рассчитался. У памятника платил Бобу деньги, чтобы его грязные ногти не нервировали меня. Боба политика в данном случае мало интересовала, по крайней мере, меньше, чем выпивка, поэтому они сразу отчалили пить пиво.
Я пошел на теплую лестницу, наверх. На нашем курсе в это время стало модно играть в карты. Естественно, что все шло от Юстинова и компании. Карты он обожал. Играли в «дурака», так как короче было и интереснее. Васильваикин и Юстинов резались каждый день, с момента прихода на занятия и до конца. Иногда в турнир вступал Боб, но не часто, ему было лень двигать карты руками. Он предпочитал время, проводимое в институте, пассивному отдыху, нежели активному.
А творилось там вот что: Юстинов с Васильвайкиным, конечно, играли в карты, сидя на лавке. Юстинов вел, и я стал наблюдать. Васильваикин был сильный игрок, но азартный, и падал в красивые, но рискованные дела, когда колода кончалась, а Юстинов выжидал и вроде остатки подбирал, поклевывая, и — выигрывал.
Я продолжал стоять и смотреть, как в стенах нашего божественного института играют в карты два студента, это было не совсем обычное зрелище, такого я не видел никогда раньше. Но это было только начало.
Юстинов уже много раз выигрывал, но при этом приговаривая, что Васильваикин сильный, конечно, игрок и это все случайность, что он выигрывает.
Мне казалось, он заводил его. Когда Васильвайкин проиграл все, плюс занятое тут же у Юстинова, последний мне сказал:
— Саш, давай сыграем. Ты как в «дурачка», карты тасовать умеешь?
Вопрос мне нравился самой оригинальностью постановки. Впрочем, играть я не хотел, у меня не было, во-первых, денег, а во-вторых, желания смотреть на последующие реакции и агонии Юстинова, если б он проиграл (как это было в кегельбане).
— Давай, чего ты, все равно делать нечего, по рублику партия, играем из пяти, разницу и платим.
Я сел, хотя сам не понимал зачем. Мы начали играть, я вдел Юстинова пять чистых раз, и после этого все и началось, на мою голову свалилось. Он положил пять рублей на кон и сказал, что это мои, но то была случайность, и он хотел бы отыграться. Опять из пяти партий. Я обыграл его снова. Начали новые пять партий, он положил еще пять рублей.
Васильвайкин сидел, наблюдал, комментировал, и все грешные страсти или страстные пороки горели на его лице.
— Ладно, Саш, — сказал Юстинов, — давай так: играем сейчас большую игру из десяти партий, кто выигрывает, тот и получает все; если ты выигрываешь, я тебе доплачиваю разницу в выигранных тобой и проигранных мной партиях, а если я выигрываю, то ты мне отдаешь все, что до этого выиграл, — он показал на пятнадцать, три по пять лежащих рублей, — плюс разницу тобой проигранную в десяти партиях.
— Что-то это очень по-еврейски, Андрюш, — сказал Васильвайкин, — выходит, он ставит на кон все — и что выиграл, а ты совсем ничего.
— Ничего, Вась-Вась, он сильно играет. Саш, ты согласен?
Я согласился.
Откуда я умею играть в карты? Я научился в эту игру в шесть лет. Но к тому времени не играл в «дурака» года три, наверное. И я думал, что Юстинов завлекает меня, чтобы потом разделаться и выиграть все сразу, и на новые игры завести меня, и ожидал, что сейчас он напряжется и выложится.
Мы начали играть десять партий — матч. Он бился неимоверно, я стал играть собранней, и предыдущие пятнадцать партий как-то поднапомнили мне навыки, ходы, приемы. За все десять партий Юстинову удалось сделать две ничьи, и то я расслабился в конце, и не преувеличу, если скажу, что он был счастлив. Он тут же гордо выложил деньги на скамейку, получилось двадцать четыре рубля.
Это были деньги для меня, и немалые.
— Ну, ты играешь, Саш, давно таких не встречал, — признался он в редчайший раз. А что ему еще оставалось делать. Счет — штука вечная, и неменяемая.
— Андрей, — пошутил я, — а как насчет, чтобы карты тасовать.
Он хмыкнул, тасовать пришлось ему, все время, все двадцать семь раз.
Но он не удержался тут же, чтобы не подбросить:
— Ладно, я не профессионал, а ты вот сразись c Васильвайкиным, он лучший «дурачкист» курса. И тогда посмотрим.
— Только не сегодня, — говорю я и встаю. Л почему звонков не было слышно? — думаю я.
Договорились — матч на завтра, Юстинов — судья.
Я стал спускаться.
— Саш, а деньги ты кому оставил, Васильвайкину, что ли?
— Нет, Андрюш, тебе, они мне не нужны.
— Ну, ты кончай эти дела, играли честно, я бы с тебя взял — это точно, — так что давай бери, не вы…ся.
— Первый раз ты не знал, как я играю, теперь знаешь и решишь, будешь ли играть снова.
— Ну ладно, Саш, ты давай не придумывай, повезло тебе в первый раз, я тебя еще не раз надену.
— Согласен. Тогда и рассчитаемся.
Он взял деньги и двинулся ко мне. Я соскочил еще на несколько ступенек, он остановился:
— Ты, как маленький, не будь пацаном. Ты что думаешь, я никогда в карты не играл, тысячи, мой милый, просаживал, когда на первом курсе учился, и в покер и в секу, жил на этом.
Меня не интересовало, на чём он жил, к тому же на Ленкины деньги, и я говорю:
— Давай так сделаем: считай, что я эти деньги взял, а ты купи Ирке колгот на все, у нее вечно они рвутся, и она жалуется, что не хватает.
Я спустился вниз и пошел из института. Звонка так и не было.
На следующий день на теплой лестнице собралось много народу: был решающий матч между лучшим «дурачкистом» курса Васильвайкиным и мною, молодым претендентом.
С Васильвайкиным было посложнее, он, правда, оказался неслабый игрок, а играли мы в здании института, тридцать партий в трех играх, и каждая была по десять рублей игра. Ставки были небольшие, но здесь престиж и звание были важнее, вы понимаете.
Ирка болела за меня страшно. После каждой выигранной партии она бросалась мне на шею и обнимала.
— Ир, не мешайся, — говорил ей судивший
Юстинов.
Она бросалась снова.
— Ир, правда, а чего ты так переживаешь? — спросил я.
— А Андрюшенька мне вчера купил четыре пары колготок и сказал, что это ты выиграл, от тебя. Так я думаю, может, мне и в этот раз перепадет что-то…
Мы рассыпались от смеха.
Первая игра закончилась со счетом 7:3 в мою пользу. Вторую, мне казалось, Васильвайкин лопнет, но он сделал ничью 5:5. Третья окончилась 9:1 — моя польза. Меня разозлила эта ничья, да еще Ирка лезла со своими объятиями и восклицаниями, повисая.
Итак, победив его, я был объявлен лучшим «дурачкистом» курса, а следовательно, и факультета, так как я не думаю, что подобные турниры проводились еще на каком-то курсе.
Юстинов пожаловал этот титул мне, сняв его с Васильвайкина, и тут же предложил сыграть, так как вчера он был не в форме, а я теперь в новом звании и титулован.
Я опрометчиво согласился.
И мы играли до вечера. Выиграть ему в этот день так и не удалось. В последующие тридцать — тоже. Но он ловил меня в любой части института, где бы я ни находился, и мы там же садились играть. Он все никак не мог пережить, что не может отыграться.
Меня уже тошнило, а он все заводил «а-а, боишься». В результате, чем это кончилось, я не имею в виду навсегда, а однажды.
Зинаида Витальевна появилась внизу и крикнула нам, слыша наши голоса:
— Мальчики, а чем вы там занимаетесь?
— В карты играем, — ответил я.
— Как в карты?! В какие?
— В игральные, — объяснил я.
— Да вы что?! В институте!
— Он шутит, Зинаида Витальевна, — сказал Юстинов, — вы что, Сашку не знаете.
И она ушла, ей всегда было лень подниматься, — и вроде долг выполнила.
Почему мы не на лекциях, она даже не спросила.
— Саш, ты что, сдурел, ты чего сказал? — завопил Юстинов.
— А что?
— Кто ж в карты в институте играет, да еще когда идут занятия!
И тут до меня дошло, это стало настолько повседневное и привычное занятие — он задолбал, — что я даже не сообразил, что говорю я.
— Все из-за тебя, достал ты меня с этими картами, я согласен: ты играешь в «дурака» лучше меня, и давай окончим это.
Но он не отцеплялся от меня еще полгода. Плюс как минимум половина учащихся тоже хотела со мной сыграть, сразиться. Я чуть не стал давать сеансы одновременной игры в «дурака», как в шахматы. Но вовремя остановился.
Через три дня начались соревнования по волейболу. Мои питомцы старались как могли, падая и разбиваясь. Я орал на них, как ненормальный, бегал по всем шести номерам и играл за каждого. Они уже не могли слышать моего голоса, но играли отважно. Мы вышли в полуфинал. А потом вышли в финал, но играть — за третье место. Пенис целовал меня в обе щеки, ему и этого было достаточно. Но не мне.
Последнюю игру мы играли вообще впятером, с разрешения судьи, так как один из моих подопечных напился и не появился. Это была, наверно, лучшая игра в моей жизни, мы выиграли у английского факультета и заняли третье место. Среди пятнадцати факультетов института. О моем успехе писали в поздравлении, вывешенном около расписания (которое я знал теперь где находится — у деканата) на доске объявлений:
«Под руководством Ал-дра Ланина команда филологического фак-та, первый раз выставленная за всю историю его существования, впервые заняла…» и т. д.
Это было приятно, я не зря старался. Своим питомцам я дал месяц отдыха, хотя и отмечал их на занятиях, а меня взяли играть за сборную института.
Когда на моем курсе узнали о моих полномочиях с зачетом, а теперь Пенис был полностью у меня в руках (собственно, он был всю жизнь у меня, каждый день… но это не тот был), то от Боба до Юстинова все повалили в зал ко мне, где я иногда сидел, один, для приличия, и захотели быть волейболистами ради зачета в январе (и все они получили зачет). Когда же я представил ведомость Борису Наумовичу, то он спросил: откуда их столько взялось, ведь на последней игре у тебя даже не было шестого.
Я сказал, что они еще не были готовы к большим соревнованиям, но сейчас набирают форму. (И чувствуют себя хорошо.)
И еще, я с дрожью вспоминал, как перед финалом он говорит: а где твой тот лучший игрок Ленинского района, ну у которого рука и смертельный удар, — ты уверял, он обалденно играет. А Шурик в это время пил в какой-нибудь подворотне, наверно, и даже не вспоминал про грядущее или прошедшее. Или про прошедшее, которое гряло, и я должен был выбивать ему новый зачет по физкультуре. Я еле открутился тогда от Пениса. Победа все списала, а если б не было ее. Впрочем, он тоже получил какие-нибудь лавры.
На этом и окончилась волейбольная эпопея. Но не до конца…
В это же время новое известие потрясло курс: Ленка переходила на вечерний, то есть днем работать, а вечером заниматься. Работать она, конечно, не собиралась, просто принесла бы справку из какого-то места, что где-то работает и все. А на вечернем легче было учиться, меньше придирались, слабее были преподаватели, не цвет, как у нас, не цеплялись к посещениям, и вообще это была еще та контора — вечерний факультет.
Там учились от рожавших матерей до нерожавших отцов, — словом, черт-те кто там не учился.
Боб это пережил спокойно. Я не знаю, с Бобом они никогда не любили друг друга, он говорил мне, что может лежать на ней и смотреть телевизор (что он и делал), Ленка же мне говорила, что он ей не мешает, и этого достаточно. Ленка вообще ко всему была спокойная, в том числе и к Бобу, лежавшему на ней и смотревшему телевизор.
На этом роман их, по-моему, окончился. Видеть мы ее стали редко, потом она почти уже не появлялась, и след ее окончательно потерялся где-то среди взрослых и измученных людей вечернего факультета, которым до нас, «дневников», не было никакого дела.
Мы по-прежнему учились с утра, из дома меня выдворяли по расписанию, и спать по-прежнему было негде. Поэтому я ходил в аудиторию на лекции и спал. Но в этом был один недостаток: преподаватели вечно мешали, хотя теперь они уже и знали меня.
Преподаватели — это народ, который студентом вечно недоволен. Постоянно. «Жуть такая, что оторопь берет». То они видели меня и зудели, почему я не хожу на лекции, теперь я стал ходить, но им стало не нравиться, и они зудели, почему я сплю. Как ни сделаешь, все им плохо. Ведь умные люди, резонно было догадаться: потому что ночью не высыпаюсь.
Процедуру эту я делал сложно. Сидел я всегда, как обычно, на самом верху, на последнем ярусе и ряду.
Сначала я сидел и смотрел прямо вниз на преподавателя, как он читал лекцию и распинался. То есть я давал ему первичное понятие, что, мол, вот он я, живой, сижу и гляжу. Потом опускал голову на подбородок, подстилая под него руки, так как парта была жесткая и неудобная, но еще смотрел на преподавателя. Но после пяти (максимум) минут любого монотонного жужжания, не говоря уже — преподавательского, меня клонило в сон адски, даже если я был дважды выспавшийся (по три раза). Тогда я поворачивал голову набок с подбородка и устраивался поудобней, но все еще смотря на чтеца открытыми глазами, как ягненочный кролик на удава (только не в пасть, а спать тянуло). Дальше я вам не могу ничего сказать или описать, потому что проваливался в сон до звонка. Будила меня, как правило, Ирка: «Санечка, вставай, уже перемена, пора отдыхать — ты же утомился». Мне очень лень было стряхивать остатки сна, но я был мужественным мальчиком и делал это.
Но чаще будил меня занудливый голос преподавателя:
— Разбудите этого студента, который спит на последней парте, пожалуйста.
Я был очень злой, когда такое происходило и меня будили до звонка, и говорил, огрызаясь:
— Что поспать нельзя, что ли?
Вся аудитория лежала от смеха. (И в этот момент я просыпался.)
Потом я вообще изловчился и научился спать с открытыми глазами, сидя прямо, так как они мешали и доставали все больше — преподаватели, ведущие свой предмет. Я думал раньше, что с открытыми глазами спят только шизофреники, но оказалось и у нормальных, если очень захотеть, — получается.
Позже этим стало вообще невозможно заниматься: они каждые пять минут смотрели, не сплю ли я. От тоски я уже читал журналы, вынесенные тайком из читалки, все подряд. Но сама атмосфера и аудитория были настолько губительны, что я моментально засыпал или склонялся к тому, склоняясь: во-первых, я не сопротивлялся, во-вторых, я не мог сам себе сопротивляться (это было против моей природы, а против нее никогда не надо идти), (и я не шел). Как можно читать так нудно лекции, и о чем, главное — это было непонятно. И бубнит и бубнит себе, а наши отличницы еще чего-то пишут, и полкурса строчат по бумаге (неизвестно что), а остальные к последним парам по семинарам готовятся.
Эх, жизнь. Но тут Юстинову пришла в голову, или родилась в ней, весьма успешная идея. Пока я изнывал от скуки и от тоски, он принес карты, и они попробовали с Васильвайкиным сыграть в «очко» прямо на занятиях! Это было уникально и феноменально. Опыт удался, и он стал донимать меня играть с ним в «дурака» прямо здесь, под партой, шедшей длинно вдоль и черт-те куда тянущейся. Зная, что он все равно мне житья не даст после занятий, а то и домой потащит, я соглашался. Но в «дурака» играть в аудитории было не то, так как держать шесть карт незаметно (а еще если принимаешь) было неудобно, я бы сказал, несподручно. Поэтому решили играть в «буру», там только по три карты держать надо. В «буру» мы играли с попеременным успехом, выигрывал то он, то я. Но хоть не очень тоскливо было.
Так мы коротали время.
Однако приближалась зимняя сессия. От сессии до сессии забот было мало, почти никаких, а вот в сессию приходилось раскручиваться, разматываться, выкручиваться и выворачиваться, иначе был чистый шанс вылететь из института, легко, и в первый же набор, будь то весенний или осенний (в зависимости от того, в какое время вылетаешь), попасть в армию. Но я не хотел туда попадать. Ни за что! Как в ад горящий, а там, говорят, и похлеще бывало. Я все думал, куда уж хлеще. Но было куда.
Это был один резон. А второй — продолбать-ся в этом копшивом институте два с половиной года и вылететь. А потом что? Опять все сначала?
А так хоть пять лет живешь спокойно и никто тебя не трогает. То есть трогают. Но тебя это не касается…
И тут я встретил Алинку с Мальвинкой с моего прошло-бывшего курса.
— Здравствуй, Санечка. Давно не видели тебя.
Я поцеловал Алинке руку, а Мальвинка подставила щеку, я ей, по-моему, нравился. Но у нее был небольшой дефект: она была девственна, и это точно знал я. В который раз грех на душу брать, потом обучать, мучаться (чтобы воспользовался плодами кто-то другой), этого не хотел я. А может, не хотела и она. Я не спрашивал.
— Здравствуйте, мои хорошие. Как ваша жизнь?
— Мы следим за твоими успехами, большой звездой становишься, — говорит Алинка.
— Ты о чем, Алин?
— Как? Команда филологического факультета под руководством А. 3. Ланина заняла почетное место и завоевала бронзовые медали в волейбольном первенстве института.
— А, ты об этом, — я деланно засмущался, — пустяки.
— Ладно уж, не кокетничай, — сказала Мальвинка. По-моему, я ей точно нравился. Такая уж у меня психология.
— …Так вот, — отвечаю я. — Пошли, девоньки, в буфет, я угощу вас пирожными, которые Марья Ивановна, может, еще не успела развести, как это делает с какао.
Мы сидим в буфете, едим, треплемся, вспоминая старое. Они милые девочки, и мне нравятся. Звенит звонок, окончились занятия. А мне еще в зал спортивный идти, одному сидеть, вроде тренировка. И Пенис может прийти проверить. Либо просто сказать свое «ура» моим достижениям с первого захода. Они соглашаются пойти со мной, покупают сигареты, и мы идем в пустой спортивный зал, а там играем в слова. То ли буквы. Есть такая игра.
До сессии оставалось три недели, и сначала нужно было сдать зачеты, ровно восемь, и оказалось, что кроме физкультуры у меня не светил ни один, а потом — экзамены. Они тоже — скорее темнили, чем светили. И мы срочно с Иркой сбили тендем, чтобы пробиваться через дебри зачетов и экзаменов.
Мы даже получили досрочно пару зачетов: Ирка улыбалась, я языком разговаривал. Однако оказалась такая ужасная вещь (живая), как преподаватель Магдалина Андреевна, и ее бородавка на носу, а отсюда — зачет по английскому языку.