Страница:
Какие мерзкие желваки на лице у него, правда боксерские. Может, он не треплется, как Паша, и действительно занимается этим. Песский объясняет что-то по картам, но мне не до карт сейчас: я думаю, куда я буду бить сначала.
Занятия кончаются как обычно.
Билеткин ждет меня у дверей:
— Ты к автобусу, Саш?
— Нет, мне еще на кафедру надо зайти к Песскому, иди, не жди.
Все уходят, скрываются. Я спускаюсь вниз после всех. Внизу у выхода под часами сидит Паша. Я спешу на улицу.
— Саша, голубчик, а я как раз тебя жду.
— А ты здесь при чем?
— У Сержа тренировка, я имею в виду у Редькина. Поэтому он не стал тебя ждать. И передал все полномочия мне. Так что, если ты что-то хочешь сказать, я слушаю.
Он ждет, еденько улыбаясь.
— Всего хорошего, Паша, — говорю я и выхожу из этого здания дефектологического факультета, где наша трахнутая военная кафедра.
На остановке уже никого нет, все уехали. Я жду следующего автобуса. Он говорит за моей спиной:
— И чего ты выкореживаешься, все что-то показать из себя пытаешься, ведь ты же вроде неплохой парень, а Саш?
Я смотрю на Пашу и думаю, не помешалось ли у него в голове ничего. «Похвала врагу» — у римлян это в поэзии называлось.
— Ты же ведь не Юстинов, который выделывается, как может, а чуть что в кусты, или этот Боб с Васильвайкиным. Ты же смелый парень, я ценю твой героизм. — Он хлопает меня по плечу.
— Паша, — морщусь я. Автобусная остановка пуста. Людей вокруг нет.
— Ну, ладно, ладно, не обращай внимания, я шучу.
Я стою и думаю о своем. Паша, видимо, думает, с какой стороны еще начать, но в это время подходит автобус. Людей мало, и Паша садится прямо на перила, перегораживающие заднюю площадку, у окна. Малочисленные люди смотрят на него, а он гордо сидит и болтает ногами в сапогах, да еще эта планшетка сбоку. Все-таки он, наверно, больной, думаю я.
— Ты когда-нибудь читал, Саш, Замятина?
— Не все, только рассказы, куличковая Русь и так далее.
— Ты никогда не читал «Лица» или «Мы» его? Великолепные романы, лучшее, что он написал.
— Нет.
Он соскакивает с перекладины, гремя об пол автобуса сапогами.
— А хочешь я тебе принесу? Я завтра еду к отцу, у него в библиотеке есть, но это не для всех, естественно. Ты что смотришь на меня удивленно, не ожидал? Я же хороший парень, совсем не люблю драться, — и он опять хлопает меня по плечу. Я терплю.
— Ну, так что, Саш, принести?
— Спасибо.
Он разглядывает меня. И в этот момент автобус подъезжает к большому проспекту Мира. Динамик объявляет: метро «Щербаковская».
— О, мне выходить сейчас. Так я принесу. Только ты веди себя хорошо.
И он прыгает в закрывающуюся дверь автобуса. Едва не выламывая ее плечом. Я схожу на своей остановке и еду до проспекта Маркса. Выхожу на улицу и мимо Телеграфа — места всех встреч, как в центре ГУМа у фонтана, — иду пешком домой на Герцена. Мне почему-то кажется, что кто-то должен ждать меня около самого дома. Но это лишь мне кажется. Миражи утомленного сознания. Я поднимаюсь наверх и тихо прохожу в свою комнату.
У соседей какой-то шум, грохот. Этот кретин низкорослый, гориллоподобный болван опять орет на этого бедного забитого мальчика, он у нее от первого брака.
Я вспоминаю, как отец бил меня, до десятого класса, за поведение и занятия. И мне становится страшно.
Но в этот раз побеждает она, и криков вроде не слышится, значит, он не бьет мальчика. У нее еще грудная дочка от него. И как с таким ублюдком жить можно или в кровать ложиться, не понимаю и ужасаюсь я. Хотя он чистый. С виду.
Через время все смолкает. Я как будто жду все время что-то, звонка? Но никто не звонит…
Я иду по знакомой дорожке к зданию alma mater. Вот и фразе выучился!..
И едва появляюсь в институте, как ко мне подходит Яша. Мы с ним никогда практически не общались близко раньше.
— Сань, я знаю, что у тебя вчера с Пашей произошло…
Я не удивляюсь, Билеткин, наверно, рассказал. Но когда? А, да, он у него часто бывает и спит.
— Пустяки, Яша.
— Если тебе нужна какая-нибудь помощь или что угодно, в любое время, все равно в каком месте Москвы, только скажи одно слово, даже не надо слова, посмотри.
Это трогает меня.
— Спасибо, но ничего страшного.
Мы улыбаемся друг другу и расходимся. Я в читалку — готовиться к докладу по Куприну. Я люблю Куприна и очень ценю его рассказы, они мне нравятся, и слог такой чистый, ясный, простой. И очень интересно рассказывает, я вообще считаю, что он лучший рассказчик во всей нашей литературе. Никто лучше его это не сделал. Сейчас вот Аксенов пытается продолжать что-то, хороший рассказчик, но чем кончит, неизвестно.
Куприна я прочитал все девять томов, давно, и сейчас хочу посмотреть кое-какие биографические данные и вехи творчества, периоды. У нас же все по этапам да периодам. Все по полочкам должно быть разложено. И по правильным. Ну да я не открываю Америки. Она давно открыта. Я вообще не собирался по нему доклад в этом году делать, а хотел взять Андреева или Платонова, но Вера Кузьминична попросила взять что-нибудь полегче и поопределенней, так как декан сам следит за докладами нашей секции и работой кружка и, конечно, пристально ждет моего первого выступления.
— Так что, Саша, — она мягко посмотрела на меня, — я тебя очень прошу. Добрая женщина.
— А что плохого в Андрееве или Платонове?
— Ничего, что ты! Наоборот, я очень люблю их, но я прошу тебя, чтобы все обошлось спокойно и без… эксцессов, и нас бы никто не закрывал, и мы бы существовали долго. Ты же председатель, и на тебя особое внимание, по двум причинам, ты знаешь.
Я согласился. (А никогда не надо быть соглашателем.)
Беру в читалке на полке нужные книги и смотрю, куда сесть. И вдруг — глазам своим не верю: Светка и Маринка сидят с книгами в руках.
Я подхожу:
— Светочка, да что же это такое творится, мир тронулся, то ли свет двинулся и сошел с ума — вы сидите в читальном зале и занимаетесь?!
Она улыбается, сияя.
— Да, Храпицкая эта со своей зарубежной литературой, вот «Дикую утку» читаем Ибсена.
— Ну и как она, еще не приручилась?
— Кто? — не понимает Маринка.
— Утка, о которой читаете.
— Да ну тебя, Сашка, вечно шуточки у тебя на уме.
— А чего у меня должно быть, Марин, скажи?
— А то ты сам не знаешь? — Она кокетливо улыбается. — Ну, что-нибудь серьезное.
— Это ты имеешь в виду, как каждую ночь, что ли?..
— Да ну тебя. — Она заливается. — А то можно подумать, что ты не делаешь.
— Не каждую ночь, но через одну. Куда мне за тобой угнаться.
Она запинается.
— Шучу, Мариночка, шучу. Я же ничего не знаю, только проверяю, не попадайся так легко.
Светка смотрит ласково-бархатными глазами на меня, клевая баба. Ну, да, где живешь…
— Свет, тебя можно на минуточку.
— Конечно.
— Вечно у вас секреты, — недовольно говорит Маринка.
Мы отходим к полкам:
— Да, Санечка.
— Ты мне можешь одолжить пять рублей до стипендии, у меня…
— Все что хочешь, Санечка. Даже себя…
— Спасибо, я ценю твою доброту. И готовность…
Глаза ее ласкают:
— Ты хочешь, чтобы я тебе одолжила себя?
— Нет, не сейчас, а сейчас мне пять рублей надо.
— Вот видишь, ты такой, я тебе совсем не нужна.
— Наоборот, Светочка, я борюсь и боюсь… не удержать себя. А нам еще столько учиться!
Она хищно-мягко улыбается, отходит к столу и приносит мне из сумки деньги.
— Санечка, возьми десять, мне их все равно девать некуда.
— Нет, Светочка, спасибо. Я отдам ровно через три дня.
— Что ты говоришь, ничего мне не надо отдавать, — и она сует мне десятку. — У меня нет пятерок.
Уходит и садится. И чего б ей не быть мне отцом родным… Маринка что-то нашептывает ей, не то недовольное, не то веселое; они закатываются, значит, веселое. Маринка не трогает мое имя никогда, боится связываться. И подчеркнуто уважает. Зная, что я на Светку влияние имею (а не использую…), а она ее потерять боится.
Памятуя вчерашний урок, я перекладываю деньги из пиджака в карман джине, тугой, и иду читать про Куприна.
Кто-то сидит и очень внимательно смотрит. Я поднимаю глаза: это Шурика жена. Очень странный взгляд.
На заседание кружка в этот раз приходит даже Ирка. Ей скучно одной дома сидеть, а Юстинов куда-то фарцевать уехал. Купринский доклад я делаю неплохо, Вере Кузьминичне нравится. Потом затевается разговор о его «Яме», кстати, единственное произведение, которое полностью слабое у него. Но такое дело, о падших женщинах, о проститутках. И мне приходится отвечать и пояснять о происхождении и подтексте. Но в голове у меня еще что-то, помимо купринских проституток…
К метро мы идем с Иркой вместе.
— Саш, я тебя все забываю спросить, ты тогда Магдалине купил мумие?
— Ну ты вспомнила, Ир, как бабка Юрьев день. Конечно, еще тогда, в январе. Только деньги она отдала, не захотела так брать.
— А я думаю, чего это она к тебе на занятиях с особым вниманием относится… — и Ирка смеется.
— Это потому, что я стал на все ходить.
— А ты с Натальей по-прежнему занимаешься?
— Да, конечно, каждую неделю перед каждым новым текстом. Когда она занята, я приезжаю и оставляю книжку с заданием в ее почтовом ящике, а на следующий день, готовое, забираю.
— Она очень приятная девочка, мне понравилась.
— Откуда ты знаешь?
— Я вас вместе на «Фрунзенской» видела, когда вы апельсины покупали.
— Понятно, — говорю я.
— Пойдем к нам зайдем, я тебя салатом накормлю, супчиком.
— Нет, Ир, спасибо, мне ехать надо, читать.
— Саш, так самый умный станешь, к тебе тогда и не подступишься. И так со мной неделями не разговариваешь. — Она смотрит на меня.
— Это потому, что ты больше Юстинова становишься.
— Совсем нет; а раньше?
— А раньше ты была девочка Ирочка.
Она задумывается. Мы целуемся в щеки и расходимся. По пути домой я опять себя ловлю на мысли: а чего я спешу туда? Мне опять кажется, что кто-то будет ждать. Но это опять мне только кажется. И снова две булки, колбаса и молоко плюс еще сырок творожной с изюмом добавляется. Я стал таким тощим и стройным за этот месяц жизни, что хоть на конкурс выставляй. (Что когда захожу в ванную, в зеркале не нахожу себя.) Говорят, на Западе проводятся конкурсы первых красавиц мира. Вдруг слово «красавиц» почему-то больно режет меня и затормаживает.
Чтобы ни о чем не думать, я ложусь спать. Прихожу домой и очень рано ложусь спать. Кто еще так жил в юные года… У соседей опять какой-то шум, но это я слышу уже через сон — спящего сознания.
Поздно вечером я читаю «Дикую утку» Ибсена, это и вправду тоскливо, и зачем нужно было ее писать, чтобы мы мучились. Интересно, слышит ли меня доцент Храпицкая и не переворачивается ли вверх ногами в своей монашеской постели от такого кощунства. А может, она и не монашка?
— Итак, мои дорогие, — говорит она, — кто хочет начать? Выступить и рассказать нам, в чем идейный смысл, сущность, я бы сказала, зерно или стержень, семя — назовите как хотите — бессмертного произведения Ибсена «Дикая утка».
Как же бессмертного, думаю я, когда все смертью кончается.
— Я жду, — говорит она, — времени у нас немного, и оно не резиновое.
У каждого свой подход ко времени.
Все сидят молча, по возможности еще молчаливее.
Я смотрю, как рот ее в уголках подбирается, и, чтобы не доводить до греха, поднимаю руку.
— Ну что, опять палочка-выручалочка? У остальных сил или способностей не хватает? В чем дело?
Все сидят не шевелясь. Я держу руку.
— Опусти, Саш. Спасибо, в тебе я никогда не сомневалась, но твои знания мне известны. Я хочу послушать других.
Я опускаю руку. Это занятие, мне можно предаться собственным мыслям. Я не выдерживаю, наконец: где она?!?!?!?
Вот дурак, и стоило столько крепиться, ждать, мучиться, чтобы сказать это себе, про себя. И почему я так устроен?
— Вот вы, две девочки, вас, кажется, зовут Света и Марина. Я вас никогда не слушала, так что начните. Например, вы, Света.
Я смотрю на них. Они явно выросли для девочек (но кого это волнует в наше дивное время, к тому же по моим расценкам: они не девические женщины давно).
Светка поднимается и, перехватив воздух, начинает говорить. Господи, я Светку никогда такой не видел. Она отвечает так, что впечатление, будто мужика никогда не имела. Я не могу объяснить вам, как это можно отвечать так, но она так отвечает.
Маринка и подавно лопочет, как будто не сама трижды не рожала, а ее только что родили. С богом пополам они выцарапывают какие-то положительные крестики в ее журнале, и она отпускает их на покой. Хотя и делает им ряд замечаний, но она умная баба и понимает, что не могут все знать литературу и только ею заниматься.
В жизни много более важного!
После занятий мы идем с Иркой в буфет. У меня остается один рубль до завтра. Марья Ивановна по-прежнему обсчитывает, да еще дает Ирке плохой кофе с молоком, который брал я.
— Марья Ивановна, ну что вы мне такой кофе с молоком дали?
— А это ты, Саш! Я тебе сейчас другой дам. Чего ж ты не сказал, тут за день так наработаешься, — (разрядка моя), — что своих не узнаешь.
Она меняет кофе.
— И чего ты такой дурной, — говорит она, скрещивая руки под буфетной грудью, — за всех платишь, как ненормальный. Тебе что, больше всех надо, у нее вон муж богатый, пускай и дает ей на завтраки, а то два года она всегда приходит с тобой и никогда не платит.
И откуда она все только знает, про мужа.
— Ладно, Марья Ивановна, это же пустяки, копейки.
— Да, я за эти копейки целые дни бьюсь. — Она оглядывается, у прилавка никого нет, и, подмигнув мне, улыбается.
И где только ОБХСС ходит, вечно не там, дураки, пасутся. Хотя их я ей бы не пожелал. Но крупными слезами они плачут по ней, это точно. Вытрите слезы, товарищи, — Марью Ивановну вам не взять!
— Ты что думаешь, я тебя не узнала, — продолжает она, — узнала, я специально ей такой кофе с молоком дала. Знала же, что не для тебя. Ты всегда только чай с лимоном пьешь.
О Господи, везде подводные течения, даже в буфете.
— Я для тебя иногда только лимончик и берегу. И для ректора, он тоже любит.
Я чуть не поперхнулся.
— Спасибо, Марья Ивановна.
— Как мама, Саш?
— Хорошо, — говорю я и иду в угол, где сидит в ожидании Ирка.
— Ты чего так долго с ней разговаривал, менять не хотела?
— Нет, о маме.
— Она, кстати, тебя и Сашку Когман страшно любит, от Сашки прямо слюнки в бутерброд пускает.
— Зато, Ирка, она первая, кого я встречаю, кто не любит тебя.
— А я знаю. Это из-за Юстинова. Он ей очень нравился сначала, а теперь она считает, что он несчастный, потому что на мне женился.
Закончив трапезу, мы выходим из буфета и идем через площадь, где стоит памятник Ленину.
— Ира, а что это за гирлянды, украшения? — Они висят вокруг.
— Завтра у пятого курса прощальный звонок, последний день занятий в институте.
Я вздрагиваю.
— Господи, вот счастливые, как бы я хотела быть пятикурсником и закончить всю эту блевотину обучения. — (Где мой папа только!) — Ненавижу больше, чем аборты, а тошнит от всего этого, как будто беременная. Перед каждым изворачивайся, играй, выкручивайся, придуривайся — и все из-за какого-то зачета или экзамена. А кому потом наши знания нужны будут? Да никому: в школе своя программа, и как директор или завуч, а то еще лучше — в гороно скажут, так и делай, особенно когда «молодой специалист»: выполняй все приказания. А пока «старым» станешь, чтоб разрешили хоть чуть-чуть, но свое сделать, за-штампуешься так, что от себя самому тошно станет, вот и вся жизнь. Прошла она.
— Ир, а чего ты в этот институт пошла?
— Рядом с домом было, чтобы далеко не ездить. Да и какая разница, какой институт и куда. Важно, где работать будем, в каком месте. А после института при распределении все равно блаты заработают, какой институт не кончи. Но ты представляешь, Саш, как я его люблю, если он мне хуже аборта кажется?! Она улыбается.
— Зато Юстинова встретила, — шучу я.
— О, вот это точно большое счастье, ради этого непременно стоило идти сюда. Не встретила б его, так и абортов не знала.
— Ты что, Ир, опять попала, слово с языка не сходит?
— Нет, что ты, Санечка, таблетки твои работают безотказно. Как и я. Просто в воспоминаниях разгорячилась.
На английский язык мы опаздываем примерно на полчаса.
— Вот милая пара, — говорит Магдалина, когда мы появляемся, — как обычно, вас что, звонок не касается, двадцать пять минут занятия прошло.
Все смотрят на нас и улыбаются: получили разрядку, да еще я сейчас что-то скажу.
— Магдалина Андреевна, у меня живот болел, страшное дело, что-то не то, наверно, съел.
— Хорошо. А у тебя, Ир, что болело?
— А я его у туалета ждала. Вся группа лежит.
— А что, не могла же я товарища в беде бросить, одного.
Сашенька Когман заливается, аж слезки летят. У нас с Иркой отрепетированные эти номера. Без подготовки, чувство локтя.
— Ну, Ира, разве можно так говорить, ты же девочка. Да еще при всей группе.
— А что, Магдалина Андреевна, я же внутрь не заходила.
Сашеньку Когман можно выносить, она готова и чуть не падает. Выпадает из-за парты.
— Ну, хорошо, садитесь, — говорит Магдалина, — вечно у вас какие-нибудь приключения.
Мы садимся с Иркой и улыбаемся друг другу. Оказывается, мне с ней еще приятно общаться и в ней осталось что-то от прежней девочки Ирочки.
На перемене я стою у бордюра и наблюдаю с третьего этажа. Внизу суетятся и ходят, спешат куда-то. Вдруг на первом мелькает необыкновенное платье, я чуть не свешиваюсь за бордюр… Нет, мне только кажется.
С непонятным чувством я ухожу из института.
Сегодня — это сегодня.
Городуля выдает мне мою стипендию, тщательно отсчитывая.
— Чего, Люб, ошибиться боишься?
— Ага, — наивно подтверждает она.
— Ваше девичье дело такое, одна ошибка и прощай…
— Опять ты со своими штучками!
— Ну, я шучу, не обижайся.
— Вот сбилась из-за тебя, — и она опять начинает пересчитывать.
— Да не бойся, не ошибешься, уже поздно…
— Ты о чем это? — говорит она.
— Обо всем… э-э, то есть о деньгах, конечно.
— На, расписывайся.
Я это делаю, расписываюсь.
— А то, если ошибусь, ты поправишь, — не унимается она.
— Наоборот, Люба, подтолкну. Ты знаешь, как сказал занудный Ницше: падающего — подтолкни.
— Вот-вот, это на тебя похоже. Ох и жук ты! Следующий, — говорит она.
А я думаю: неужели ей одного мало… Потом отхожу.
Стою и наблюдаю за ленинской аудиторией, где они в последний раз собираются для прощального звонка.
Пятикурсники, разряженные и разодетые, чинно входят в аудиторию, переговариваясь. Я до устали вглядываюсь в площадку у памятника (Троцкого ли, Ленина, какая разница), но никого нет. Мне кажется, что я ее сразу замечу, она должна быть в необыкновенном, особенном платье. Она вся особенная.
Боковыми лестницами я спускаюсь вниз, прохожу через раздевалку и поднимаюсь на теплую лестницу. Заглядывая сверху, с верхней середины, в аудиторию. Но не могу разглядеть, очень много людей, и ничего не видно. Вдруг мне становится неудобно, кто-то увидит и скажет, чего это я возле пятого курса околачиваюсь, кто это там знакомый у меня, и все всё узнают и начнется. Я ухожу очень быстро и иду в никуда.
Господи, какая чушь, у нее сегодня такой день, она все кончает, она больше никогда не появится в этих стенах, а меня волнуют какие-то глупости. А для нее это, наверно, очень важно, значительно.
— Санечка, ты куда направляешься? Даже не замечаешь меня.
Я чуть не вздрагиваю:
— А, Свет, привет.
Я достаю быстро из кармана.
— Десять рублей, спасибо большое.
— Да ты что, Санька, мне не надо, я свои не знаю куда девать.
— Свет, но мы же не будем торговаться, быстро! Мой голос, видимо, необычно звучит сегодня, она берет, не споря, как обычно.
— Ты куда все же?..
— На край света, зовущийся ничтожная вселенная.
Она улыбается мне. Я выхожу из института.
— На Центральный рынок, — говорю я пойманному таксисту. Мне абсолютно не хочется тащиться в троллейбусе среди людей.
Там я покупаю пять самых красивых роз и выхожу из этого ора, крика, торговли и базара.
Напротив дома, в маленьком магазине, я покупаю две бутылки шампанского и три большущих плитки шоколада. Розы я ставлю в воду и туда бросаю кусочек сахара, так меня когда-то учила Наталья. Наташа — Наталья — одинаковые имена. Я не помню, закрыл ли я входную дверь. Соседей дома нет, они на работе. А где они оставляют детей, вдруг думаю я. Впрочем, какая мне разница. Почему всё волнует меня.
И тут я задумываюсь. Ну, хорошо, а как я ей это буду отдавать. Как я ее вызову, найду, где все это держать, за спиной или перед, да еще Городу-ля, и вообще пол-общежития знакомого. Да положить на всех, какая разница. Она одна на земле и мной ни за что обиженная, какая чушь волнует меня. Когда же я начну взрослеть? Дверь тихо скрипит позади. Что это? Я оборачиваюсь и вздрагиваю: она стоит в дверях и смотрит на меня. Прямо. В упор.
— Дверь была открыта, и я вошла. Извини, если я неправильно сделала.
Я смотрю на нее, и у меня кружится голова. Она чудесная сегодня. В необыкновенном желтом шифоновом платье, которое обалденно облегает ее чудную фигуру.
Но я же был бы не я, если сразу у меня было по-нормальному. И произнес: да, я ждал тебя, я истосковался. Что меня внутри толкает и как?
Я придаю голосу неудивленность и обыденность и произношу:
— Здравствуй, Наташа, давно не видел тебя.
— Я могу войти? Я тебе не помешала?
— Конечно, ты можешь войти. Входи, пожалуйста.
— Всего три дня… — говорит она.
Что, не понимаю я, понимая, но делая первый вид.
— А мне казалось, целая вечность. Она садится:
— Извини, я не могу стоять.
И только тут я взглядываю в ее глаза, и мне становится страшно. Какая же я тварь и скотина, мне хочется убить себя.
Но я делаю второй вид: будто ничего не вижу я.
— Я буду говорить, хорошо? Ты не против?
— Да, пожалуйста, — мягко отвечаю я.
— Ты удивительный мальчик. — Она вдыхает воздух. — Ты не представляешь, что мне стоило пересилить себя…
Я смотрю: у нее круги под глазами, и представляю. Вернее, пытаюсь представить я.
— Ты первый, к кому я пришла сама… — она выдыхает этот набранный воздух.
Я молчу и не двигаюсь.
— Ты удивительный мальчик, — только повторяется она.
И снова воздух ею вдыхается, как нехватка. Я произношу что-то такое, чего до сих пор из моих уст не изрекалось:
— Я был не прав, извини… меня.
— Почему же ты не пришел? Впрочем, мужчина не должен приходить первый, хотя я так и не считаю. Но ты бы по-другому и не смог, ты ведь еще такой мальчик.
Ее запавшие глаза глядят глубоко и воспаленно на меня.
— Тебе бы по-другому и не пошло… — и вдруг она, склонившись со стула, целует меня, долго, мягко, устало. Какой-то заждавшийся поцелуй. Я плыву.
Она отрывается, и уже блеск в ее глазах. С искрой.
— Я, наверное, не вовремя, Саша?
— С чего ты взяла?
— Помешала тебе, разбиваю планы…
— Нет-нет.
— …Красные розы на столе, шампанское. Кто же эта очередная счастливица, а? А тут я еще со своими заплаканными глазами. Ты прости меня.
Я улыбаюсь, смотря на ее губы, говорящие это, но женщинам я никогда не говорю комплиментов или хороших слов. Я этого никогда не делаю. Может, и неправильно. Но, по-моему, правильно.
— Я не знал, что ты ревновать способна.
— Нет, это чисто женское любопытство. Та Наталья, о которой упоминал твой папа. Или?
— Нет, не угадала, хоть ты и умная девочка.
— Я ее, конечно, не знаю. Когда же ты успел? Я не думала, что у тебя все так быстро…
— Четыре дня назад.
— Сразу после меня. Даже не задержалось ни-чего… А я думала, что в тебе хоть что-то, хотя бы на день останется. — Она огорчается.
— Даже не после, а во время тебя, — сознаюсь я. — Наташа, мне очень неудобно, но все мужики в принципе г…о, прости за выражение. И я не исключение. Я думал, побаловались и хватит, тебе надоело, и ты уехала. А чего зря буду ждать я, жизнь-то идет.
— Вот даже как! Я не ожидала от тебя таких рассуждении, думала…
— Я прикидывался.
— Ну, что ж, — она встает, — и в заключение нашего романса, — она горько подчеркивает это слово, — не хочу задерживать тебя и мешать… Но ты мне скажешь, если не трудно, кто же она, кто мог прельстить тебя… успеть за эти три дня?
Будучи на вершине удовольствия от своего розыгрыша, я все же думаю, что, наверно, я все-таки дурак.
— Та Наталья, я понимаю, она должна быть очень красивой, необычной и особенной, иначе ты… — она обрывает себя.
— Не та, а эта: девочка Наташа с запавшими глазами. И при чем здесь Наталья? Это все для тебя.
Я беру розы из воды:
— Солнышко мое ненаглядное, — сбрасывая с себя весь налет, апломб и браваду, говорю я, — поздравляю тебя с окончанием института и последним днем пребывания в нем, это большое счастье, которое ты оценишь позже! И от всей души рад, что этот бред и кошмар сессий и зачетов окончились у тебя и впереди наступает свободная светлая жизнь…
Я подаю ей розы. Она их ставит в воду обратно.
— Так это для меня, для меня, — и целует, обалденно шепча.
Я осторожно разнимаю ее руки, размыкая:
— Поэтому я счел своим долгом…
Занятия кончаются как обычно.
Билеткин ждет меня у дверей:
— Ты к автобусу, Саш?
— Нет, мне еще на кафедру надо зайти к Песскому, иди, не жди.
Все уходят, скрываются. Я спускаюсь вниз после всех. Внизу у выхода под часами сидит Паша. Я спешу на улицу.
— Саша, голубчик, а я как раз тебя жду.
— А ты здесь при чем?
— У Сержа тренировка, я имею в виду у Редькина. Поэтому он не стал тебя ждать. И передал все полномочия мне. Так что, если ты что-то хочешь сказать, я слушаю.
Он ждет, еденько улыбаясь.
— Всего хорошего, Паша, — говорю я и выхожу из этого здания дефектологического факультета, где наша трахнутая военная кафедра.
На остановке уже никого нет, все уехали. Я жду следующего автобуса. Он говорит за моей спиной:
— И чего ты выкореживаешься, все что-то показать из себя пытаешься, ведь ты же вроде неплохой парень, а Саш?
Я смотрю на Пашу и думаю, не помешалось ли у него в голове ничего. «Похвала врагу» — у римлян это в поэзии называлось.
— Ты же ведь не Юстинов, который выделывается, как может, а чуть что в кусты, или этот Боб с Васильвайкиным. Ты же смелый парень, я ценю твой героизм. — Он хлопает меня по плечу.
— Паша, — морщусь я. Автобусная остановка пуста. Людей вокруг нет.
— Ну, ладно, ладно, не обращай внимания, я шучу.
Я стою и думаю о своем. Паша, видимо, думает, с какой стороны еще начать, но в это время подходит автобус. Людей мало, и Паша садится прямо на перила, перегораживающие заднюю площадку, у окна. Малочисленные люди смотрят на него, а он гордо сидит и болтает ногами в сапогах, да еще эта планшетка сбоку. Все-таки он, наверно, больной, думаю я.
— Ты когда-нибудь читал, Саш, Замятина?
— Не все, только рассказы, куличковая Русь и так далее.
— Ты никогда не читал «Лица» или «Мы» его? Великолепные романы, лучшее, что он написал.
— Нет.
Он соскакивает с перекладины, гремя об пол автобуса сапогами.
— А хочешь я тебе принесу? Я завтра еду к отцу, у него в библиотеке есть, но это не для всех, естественно. Ты что смотришь на меня удивленно, не ожидал? Я же хороший парень, совсем не люблю драться, — и он опять хлопает меня по плечу. Я терплю.
— Ну, так что, Саш, принести?
— Спасибо.
Он разглядывает меня. И в этот момент автобус подъезжает к большому проспекту Мира. Динамик объявляет: метро «Щербаковская».
— О, мне выходить сейчас. Так я принесу. Только ты веди себя хорошо.
И он прыгает в закрывающуюся дверь автобуса. Едва не выламывая ее плечом. Я схожу на своей остановке и еду до проспекта Маркса. Выхожу на улицу и мимо Телеграфа — места всех встреч, как в центре ГУМа у фонтана, — иду пешком домой на Герцена. Мне почему-то кажется, что кто-то должен ждать меня около самого дома. Но это лишь мне кажется. Миражи утомленного сознания. Я поднимаюсь наверх и тихо прохожу в свою комнату.
У соседей какой-то шум, грохот. Этот кретин низкорослый, гориллоподобный болван опять орет на этого бедного забитого мальчика, он у нее от первого брака.
Я вспоминаю, как отец бил меня, до десятого класса, за поведение и занятия. И мне становится страшно.
Но в этот раз побеждает она, и криков вроде не слышится, значит, он не бьет мальчика. У нее еще грудная дочка от него. И как с таким ублюдком жить можно или в кровать ложиться, не понимаю и ужасаюсь я. Хотя он чистый. С виду.
Через время все смолкает. Я как будто жду все время что-то, звонка? Но никто не звонит…
Я иду по знакомой дорожке к зданию alma mater. Вот и фразе выучился!..
И едва появляюсь в институте, как ко мне подходит Яша. Мы с ним никогда практически не общались близко раньше.
— Сань, я знаю, что у тебя вчера с Пашей произошло…
Я не удивляюсь, Билеткин, наверно, рассказал. Но когда? А, да, он у него часто бывает и спит.
— Пустяки, Яша.
— Если тебе нужна какая-нибудь помощь или что угодно, в любое время, все равно в каком месте Москвы, только скажи одно слово, даже не надо слова, посмотри.
Это трогает меня.
— Спасибо, но ничего страшного.
Мы улыбаемся друг другу и расходимся. Я в читалку — готовиться к докладу по Куприну. Я люблю Куприна и очень ценю его рассказы, они мне нравятся, и слог такой чистый, ясный, простой. И очень интересно рассказывает, я вообще считаю, что он лучший рассказчик во всей нашей литературе. Никто лучше его это не сделал. Сейчас вот Аксенов пытается продолжать что-то, хороший рассказчик, но чем кончит, неизвестно.
Куприна я прочитал все девять томов, давно, и сейчас хочу посмотреть кое-какие биографические данные и вехи творчества, периоды. У нас же все по этапам да периодам. Все по полочкам должно быть разложено. И по правильным. Ну да я не открываю Америки. Она давно открыта. Я вообще не собирался по нему доклад в этом году делать, а хотел взять Андреева или Платонова, но Вера Кузьминична попросила взять что-нибудь полегче и поопределенней, так как декан сам следит за докладами нашей секции и работой кружка и, конечно, пристально ждет моего первого выступления.
— Так что, Саша, — она мягко посмотрела на меня, — я тебя очень прошу. Добрая женщина.
— А что плохого в Андрееве или Платонове?
— Ничего, что ты! Наоборот, я очень люблю их, но я прошу тебя, чтобы все обошлось спокойно и без… эксцессов, и нас бы никто не закрывал, и мы бы существовали долго. Ты же председатель, и на тебя особое внимание, по двум причинам, ты знаешь.
Я согласился. (А никогда не надо быть соглашателем.)
Беру в читалке на полке нужные книги и смотрю, куда сесть. И вдруг — глазам своим не верю: Светка и Маринка сидят с книгами в руках.
Я подхожу:
— Светочка, да что же это такое творится, мир тронулся, то ли свет двинулся и сошел с ума — вы сидите в читальном зале и занимаетесь?!
Она улыбается, сияя.
— Да, Храпицкая эта со своей зарубежной литературой, вот «Дикую утку» читаем Ибсена.
— Ну и как она, еще не приручилась?
— Кто? — не понимает Маринка.
— Утка, о которой читаете.
— Да ну тебя, Сашка, вечно шуточки у тебя на уме.
— А чего у меня должно быть, Марин, скажи?
— А то ты сам не знаешь? — Она кокетливо улыбается. — Ну, что-нибудь серьезное.
— Это ты имеешь в виду, как каждую ночь, что ли?..
— Да ну тебя. — Она заливается. — А то можно подумать, что ты не делаешь.
— Не каждую ночь, но через одну. Куда мне за тобой угнаться.
Она запинается.
— Шучу, Мариночка, шучу. Я же ничего не знаю, только проверяю, не попадайся так легко.
Светка смотрит ласково-бархатными глазами на меня, клевая баба. Ну, да, где живешь…
— Свет, тебя можно на минуточку.
— Конечно.
— Вечно у вас секреты, — недовольно говорит Маринка.
Мы отходим к полкам:
— Да, Санечка.
— Ты мне можешь одолжить пять рублей до стипендии, у меня…
— Все что хочешь, Санечка. Даже себя…
— Спасибо, я ценю твою доброту. И готовность…
Глаза ее ласкают:
— Ты хочешь, чтобы я тебе одолжила себя?
— Нет, не сейчас, а сейчас мне пять рублей надо.
— Вот видишь, ты такой, я тебе совсем не нужна.
— Наоборот, Светочка, я борюсь и боюсь… не удержать себя. А нам еще столько учиться!
Она хищно-мягко улыбается, отходит к столу и приносит мне из сумки деньги.
— Санечка, возьми десять, мне их все равно девать некуда.
— Нет, Светочка, спасибо. Я отдам ровно через три дня.
— Что ты говоришь, ничего мне не надо отдавать, — и она сует мне десятку. — У меня нет пятерок.
Уходит и садится. И чего б ей не быть мне отцом родным… Маринка что-то нашептывает ей, не то недовольное, не то веселое; они закатываются, значит, веселое. Маринка не трогает мое имя никогда, боится связываться. И подчеркнуто уважает. Зная, что я на Светку влияние имею (а не использую…), а она ее потерять боится.
Памятуя вчерашний урок, я перекладываю деньги из пиджака в карман джине, тугой, и иду читать про Куприна.
Кто-то сидит и очень внимательно смотрит. Я поднимаю глаза: это Шурика жена. Очень странный взгляд.
На заседание кружка в этот раз приходит даже Ирка. Ей скучно одной дома сидеть, а Юстинов куда-то фарцевать уехал. Купринский доклад я делаю неплохо, Вере Кузьминичне нравится. Потом затевается разговор о его «Яме», кстати, единственное произведение, которое полностью слабое у него. Но такое дело, о падших женщинах, о проститутках. И мне приходится отвечать и пояснять о происхождении и подтексте. Но в голове у меня еще что-то, помимо купринских проституток…
К метро мы идем с Иркой вместе.
— Саш, я тебя все забываю спросить, ты тогда Магдалине купил мумие?
— Ну ты вспомнила, Ир, как бабка Юрьев день. Конечно, еще тогда, в январе. Только деньги она отдала, не захотела так брать.
— А я думаю, чего это она к тебе на занятиях с особым вниманием относится… — и Ирка смеется.
— Это потому, что я стал на все ходить.
— А ты с Натальей по-прежнему занимаешься?
— Да, конечно, каждую неделю перед каждым новым текстом. Когда она занята, я приезжаю и оставляю книжку с заданием в ее почтовом ящике, а на следующий день, готовое, забираю.
— Она очень приятная девочка, мне понравилась.
— Откуда ты знаешь?
— Я вас вместе на «Фрунзенской» видела, когда вы апельсины покупали.
— Понятно, — говорю я.
— Пойдем к нам зайдем, я тебя салатом накормлю, супчиком.
— Нет, Ир, спасибо, мне ехать надо, читать.
— Саш, так самый умный станешь, к тебе тогда и не подступишься. И так со мной неделями не разговариваешь. — Она смотрит на меня.
— Это потому, что ты больше Юстинова становишься.
— Совсем нет; а раньше?
— А раньше ты была девочка Ирочка.
Она задумывается. Мы целуемся в щеки и расходимся. По пути домой я опять себя ловлю на мысли: а чего я спешу туда? Мне опять кажется, что кто-то будет ждать. Но это опять мне только кажется. И снова две булки, колбаса и молоко плюс еще сырок творожной с изюмом добавляется. Я стал таким тощим и стройным за этот месяц жизни, что хоть на конкурс выставляй. (Что когда захожу в ванную, в зеркале не нахожу себя.) Говорят, на Западе проводятся конкурсы первых красавиц мира. Вдруг слово «красавиц» почему-то больно режет меня и затормаживает.
Чтобы ни о чем не думать, я ложусь спать. Прихожу домой и очень рано ложусь спать. Кто еще так жил в юные года… У соседей опять какой-то шум, но это я слышу уже через сон — спящего сознания.
Поздно вечером я читаю «Дикую утку» Ибсена, это и вправду тоскливо, и зачем нужно было ее писать, чтобы мы мучились. Интересно, слышит ли меня доцент Храпицкая и не переворачивается ли вверх ногами в своей монашеской постели от такого кощунства. А может, она и не монашка?
— Итак, мои дорогие, — говорит она, — кто хочет начать? Выступить и рассказать нам, в чем идейный смысл, сущность, я бы сказала, зерно или стержень, семя — назовите как хотите — бессмертного произведения Ибсена «Дикая утка».
Как же бессмертного, думаю я, когда все смертью кончается.
— Я жду, — говорит она, — времени у нас немного, и оно не резиновое.
У каждого свой подход ко времени.
Все сидят молча, по возможности еще молчаливее.
Я смотрю, как рот ее в уголках подбирается, и, чтобы не доводить до греха, поднимаю руку.
— Ну что, опять палочка-выручалочка? У остальных сил или способностей не хватает? В чем дело?
Все сидят не шевелясь. Я держу руку.
— Опусти, Саш. Спасибо, в тебе я никогда не сомневалась, но твои знания мне известны. Я хочу послушать других.
Я опускаю руку. Это занятие, мне можно предаться собственным мыслям. Я не выдерживаю, наконец: где она?!?!?!?
Вот дурак, и стоило столько крепиться, ждать, мучиться, чтобы сказать это себе, про себя. И почему я так устроен?
— Вот вы, две девочки, вас, кажется, зовут Света и Марина. Я вас никогда не слушала, так что начните. Например, вы, Света.
Я смотрю на них. Они явно выросли для девочек (но кого это волнует в наше дивное время, к тому же по моим расценкам: они не девические женщины давно).
Светка поднимается и, перехватив воздух, начинает говорить. Господи, я Светку никогда такой не видел. Она отвечает так, что впечатление, будто мужика никогда не имела. Я не могу объяснить вам, как это можно отвечать так, но она так отвечает.
Маринка и подавно лопочет, как будто не сама трижды не рожала, а ее только что родили. С богом пополам они выцарапывают какие-то положительные крестики в ее журнале, и она отпускает их на покой. Хотя и делает им ряд замечаний, но она умная баба и понимает, что не могут все знать литературу и только ею заниматься.
В жизни много более важного!
После занятий мы идем с Иркой в буфет. У меня остается один рубль до завтра. Марья Ивановна по-прежнему обсчитывает, да еще дает Ирке плохой кофе с молоком, который брал я.
— Марья Ивановна, ну что вы мне такой кофе с молоком дали?
— А это ты, Саш! Я тебе сейчас другой дам. Чего ж ты не сказал, тут за день так наработаешься, — (разрядка моя), — что своих не узнаешь.
Она меняет кофе.
— И чего ты такой дурной, — говорит она, скрещивая руки под буфетной грудью, — за всех платишь, как ненормальный. Тебе что, больше всех надо, у нее вон муж богатый, пускай и дает ей на завтраки, а то два года она всегда приходит с тобой и никогда не платит.
И откуда она все только знает, про мужа.
— Ладно, Марья Ивановна, это же пустяки, копейки.
— Да, я за эти копейки целые дни бьюсь. — Она оглядывается, у прилавка никого нет, и, подмигнув мне, улыбается.
И где только ОБХСС ходит, вечно не там, дураки, пасутся. Хотя их я ей бы не пожелал. Но крупными слезами они плачут по ней, это точно. Вытрите слезы, товарищи, — Марью Ивановну вам не взять!
— Ты что думаешь, я тебя не узнала, — продолжает она, — узнала, я специально ей такой кофе с молоком дала. Знала же, что не для тебя. Ты всегда только чай с лимоном пьешь.
О Господи, везде подводные течения, даже в буфете.
— Я для тебя иногда только лимончик и берегу. И для ректора, он тоже любит.
Я чуть не поперхнулся.
— Спасибо, Марья Ивановна.
— Как мама, Саш?
— Хорошо, — говорю я и иду в угол, где сидит в ожидании Ирка.
— Ты чего так долго с ней разговаривал, менять не хотела?
— Нет, о маме.
— Она, кстати, тебя и Сашку Когман страшно любит, от Сашки прямо слюнки в бутерброд пускает.
— Зато, Ирка, она первая, кого я встречаю, кто не любит тебя.
— А я знаю. Это из-за Юстинова. Он ей очень нравился сначала, а теперь она считает, что он несчастный, потому что на мне женился.
Закончив трапезу, мы выходим из буфета и идем через площадь, где стоит памятник Ленину.
— Ира, а что это за гирлянды, украшения? — Они висят вокруг.
— Завтра у пятого курса прощальный звонок, последний день занятий в институте.
Я вздрагиваю.
— Господи, вот счастливые, как бы я хотела быть пятикурсником и закончить всю эту блевотину обучения. — (Где мой папа только!) — Ненавижу больше, чем аборты, а тошнит от всего этого, как будто беременная. Перед каждым изворачивайся, играй, выкручивайся, придуривайся — и все из-за какого-то зачета или экзамена. А кому потом наши знания нужны будут? Да никому: в школе своя программа, и как директор или завуч, а то еще лучше — в гороно скажут, так и делай, особенно когда «молодой специалист»: выполняй все приказания. А пока «старым» станешь, чтоб разрешили хоть чуть-чуть, но свое сделать, за-штампуешься так, что от себя самому тошно станет, вот и вся жизнь. Прошла она.
— Ир, а чего ты в этот институт пошла?
— Рядом с домом было, чтобы далеко не ездить. Да и какая разница, какой институт и куда. Важно, где работать будем, в каком месте. А после института при распределении все равно блаты заработают, какой институт не кончи. Но ты представляешь, Саш, как я его люблю, если он мне хуже аборта кажется?! Она улыбается.
— Зато Юстинова встретила, — шучу я.
— О, вот это точно большое счастье, ради этого непременно стоило идти сюда. Не встретила б его, так и абортов не знала.
— Ты что, Ир, опять попала, слово с языка не сходит?
— Нет, что ты, Санечка, таблетки твои работают безотказно. Как и я. Просто в воспоминаниях разгорячилась.
На английский язык мы опаздываем примерно на полчаса.
— Вот милая пара, — говорит Магдалина, когда мы появляемся, — как обычно, вас что, звонок не касается, двадцать пять минут занятия прошло.
Все смотрят на нас и улыбаются: получили разрядку, да еще я сейчас что-то скажу.
— Магдалина Андреевна, у меня живот болел, страшное дело, что-то не то, наверно, съел.
— Хорошо. А у тебя, Ир, что болело?
— А я его у туалета ждала. Вся группа лежит.
— А что, не могла же я товарища в беде бросить, одного.
Сашенька Когман заливается, аж слезки летят. У нас с Иркой отрепетированные эти номера. Без подготовки, чувство локтя.
— Ну, Ира, разве можно так говорить, ты же девочка. Да еще при всей группе.
— А что, Магдалина Андреевна, я же внутрь не заходила.
Сашеньку Когман можно выносить, она готова и чуть не падает. Выпадает из-за парты.
— Ну, хорошо, садитесь, — говорит Магдалина, — вечно у вас какие-нибудь приключения.
Мы садимся с Иркой и улыбаемся друг другу. Оказывается, мне с ней еще приятно общаться и в ней осталось что-то от прежней девочки Ирочки.
На перемене я стою у бордюра и наблюдаю с третьего этажа. Внизу суетятся и ходят, спешат куда-то. Вдруг на первом мелькает необыкновенное платье, я чуть не свешиваюсь за бордюр… Нет, мне только кажется.
С непонятным чувством я ухожу из института.
Сегодня — это сегодня.
Городуля выдает мне мою стипендию, тщательно отсчитывая.
— Чего, Люб, ошибиться боишься?
— Ага, — наивно подтверждает она.
— Ваше девичье дело такое, одна ошибка и прощай…
— Опять ты со своими штучками!
— Ну, я шучу, не обижайся.
— Вот сбилась из-за тебя, — и она опять начинает пересчитывать.
— Да не бойся, не ошибешься, уже поздно…
— Ты о чем это? — говорит она.
— Обо всем… э-э, то есть о деньгах, конечно.
— На, расписывайся.
Я это делаю, расписываюсь.
— А то, если ошибусь, ты поправишь, — не унимается она.
— Наоборот, Люба, подтолкну. Ты знаешь, как сказал занудный Ницше: падающего — подтолкни.
— Вот-вот, это на тебя похоже. Ох и жук ты! Следующий, — говорит она.
А я думаю: неужели ей одного мало… Потом отхожу.
Стою и наблюдаю за ленинской аудиторией, где они в последний раз собираются для прощального звонка.
Пятикурсники, разряженные и разодетые, чинно входят в аудиторию, переговариваясь. Я до устали вглядываюсь в площадку у памятника (Троцкого ли, Ленина, какая разница), но никого нет. Мне кажется, что я ее сразу замечу, она должна быть в необыкновенном, особенном платье. Она вся особенная.
Боковыми лестницами я спускаюсь вниз, прохожу через раздевалку и поднимаюсь на теплую лестницу. Заглядывая сверху, с верхней середины, в аудиторию. Но не могу разглядеть, очень много людей, и ничего не видно. Вдруг мне становится неудобно, кто-то увидит и скажет, чего это я возле пятого курса околачиваюсь, кто это там знакомый у меня, и все всё узнают и начнется. Я ухожу очень быстро и иду в никуда.
Господи, какая чушь, у нее сегодня такой день, она все кончает, она больше никогда не появится в этих стенах, а меня волнуют какие-то глупости. А для нее это, наверно, очень важно, значительно.
— Санечка, ты куда направляешься? Даже не замечаешь меня.
Я чуть не вздрагиваю:
— А, Свет, привет.
Я достаю быстро из кармана.
— Десять рублей, спасибо большое.
— Да ты что, Санька, мне не надо, я свои не знаю куда девать.
— Свет, но мы же не будем торговаться, быстро! Мой голос, видимо, необычно звучит сегодня, она берет, не споря, как обычно.
— Ты куда все же?..
— На край света, зовущийся ничтожная вселенная.
Она улыбается мне. Я выхожу из института.
— На Центральный рынок, — говорю я пойманному таксисту. Мне абсолютно не хочется тащиться в троллейбусе среди людей.
Там я покупаю пять самых красивых роз и выхожу из этого ора, крика, торговли и базара.
Напротив дома, в маленьком магазине, я покупаю две бутылки шампанского и три большущих плитки шоколада. Розы я ставлю в воду и туда бросаю кусочек сахара, так меня когда-то учила Наталья. Наташа — Наталья — одинаковые имена. Я не помню, закрыл ли я входную дверь. Соседей дома нет, они на работе. А где они оставляют детей, вдруг думаю я. Впрочем, какая мне разница. Почему всё волнует меня.
И тут я задумываюсь. Ну, хорошо, а как я ей это буду отдавать. Как я ее вызову, найду, где все это держать, за спиной или перед, да еще Городу-ля, и вообще пол-общежития знакомого. Да положить на всех, какая разница. Она одна на земле и мной ни за что обиженная, какая чушь волнует меня. Когда же я начну взрослеть? Дверь тихо скрипит позади. Что это? Я оборачиваюсь и вздрагиваю: она стоит в дверях и смотрит на меня. Прямо. В упор.
— Дверь была открыта, и я вошла. Извини, если я неправильно сделала.
Я смотрю на нее, и у меня кружится голова. Она чудесная сегодня. В необыкновенном желтом шифоновом платье, которое обалденно облегает ее чудную фигуру.
Но я же был бы не я, если сразу у меня было по-нормальному. И произнес: да, я ждал тебя, я истосковался. Что меня внутри толкает и как?
Я придаю голосу неудивленность и обыденность и произношу:
— Здравствуй, Наташа, давно не видел тебя.
— Я могу войти? Я тебе не помешала?
— Конечно, ты можешь войти. Входи, пожалуйста.
— Всего три дня… — говорит она.
Что, не понимаю я, понимая, но делая первый вид.
— А мне казалось, целая вечность. Она садится:
— Извини, я не могу стоять.
И только тут я взглядываю в ее глаза, и мне становится страшно. Какая же я тварь и скотина, мне хочется убить себя.
Но я делаю второй вид: будто ничего не вижу я.
— Я буду говорить, хорошо? Ты не против?
— Да, пожалуйста, — мягко отвечаю я.
— Ты удивительный мальчик. — Она вдыхает воздух. — Ты не представляешь, что мне стоило пересилить себя…
Я смотрю: у нее круги под глазами, и представляю. Вернее, пытаюсь представить я.
— Ты первый, к кому я пришла сама… — она выдыхает этот набранный воздух.
Я молчу и не двигаюсь.
— Ты удивительный мальчик, — только повторяется она.
И снова воздух ею вдыхается, как нехватка. Я произношу что-то такое, чего до сих пор из моих уст не изрекалось:
— Я был не прав, извини… меня.
— Почему же ты не пришел? Впрочем, мужчина не должен приходить первый, хотя я так и не считаю. Но ты бы по-другому и не смог, ты ведь еще такой мальчик.
Ее запавшие глаза глядят глубоко и воспаленно на меня.
— Тебе бы по-другому и не пошло… — и вдруг она, склонившись со стула, целует меня, долго, мягко, устало. Какой-то заждавшийся поцелуй. Я плыву.
Она отрывается, и уже блеск в ее глазах. С искрой.
— Я, наверное, не вовремя, Саша?
— С чего ты взяла?
— Помешала тебе, разбиваю планы…
— Нет-нет.
— …Красные розы на столе, шампанское. Кто же эта очередная счастливица, а? А тут я еще со своими заплаканными глазами. Ты прости меня.
Я улыбаюсь, смотря на ее губы, говорящие это, но женщинам я никогда не говорю комплиментов или хороших слов. Я этого никогда не делаю. Может, и неправильно. Но, по-моему, правильно.
— Я не знал, что ты ревновать способна.
— Нет, это чисто женское любопытство. Та Наталья, о которой упоминал твой папа. Или?
— Нет, не угадала, хоть ты и умная девочка.
— Я ее, конечно, не знаю. Когда же ты успел? Я не думала, что у тебя все так быстро…
— Четыре дня назад.
— Сразу после меня. Даже не задержалось ни-чего… А я думала, что в тебе хоть что-то, хотя бы на день останется. — Она огорчается.
— Даже не после, а во время тебя, — сознаюсь я. — Наташа, мне очень неудобно, но все мужики в принципе г…о, прости за выражение. И я не исключение. Я думал, побаловались и хватит, тебе надоело, и ты уехала. А чего зря буду ждать я, жизнь-то идет.
— Вот даже как! Я не ожидала от тебя таких рассуждении, думала…
— Я прикидывался.
— Ну, что ж, — она встает, — и в заключение нашего романса, — она горько подчеркивает это слово, — не хочу задерживать тебя и мешать… Но ты мне скажешь, если не трудно, кто же она, кто мог прельстить тебя… успеть за эти три дня?
Будучи на вершине удовольствия от своего розыгрыша, я все же думаю, что, наверно, я все-таки дурак.
— Та Наталья, я понимаю, она должна быть очень красивой, необычной и особенной, иначе ты… — она обрывает себя.
— Не та, а эта: девочка Наташа с запавшими глазами. И при чем здесь Наталья? Это все для тебя.
Я беру розы из воды:
— Солнышко мое ненаглядное, — сбрасывая с себя весь налет, апломб и браваду, говорю я, — поздравляю тебя с окончанием института и последним днем пребывания в нем, это большое счастье, которое ты оценишь позже! И от всей души рад, что этот бред и кошмар сессий и зачетов окончились у тебя и впереди наступает свободная светлая жизнь…
Я подаю ей розы. Она их ставит в воду обратно.
— Так это для меня, для меня, — и целует, обалденно шепча.
Я осторожно разнимаю ее руки, размыкая:
— Поэтому я счел своим долгом…