Какие мерзкие желваки на лице у него, правда боксерские. Может, он не треплется, как Паша, и действительно занимается этим. Песский объясняет что-то по картам, но мне не до карт сейчас: я думаю, куда я буду бить сначала.
   Занятия кончаются как обычно.
   Билеткин ждет меня у дверей:
   — Ты к автобусу, Саш?
   — Нет, мне еще на кафедру надо зайти к Песскому, иди, не жди.
   Все уходят, скрываются. Я спускаюсь вниз после всех. Внизу у выхода под часами сидит Паша. Я спешу на улицу.
   — Саша, голубчик, а я как раз тебя жду.
   — А ты здесь при чем?
   — У Сержа тренировка, я имею в виду у Редькина. Поэтому он не стал тебя ждать. И передал все полномочия мне. Так что, если ты что-то хочешь сказать, я слушаю.
   Он ждет, еденько улыбаясь.
   — Всего хорошего, Паша, — говорю я и выхожу из этого здания дефектологического факультета, где наша трахнутая военная кафедра.
   На остановке уже никого нет, все уехали. Я жду следующего автобуса. Он говорит за моей спиной:
   — И чего ты выкореживаешься, все что-то показать из себя пытаешься, ведь ты же вроде неплохой парень, а Саш?
   Я смотрю на Пашу и думаю, не помешалось ли у него в голове ничего. «Похвала врагу» — у римлян это в поэзии называлось.
   — Ты же ведь не Юстинов, который выделывается, как может, а чуть что в кусты, или этот Боб с Васильвайкиным. Ты же смелый парень, я ценю твой героизм. — Он хлопает меня по плечу.
   — Паша, — морщусь я. Автобусная остановка пуста. Людей вокруг нет.
   — Ну, ладно, ладно, не обращай внимания, я шучу.
   Я стою и думаю о своем. Паша, видимо, думает, с какой стороны еще начать, но в это время подходит автобус. Людей мало, и Паша садится прямо на перила, перегораживающие заднюю площадку, у окна. Малочисленные люди смотрят на него, а он гордо сидит и болтает ногами в сапогах, да еще эта планшетка сбоку. Все-таки он, наверно, больной, думаю я.
   — Ты когда-нибудь читал, Саш, Замятина?
   — Не все, только рассказы, куличковая Русь и так далее.
   — Ты никогда не читал «Лица» или «Мы» его? Великолепные романы, лучшее, что он написал.
   — Нет.
   Он соскакивает с перекладины, гремя об пол автобуса сапогами.
   — А хочешь я тебе принесу? Я завтра еду к отцу, у него в библиотеке есть, но это не для всех, естественно. Ты что смотришь на меня удивленно, не ожидал? Я же хороший парень, совсем не люблю драться, — и он опять хлопает меня по плечу. Я терплю.
   — Ну, так что, Саш, принести?
   — Спасибо.
   Он разглядывает меня. И в этот момент автобус подъезжает к большому проспекту Мира. Динамик объявляет: метро «Щербаковская».
   — О, мне выходить сейчас. Так я принесу. Только ты веди себя хорошо.
   И он прыгает в закрывающуюся дверь автобуса. Едва не выламывая ее плечом. Я схожу на своей остановке и еду до проспекта Маркса. Выхожу на улицу и мимо Телеграфа — места всех встреч, как в центре ГУМа у фонтана, — иду пешком домой на Герцена. Мне почему-то кажется, что кто-то должен ждать меня около самого дома. Но это лишь мне кажется. Миражи утомленного сознания. Я поднимаюсь наверх и тихо прохожу в свою комнату.
   У соседей какой-то шум, грохот. Этот кретин низкорослый, гориллоподобный болван опять орет на этого бедного забитого мальчика, он у нее от первого брака.
   Я вспоминаю, как отец бил меня, до десятого класса, за поведение и занятия. И мне становится страшно.
   Но в этот раз побеждает она, и криков вроде не слышится, значит, он не бьет мальчика. У нее еще грудная дочка от него. И как с таким ублюдком жить можно или в кровать ложиться, не понимаю и ужасаюсь я. Хотя он чистый. С виду.
   Через время все смолкает. Я как будто жду все время что-то, звонка? Но никто не звонит…
   Я иду по знакомой дорожке к зданию alma mater. Вот и фразе выучился!..
   И едва появляюсь в институте, как ко мне подходит Яша. Мы с ним никогда практически не общались близко раньше.
   — Сань, я знаю, что у тебя вчера с Пашей произошло…
   Я не удивляюсь, Билеткин, наверно, рассказал. Но когда? А, да, он у него часто бывает и спит.
   — Пустяки, Яша.
   — Если тебе нужна какая-нибудь помощь или что угодно, в любое время, все равно в каком месте Москвы, только скажи одно слово, даже не надо слова, посмотри.
   Это трогает меня.
   — Спасибо, но ничего страшного.
   Мы улыбаемся друг другу и расходимся. Я в читалку — готовиться к докладу по Куприну. Я люблю Куприна и очень ценю его рассказы, они мне нравятся, и слог такой чистый, ясный, простой. И очень интересно рассказывает, я вообще считаю, что он лучший рассказчик во всей нашей литературе. Никто лучше его это не сделал. Сейчас вот Аксенов пытается продолжать что-то, хороший рассказчик, но чем кончит, неизвестно.
   Куприна я прочитал все девять томов, давно, и сейчас хочу посмотреть кое-какие биографические данные и вехи творчества, периоды. У нас же все по этапам да периодам. Все по полочкам должно быть разложено. И по правильным. Ну да я не открываю Америки. Она давно открыта. Я вообще не собирался по нему доклад в этом году делать, а хотел взять Андреева или Платонова, но Вера Кузьминична попросила взять что-нибудь полегче и поопределенней, так как декан сам следит за докладами нашей секции и работой кружка и, конечно, пристально ждет моего первого выступления.
   — Так что, Саша, — она мягко посмотрела на меня, — я тебя очень прошу. Добрая женщина.
   — А что плохого в Андрееве или Платонове?
   — Ничего, что ты! Наоборот, я очень люблю их, но я прошу тебя, чтобы все обошлось спокойно и без… эксцессов, и нас бы никто не закрывал, и мы бы существовали долго. Ты же председатель, и на тебя особое внимание, по двум причинам, ты знаешь.
   Я согласился. (А никогда не надо быть соглашателем.)
   Беру в читалке на полке нужные книги и смотрю, куда сесть. И вдруг — глазам своим не верю: Светка и Маринка сидят с книгами в руках.
   Я подхожу:
   — Светочка, да что же это такое творится, мир тронулся, то ли свет двинулся и сошел с ума — вы сидите в читальном зале и занимаетесь?!
   Она улыбается, сияя.
   — Да, Храпицкая эта со своей зарубежной литературой, вот «Дикую утку» читаем Ибсена.
   — Ну и как она, еще не приручилась?
   — Кто? — не понимает Маринка.
   — Утка, о которой читаете.
   — Да ну тебя, Сашка, вечно шуточки у тебя на уме.
   — А чего у меня должно быть, Марин, скажи?
   — А то ты сам не знаешь? — Она кокетливо улыбается. — Ну, что-нибудь серьезное.
   — Это ты имеешь в виду, как каждую ночь, что ли?..
   — Да ну тебя. — Она заливается. — А то можно подумать, что ты не делаешь.
   — Не каждую ночь, но через одну. Куда мне за тобой угнаться.
   Она запинается.
   — Шучу, Мариночка, шучу. Я же ничего не знаю, только проверяю, не попадайся так легко.
   Светка смотрит ласково-бархатными глазами на меня, клевая баба. Ну, да, где живешь…
   — Свет, тебя можно на минуточку.
   — Конечно.
   — Вечно у вас секреты, — недовольно говорит Маринка.
   Мы отходим к полкам:
   — Да, Санечка.
   — Ты мне можешь одолжить пять рублей до стипендии, у меня…
   — Все что хочешь, Санечка. Даже себя…
   — Спасибо, я ценю твою доброту. И готовность…
   Глаза ее ласкают:
   — Ты хочешь, чтобы я тебе одолжила себя?
   — Нет, не сейчас, а сейчас мне пять рублей надо.
   — Вот видишь, ты такой, я тебе совсем не нужна.
   — Наоборот, Светочка, я борюсь и боюсь… не удержать себя. А нам еще столько учиться!
   Она хищно-мягко улыбается, отходит к столу и приносит мне из сумки деньги.
   — Санечка, возьми десять, мне их все равно девать некуда.
   — Нет, Светочка, спасибо. Я отдам ровно через три дня.
   — Что ты говоришь, ничего мне не надо отдавать, — и она сует мне десятку. — У меня нет пятерок.
   Уходит и садится. И чего б ей не быть мне отцом родным… Маринка что-то нашептывает ей, не то недовольное, не то веселое; они закатываются, значит, веселое. Маринка не трогает мое имя никогда, боится связываться. И подчеркнуто уважает. Зная, что я на Светку влияние имею (а не использую…), а она ее потерять боится.
   Памятуя вчерашний урок, я перекладываю деньги из пиджака в карман джине, тугой, и иду читать про Куприна.
   Кто-то сидит и очень внимательно смотрит. Я поднимаю глаза: это Шурика жена. Очень странный взгляд.
   На заседание кружка в этот раз приходит даже Ирка. Ей скучно одной дома сидеть, а Юстинов куда-то фарцевать уехал. Купринский доклад я делаю неплохо, Вере Кузьминичне нравится. Потом затевается разговор о его «Яме», кстати, единственное произведение, которое полностью слабое у него. Но такое дело, о падших женщинах, о проститутках. И мне приходится отвечать и пояснять о происхождении и подтексте. Но в голове у меня еще что-то, помимо купринских проституток…
   К метро мы идем с Иркой вместе.
   — Саш, я тебя все забываю спросить, ты тогда Магдалине купил мумие?
   — Ну ты вспомнила, Ир, как бабка Юрьев день. Конечно, еще тогда, в январе. Только деньги она отдала, не захотела так брать.
   — А я думаю, чего это она к тебе на занятиях с особым вниманием относится… — и Ирка смеется.
   — Это потому, что я стал на все ходить.
   — А ты с Натальей по-прежнему занимаешься?
   — Да, конечно, каждую неделю перед каждым новым текстом. Когда она занята, я приезжаю и оставляю книжку с заданием в ее почтовом ящике, а на следующий день, готовое, забираю.
   — Она очень приятная девочка, мне понравилась.
   — Откуда ты знаешь?
   — Я вас вместе на «Фрунзенской» видела, когда вы апельсины покупали.
   — Понятно, — говорю я.
   — Пойдем к нам зайдем, я тебя салатом накормлю, супчиком.
   — Нет, Ир, спасибо, мне ехать надо, читать.
   — Саш, так самый умный станешь, к тебе тогда и не подступишься. И так со мной неделями не разговариваешь. — Она смотрит на меня.
   — Это потому, что ты больше Юстинова становишься.
   — Совсем нет; а раньше?
   — А раньше ты была девочка Ирочка.
   Она задумывается. Мы целуемся в щеки и расходимся. По пути домой я опять себя ловлю на мысли: а чего я спешу туда? Мне опять кажется, что кто-то будет ждать. Но это опять мне только кажется. И снова две булки, колбаса и молоко плюс еще сырок творожной с изюмом добавляется. Я стал таким тощим и стройным за этот месяц жизни, что хоть на конкурс выставляй. (Что когда захожу в ванную, в зеркале не нахожу себя.) Говорят, на Западе проводятся конкурсы первых красавиц мира. Вдруг слово «красавиц» почему-то больно режет меня и затормаживает.
   Чтобы ни о чем не думать, я ложусь спать. Прихожу домой и очень рано ложусь спать. Кто еще так жил в юные года… У соседей опять какой-то шум, но это я слышу уже через сон — спящего сознания.
   Поздно вечером я читаю «Дикую утку» Ибсена, это и вправду тоскливо, и зачем нужно было ее писать, чтобы мы мучились. Интересно, слышит ли меня доцент Храпицкая и не переворачивается ли вверх ногами в своей монашеской постели от такого кощунства. А может, она и не монашка?
   — Итак, мои дорогие, — говорит она, — кто хочет начать? Выступить и рассказать нам, в чем идейный смысл, сущность, я бы сказала, зерно или стержень, семя — назовите как хотите — бессмертного произведения Ибсена «Дикая утка».
   Как же бессмертного, думаю я, когда все смертью кончается.
   — Я жду, — говорит она, — времени у нас немного, и оно не резиновое.
   У каждого свой подход ко времени.
   Все сидят молча, по возможности еще молчаливее.
   Я смотрю, как рот ее в уголках подбирается, и, чтобы не доводить до греха, поднимаю руку.
   — Ну что, опять палочка-выручалочка? У остальных сил или способностей не хватает? В чем дело?
   Все сидят не шевелясь. Я держу руку.
   — Опусти, Саш. Спасибо, в тебе я никогда не сомневалась, но твои знания мне известны. Я хочу послушать других.
   Я опускаю руку. Это занятие, мне можно предаться собственным мыслям. Я не выдерживаю, наконец: где она?!?!?!?
   Вот дурак, и стоило столько крепиться, ждать, мучиться, чтобы сказать это себе, про себя. И почему я так устроен?
   — Вот вы, две девочки, вас, кажется, зовут Света и Марина. Я вас никогда не слушала, так что начните. Например, вы, Света.
   Я смотрю на них. Они явно выросли для девочек (но кого это волнует в наше дивное время, к тому же по моим расценкам: они не девические женщины давно).
   Светка поднимается и, перехватив воздух, начинает говорить. Господи, я Светку никогда такой не видел. Она отвечает так, что впечатление, будто мужика никогда не имела. Я не могу объяснить вам, как это можно отвечать так, но она так отвечает.
   Маринка и подавно лопочет, как будто не сама трижды не рожала, а ее только что родили. С богом пополам они выцарапывают какие-то положительные крестики в ее журнале, и она отпускает их на покой. Хотя и делает им ряд замечаний, но она умная баба и понимает, что не могут все знать литературу и только ею заниматься.
   В жизни много более важного!
   После занятий мы идем с Иркой в буфет. У меня остается один рубль до завтра. Марья Ивановна по-прежнему обсчитывает, да еще дает Ирке плохой кофе с молоком, который брал я.
   — Марья Ивановна, ну что вы мне такой кофе с молоком дали?
   — А это ты, Саш! Я тебе сейчас другой дам. Чего ж ты не сказал, тут за день так наработаешься, — (разрядка моя), — что своих не узнаешь.
   Она меняет кофе.
   — И чего ты такой дурной, — говорит она, скрещивая руки под буфетной грудью, — за всех платишь, как ненормальный. Тебе что, больше всех надо, у нее вон муж богатый, пускай и дает ей на завтраки, а то два года она всегда приходит с тобой и никогда не платит.
   И откуда она все только знает, про мужа.
   — Ладно, Марья Ивановна, это же пустяки, копейки.
   — Да, я за эти копейки целые дни бьюсь. — Она оглядывается, у прилавка никого нет, и, подмигнув мне, улыбается.
   И где только ОБХСС ходит, вечно не там, дураки, пасутся. Хотя их я ей бы не пожелал. Но крупными слезами они плачут по ней, это точно. Вытрите слезы, товарищи, — Марью Ивановну вам не взять!
   — Ты что думаешь, я тебя не узнала, — продолжает она, — узнала, я специально ей такой кофе с молоком дала. Знала же, что не для тебя. Ты всегда только чай с лимоном пьешь.
   О Господи, везде подводные течения, даже в буфете.
   — Я для тебя иногда только лимончик и берегу. И для ректора, он тоже любит.
   Я чуть не поперхнулся.
   — Спасибо, Марья Ивановна.
   — Как мама, Саш?
   — Хорошо, — говорю я и иду в угол, где сидит в ожидании Ирка.
   — Ты чего так долго с ней разговаривал, менять не хотела?
   — Нет, о маме.
   — Она, кстати, тебя и Сашку Когман страшно любит, от Сашки прямо слюнки в бутерброд пускает.
   — Зато, Ирка, она первая, кого я встречаю, кто не любит тебя.
   — А я знаю. Это из-за Юстинова. Он ей очень нравился сначала, а теперь она считает, что он несчастный, потому что на мне женился.
   Закончив трапезу, мы выходим из буфета и идем через площадь, где стоит памятник Ленину.
   — Ира, а что это за гирлянды, украшения? — Они висят вокруг.
   — Завтра у пятого курса прощальный звонок, последний день занятий в институте.
   Я вздрагиваю.
   — Господи, вот счастливые, как бы я хотела быть пятикурсником и закончить всю эту блевотину обучения. — (Где мой папа только!) — Ненавижу больше, чем аборты, а тошнит от всего этого, как будто беременная. Перед каждым изворачивайся, играй, выкручивайся, придуривайся — и все из-за какого-то зачета или экзамена. А кому потом наши знания нужны будут? Да никому: в школе своя программа, и как директор или завуч, а то еще лучше — в гороно скажут, так и делай, особенно когда «молодой специалист»: выполняй все приказания. А пока «старым» станешь, чтоб разрешили хоть чуть-чуть, но свое сделать, за-штампуешься так, что от себя самому тошно станет, вот и вся жизнь. Прошла она.
   — Ир, а чего ты в этот институт пошла?
   — Рядом с домом было, чтобы далеко не ездить. Да и какая разница, какой институт и куда. Важно, где работать будем, в каком месте. А после института при распределении все равно блаты заработают, какой институт не кончи. Но ты представляешь, Саш, как я его люблю, если он мне хуже аборта кажется?! Она улыбается.
   — Зато Юстинова встретила, — шучу я.
   — О, вот это точно большое счастье, ради этого непременно стоило идти сюда. Не встретила б его, так и абортов не знала.
   — Ты что, Ир, опять попала, слово с языка не сходит?
   — Нет, что ты, Санечка, таблетки твои работают безотказно. Как и я. Просто в воспоминаниях разгорячилась.
   На английский язык мы опаздываем примерно на полчаса.
   — Вот милая пара, — говорит Магдалина, когда мы появляемся, — как обычно, вас что, звонок не касается, двадцать пять минут занятия прошло.
   Все смотрят на нас и улыбаются: получили разрядку, да еще я сейчас что-то скажу.
   — Магдалина Андреевна, у меня живот болел, страшное дело, что-то не то, наверно, съел.
   — Хорошо. А у тебя, Ир, что болело?
   — А я его у туалета ждала. Вся группа лежит.
   — А что, не могла же я товарища в беде бросить, одного.
   Сашенька Когман заливается, аж слезки летят. У нас с Иркой отрепетированные эти номера. Без подготовки, чувство локтя.
   — Ну, Ира, разве можно так говорить, ты же девочка. Да еще при всей группе.
   — А что, Магдалина Андреевна, я же внутрь не заходила.
   Сашеньку Когман можно выносить, она готова и чуть не падает. Выпадает из-за парты.
   — Ну, хорошо, садитесь, — говорит Магдалина, — вечно у вас какие-нибудь приключения.
   Мы садимся с Иркой и улыбаемся друг другу. Оказывается, мне с ней еще приятно общаться и в ней осталось что-то от прежней девочки Ирочки.
   На перемене я стою у бордюра и наблюдаю с третьего этажа. Внизу суетятся и ходят, спешат куда-то. Вдруг на первом мелькает необыкновенное платье, я чуть не свешиваюсь за бордюр… Нет, мне только кажется.
   С непонятным чувством я ухожу из института.
   Сегодня — это сегодня.
   Городуля выдает мне мою стипендию, тщательно отсчитывая.
   — Чего, Люб, ошибиться боишься?
   — Ага, — наивно подтверждает она.
   — Ваше девичье дело такое, одна ошибка и прощай…
   — Опять ты со своими штучками!
   — Ну, я шучу, не обижайся.
   — Вот сбилась из-за тебя, — и она опять начинает пересчитывать.
   — Да не бойся, не ошибешься, уже поздно…
   — Ты о чем это? — говорит она.
   — Обо всем… э-э, то есть о деньгах, конечно.
   — На, расписывайся.
   Я это делаю, расписываюсь.
   — А то, если ошибусь, ты поправишь, — не унимается она.
   — Наоборот, Люба, подтолкну. Ты знаешь, как сказал занудный Ницше: падающего — подтолкни.
   — Вот-вот, это на тебя похоже. Ох и жук ты! Следующий, — говорит она.
   А я думаю: неужели ей одного мало… Потом отхожу.
   Стою и наблюдаю за ленинской аудиторией, где они в последний раз собираются для прощального звонка.
   Пятикурсники, разряженные и разодетые, чинно входят в аудиторию, переговариваясь. Я до устали вглядываюсь в площадку у памятника (Троцкого ли, Ленина, какая разница), но никого нет. Мне кажется, что я ее сразу замечу, она должна быть в необыкновенном, особенном платье. Она вся особенная.
   Боковыми лестницами я спускаюсь вниз, прохожу через раздевалку и поднимаюсь на теплую лестницу. Заглядывая сверху, с верхней середины, в аудиторию. Но не могу разглядеть, очень много людей, и ничего не видно. Вдруг мне становится неудобно, кто-то увидит и скажет, чего это я возле пятого курса околачиваюсь, кто это там знакомый у меня, и все всё узнают и начнется. Я ухожу очень быстро и иду в никуда.
   Господи, какая чушь, у нее сегодня такой день, она все кончает, она больше никогда не появится в этих стенах, а меня волнуют какие-то глупости. А для нее это, наверно, очень важно, значительно.
   — Санечка, ты куда направляешься? Даже не замечаешь меня.
   Я чуть не вздрагиваю:
   — А, Свет, привет.
   Я достаю быстро из кармана.
   — Десять рублей, спасибо большое.
   — Да ты что, Санька, мне не надо, я свои не знаю куда девать.
   — Свет, но мы же не будем торговаться, быстро! Мой голос, видимо, необычно звучит сегодня, она берет, не споря, как обычно.
   — Ты куда все же?..
   — На край света, зовущийся ничтожная вселенная.
   Она улыбается мне. Я выхожу из института.
   — На Центральный рынок, — говорю я пойманному таксисту. Мне абсолютно не хочется тащиться в троллейбусе среди людей.
   Там я покупаю пять самых красивых роз и выхожу из этого ора, крика, торговли и базара.
   Напротив дома, в маленьком магазине, я покупаю две бутылки шампанского и три большущих плитки шоколада. Розы я ставлю в воду и туда бросаю кусочек сахара, так меня когда-то учила Наталья. Наташа — Наталья — одинаковые имена. Я не помню, закрыл ли я входную дверь. Соседей дома нет, они на работе. А где они оставляют детей, вдруг думаю я. Впрочем, какая мне разница. Почему всё волнует меня.
   И тут я задумываюсь. Ну, хорошо, а как я ей это буду отдавать. Как я ее вызову, найду, где все это держать, за спиной или перед, да еще Городу-ля, и вообще пол-общежития знакомого. Да положить на всех, какая разница. Она одна на земле и мной ни за что обиженная, какая чушь волнует меня. Когда же я начну взрослеть? Дверь тихо скрипит позади. Что это? Я оборачиваюсь и вздрагиваю: она стоит в дверях и смотрит на меня. Прямо. В упор.
   — Дверь была открыта, и я вошла. Извини, если я неправильно сделала.
   Я смотрю на нее, и у меня кружится голова. Она чудесная сегодня. В необыкновенном желтом шифоновом платье, которое обалденно облегает ее чудную фигуру.
   Но я же был бы не я, если сразу у меня было по-нормальному. И произнес: да, я ждал тебя, я истосковался. Что меня внутри толкает и как?
   Я придаю голосу неудивленность и обыденность и произношу:
   — Здравствуй, Наташа, давно не видел тебя.
   — Я могу войти? Я тебе не помешала?
   — Конечно, ты можешь войти. Входи, пожалуйста.
   — Всего три дня… — говорит она.
   Что, не понимаю я, понимая, но делая первый вид.
   — А мне казалось, целая вечность. Она садится:
   — Извини, я не могу стоять.
   И только тут я взглядываю в ее глаза, и мне становится страшно. Какая же я тварь и скотина, мне хочется убить себя.
   Но я делаю второй вид: будто ничего не вижу я.
   — Я буду говорить, хорошо? Ты не против?
   — Да, пожалуйста, — мягко отвечаю я.
   — Ты удивительный мальчик. — Она вдыхает воздух. — Ты не представляешь, что мне стоило пересилить себя…
   Я смотрю: у нее круги под глазами, и представляю. Вернее, пытаюсь представить я.
   — Ты первый, к кому я пришла сама… — она выдыхает этот набранный воздух.
   Я молчу и не двигаюсь.
   — Ты удивительный мальчик, — только повторяется она.
   И снова воздух ею вдыхается, как нехватка. Я произношу что-то такое, чего до сих пор из моих уст не изрекалось:
   — Я был не прав, извини… меня.
   — Почему же ты не пришел? Впрочем, мужчина не должен приходить первый, хотя я так и не считаю. Но ты бы по-другому и не смог, ты ведь еще такой мальчик.
   Ее запавшие глаза глядят глубоко и воспаленно на меня.
   — Тебе бы по-другому и не пошло… — и вдруг она, склонившись со стула, целует меня, долго, мягко, устало. Какой-то заждавшийся поцелуй. Я плыву.
   Она отрывается, и уже блеск в ее глазах. С искрой.
   — Я, наверное, не вовремя, Саша?
   — С чего ты взяла?
   — Помешала тебе, разбиваю планы…
   — Нет-нет.
   — …Красные розы на столе, шампанское. Кто же эта очередная счастливица, а? А тут я еще со своими заплаканными глазами. Ты прости меня.
   Я улыбаюсь, смотря на ее губы, говорящие это, но женщинам я никогда не говорю комплиментов или хороших слов. Я этого никогда не делаю. Может, и неправильно. Но, по-моему, правильно.
   — Я не знал, что ты ревновать способна.
   — Нет, это чисто женское любопытство. Та Наталья, о которой упоминал твой папа. Или?
   — Нет, не угадала, хоть ты и умная девочка.
   — Я ее, конечно, не знаю. Когда же ты успел? Я не думала, что у тебя все так быстро…
   — Четыре дня назад.
   — Сразу после меня. Даже не задержалось ни-чего… А я думала, что в тебе хоть что-то, хотя бы на день останется. — Она огорчается.
   — Даже не после, а во время тебя, — сознаюсь я. — Наташа, мне очень неудобно, но все мужики в принципе г…о, прости за выражение. И я не исключение. Я думал, побаловались и хватит, тебе надоело, и ты уехала. А чего зря буду ждать я, жизнь-то идет.
   — Вот даже как! Я не ожидала от тебя таких рассуждении, думала…
   — Я прикидывался.
   — Ну, что ж, — она встает, — и в заключение нашего романса, — она горько подчеркивает это слово, — не хочу задерживать тебя и мешать… Но ты мне скажешь, если не трудно, кто же она, кто мог прельстить тебя… успеть за эти три дня?
   Будучи на вершине удовольствия от своего розыгрыша, я все же думаю, что, наверно, я все-таки дурак.
   — Та Наталья, я понимаю, она должна быть очень красивой, необычной и особенной, иначе ты… — она обрывает себя.
   — Не та, а эта: девочка Наташа с запавшими глазами. И при чем здесь Наталья? Это все для тебя.
   Я беру розы из воды:
   — Солнышко мое ненаглядное, — сбрасывая с себя весь налет, апломб и браваду, говорю я, — поздравляю тебя с окончанием института и последним днем пребывания в нем, это большое счастье, которое ты оценишь позже! И от всей души рад, что этот бред и кошмар сессий и зачетов окончились у тебя и впереди наступает свободная светлая жизнь…
   Я подаю ей розы. Она их ставит в воду обратно.
   — Так это для меня, для меня, — и целует, обалденно шепча.
   Я осторожно разнимаю ее руки, размыкая:
   — Поэтому я счел своим долгом…