И тут я успокаиваюсь: Саша, что с тобой, какая разница, это же жалкий символ, утлый челн — твоя оценка, сдал и ладно, где твои принципы: лишь бы избавиться и хорошо, лишь бы окончить институт — и то для отца. Для его успокоения. Принципы, гордость, собственное мнение, честолюбие — все это чепуха, политика важна и что они говорили, основоположники и теоретики ее. Мать их тяпкой по голове.
   Я подхожу к метро, уже немного успокаиваясь, почти успокоившись, и все-таки ковыряю себя: ведь если бы по литературе, а то по тому, что кто-то тявкнул где-то, сказал такой же дуре, как и он сам — если в социализм лезла и социалисткою была, со своими соц. делами. Да будьте вы прокляты, политики и теоретики, — вся ваша мусорная куча.
   Потом мне рассказали, что было. Все стояли в шоке, и полчаса к ней не заходил ни один человек, она трижды выходила и просила заходить; пришлось вызывать зам. декана, и Дина Дмитриевна уговаривала их еще полчаса и что со мной, возможно, произошла ошибка или недоразумение, после чего сама присутствовала на экзамене и Храпицкую смягчить все старалась, но та и сама была смущена; и вся группа кое-как сдала, кроме Шурика, он на ее занятиях ни разу не появлялся.
   (Ну а убило меня окончательно то, что Светке попался единственный билет, который она знала, — она счастливая, — счастливица отвечала бойко, и Храпицкая ей уже не стала задавать дополнительных вопросов, поставила пять.)
   В одиннадцать часов я уже появился домой. Книгу из собр. соч. Энгельса, где было это письмо, я засандалил ногой так об стенку через всю комнату, что она проснулась.
   — Сашенька. — Я улыбнулся невольно: какие глаза, — такие глаза!
   — А когда ты едешь на экзамен, тебе разве не сегодня надо?
   — Я уже сдал, — буркнул я.
   — Правда? Иди сюда, обними меня, я всю ночь во сне была без тебя.
   Меня это трогает.
   — А что ты получил?
   — Так как я тупой от природы, то она мне поставила четыре балла.
   — Какая разница, ты мне все равно нравишься…
   Вот уж кому действительно не было разницы… в отношении ко мне. Я улыбаюсь про себя.
   — Я уверена, что ты все знаешь, и даже, как раздеться…
   И, уже растворяясь в ней, думаю, кого волнует эта литература и Храпицкая, и что говорили они о литературе, и резкая теплая волна опрокидывает изнутри меня и заполоняет.
   Она лежит, уткнувшись мне в подмышку, и шепчет:
   — Я тебя поздравляю.
   — С чем? — спрашиваю я.
   — С окончанием сессии, это же был твой последний экзамен.
   — А? — говорю. — Я даже и не заметил, впервые. Это потому, что ты у меня… — И спохватываюсь: — Не даешь насладиться радостью окончания.
   — Почему ты никогда не скажешь мне ласкового или нежного?
   — Это портит женщину. Да я и не умею это. Дела человеческие, лучше слов человеческих, слова — пустое, эмоции, жесты, поступки — важны.
   — Да? — Она внимательно смотрит на меня, приподнимаясь.
   — Да! — говорю я. — И ты не заслужила.
   — А, — глубокомысленно говорит она и добавляет: — закрой глаза, я попробую.
   …И она заслуживает так, что, когда все кончается и она замирает на мне, я нежно шепчу (и ласково):
   — Ты божественна.
   Но мне кажется, что она не слышит или делает вид, по крайней мере, она не двигается и не дышит.
   Потом мы, кажется, спим.
   Я просыпаюсь первый, и накрываю грудь ее ладонью, лаская. Мне нравится она.
   Итак, впереди у меня лето. Вроде у нормальных людей в нормальных институтах каникулы, но не у нас, в августе нам ехать в лагеря, работать, пионерская педагогическая практика называется, будем учиться, как с детьми обращаться, а то это очень сложно. Несчастная моя голова, она всего этого не потянет. В нее это не влезает. Папа, куда ты загнал меня?
   Я смотрю на спящую ее, она устала, вымоталась с этими госэкзаменами (такое за три недели проделать, и диплом еще написать), ей хочется спать.
   А что с ней будет? Мне не ясно. А что будет с ней, — я хлопаю себя по одной щеке, — пораз-влекается с тобой, окончит, и до свиданья. И говорю сам себе, ударяя сильно по другой щеке: не неси ты чушь, Саша! Конечно, никого для развлечений она не нашла, кроме тебя, Аполлона.
   Мне тошно от своих мыслей, даже мелькнувших на мгновение.
   Я бужу ее тихо и говорю шепотом:
   — Наташ, я хочу тебя…
   — Неужели?! — Она сразу просыпается. — Наконец-таки дождалась… а я думала, не привлекаю…
   Я закрываю ее недоговоривший рот своими губами. Мы сливаемся.
   И все-таки что же будет? Это не ответ, и от вопроса не уйдешь, никогда. И тут у меня в голове рождается гениальный вопрос: нужна ли мне она? А так как мальчик я от природы общительный и не привык ничего скрывать или таить, то незамедлительно делюсь с ней.
   — Наташ, я не знаю, нужна ли ты мне или нет…
   Она замирает. Потом почти шутит:
   — Я дам тебе время на размышление. И с грустью добавляет:
   — Я знала это.
   — Дело не в тебе вовсе, ты очень необычная девочка, прекрасная в чем-то, я бы даже сказал — и это первый раз в жизни говорю женщине — красивая, я балдею, когда смотрю на тебя, на твою фигуру, как ты одета, твои ноги, как ты ступаешь, а когда ты раздета, мне кажется, что раскаленные токи впиваются в меня и я не насыщусь тобой никогда. Просто я еще не отгулял, что ли, не успокоился, не отбесился…
   — Я, по-моему, не мешаю тебе гулять, делай себе это на здоровье.
   — Не перебивай, пожалуйста. Не в этом дело. И я боюсь очень, что (сейчас ты мне нужна, да, я увлечен и так далее, твое тело, кожа, пьянит, дурманит) через неделю или три вдруг мне это станет все равно, безразлично, неинтересно, как со мной бывало уже (хотя все они не стоили тебя, кроме одной), а я не хочу тебя обижать, или делать тебе больно, упаси меня Господи, ты мне слишком дорога и хрупка, как твоя душа, как и твое тело. Ты даже себе не представляешь, не можешь вообразить, что ты значишь сейчас для меня. Но я ненавижу это завтра.
   — А ты не боишься, что ты перестанешь интересовать меня? — Она уже улыбается.
   — Не-а, — говорю я нахально. Теперь уже поздно.
   — Почему, ты мне не объяснишь, мне очень интересна твоя потрясающая самоуверенность — я еще такой не встречала.
   — Потому, что женщины глупы, и ты не умное исключение, хотя и редка, ты редкостная, и тем не менее женщина: а чем меньше ими дорожат и хуже относятся, тем больше они привязываются.
   — А, вон оно в чем дело, — она обнимает мои бедра, — а я и не понимала. Но меня устраивает такое твое отношение, оно мне нравится.
   Удивительная женщина.
   — Обидься, хоть раз, — полушучу я.
   — Зачем, я себе пообещала на тебя никогда не обижаться. Дала слово.
   — Что, такой слабоумный или тупой?
   — Нет, ты просто маленький мальчик. И я себе дала слово прощать, как ему.
   — Да что вы? — я отрываюсь от нее, улыбаясь.
   — Я неправильно сказала, взрослеющий мальчик.
   — Ну, спасибо за поправку. Конечно, у тебя на глазах и гру… — я остановился, так как она взглянула на меня. Я оборвался вовремя, с ней мне не хочется пошло шутить.
   Даже не сразу соображаю (после ее взгляда), зачем звонит телефон. И бегу в коридор отвечать. Где моя соседка? — опять не вовремя думаю я.
   — Сыночек, здравствуй! Ну, как твой последний экзамен?
   Как зубная боль в зубе отдается.
   — Хорошо, мама. Сейчас ты спросишь, что я получил? Отвечаю — четыре.
   — Какой ты у меня умница! — Да, чрезвычайная.
   — А почему ж ты не приезжаешь, папа ждет тебя отпраздновать, купил шампанское.
   — Но Наташа еще не сдала, у нее через два дня экзамен последний.
   — А ты здесь при чем, ты же не должен ей мешать.
   — Я ей помогаю… Заниматься.
   — А, ну я себе представляю, как ты ей помогаешь. — Она смеется.
   — Ну, мать, два очка тебе. Договоримся так: послезавтра вечером встречаемся и празднуем. У нее окончание института к тому же.
   — Что-то ты о себе совсем не говоришь, все она и она с уст не сходит. Не тревожный ли это симптом, сыночек, хотя она мне нравится!
   — Мать, не будь так дотошна, до послезавтра. — Я вешаю трубку.
   Когда я возвращаюсь, она опять спит. Я нежно укрываю ее плечо, опять. Но она не видит.
   Я приезжаю ее встречать к институту, когда она сдает выпускающий экзамен: наших все равно нет, все кончили. А ее выпускной курс не волнует меня, да и какая разница.
   Я встречаю ее у института!
   Я стою у зеркала в вестибюле и думаю, ну чего я такой страшный. Хотя это и не так важно, но могли бы родить другого. Чтобы я не мучился своим пребыванием в нижних слоях атмосферного пространства. А это откуда у меня, такие слова, совсем перезанимался. Тем более по географии в школе у меня была хроническая тройка, и географичка любила меня, как я ее, а она собаку, а та собака…
   И вдруг я слышу позади себя:
   — Здравствуй, Саша, а я и не знала, что ты в институте что-то делаешь.
   Я поворачиваюсь: это она, доцент Храпицкая, в выношенном синем костюме-двойке — василькового цвета, удлиненном ниже колена.
   — Здравствуйте, — говорю я. И ни о чем не хочу думать. То кончилось, прошло, исчезло и меня не касается.
   — Я хотела с тобой поговорить, спрашивала твой номер у девочек, но мне сказали, что ты сейчас не живешь дома.
   — Благодарю вас за внимание, очень тронут. Что-нибудь случилось?
   — Нет, что ты, что может в моей жизни случиться: институт, работа, студенты, неоконченная докторская, которая уже должна быть готова…
   Меня все это не волнует. Я стою и смотрю на нее безучастно.
   — Ты, наверно, обиделся на меня?
   — Ну что вы, я еще не ненормальный: с женщиной счеты сводить или на нее обижаться. Я просто думал, что вы редкий представитель педагога, и уважал его в вас, и ваши филигранные познания, а вы оказались простая и слабая, как всякая мирская женщина. И мне сразу стало безразлично и неинтересно, обидно, что я ошибся. Только поймите меня правильно: я не хочу вас обидеть или оскорбить, не дай бог, тем более. Я говорю то, что думаю.
   — Я все понимаю. Причина, почему я искала тебя, сказать, что я — не права. Это, возможно, была моя первая ошибка за все время. Ты отвечал очень сильно, на всем курсе в эту сессию не было такого ответа. Одно то слово, конечно, не стоило, чтобы снижать тебе отметку на целый балл. Но я… вдруг испугалась, не знаю, глупость какая-то, что они подумают, что я небеспристрастна к тебе или необъективна, зная, что ты был у меня в семинаре и отвечал на каждом занятии, и я любила твои ответы и как ты работал. И конечно, любому другому я без двух мнений поставила бы высший балл, а тебе… с тобой что-то не то у меня получилось.
   Я стоял и, глядя на нее, думал, сколько же ей стоило, этой безошибочной женщине, пересилить себя и сказать мне, никому, все это. И у меня скверная натура — я не спешил отвечать, стоял и наслаждался, взвешивая, что сказать.
   Я не торопился. И тогда она сказала:
   — Поэтому… если можешь — прости меня. Я прошу у тебя прощения. Сейчас уже поздно, ничего не исправишь: да и не в отметке дело…
   Рот мой открылся, как отвалился, и я уже не думал о виде или о своей позе, это было не важно. Что-то горячей волной полоснуло внутри души, редкий раз в жизни я смутился. Абсолютно не зная, что сказать и как сказать, мне было неудобно за себя. Очень.
   И вдруг следом я услышал (а потом и увидел тут же) ее:
   — Сашенька, я не знала, что ты приедешь! Какой ты умница, я все сдала…
   И, уже почти целуя, удачница заметила, что напротив меня стоит она. Моя преподавательница.
   — Здравствуйте, — мягко сказала она, еще не понимая, о чем это.
   — А, Наташа, здравствуй. Я не знала, что вы вместе… ну, не буду мешать или задерживать, счастливо. — Она повернулась и пошла, своей сухой походкой, василькового застиранного цвета.
   — Что это, Сашенька, значит?.. И я сказал:
   — Это самый лучший преподаватель, которого я когда-либо встречал, и больше, и лучше уже не встречу, никогда.
   Мы обнялись, и я поцеловал ее на глазах у всего (безмолвного и невидящего) института, поздравив с окончанием мук, и — института, с получением ОБРАЗОВАНИЯ.
   А потом сказал:
   — Идем, я тебе розы буду покупать и охапками бросать под твои стройные ноги.
   Ей понравилось это.
   Мы идем, я покупаю их, розы, но она держит охапку, не давая бросать. Сначала мы едем ко мне, и переодеваюсь я. Она сидит за столом счастливая и немного отрешенная.
   — Наташ, — говорю я, надевая чистую рубашку лимонного с светлым чаем цвета. — Ты имеешь хотя бы пол-идеи, куда девать твои бутылки с тремя корзинами, которые надо отдать. Наверно.
   — Не-а, — говорит она счастливо, передразнивая меня. Я всегда говорю «не-а».
   — Однако я обещал папе как-нибудь съехать отсюда. А оставлять их соседям или соседу, мне не хочется: слишком дешево и мелкая благодарность. Ему — от меня. Надо что-нибудь подороже и покрупнее.
   И тут она улыбается:
   — А давай отдадим твоему папе, он же любит шампанское. И вино тоже.
   — Только он пьет два раза в год, на свой день рождения и на праздник какой-нибудь. Сосчитай, сколько ему это лет пить придется?
   Она даже не улыбается. И грустно говорит, будто предыдущая тема исчерпана:
   — Ты, правда, должен уезжать «отсюда»? Мне эта комната так нравится, с ней столько связано, она моя любимая. — Хотя комната страшная.
   — Я не «должен» уезжать отсюда, но ты же не собираешься оставаться в Москве на все лето.
   И мы впервые долго смотрим друг другу в глаза. Она ничего не говорит. А я не спрашиваю — не хочу, ненавижу, не желаю, она умная девочка, не мне ее подталкивать, сама разберется.
   — А ты хотел бы? — Глаза ее пронзительно впиваются в мои, и опять эти искры зажигаются и мечутся.
   Я никогда ни о чем не прошу. Поэтому:
   — Вопрос, достойный Нобелевской премии, — отвечаю я.
   И добавляю, сам для себя: за одну постановку вопроса.
   Потом мы едем к ней, и она переодевается. А перед этим я стаскиваю три корзины вниз и кладу их в такси.
   Мы доезжаем до ее общежития, и тут я говорю невероятное:
   — Не спеши, мне приятно подождать тебя. Она уходит растерянно и впервые оборачивается, ей непривычно, — она не знает еще меня.
   Я протягиваю таксисту трешку и даю двойной счетчик среди бела дня.
   — А с бутылками что, мастер? — говорит он мне и нравится.
   — Ах, да, я и забыл совсем.
   — С такой девушкой… — шутит он.
   Я даю ему еще деньги, называю адрес, чтобы он отвез, — я знаю, мама всегда к вечеру дома, — и прошу, чтобы он сказал, что «это девочка Наташа свои коробочки вперед высылает. И скоро приедет сама».
   Он улыбается и трогает, я почему-то не знаю, но верю, что он довезет.
   — Эй, возьми себе, — кричу я и добавляю в никуда тихо: — пару бутылок! — в пустую тишь и тихую пустошь, но его уже нет. Это и естественно.
   Она появляется через пятнадцать минут, и я целую вдруг ее на глазах у всего общежития. Мне положить на всех, и я не могу оторваться. Она, как всегда, изящна и утонченна, и опять в другом, новом одеянии, никогда не надела ко мне одного и того же. А что это за признак?
   Мы переходим через мост, спускаясь на набережную.
   Мама накрывает вкуснющий стол, а папа целует Наташу в две щеки, найдя причину — окончание института. Сразу все садятся за стол, так как хочется кушать и ждали нас.
   Папа начинает:
   — Наташа, а что это за корзины с бутылками? Принес мужчина и не захотел ничего брать.
   Она смотрит на меня: она даже не спросила, где они, когда вышла, переодевшись. Мне"это нравится.
   — Когда у вас день рождения? — спрашивает она.
   — Седьмого января будет, — говорит папа.
   — Это вам к этому дню. Меня, к сожалению, здесь не будет.
   Я вздрагиваю, хотя все знаю я, чего я вздрагиваю?
   — Я очень тронут, Наташа, весьма приятна такая предупредительность, — но это очень доро…
   — Папа, успокойся, — возвращаюсь в реальность я. — Не это важно.
   — Ну, хорошо, спасибо большое, Наташа, это королевский подарок, мне его десять лет пить, и то не кончится. И я, надеюсь, имею повод поцеловать вас еще раз по этому случаю. — Она сама целует его в щеку и почему-то задерживается чуть дольше обычного. Или положенного. (А кто знает, сколько положено?) Я не знаю, что ей показалось, или почудилось, или ей подумалось. То ли потому, что это мой папа, то ли показалось, что ее.
   Шампанское разлито, и встает наш папа:
   — Ну, прежде всего, вне сомнения, я хочу выпить за Наташу, Наташеньку, позвольте так сказать, и ее поздравить с успешным окончанием института и получением образования. А мне — еще два года мучиться!
   Когда он смотрит на меня, мы все смеемся.
   — Большое спасибо, — говорит она. Мы пьем. Потом они едят, а я наливаю опять.
   — Мам, скажи что-нибудь.
   — Сыночек, я рада, что у тебя сдана сессия и закончились экзамены, хотя для тебя, я знаю, это не важно и незначительно.
   — Педагог! — вставляет отец.
   — Мне очень нравится Наташа, она очень необыкновенная девочка и необычайно изящная, я не знаю, как сложатся ваши отношения, но в любом случае я буду рада, если будет рада она, я желаю ей счастья, она заслужила его. — Я пью до дна, они, кажется, обнимаются.
   И наливаю снова.
   — Наташ, скажи что-нибудь, — говорю я. Она встает, и наступает тишина.
   — Саша, — говорит она, — я люблю тебя. Мы наклоняемся и целуемся. (Прямо на глазах у родителей.)
   Потом наступает как бы разрядка. И папа просит, мягко, столько не пить меня, а если и пить, то закусывать. Он педагог, воспитывает все время. Я киваю, но мне хочется этого: напиться, упить свое тело и выключить сознание, чтобы не было его, лета, конца института, ее июля — и она уезжала.
   (Но я дурной и «сильный», я не скажу этого никогда.)
   Я не ем даже маминого любимого салата — разлукой закушу, думаю я, — но мама не обращает, впервые, внимания на меня и говорит с Наташей. Хорошее название: «вторая потерянная Наташа». Для чего-нибудь.
   — А где же ваше кольцо, Наташа, — шутит папа, — или мой чеченец-джигит не разрешает вам его надевать?
   — Зачем, я вроде как опять, невенчанная. — И она улыбается никому, чему-то про себя.
   И тут мой папа, по-моему, подает эту идею:
   — Саша, а почему б тебе не поехать на море и не взять с собой Наташу. А то возишь всегда б… — он прерывается, это его коронная шутка, и поправляется: — черт-те кого. Хоть бы раз поехал с хорошей девочкой, с нормальной, как Наташа. Но скажи, другое дело, нормальная с тобой не поедет.
   — Я не знаю, — отвечает она моему папе, не глядя на меня, — я… уже оформила, оформлена… в общем, это зависит от посольства.
   Я вздрагиваю от этого слова, как ушибленный.
   — Вот-вот, что я говорил, — не понимает папа, — нормальная с тобой не поедет…
   Все смеются, кроме меня и Наташи. Остается только двое: мама и папа. Значит, смеются они. Но после того, как она все сказала, они совсем по-другому относятся к ней, сразу же что-то уважительное появилось, как почтение, — такое, чего раньше не было. Их потрясла, может, ее смелость, они все-таки люди старого уклада.
   Она больше чем смела, думаю я, и я ценю ее за это.
   — Ну, это вам решать, молодые, а я бы даже дал Саше вместо трех обычных рублей в день на питание, пять! — но это с учетом вас, Наташа.
   Я смеюсь.
   — Сколько ты сказал, пять?! — Я смеюсь, чуть ли не надрываясь, и не могу остановиться, но это чисто нервное у меня, так мне кажется.
   Она глядит долго и больно на меня, я успокаиваюсь — нельзя так распускаться. Я все понимаю, я умный мальчик, я умненький, но я не могу с собой справиться.
   Остаток вечера мы проводим чудесно… за чаем, конфетами, «Наполеоном»-тортом и вкусными вареньями.
   — Все недоволен, — говорит папа, — смотри, какая сладкая жизнь у тебя.
   Я не хочу, чтобы в эту ночь она оставалась у меня.
   В понедельник она появляется в моей комнате, открывает свою изящную сумку, которая мне всегда нравилась, и достает что-то белое.
   — Что это? — безразлично спрашиваю я.
   — Билеты до Адлера, мы вылетаем послезавтра, на раньше я не смогла и, может, тебе нужно собраться. А там — в любую сторону побережья, куда ты скажешь.
   Я не спрашиваю на сколько, хотя бы на два дня только, чтобы она была моя, никому, ничья…
   Я взношу ее вверх на руках, и мы падаем в объятия друг друга.
   — Я не смогу без тебя, — последнее, что шепчет перед тем мне она.
   Деньги — главное в нашей жизни. На следующий день я появляюсь в доме Маши. Маша достаточно удивлена.
   — Что это с тобой, красивый, вещи решил покупать, что ли, или свои продавать принес? Или Ирка двери не открыла, опять с Юстиновым гавкается?
   — Маша, у меня мало времени, короче, слушай. Я тебе даю, достаю, дарю — как хочешь — пятнадцать пачек «Овулена».
   — А я? — (Умная девочка. Но с ней по-другому нельзя.)
   — Двести рублей, и я выплачиваю их в четы-ре раза до января.
   — Всего лишь, Ланин, да ты золотой человек, проси больше, я тебе дам.
   — Нет, от тебя не надо.
   — Какие мы гордые, на. — Она вынимает из полочного ящика старинного комода две бумажки. — А когда таблетки? Когда-то?
   Я протягиваю ей толстый пакет. Держал в руке, не показывая.
   — Спасибо! Ты смотри, молодец, а то все накалывают, все, а Куркова — одна. Сколько я тебе должна за это?
   — Нисколько, это подарок для тебя, я все равно собирался… мне тебя жалко.
   — Ну, спасибо, ты не такое говно, как я, — это ее любимое слово, — а все остальные г…о, еще хуже, чем я.
   Я выхожу из Машкиного дома. Я не хочу это делать, но делаю и звоню.
   — Яша?
   — Да, Сашенька, рад слышать твой голос. Чем занимаешься?
   — Как ты узнал меня?
   — Потому что ты не звонишь никогда! Я слышал о твоей истории с Храпицкой, но ты все равно — молодец. Сдал и ладно.
   — Да, спасибо. Не в этом дело. Яша, ты сказал, что… когда мне что-то нужно будет, мне очень неудобно…
   — Что, Саша, скажи, что? Деньги?
   — Да, — выдыхаю я, ненавижу просить.
   — Пожалуйста, в любое время, скажи сколько.
   — Полтысячи, — говорю я, мне почему-то неудобно было больше, и это, я думаю, ненормальная сумма.
   — Конечно, хоть сейчас, куда привезти, — я подвезу.
   — Ну, что ты, что ты, — я не знал, что он такой, — я сам подъеду.
   — О чем ты говоришь, Саш, я все равно в центр еду, говори, где тебе удобно. — Он даже не спрашивает меня, на сколько.
   — Мне всего на два месяца, я отдам в сентябре.
   — Хоть на два года, до конца института, хоть вообще не отдавай, какая разница, это ж пустяки. Где тебе удобно?
   Мы встречаемся у телеграфа, он отдает мне набитый конверт. Я благодарю его, чуть ли не кланяясь…
   В последний вечер этот, я сплю дома, папа дает мне какие-то бумажки плюс летняя стипендия, опять стипендия…
   Я еду за ней на такси, она уже собрана и ждет меня. До того я пересчитываю деньги: у меня набирается тысяча, я хочу, чтобы это ей запомнилось и осталось навсегда.
   Мы летим в самолете, и я боюсь. Я всегда боялся самолетов, единственных, они так часто бьются. А это глупо, думаю я, дожить до двадцати одного года, сдать сессию и разбиться. Она успокаивает меня, целуя, а я делаю вид, что мне не страшно, совсем. И молю проклятого бога, чтобы он не трогал нашего самолета, а если и трогал, то чтобы быстро. Надо срочно отвлечься.
   — Наташ, — говорю я, — зачем тебе нужно было на пятерки все сдавать и так стараться?
   — Для родителей. Показать, что не зря училась и не самое худшее они вырастили из меня, что не зря воспитывали. Ну, совсем как твой папа!
   — Ты поэтому поцеловала его чуть дольше обычного?
   Она вскидывает удивленно глаза:
   — Я всегда поражалась твоей наблюдательности. Но сейчас она изумляет меня.
   Я доволен и на минуты забываю о разбивающемся самолете. Не думая. — А как они узнают?
   — Через тетю. Я уже передала, сделала копию, копии. Мы, может, увидим ее и встретимся.
   — Ты волнуешься, что летишь на море? В свои края, где родилась, выросла, — все родное.
   — Не совсем, Сашенька. Если б летела в свой дом, который и был всем — и родиной, и морем, и краем, то — да. А так…
   Я смотрю на нее и не знаю, чего больше в моих чувствах. Но я не люблю в них разбираться. (Или ковыряться; возможно, после того — да, но не во время.)
   Мы прилетаем и не разбиваемся.
   А то было бы обидно… По многим причинам, сессия сдана…
   Нам сразу предлагают снять много мест, но одна старуха умнее всех и говорит, что ей будет достаточно одного моего паспорта, даже если моя девушка забыла свой. И кто-то еще забыл поставить в этот паспорт печать, что эта девушка моя.
   И едем на море. Мы селимся под Гантиади у какой-то старухи. (В маленьком домике, белом, отдельно.)
   Все то, что было там, было прекрасно, и останется в памяти моей навсегда, даже когда памяти не будет. Даже когда два раза она не давала мне драться — к ней кто-то приставал, цеплялся — и объясняла с улыбкой, что у меня был перелом носа и мне еще два года этим нельзя заниматься. Даже это мне в ней нравилось, хотя я ненавидел, когда женщины вмешивались в эти дела или, еще хуже, висли на шее. Сковывая действия. Или когда она ездила специально в Адлер, чтобы купить мне пляжные тапочки, которые я обожал, даже не разбудив меня. Узнав, что они там продаются. Их нигде невозможно было купить. Или поздним вечером в летнем кино согревала меня телом, прижимаясь. Не думая совсем о себе. Все это, — и тысячи другого.