Страница:
Едва звенит звонок, все быстро рассаживаются по своим местам и ждут преподавателя. У нас была ненормальная группа, самая лучшая на всем курсе, и угораздило меня в нее попасть. (Я никогда не был хорошим студентом.) Ирка вечно меня в г…о какое-нибудь затаскивала. Лишь бы ей скучно не было. Но к друзьям я относился свято (это еще с Кавказа), и для Ирки делал все, что бы она ни попросила. Вообще наша пара была загадка, секрет, слюна, толк, мысль, поиск, тема всего факультета, так как с Юстиновым она по-прежнему спала. А со мной дружила. И не собиралась, видимо, бросать этим делом заниматься, я про Юстинова.
О моей группе. Однако и в ней были свои цветочки.
Прежде всего в группе я сошелся, конечно, с женщинами, так как девушки меня мало интересовали, — они были молоды, глупы, и главный вопрос, который волновал их, касательно жизненного бытия — был: кому они отдадут свою девственность, которая на хрен никому не была нужна. (Я исходил из того — если до сих пор не взяли. Потому что были и такие, что после взятия ее — оставались девушками. Не верите? Гм… ) И где это случится в первый раз. У женщин этих проблем не было, они уже всё отдали, и это их не волновало. Отдавать им уже было больше нечего. И весь мир не крутился у них вокруг этого вопроса. И с ними легче, и я бы сказал: интересней было общаться. Поэтому сначала я подружился со Светкой и Маринкой, которым приходилось примерно по двадцать пять на брата, хотя Маринка (она очень лгливая и малиновая была, трудно перевести значение этого слова, но оно к ней сказочно подходило) говорила, что ей двадцать два, хотя ей, по-моему, так двадцать два было, как я ух — а уши видел однажды: ей, поди, за тридцать перевалило — это была еще та акула, но затаенная, скрытая Гольфстримом института. Светка, та ничего не скрывала и не утаивала. Даже то, что сокровенного имела, — всем давала… Светка была куколка, очень изящная, ласковая и женственная — расцветшая женщина. И что она делала среди них — непонятно, она этого тоже не понимала. Светка мне понравилась, от нее веяло чем-то чистым, прекрасным и ласково блудным. Она, кстати, всем нравилась. В отличие от Маринки, которая не нравилась никому, но по этому поводу очень не страдала, у нее была Светка. Маринка, мягко выражаясь, была толстая блядь, с вечно перенапудренным лицом коровы и всегда играла под невин-ницу переросшего возраста. А о невинности там может идти речь, как о девственности Варвары из «Разгрома» Фадеева. Но тут другая мотивация имелась, и она была еще та громила. Мотором в "том тандеме являлась, конечно, Маринка. Все свое время, как рассказала мне Светка, кроме института, они проводили в ресторанах и на квартирах. Маринка знала, что Светка привлекательная, красивая девочка и на нее западают особи мужского пола. Благодаря ей она снимала мужиков, раскручивала их (такси, вино, конфеты, подарки и так далее), как правило, брала по двое, чтобы и для себя (она это дело любила), и каждый надеялся, что ему достанется Светка… Но кому-то доставалась Маринка, Светочка же была послушным исполнителем и ложилась с тем, с кем ей говорила та. Как маленькая послушница. Но она не была маленькая… И много знала, эта Светочка. На третьем курсе она будет просить меня спасти ее от Маринки, так как та «ее очень развращала». Но несмотря на мои титанические усилия будущего в будущем, так ничего и не изменится. Она будет продолжать отдаваться всем, на кого ей укажет Маринка.
Но они еще не были бляди, тем более Светочка: она была «жертва» — (чужого, но похотливого разума). Вернее, Маринка была, но тоже не полная, а в удовольствие. Я бы это назвал: приближение к блядям.
А теперь о настоящей… О нашей старосте с ее необыкновенной историей. Ирка мне все, конечно, в деталях рассказала. Как путеводитель и путеводствующий.
Люба Городуля происходила родом из Брянска. Она была старше всех нас, и — из города Брянска ее выдворили за проституцию. Вроде даже в паспорте у нее стояла какая-то отметка. Об этом случае. Это был редкий случай, то, что она заслужила. Только паспорт она этот никому не показывала. Она приехала в Москву и, чтобы что-то делать (помимо блядства), поступила в институт, чтобы заниматься. Как она поступила в институт — это тоже загадка, которая останется неразгаданной, хотя, если поковыряться, то все быстро разгадывается… Родители ей ничем не помогали, это естественно, и занималась она тем, что буквально продавала свое тело посредством полового акта, или канцелярским языком, акта полового — с которого и жила: она спала с «фирмой», но не порядочной, а черно-африканской: с неграми, арабами, метисами, мулатами и даже с угандцем. (Хотя при чем здесь «и даже», угандец же он нормальный и ему тоже хочется е…) Почему Люба черными занималась (ладно уж белыми, это куда ни шло — прилично и порядочно) — они платили хорошо, потому что им — как никому — тоже очень хотелось, а цветным у нас в Москве не уделяли должного внимания. Никакого. А Люба, приехавшая из Брянска, была умная и уделяла. Они платили валютой, она ее потом перепродавала, и плюс: у них в их странах было засилие американских товаров, которые Люба, не смущаясь, брала и даже просто просила или как-то выуживала, в виде подарков. Будь то мужское или женское, безразлично, одно на себя, другое на продажу. Или своим мальчикам, русским, которых она держала для души и отдыха тела. Черных она органически не переваривала.
Мальчиков к тому же она кормила, чтобы они не были голодные и всегда были для ее тела наготове, то ли готовые, уж как она больше хотела.
И это была наша староста — ее назначили за возраст, солидность и примерно зрелое поведение. (Я не знаю, что тут учитывалось — зрелое половое поведение или зрелость, не показывающая этого поведения.)
На курс она всегда приходила скромно одетая, в какой-то деревенской кофточке и юбке домашнего кроя. И жутко ненавидела, когда с ней заводили разговор на темы — женщина, менструация, наружные половые органы и так далее, — она вечно себя девушкой выставляла. Но там сиська, вертикально торчащая, бедра, как у призового арабского скакуна, и оскал — выдавали такое, что многое для знающего глаза могли рассказать. Оскал, я вам скажу, был такой, что ни у каких блядей, никогда в жизни не видел я!
Итак, это называлось: Люба бомбила иностранцев. Мне было очень любопытно узнать, откуда Ирка все это вызнала и проведала. Такое не каждому рассказывается… И Ирка рассказала (она вообще первые годы ничего не скрывала, пока Юстинов не научил), что еще на первом курсе они поехали в Ленинград группой, на три дня на зимние каникулы. Ой, что было!
Люба вечно исчезала куда-то, а все девочки были вместе (Светка с Маринкой не ездили, у них в Москве работы хватало). И вот один раз, когда все спали, Ирка почему-то долго не спала. Ночью поздно вернулась Городуля откуда-то, вся в жопу пьяная, по свидетельству очевидца, и села к ней на кровать. Ее койка первая у двери стояла — а свет падал из коридора. И тут очевидица увидела и спрашивает:
— Люба, а что это у тебя вся юбка белыми пятнами заляпана?
— Да финн, дурак, не донес до рта. Всю юбку спермой своей закапал — избрызгался.
Ирка говорит:
— Я еще тогда маленькая была, ничего не пробовала — (она колоссально прикидывалась, когда хотела) — и не понимала, и говорю: как же это так, Любочка?
Она смеется.
— Ты чего, — говорит, — Ир, не понимаешь. Хотел в рот дать, да я его раньше вымучила, «красные дни» у меня, вот и не успел донести до рта. Юбку жалко — всю испачкал.
Я обалдела и не поверила, я думала, она девушка, ну, тут она мне всю свою историю по пьянке и рассказала. А я ей говорю:
— Люб, а почему ты только с иностранцами?
— А чего с нашего сапога возьмешь, его самого кормить надо.
Она это понимала, Люба Городуля, наша староста.
Ко мне она относилась поначалу неплохо. Я ей сначала вроде понравился, пока не трогал ее женские начала, она этого панически боялась, терпеть не могла и везде вставляла, что она — девушка, и не пробовала еще мальчика, и вообще не понимает, как этим можно заниматься. Она, наверно, не понимала, как этим можно заниматься бесплатно?! Потом мне пригрозила, что если я буду ее подкалывать «женщиной», то она будет отмечать мое «кобелиное» отсутствие на лекциях (так и сказала), а не было меня постоянно. И я оставил ее в покое и согласился, что она — девушка. И мы стали почти что друзья.
Боб же, когда меня встречал, спрашивал:
— Как ваша блядь?.. Я отвечал:
— Которая?
— Городуля.
Откуда он это узнал, было непонятно, но можно было догадаться. Хотя почему я должен был отвечать за всех блядей нашего курса (как она, что они и чем занимаются) — это мне все равно было непонятно.
Пронаблюдав за ней два месяца, я пришел к выводу, что она, кстати, одна из немногих (если не единственная) ходила на все занятия, чтобы о ней никто плохого не подумал. (И уж если она не приходила и говорили, что Люба Городуля больна, она была, правда, больна.) Люба хотела, чтобы все ее в стенах института считали хорошей, и очень для этого старалась. Всячески.
Например, она никогда не приводила к себе мужика в комнату общежития (хотя по немыслимым законам природы — жила одна), а хотелось, потому что иногда в номер к нему идти тоже не могла. Так как он «фирма» и черный (ну, хорошо, смуглый), а она белая — и могла попасться; в парке все делала, а в общежитие не приводила. Трудно ей деньги зарабатывались, бедная девочка, но она старалась.
Вот Люба была уже блядь (а не приближение к ним) законченная.
Со Светкой и Маринкой у нее были хорошие отношения, солидарные. Кстати, впоследствии Маринка оказалась тоже неплохая девочка, в результате:
«Все бляди будут в гости к нам!»
Вроде — с женской половиной в нашей группе я разобрался. Девичья была постна и неинтересна, как вяленый финик или арбуз.
Итак, вся наша группа была четко подразделена: на девушек и на блядей. И посредине был я. И рядом со мной была Ирка, юная женщина.
В общем, это был еще тот курсик. И моя группа на нем была особая. И она приобретала свою особенность еще потому, что в нее пришел я. Не блядь, но и не девушка.
Помимо такой большой группы, как студенты, в институте, как ни странно, существовала еще одна, такая группа, как преподаватели. Она была, жила и существовала, причем активно, среди нас и — над нами. Эта группа была меньше по количеству, но гораздо разнообразней по качественному составу. И каких там только маразматиков, придурков и отклоненных не было, и каждый со своими заходами, заездами, причудами, придурями, претензиями, вывихами и завихрениями.
Наверное, за всю учебу два-три нормальных встретились. И у всех была какая-то гадкая, гнусная, похабная, с мерзковатым запахом страстишка: учить нас. И откуда это, и зачем себе в привычку взяли? И не отучить было, вот в чем трагедия!
Но в процессе обучения эти две группы, представляющиеся мне двумя параллельными кривыми, не особо пересекались. «От сессии до сессии живут студенты весело» — есть такая поговорка. Хотя слово «студенты» звучало как-то… Зато ближе к сессии наши параллельные кривые, двигающиеся по непересекающимся кругам, не касающиеся друг друга (только разве посредством слова) — пересекались, вплетаясь и запутываясь, преимущественно наш круг в их круге. Опять я запутался, но неважно, вы — поймете. И тут они поджидали нас, показывая все свои маразмы, извращения, придури, и властвовали над нами, но уже не словом (кто бы, на хер, слушал их слова), а оценкой. О! эти оценки. Они, преподаватели, это семестрами ждали и терпели все наши прогулы, пропуски, невнимания, неизучения их пособий, часто ими же и написанных (о! тогда! святотатственный грех!) — только предупреждали, ничего, придет сессия — кровавыми слезами вам воздается. Так это и было, так это нам и давалось.
И вот она грянула. Стоял май. Приближалась летняя сессия второго курса, а я еще в лицо не знал преподавателей, они тем более не знали меня. А это хуже всего, когда преподаватель спрашивает: откуда ты взялся? я тебя не видел никогда. И иди ему докажи, что ты из того же женского места между ног взялся… Его это не волнует. (И не интересует: что вы родственники с ним через это место даже, в какой-то мере.) Его волнует совсем другое: свести с тобой счеты за то, что ты пропускал занятия! И не обращал внимания на его старания учить тебя.
А во всех учебных заведениях (плана нашего) существует такая система: без зачетов, даже без одного, тебя не допускают до экзаменов. Следовательно, если не сдается сессия — исключают из института. Но это было бы еще не так страшно, а дальше, как в песне мудрой и народной поется: «А для тебя, родная, есть почта полевая…», то есть армия, а кому ж это надо? когда все бежали от нее, как от ладана, даже — в педагогический институт. Как раз сюда, где я учусь сейчас.
Вот в таких условиях нам приходилось сдавать сессию, и они это знали. И они этим пользовались. Их сучья параллельная кривая — преподавательская.
Как мы сдавали зачеты, и что это такое было. Это был кошмар, и даже не такой, как сперма на юбке нашей Любы Городули, и вовсе не те неудобности (хотя, согласен, и они страшные), которые она испытывала в парке. Или парках, отдаваясь на лавках под деревьями черному контингенту, не обласканному нашей страной, в нашей стране (можно сказать: патриотический долг выполняла, за народ под ху… то есть под топор, черный, шла). Это был вовсе не тот кошмар. Это была апулеевская комедия! Я бы сказал гомерическая, только без осла и горшка, которая местами (довольно большими) — часто переходила в трагедии — Еврипида и Эсхила. Ужасая.
Причем определенное время преподавателей абсолютно не волновало, ходишь ли ты к ним в течение года. Они знали, что ты появишься в конце: по окончании семестра, и тогда — они спустят с тебя три шкуры. И куда там апулеевскому ослу! Хотя и ослу нехорошо было, согласен. Господи, пронеси мою шкурку и меня!
Фамилия преподавателя по физкультуре была Борис Наумович Пенис, почему он не сменил фамилию, я не знаю, но он ею вроде даже гордился; я бы давно сменил (на его месте), но он был не я, и его это, видимо, не волновало (все должно волновать только меня!), больше того — он вообще не знал про меня. Ничего, никогда.
Я приехал к нему первый на стадион (чтобы ему насчет его фамилии что-то посоветовать), аж в Лужники поплелся.
— Здравствуйте, — сказал я, — мне надо получить зачет по физкультуре. Что для этого должен сделать я? — Был конец мая. Оставалось три недели до конца занятий. И это была оригинальная постановка вопроса.
— А я вас не знаю, молодой человек, и никогда не видел, следовательно, ни о каком зачете и речи быть не может. Но в любом случае для получения зачета нужно отходить все занятия, начиная с февраля.
Это был еще более оригинальный ответ.
— Но вы же взрослый человек, Борис Наумович (я чуть было не сказал пенис, но потом подумал, обидится). И сами понимаете, что это невозможно. «Колесо истории вспять не повернуть».
Он внимательно посмотрел на меня.
— Больше ничего другого я вам предложить не могу. Отрабатывайте занятия, потом приходите получать зачет. Но перед этим вам еще придется сдавать нормативы по ГТО и ГЗР.
— А это что такое?
— Второе — «готов защищать родину», а первое с обороной связано.
— А я и не собираюсь ее защищать.
Он укоризненно посмотрел, поглядел на меня.
— А что, кто-то нападает? — спросил наивно я.
— Не в этом дело.
— А в чем же тогда? Зачем мне эти нормативы сдавать, тратить время.
— Могут напасть, может всякое случиться. Тут я начал одну философскую сентенцию:
— Если бы у моей бабушки были яйца, то она была бы дедуш… — но вовремя остановился. Он, кажется, не расслышал, так как загляделся на беговую дорожку, где уже бежали свои круги доходящие жертвы физкультурного воспитания.
— А сколько нормативов по самой физ-ре? — спросил я.
— Двенадцать, не то тринадцать, подождите, сейчас посмотрю в таблице.
А будь ты счастлив, сказал я про себя, со своими нормативами и пенисными фамилиями.
Он посмотрел и сказал, что четырнадцать, он ошибся.
— Ладно, завтра увидимся, — сказал я, — сейчас у меня формы все равно нет. С собой.
— Хорошо. — Он вежливо улыбнулся.
— А кроме вас кто-нибудь еще принимает зачет, с кем можно… договориться.
— Нет, на вашем факультете только я, и все должны пройти через меня. — Он продолжал вежливо улыбаться.
И чего у него такой бритый подбородок, а от чего у меня кулак зудится?? Я философский мальчик и весь в рассуждениях.
Да, этого не перешагнешь, подумал я, а перешагивать придется, хотя и не легко, иначе отец не переживет моего исключения из института. Да еще после академического, когда я ему говорил, что сил, здоровья надо набраться… для занятий. А я хотел, чтобы мой папа жил долго. И для этого готов был хоть с тремя пенисами сражаться. Выходи, только по одному!
Я повернулся и вежливо откланялся. Ирка ждала меня в такси у стадиона, счетчик стукал, ей было все равно. Платить буду я. Мы ехали куда-то развлекаться, они меня «приняли» в свою компанию. Хотя сейчас их компания волновала меня, как вчерашний дождь, поэтому по пути к развлечениям я заехал выяснить по поводу обязанностей. Жизнь состояла не из одних развлечений… Как это горько. Вам не кажется?
Я сел на свое место. Юстинов с ней никогда не ездил, и эта обязанность выпадала (падала) на меня. Я был вроде как подвозного.
— Ну что, Саш? — спросила она.
— Глухо дело, Ир. Говорит, что должен отработать все занятия с февраля, иначе не поставит зачета.
— Бедненький, — сказала она.
Ирке было хорошо, Ирке ходить на физкультуру не надо, ей родители сделали справку, что у нее юношеский климактерикоз, то ли что-то в этом роде; в общем постоянно фигурировала везде из заключения — ранняя девичья климактерия. Климакс, короче.
Как это может быть у девочки в восемнадцать лет, я не представлял, но в деканате верили всем справкам, и это никого не волновало. Правда, Ирка, сама не понимая, на всякий случай говорила, что Юстинов ее до этого довел, «бия» ногами по животу. Оказалось, что он бил-то ее всего два раза и то, как он считал, — пинал просто, — но Ирка утверждала, что этого достаточно.
Она грустно смотрела на меня.
— Я всегда знала, что он г…о, мне девочки говорили.
Я улыбнулся:
— Ничего, Ир, не переживай, прорвемся. Она обняла меня.
Когда мы приехали, все уже ждали нас. Юстинов пожал мне руку, сказав спасибо, что довез. С Иркой же поцеловался. Но когда вывалила компания, он воскликнул:
— О! Приехали лучшие друзья!
— Моя Ирка и Сашка Ланин. — Ланин — это я. Напоминаю на всякий случай, если вы забыли. Хотя женщины говорят, что я незабываемый… — не переживайте, я шучу.
Все засмеялись. Мне тоже стало весело, ситуация была, правда, забавная: он с Иркой спал, а я о ней заботился. Вроде подносящего был или оберегающего.
(Она уже поперебывала у всех моих гинекологов и других врачей, залечивая свои старые раны, и везде с ней таскался я: она одна не могла, или боялась, или нервничала… И никто не верил, что это просто так — кроме Юстинова. Он по-прежнему считал, что на Ирку только дурак позарится, а уж я тем более — никогда.)
Мы вошли в комнату. Дым стоял коромыслом. Находилась здесь вся юстиновская компания и часть с факультета: их пятерка и я.
Едва мы вошли, навстречу поднялись два парня (они знали, что Ирку должны привезти) и представились:
— Никита. — Я пожал руку.
— Саша Литницкий. — Я назвал себя.
— Привет, Ирка, как дела? — Она поцеловала каждого.
Они были вежливые ребята. Нам налили, хотя Юстинов говорил, что Ирке нельзя. Но она выпила. Кто-то танцевал в обнимку, оказалось, это девушка и девушка. Потом они начали целоваться в губы. Но незаметно.
Мне почему-то понравился Никита, и я стал вслушиваться. У него было красивое московское произношение с эдаким немного подчеркнуто растянутым выговором. Его монголовидное лицо, как и модная одежда, привлекало. Находилось в нем что-то такое, что притягивало и невольно очаровывало. В отличие от Юстинова Никита походил и претендовал на интеллигентного мальчика. Его папа был известный драматург, написавший много пьес, которые шли на многих сценах ТЮЗов страны; жил он на «Аэропорте», где живет вся писательская компания, и вторая жена его была Белла Ах…на, что придавало их семье определенное очарование и большую популярность. А Белла говорила (а она понимала, в этих делах), что единственный мужчина, который был в ее жизни, это Гена (отец Никиты). Но сейчас писатель жил с другой женщиной, которую не любил Никита, но которая любила его отца (это было более важно), с которым у Никиты вечно были какие-то препинания и выяснения. Короче, отцы и дети, современно-писательский вариант.
Никита учился в институте культуры на режиссера и очень хорошо учился. Это был своего рода шик, бравада ума (потом она начнется и у Юстинова), показ своего мозга, его способностей. Не то дело «чести», я бы сказал — глупой чести.
Единственный минус, которым обладал Никита (не для меня, для окружающих), — он любил пить и пил страшно. Остановить его было невозможно: это была его страсть. Пил он только водку, почти никогда не заедая, и ничего другого из питья не признавал. Пил он запойно и днями мог не останавливаться. Его не могли остановить; да никто и не пытался. Никита был умный, начитанный, образованный мальчик (не было такого, что он не прочитал), но за тем, кто ему ставил, он мог идти куда угодно, когда угодно и слушать любую ахинею, лишь бы не скудела рука дающего. Балдел он уже от самого запаха водки, который даже махровые алкоголики со стажем, набранным, накопленным годами, едва переносили, не перенося. Он обожал этот запах. И все, что бродило, витало, обонялось вокруг него. Пил он всегда не торопясь, любил, чтобы была большая рюмка или небольшой стакан, и медленно выцеживал содержимое до дна. Затем занюхивал чем-то и курил, мог и разговаривать. Потом процедура повторялась. И в этот момент, когда он пил, кто сидит напротив него, ему было как-то безразлично. Без разницы ему это было. Совершенно.
В последующем времени как-то я его спросил:
— Никита, неужели тебе это нравится?
Я всегда, наверно, задавал глупые вопросы. Он ответил:
— Я не могу без этого жить, Сашка.
Когда ему хотелось пить, позже, он даже выслушивал меня.
Как его умным ушам удавалось выносить все в них из людских ртов вливаемое, мне было непонятно, но непонятное когда-нибудь разъясняется.
Вторая страсть Никиты была — женщины. Но вторая. Шли они к нему, с ним, под него, очень легко и свободно. Он умел их обговаривать. Какая-то была в нем очаровывающая манера говорить, подавать себя, вести; какой-то нездешний он был и особенный, и в то же время рядом с тобой находился и не доступен был до конца. Такие бывают мужчины, но редко. Даже я в Никиту влюбился сначала, в его жесты, манеры, интонации, общения — и это с первого раза, — когда я вообще терпеть никого не могу. И не сближаюсь.
Во второй своей страсти Никита был неутомим. Даже когда первая утомляла. Девочек всегда подбирал, старался выбирать высшего класса, очень красивых, неимоверно стройных, с длинными ногами, и, чтобы на нее все глядели, когда он с ней проходил, шел или где появлялся. Девочек он менял очень часто, все они были разные, разно-похожие, непохожие одна на другую и в чем-то похожие как-то, и все они были влюблены в Никиту: в его манеру поведения и умение разговаривать. Как-то это было очень интеллигентно, с шармом, и приятно, и в то же время — порочно, он весь был порочен, от корня до ногтя.
Но Никита не герой нашего повествования (хотя он — несомненный герой), а потому перейдем к следующему, так как дружили они втроем. Еще со школы. Третьим в их тройке был Саша Литницкий. А может, и первым. По крайней мере, мне он глубже их всех казался, зрелей.
Саша был стройный, высокий парень с очень открытым лбом и умными глазами. Мне он тоже нравился. Они вообще казались слишком умными для меня и всё знающими, Никита и Саша, когда я с ними познакомился.
И я завидовал им по-доброму и думал: что ж я из провинции и всего этого московства не знаю. Но моя печаль была легко и быстро поправима.
Сашин отец был литератор, но этим делом никогда не занимался, и постоянно, все свои дни играл на бильярде в какую-то игру, кажется американку без луз. Это было его единственным времяпрепровождением, смысл и цель существования, и больше его в жизни ничего не интересовало. Он выигрывал и проигрывал на этом столе большие деньги, очень, но и это его мало волновало. Сашка не жил с отцом, а жил с матерью. Она была преподавателем английского языка в языковом институте у «Парка культуры». И отчимом. Отчим был молодым и персональным переводчиком Косыгина (позже занятый для Брежнева), и Сашкина мать на пятнадцать лет была старше его. Она вообще была такая баба, кого хотела брала, когда хотела меняла. (Как когда-то Сашкиного отца.)
О моей группе. Однако и в ней были свои цветочки.
Прежде всего в группе я сошелся, конечно, с женщинами, так как девушки меня мало интересовали, — они были молоды, глупы, и главный вопрос, который волновал их, касательно жизненного бытия — был: кому они отдадут свою девственность, которая на хрен никому не была нужна. (Я исходил из того — если до сих пор не взяли. Потому что были и такие, что после взятия ее — оставались девушками. Не верите? Гм… ) И где это случится в первый раз. У женщин этих проблем не было, они уже всё отдали, и это их не волновало. Отдавать им уже было больше нечего. И весь мир не крутился у них вокруг этого вопроса. И с ними легче, и я бы сказал: интересней было общаться. Поэтому сначала я подружился со Светкой и Маринкой, которым приходилось примерно по двадцать пять на брата, хотя Маринка (она очень лгливая и малиновая была, трудно перевести значение этого слова, но оно к ней сказочно подходило) говорила, что ей двадцать два, хотя ей, по-моему, так двадцать два было, как я ух — а уши видел однажды: ей, поди, за тридцать перевалило — это была еще та акула, но затаенная, скрытая Гольфстримом института. Светка, та ничего не скрывала и не утаивала. Даже то, что сокровенного имела, — всем давала… Светка была куколка, очень изящная, ласковая и женственная — расцветшая женщина. И что она делала среди них — непонятно, она этого тоже не понимала. Светка мне понравилась, от нее веяло чем-то чистым, прекрасным и ласково блудным. Она, кстати, всем нравилась. В отличие от Маринки, которая не нравилась никому, но по этому поводу очень не страдала, у нее была Светка. Маринка, мягко выражаясь, была толстая блядь, с вечно перенапудренным лицом коровы и всегда играла под невин-ницу переросшего возраста. А о невинности там может идти речь, как о девственности Варвары из «Разгрома» Фадеева. Но тут другая мотивация имелась, и она была еще та громила. Мотором в "том тандеме являлась, конечно, Маринка. Все свое время, как рассказала мне Светка, кроме института, они проводили в ресторанах и на квартирах. Маринка знала, что Светка привлекательная, красивая девочка и на нее западают особи мужского пола. Благодаря ей она снимала мужиков, раскручивала их (такси, вино, конфеты, подарки и так далее), как правило, брала по двое, чтобы и для себя (она это дело любила), и каждый надеялся, что ему достанется Светка… Но кому-то доставалась Маринка, Светочка же была послушным исполнителем и ложилась с тем, с кем ей говорила та. Как маленькая послушница. Но она не была маленькая… И много знала, эта Светочка. На третьем курсе она будет просить меня спасти ее от Маринки, так как та «ее очень развращала». Но несмотря на мои титанические усилия будущего в будущем, так ничего и не изменится. Она будет продолжать отдаваться всем, на кого ей укажет Маринка.
Но они еще не были бляди, тем более Светочка: она была «жертва» — (чужого, но похотливого разума). Вернее, Маринка была, но тоже не полная, а в удовольствие. Я бы это назвал: приближение к блядям.
А теперь о настоящей… О нашей старосте с ее необыкновенной историей. Ирка мне все, конечно, в деталях рассказала. Как путеводитель и путеводствующий.
Люба Городуля происходила родом из Брянска. Она была старше всех нас, и — из города Брянска ее выдворили за проституцию. Вроде даже в паспорте у нее стояла какая-то отметка. Об этом случае. Это был редкий случай, то, что она заслужила. Только паспорт она этот никому не показывала. Она приехала в Москву и, чтобы что-то делать (помимо блядства), поступила в институт, чтобы заниматься. Как она поступила в институт — это тоже загадка, которая останется неразгаданной, хотя, если поковыряться, то все быстро разгадывается… Родители ей ничем не помогали, это естественно, и занималась она тем, что буквально продавала свое тело посредством полового акта, или канцелярским языком, акта полового — с которого и жила: она спала с «фирмой», но не порядочной, а черно-африканской: с неграми, арабами, метисами, мулатами и даже с угандцем. (Хотя при чем здесь «и даже», угандец же он нормальный и ему тоже хочется е…) Почему Люба черными занималась (ладно уж белыми, это куда ни шло — прилично и порядочно) — они платили хорошо, потому что им — как никому — тоже очень хотелось, а цветным у нас в Москве не уделяли должного внимания. Никакого. А Люба, приехавшая из Брянска, была умная и уделяла. Они платили валютой, она ее потом перепродавала, и плюс: у них в их странах было засилие американских товаров, которые Люба, не смущаясь, брала и даже просто просила или как-то выуживала, в виде подарков. Будь то мужское или женское, безразлично, одно на себя, другое на продажу. Или своим мальчикам, русским, которых она держала для души и отдыха тела. Черных она органически не переваривала.
Мальчиков к тому же она кормила, чтобы они не были голодные и всегда были для ее тела наготове, то ли готовые, уж как она больше хотела.
И это была наша староста — ее назначили за возраст, солидность и примерно зрелое поведение. (Я не знаю, что тут учитывалось — зрелое половое поведение или зрелость, не показывающая этого поведения.)
На курс она всегда приходила скромно одетая, в какой-то деревенской кофточке и юбке домашнего кроя. И жутко ненавидела, когда с ней заводили разговор на темы — женщина, менструация, наружные половые органы и так далее, — она вечно себя девушкой выставляла. Но там сиська, вертикально торчащая, бедра, как у призового арабского скакуна, и оскал — выдавали такое, что многое для знающего глаза могли рассказать. Оскал, я вам скажу, был такой, что ни у каких блядей, никогда в жизни не видел я!
Итак, это называлось: Люба бомбила иностранцев. Мне было очень любопытно узнать, откуда Ирка все это вызнала и проведала. Такое не каждому рассказывается… И Ирка рассказала (она вообще первые годы ничего не скрывала, пока Юстинов не научил), что еще на первом курсе они поехали в Ленинград группой, на три дня на зимние каникулы. Ой, что было!
Люба вечно исчезала куда-то, а все девочки были вместе (Светка с Маринкой не ездили, у них в Москве работы хватало). И вот один раз, когда все спали, Ирка почему-то долго не спала. Ночью поздно вернулась Городуля откуда-то, вся в жопу пьяная, по свидетельству очевидца, и села к ней на кровать. Ее койка первая у двери стояла — а свет падал из коридора. И тут очевидица увидела и спрашивает:
— Люба, а что это у тебя вся юбка белыми пятнами заляпана?
— Да финн, дурак, не донес до рта. Всю юбку спермой своей закапал — избрызгался.
Ирка говорит:
— Я еще тогда маленькая была, ничего не пробовала — (она колоссально прикидывалась, когда хотела) — и не понимала, и говорю: как же это так, Любочка?
Она смеется.
— Ты чего, — говорит, — Ир, не понимаешь. Хотел в рот дать, да я его раньше вымучила, «красные дни» у меня, вот и не успел донести до рта. Юбку жалко — всю испачкал.
Я обалдела и не поверила, я думала, она девушка, ну, тут она мне всю свою историю по пьянке и рассказала. А я ей говорю:
— Люб, а почему ты только с иностранцами?
— А чего с нашего сапога возьмешь, его самого кормить надо.
Она это понимала, Люба Городуля, наша староста.
Ко мне она относилась поначалу неплохо. Я ей сначала вроде понравился, пока не трогал ее женские начала, она этого панически боялась, терпеть не могла и везде вставляла, что она — девушка, и не пробовала еще мальчика, и вообще не понимает, как этим можно заниматься. Она, наверно, не понимала, как этим можно заниматься бесплатно?! Потом мне пригрозила, что если я буду ее подкалывать «женщиной», то она будет отмечать мое «кобелиное» отсутствие на лекциях (так и сказала), а не было меня постоянно. И я оставил ее в покое и согласился, что она — девушка. И мы стали почти что друзья.
Боб же, когда меня встречал, спрашивал:
— Как ваша блядь?.. Я отвечал:
— Которая?
— Городуля.
Откуда он это узнал, было непонятно, но можно было догадаться. Хотя почему я должен был отвечать за всех блядей нашего курса (как она, что они и чем занимаются) — это мне все равно было непонятно.
Пронаблюдав за ней два месяца, я пришел к выводу, что она, кстати, одна из немногих (если не единственная) ходила на все занятия, чтобы о ней никто плохого не подумал. (И уж если она не приходила и говорили, что Люба Городуля больна, она была, правда, больна.) Люба хотела, чтобы все ее в стенах института считали хорошей, и очень для этого старалась. Всячески.
Например, она никогда не приводила к себе мужика в комнату общежития (хотя по немыслимым законам природы — жила одна), а хотелось, потому что иногда в номер к нему идти тоже не могла. Так как он «фирма» и черный (ну, хорошо, смуглый), а она белая — и могла попасться; в парке все делала, а в общежитие не приводила. Трудно ей деньги зарабатывались, бедная девочка, но она старалась.
Вот Люба была уже блядь (а не приближение к ним) законченная.
Со Светкой и Маринкой у нее были хорошие отношения, солидарные. Кстати, впоследствии Маринка оказалась тоже неплохая девочка, в результате:
«Все бляди будут в гости к нам!»
Вроде — с женской половиной в нашей группе я разобрался. Девичья была постна и неинтересна, как вяленый финик или арбуз.
Итак, вся наша группа была четко подразделена: на девушек и на блядей. И посредине был я. И рядом со мной была Ирка, юная женщина.
В общем, это был еще тот курсик. И моя группа на нем была особая. И она приобретала свою особенность еще потому, что в нее пришел я. Не блядь, но и не девушка.
Помимо такой большой группы, как студенты, в институте, как ни странно, существовала еще одна, такая группа, как преподаватели. Она была, жила и существовала, причем активно, среди нас и — над нами. Эта группа была меньше по количеству, но гораздо разнообразней по качественному составу. И каких там только маразматиков, придурков и отклоненных не было, и каждый со своими заходами, заездами, причудами, придурями, претензиями, вывихами и завихрениями.
Наверное, за всю учебу два-три нормальных встретились. И у всех была какая-то гадкая, гнусная, похабная, с мерзковатым запахом страстишка: учить нас. И откуда это, и зачем себе в привычку взяли? И не отучить было, вот в чем трагедия!
Но в процессе обучения эти две группы, представляющиеся мне двумя параллельными кривыми, не особо пересекались. «От сессии до сессии живут студенты весело» — есть такая поговорка. Хотя слово «студенты» звучало как-то… Зато ближе к сессии наши параллельные кривые, двигающиеся по непересекающимся кругам, не касающиеся друг друга (только разве посредством слова) — пересекались, вплетаясь и запутываясь, преимущественно наш круг в их круге. Опять я запутался, но неважно, вы — поймете. И тут они поджидали нас, показывая все свои маразмы, извращения, придури, и властвовали над нами, но уже не словом (кто бы, на хер, слушал их слова), а оценкой. О! эти оценки. Они, преподаватели, это семестрами ждали и терпели все наши прогулы, пропуски, невнимания, неизучения их пособий, часто ими же и написанных (о! тогда! святотатственный грех!) — только предупреждали, ничего, придет сессия — кровавыми слезами вам воздается. Так это и было, так это нам и давалось.
И вот она грянула. Стоял май. Приближалась летняя сессия второго курса, а я еще в лицо не знал преподавателей, они тем более не знали меня. А это хуже всего, когда преподаватель спрашивает: откуда ты взялся? я тебя не видел никогда. И иди ему докажи, что ты из того же женского места между ног взялся… Его это не волнует. (И не интересует: что вы родственники с ним через это место даже, в какой-то мере.) Его волнует совсем другое: свести с тобой счеты за то, что ты пропускал занятия! И не обращал внимания на его старания учить тебя.
А во всех учебных заведениях (плана нашего) существует такая система: без зачетов, даже без одного, тебя не допускают до экзаменов. Следовательно, если не сдается сессия — исключают из института. Но это было бы еще не так страшно, а дальше, как в песне мудрой и народной поется: «А для тебя, родная, есть почта полевая…», то есть армия, а кому ж это надо? когда все бежали от нее, как от ладана, даже — в педагогический институт. Как раз сюда, где я учусь сейчас.
Вот в таких условиях нам приходилось сдавать сессию, и они это знали. И они этим пользовались. Их сучья параллельная кривая — преподавательская.
Как мы сдавали зачеты, и что это такое было. Это был кошмар, и даже не такой, как сперма на юбке нашей Любы Городули, и вовсе не те неудобности (хотя, согласен, и они страшные), которые она испытывала в парке. Или парках, отдаваясь на лавках под деревьями черному контингенту, не обласканному нашей страной, в нашей стране (можно сказать: патриотический долг выполняла, за народ под ху… то есть под топор, черный, шла). Это был вовсе не тот кошмар. Это была апулеевская комедия! Я бы сказал гомерическая, только без осла и горшка, которая местами (довольно большими) — часто переходила в трагедии — Еврипида и Эсхила. Ужасая.
Причем определенное время преподавателей абсолютно не волновало, ходишь ли ты к ним в течение года. Они знали, что ты появишься в конце: по окончании семестра, и тогда — они спустят с тебя три шкуры. И куда там апулеевскому ослу! Хотя и ослу нехорошо было, согласен. Господи, пронеси мою шкурку и меня!
Фамилия преподавателя по физкультуре была Борис Наумович Пенис, почему он не сменил фамилию, я не знаю, но он ею вроде даже гордился; я бы давно сменил (на его месте), но он был не я, и его это, видимо, не волновало (все должно волновать только меня!), больше того — он вообще не знал про меня. Ничего, никогда.
Я приехал к нему первый на стадион (чтобы ему насчет его фамилии что-то посоветовать), аж в Лужники поплелся.
— Здравствуйте, — сказал я, — мне надо получить зачет по физкультуре. Что для этого должен сделать я? — Был конец мая. Оставалось три недели до конца занятий. И это была оригинальная постановка вопроса.
— А я вас не знаю, молодой человек, и никогда не видел, следовательно, ни о каком зачете и речи быть не может. Но в любом случае для получения зачета нужно отходить все занятия, начиная с февраля.
Это был еще более оригинальный ответ.
— Но вы же взрослый человек, Борис Наумович (я чуть было не сказал пенис, но потом подумал, обидится). И сами понимаете, что это невозможно. «Колесо истории вспять не повернуть».
Он внимательно посмотрел на меня.
— Больше ничего другого я вам предложить не могу. Отрабатывайте занятия, потом приходите получать зачет. Но перед этим вам еще придется сдавать нормативы по ГТО и ГЗР.
— А это что такое?
— Второе — «готов защищать родину», а первое с обороной связано.
— А я и не собираюсь ее защищать.
Он укоризненно посмотрел, поглядел на меня.
— А что, кто-то нападает? — спросил наивно я.
— Не в этом дело.
— А в чем же тогда? Зачем мне эти нормативы сдавать, тратить время.
— Могут напасть, может всякое случиться. Тут я начал одну философскую сентенцию:
— Если бы у моей бабушки были яйца, то она была бы дедуш… — но вовремя остановился. Он, кажется, не расслышал, так как загляделся на беговую дорожку, где уже бежали свои круги доходящие жертвы физкультурного воспитания.
— А сколько нормативов по самой физ-ре? — спросил я.
— Двенадцать, не то тринадцать, подождите, сейчас посмотрю в таблице.
А будь ты счастлив, сказал я про себя, со своими нормативами и пенисными фамилиями.
Он посмотрел и сказал, что четырнадцать, он ошибся.
— Ладно, завтра увидимся, — сказал я, — сейчас у меня формы все равно нет. С собой.
— Хорошо. — Он вежливо улыбнулся.
— А кроме вас кто-нибудь еще принимает зачет, с кем можно… договориться.
— Нет, на вашем факультете только я, и все должны пройти через меня. — Он продолжал вежливо улыбаться.
И чего у него такой бритый подбородок, а от чего у меня кулак зудится?? Я философский мальчик и весь в рассуждениях.
Да, этого не перешагнешь, подумал я, а перешагивать придется, хотя и не легко, иначе отец не переживет моего исключения из института. Да еще после академического, когда я ему говорил, что сил, здоровья надо набраться… для занятий. А я хотел, чтобы мой папа жил долго. И для этого готов был хоть с тремя пенисами сражаться. Выходи, только по одному!
Я повернулся и вежливо откланялся. Ирка ждала меня в такси у стадиона, счетчик стукал, ей было все равно. Платить буду я. Мы ехали куда-то развлекаться, они меня «приняли» в свою компанию. Хотя сейчас их компания волновала меня, как вчерашний дождь, поэтому по пути к развлечениям я заехал выяснить по поводу обязанностей. Жизнь состояла не из одних развлечений… Как это горько. Вам не кажется?
Я сел на свое место. Юстинов с ней никогда не ездил, и эта обязанность выпадала (падала) на меня. Я был вроде как подвозного.
— Ну что, Саш? — спросила она.
— Глухо дело, Ир. Говорит, что должен отработать все занятия с февраля, иначе не поставит зачета.
— Бедненький, — сказала она.
Ирке было хорошо, Ирке ходить на физкультуру не надо, ей родители сделали справку, что у нее юношеский климактерикоз, то ли что-то в этом роде; в общем постоянно фигурировала везде из заключения — ранняя девичья климактерия. Климакс, короче.
Как это может быть у девочки в восемнадцать лет, я не представлял, но в деканате верили всем справкам, и это никого не волновало. Правда, Ирка, сама не понимая, на всякий случай говорила, что Юстинов ее до этого довел, «бия» ногами по животу. Оказалось, что он бил-то ее всего два раза и то, как он считал, — пинал просто, — но Ирка утверждала, что этого достаточно.
Она грустно смотрела на меня.
— Я всегда знала, что он г…о, мне девочки говорили.
Я улыбнулся:
— Ничего, Ир, не переживай, прорвемся. Она обняла меня.
Когда мы приехали, все уже ждали нас. Юстинов пожал мне руку, сказав спасибо, что довез. С Иркой же поцеловался. Но когда вывалила компания, он воскликнул:
— О! Приехали лучшие друзья!
— Моя Ирка и Сашка Ланин. — Ланин — это я. Напоминаю на всякий случай, если вы забыли. Хотя женщины говорят, что я незабываемый… — не переживайте, я шучу.
Все засмеялись. Мне тоже стало весело, ситуация была, правда, забавная: он с Иркой спал, а я о ней заботился. Вроде подносящего был или оберегающего.
(Она уже поперебывала у всех моих гинекологов и других врачей, залечивая свои старые раны, и везде с ней таскался я: она одна не могла, или боялась, или нервничала… И никто не верил, что это просто так — кроме Юстинова. Он по-прежнему считал, что на Ирку только дурак позарится, а уж я тем более — никогда.)
Мы вошли в комнату. Дым стоял коромыслом. Находилась здесь вся юстиновская компания и часть с факультета: их пятерка и я.
Едва мы вошли, навстречу поднялись два парня (они знали, что Ирку должны привезти) и представились:
— Никита. — Я пожал руку.
— Саша Литницкий. — Я назвал себя.
— Привет, Ирка, как дела? — Она поцеловала каждого.
Они были вежливые ребята. Нам налили, хотя Юстинов говорил, что Ирке нельзя. Но она выпила. Кто-то танцевал в обнимку, оказалось, это девушка и девушка. Потом они начали целоваться в губы. Но незаметно.
Мне почему-то понравился Никита, и я стал вслушиваться. У него было красивое московское произношение с эдаким немного подчеркнуто растянутым выговором. Его монголовидное лицо, как и модная одежда, привлекало. Находилось в нем что-то такое, что притягивало и невольно очаровывало. В отличие от Юстинова Никита походил и претендовал на интеллигентного мальчика. Его папа был известный драматург, написавший много пьес, которые шли на многих сценах ТЮЗов страны; жил он на «Аэропорте», где живет вся писательская компания, и вторая жена его была Белла Ах…на, что придавало их семье определенное очарование и большую популярность. А Белла говорила (а она понимала, в этих делах), что единственный мужчина, который был в ее жизни, это Гена (отец Никиты). Но сейчас писатель жил с другой женщиной, которую не любил Никита, но которая любила его отца (это было более важно), с которым у Никиты вечно были какие-то препинания и выяснения. Короче, отцы и дети, современно-писательский вариант.
Никита учился в институте культуры на режиссера и очень хорошо учился. Это был своего рода шик, бравада ума (потом она начнется и у Юстинова), показ своего мозга, его способностей. Не то дело «чести», я бы сказал — глупой чести.
Единственный минус, которым обладал Никита (не для меня, для окружающих), — он любил пить и пил страшно. Остановить его было невозможно: это была его страсть. Пил он только водку, почти никогда не заедая, и ничего другого из питья не признавал. Пил он запойно и днями мог не останавливаться. Его не могли остановить; да никто и не пытался. Никита был умный, начитанный, образованный мальчик (не было такого, что он не прочитал), но за тем, кто ему ставил, он мог идти куда угодно, когда угодно и слушать любую ахинею, лишь бы не скудела рука дающего. Балдел он уже от самого запаха водки, который даже махровые алкоголики со стажем, набранным, накопленным годами, едва переносили, не перенося. Он обожал этот запах. И все, что бродило, витало, обонялось вокруг него. Пил он всегда не торопясь, любил, чтобы была большая рюмка или небольшой стакан, и медленно выцеживал содержимое до дна. Затем занюхивал чем-то и курил, мог и разговаривать. Потом процедура повторялась. И в этот момент, когда он пил, кто сидит напротив него, ему было как-то безразлично. Без разницы ему это было. Совершенно.
В последующем времени как-то я его спросил:
— Никита, неужели тебе это нравится?
Я всегда, наверно, задавал глупые вопросы. Он ответил:
— Я не могу без этого жить, Сашка.
Когда ему хотелось пить, позже, он даже выслушивал меня.
Как его умным ушам удавалось выносить все в них из людских ртов вливаемое, мне было непонятно, но непонятное когда-нибудь разъясняется.
Вторая страсть Никиты была — женщины. Но вторая. Шли они к нему, с ним, под него, очень легко и свободно. Он умел их обговаривать. Какая-то была в нем очаровывающая манера говорить, подавать себя, вести; какой-то нездешний он был и особенный, и в то же время рядом с тобой находился и не доступен был до конца. Такие бывают мужчины, но редко. Даже я в Никиту влюбился сначала, в его жесты, манеры, интонации, общения — и это с первого раза, — когда я вообще терпеть никого не могу. И не сближаюсь.
Во второй своей страсти Никита был неутомим. Даже когда первая утомляла. Девочек всегда подбирал, старался выбирать высшего класса, очень красивых, неимоверно стройных, с длинными ногами, и, чтобы на нее все глядели, когда он с ней проходил, шел или где появлялся. Девочек он менял очень часто, все они были разные, разно-похожие, непохожие одна на другую и в чем-то похожие как-то, и все они были влюблены в Никиту: в его манеру поведения и умение разговаривать. Как-то это было очень интеллигентно, с шармом, и приятно, и в то же время — порочно, он весь был порочен, от корня до ногтя.
Но Никита не герой нашего повествования (хотя он — несомненный герой), а потому перейдем к следующему, так как дружили они втроем. Еще со школы. Третьим в их тройке был Саша Литницкий. А может, и первым. По крайней мере, мне он глубже их всех казался, зрелей.
Саша был стройный, высокий парень с очень открытым лбом и умными глазами. Мне он тоже нравился. Они вообще казались слишком умными для меня и всё знающими, Никита и Саша, когда я с ними познакомился.
И я завидовал им по-доброму и думал: что ж я из провинции и всего этого московства не знаю. Но моя печаль была легко и быстро поправима.
Сашин отец был литератор, но этим делом никогда не занимался, и постоянно, все свои дни играл на бильярде в какую-то игру, кажется американку без луз. Это было его единственным времяпрепровождением, смысл и цель существования, и больше его в жизни ничего не интересовало. Он выигрывал и проигрывал на этом столе большие деньги, очень, но и это его мало волновало. Сашка не жил с отцом, а жил с матерью. Она была преподавателем английского языка в языковом институте у «Парка культуры». И отчимом. Отчим был молодым и персональным переводчиком Косыгина (позже занятый для Брежнева), и Сашкина мать на пятнадцать лет была старше его. Она вообще была такая баба, кого хотела брала, когда хотела меняла. (Как когда-то Сашкиного отца.)